Осень надежды Аде Александр
– … неправда, что маленький человек обязательно великодушен и добр. В девятнадцатом веке о его несчастной доле сокрушались великие писатели: ах, какой он отверженный, униженный и оскорбленный! А между тем среди акакиев акакьевичей немало злодеев. Уверен, что большинство живодеров из зондеркоманд СС были закомплексованными недочеловеками. Вся история цивилизованного мира убедительно доказывает: большие люди используют маленького человечка как хотят и где хотят – идет ли речь о рядовом Фрице времен гитлеровского рейха или о пресловутом сталинском винтике. Причем так, что он даже не замечает этого…
Не выдержав, Королек прерывает его:
– Просьба у меня к тебе…
– Какая? – с готовностью откликается Сверчок.
– Я тут занимаюсь одним делом… – нехотя говорит Королек, внутренне сопротивляясь своим словам. – И мне нужен помощник. На короткое время…
– И этим помощником должен стать я, – светло улыбаясь, подхватывает Сверчок. – Заранее согласен.
– И зря. Ты же не знаешь, что я предложу, – морщится Королек, досадуя на покладистость приятеля.
– Надеюсь, моя миссия будет не слишком рискованной? – замороженно усмехается Сверчок, и сердце его замирает под пепельного цвета курточкой. И вдруг заявляет с гордостью и смущением: – Не хотел заранее сообщать… Полина ждет ребенка…
Он нерешительно вскидывает на приятеля небольшие глазки, кажущиеся светлыми в дымчатом мерцании дня, а они будто кричат в смятении и страхе: не трогай меня, я только начинаю жить!
«Господи, да я окончательно спятил, – покаянно клянет себя Королек, – куда собираюсь его толкнуть!»
– Поздравляю. Ты будешь замечательным папашей.
– А что за помощь от меня требуется? – испуганно спрашивает Сверчок.
– А, это… Извини. Проверка на вшивость. Теперь я в тебе уверен. Если когда-нибудь действительно понадобится твое содействие, обращусь.
– Пожалуйста, в любое время, – писклявый голосок художника звенит и подрагивает. Сверчку и обидно, что его проверяли, и радостно: пронесло!
Королек молча глядит вдаль. Перед ним сумрачный беспокойный пруд, и неясно, то ли эта гигантская чаша – отражение низкого свинцового неба, то ли наоборот. И точно проводник между небом и землей рукотворной скалой стоит на другом берегу храм. Его плетеные золотые купола тусклы и мрачны.
Королек
Анна читает в комнате, я в одиночестве торчу на кухне. Впрочем, это не совсем так. Точнее, совсем не так: на своей любимой подстилочке у батареи парового отопления, угревшись, дрыхнет котенок по прозвищу Королек.
«Стало быть, – в который раз уныло говорю себе, – Сверчок мне не подмога».
И вдруг вспоминаю, что у Сверчка, который намного старше меня, будет ребенок, и злоба стискивает сердце, как клещи – трухлявый гвоздь. Неужто я так и проживу, не увидев своих детей?! Почему бы нам – если Анна не может родить – не взять малыша из детдома? Котенка – пожалуйста, а человечка – нельзя?!..
Жизнь пролетает, а я, прикрученный к этой женщине (впервые думаю об Анне отстраненно, как о чужой), стою на месте, точно врытый в землю!
Закрываю глаза, стараюсь дышать медленно и ровно. Понемногу злость и боль уходят. И сожаление рассасывается, крошечной капелькой оседает на дне души.
«Я люблю Анну, – внушаю себе – и не чувствую всегдашней немыслимой любви. И становится страшно. – Господи, – обращаюсь куда-то в пугающую пустоту, – умоляю тебя, не дай мне ее разлюбить!..»
Нет ответа. Безмолвие.
Ладно (мои губы кривит жалкая, прокисшая, как створоженное молоко, ухмылка), возвращаемся к нашим баранам.
Неторопливо, старательно перелистываю изрядно потрепанный блокнот, составляя список подходящих кандидатур. Для этого списка я зарезервировал отдельный листочек в клеточку.
Так – в поисках и размышлениях – проходит около получаса. Результат более чем скромный. На листке сиротливо синеет только одно слово: Скунс.
Автор
Сверчок стоит на троллейбусной остановке, ссутулившись и нелюдимо уставившись в забеленную снегом землю. Нахлобученная на глаза клетчатая кепка еще сильнее оттопыривает его большие уши.
Подходит троллейбус. Взглянув на номер, художник вновь потупляется, но, ощутив неясное беспокойство, поднимает голову – из окна троллейбуса, уткнувшись лбом в стекло, на него в упор смотрит незнакомый парень. Глаза огромные, угольные, с черными кругами под ними. Бледное исхудалое лицо. На губах то ли усмешка, то ли бессмысленная улыбочка.
Сверчок тут же отводит глаза. Затем – из детского любопытства – опять бросает взгляд на еще не отъехавший, замерший на остановке троллейбус. И тотчас натыкается на черный взгляд парня. И снова прячет глазки.
Троллейбус отъезжает.
«Наверняка наркоман, – успокаивает себя Сверчок, – вколол дозу и глазеет, и вовсе не на меня пялился, а вообще…» Но беспокойство не проходит, вызывая ощущение бессилия, злость на себя, на свое слабоволие и трусость…
Остановившийся город, слабо толкнувшись, движется назад. Сидящий в троллейбусе парень с застывшей ухмылочкой глядит в окно. Он испытывает невыносимое наслаждение, если кто-то, как этот усатый пухлячок, опускает глаза и дергается под его взглядом. Но кайф еще острее, когда мужики, типа крутые, в ответ бешено уставляются на него, и начинается дуэль взглядов, от которой по телу пробегает холодок «гибельного восторга».
Погоди… Куда он сейчас едет? Он напрягает память – тщетно. Точно в черепе вместо мозга шматок ваты. Парень приходит в ярость. Забыл! Колется он четыре года и живет только тогда, когда вводит иглу в пеструю от синяков руку. Потом феерические видения кончаются – и снова тупое существование, суматошный бег мыши в поисках башлей на пропитание и наркоту. Тогда его угасающий мозг на короткое время оживает, пытаясь решить эту ничтожную задачу…
Главный сказал, надо пришить кого-то… а кого? Наркоман мучительно задумывается – и его губы изгибает самодовольная улыбка. Он вспомнил! На остановке вылезает из троллейбуса. Его одежда – легкая джинсовая куртка, джинсы и кроссовки – не соответствует холодному полузимнему дню. Голова мутная, мыслей почти нет, а те, что появляются, иголочками боли вонзаются в мозг.
Поеживаясь и грея на ходу руки, он плетется к недавно выстроенному в стиле ампир зданию банка «КМ-Капитал». Покорившись судьбе, он заранее смирился с тем, что придется околачиваться здесь долго, карауля жертву. Но ему везет, как обычно везет детям и юродивым. Двери банка отворяются, и в них возникает тот, кто ему нужен, – упитанный человечек с румяным, как у младенца, личиком и почти безволосым черепом. Серое пальто расстегнуто, видна классическая униформа финансиста: дорогой костюм, белая сорочка, галстук. До блеска начищенные туфли ступают твердо и осторожно.
Банкир, сопровождаемый охранником, собирается сесть в джип.
Этого наркоман допустить не может!
Мысль, что он должен пришить коротыша, крепко связалась в его голове с желанием вколоть новую дозу. Рванув с места, он подбегает к громадному внедорожнику, огибает циклопический, поблескивающий хромом бампер и, вылетев из-за спины охранника, распахнувшего дверцу перед шефом, с силой всаживает в живот банкира нож. И смеется от удовольствия: получилось!
Человечек тихо вскрикивает и сгибается пополам.
– Ты чего?! – ошеломленно орет охранник, хватая наркомана за куртку.
Взвизгнув, наркоман тычет в него окровавленный нож, и телохранитель разжимает пальцы. Вырвавшись, наркоман несется во весь дух, не соображая, куда и зачем, и серовато-белое пространство внезапно становится странным, враждебным, точно вывернутым наизнанку, как в наркотических видениях…
Юля в комнате смотрит телевизор, который недавно обнаружила возле мусорных баков и, корячась, притащила домой. Увидев на экране фоторобот своего сожителя, она столбенеет. Потом бежит в спальню, где наркоман, как обычно, лежит на кровати, вперившись в потолок.
– Ты что, – кричит она, – человека зарезал?!
– С чего это ты взяла? – Он даже не шевелится, нет ни сил, ни желания. Затягивается сигаретой, стряхивает пепел в стоящую на полу алюминиевую банку из-под джин-тоника.
– По телику твой портрет показали. За что ты его?
– Да не я это, дура.
– А не ты ли красовался ножом, не ты ли хвастался, что таким прирезать одно удовольствие?.. Где нож? Куда девал?
– Выбросил, – нехотя отвечает он. – Отвянь.
– Господи! – Юля садится на пол, плачет, раскачиваясь, обхватив голову руками.
Наркоман давит окурок о паркетный пол, швыряет в банку и закуривает новую сигарету.
В это же время происходит короткий телефонный разговор.
– Телик глядел? Засветился твой архаровец. Принимай меры.
– Наследили – подчистим, – беспечно-уважительно обещает Магистр.
Поздним вечером Юлин сожитель толчется возле парной скульптурки – гусара и барышни, застывших на беззаботной улочке имени Бонч-Бруевича. Здесь у него назначена встреча. От нечего делать и по привычке портить все, что попадается под руку, – а возможно, и от безотчетного желания оставить хоть какой-то след на земле, он незаметно гвоздем царапает на спине гусара короткое непристойное слово.
К нему подходит парень, чье лицо словно слеплено из мглы и отсветов огней.
– Тебе, что ли, лошадка нужна, чтобы в рай въехать?
– Ага, – наркоман облизывает губы, словно от жажды.
Они минуют улочку Бонч-Бруевича, сопровождающую их рекламными голосами и попсой. Садятся в машину. В кабине господствует темнота, точно вечер заглянул сюда сквозь стекла, принеся с собой далекие огни.
– Ну?! – как ребенок спрашивает наркоман.
– Лошадка не здесь, – к немалому его разочарованию говорит парень. – Хочешь – отвезу.
Наркоман злобно хмурится, но виду не подает:
– Да мне один хрен.
Ему ни в коем случае нельзя ссориться, иначе не получит вожделенную дозу, а он уже чувствует приближение ломки.
Допотопная иномарка покидает центр города и движется в направлении аэропорта. Юлин любовник впадает в беспокойство, надежда перемежается в его душе со страхом. Он стискивает слабые дрожащие руки.
Машина пролетает ЦПКиО и несется дальше и дальше, нанизываясь на вытянутый треугольник мокрой, угольно блестящей дороги, пропадающей в непроглядной темени горизонта. Сворачивает. Теперь наркомана покачивает и потряхивает сильнее, и серебристые пятна света скачут, дрожа, по избам и заборам.
Парень глушит мотор, фары гаснут. Затем парень и наркоман шагают в полумраке, отворяют калитку, заходят в избу, минуют сени – и оказываются в комнате, озаренной голой лампочкой. На старых стенах, с которых местами осыпалась побелка, – черно-белые поблекшие фотографии тех, кто когда-то населял избу. Остановившиеся – возможно, уже давно – часы с кукушкой. В углу маленький иконостас.
За столом, перелистывая глянцевый журнал, курит невысокий плешивый человек лет сорока пяти. Его лоб, нависающий над коротким тонким носом, в игре резкого желтого света и теней кажется огромным.
– Ну, вот, приехали. – Нервно вскочив, он глубоко затягивается, сминает сигарету в тарелке с остатками пищи, наливает в стакан водку. Спрашивает наркомана: – Будешь?
– Мне бы герыча немножко, – хрипло просит тот, переводя лихорадочно горящий взгляд огромных глаз с лобастого мужчины на парня.
Парень, узкоплечий, худой, с заурядным жестким лицом усмехается:
– Само собой, – и внезапно бьет наркомана ногой в пах.
Тоскливо, по-звериному воя, наркоман сгибается, опускается на колени. Лысый подбегает к нему, торопливым рывком задирает почти до локтя рукав его джинсовой куртки, втыкает в руку иглу заранее приготовленного шприца с героином. На миг в мозгу наркомана вспыхивает фантастического размера слепящее солнце и тотчас гаснет…
Лысый одним махом вливает в горло водку, заедает копченой колбасой, брезгливо глядит на лежащее на полу тело.
– Ночью вынесем. Надо бы его накрыть, а то сниться будет, паскуда.
– А ты, оказывается, нежный, – усмехается парень. – А мне пофигу. Мне в расход кого пустить, как два пальца…
Бросив на него испуганный взгляд, лысый принимается рыскать по избе, находит пачку пожелтелых, изъеденных мышами газет, накрывает труп. Пару газет оставляет себе и от нечего делать принимается читать, комментируя:
– Ты гляди, Пруха, что при советской власти писали: «В закрома Родины отправлен еще один полновесный миллион тонн зерна». Вот время было…
Парень курит, смотрит, прищурившись, сквозь сигаретный дым.
Может, когда-нибудь ему прикажут убрать этого суетливого мужика по прозвищу Верстак. А может, наоборот, Верстаку велят прикончить его. Дело житейское. Он ко всему привык и готов ко всему…
Королек
На Скунса, пацана из борделя, я вышел через отмороженного убийцу по кличке Пан. Точнее – поскольку Пан с лета 2005-го отсутствует среди живых – через его мамашу. Она как-то существует на пенсию, затворившись в своей квартирке, а если выбирается на улицу – во двор или в магазин, то всем, кто соглашается ее слушать, повествует о своем несчастном мальчике, погибшем от рук бандитов. Похоже, старушка слегка повредилась в уме.
Едва переступаю порог ее одинокого жилища, как она вцепляется в меня бульдожьей хваткой и принимается демонстрировать развешенные на стенах фотки убиенного сыночка, сопровождая показ соответствующим сусальным текстом. Это здорово смахивает на экскурсию по Эрмитажу.
Вначале мы разглядываем снимки, на которых Пан запечатлен голышом и в пеленках, затем двигаем дальше: Пан в детсадике, в школе, после школы. Меня уже тошнит от этого ублюдочного пацаненка с выпученными зенками дебила и чубчиком примерного пионера, но приходится кивать, поддакивать и соболезновать.
Расчувствовавшись, вытирая платочком слезы, привычно льющиеся из полуослепших глаз, она вытаскивает ворох разноцветного тряпья: пинеточки, крошечная шапочка, пальтишко, кроссовки, рэперские штаны…
С превеликим трудом останавливаю поток горьких и восторженных слов и переключаю ее на Скунса. Фонтан будто кто затыкает. О приятеле сына она говорит скупо, без особой охоты. Да, порой навещает ее, приносит продукты. Вместе вспоминают Пана. Что совершенно естественно: ее сыночек столько для Скунса сделал и признательность этого убогого вполне объяснима.
И она вновь возвращается к воспоминаниям о своем ненаглядном Пане. Вытянув из нее номер сотового Скунса, даю деру.
Около пяти вечера. За стеклами «копейки» мерзнет медленно гаснущий заснеженный город с крестами черных дорог.
– А я почему-то знал, что мы еще встретимся, – заявляет Скунс, потупив глаза, словно не рискуя взглянуть на меня.
Каким он был, таким и остался – белесеньким стандартным подростком, хотя ему, если прикинуть, за двадцать. Только горечь, въевшаяся в печальное личико, проступила откровеннее, да заячья губа обозначилась непригляднее и жестче.
– Все еще убиваешься по Пану?
– Уже не так, – честно признается Скунс. – Все-таки три с лишним года прошло. Но помнить буду всегда.
– А то, что он – душегуб с кровавыми ручонками, это тебя не смущает?
– Судить его может только Бог. А мне он настоящим другом был.
– А если я скажу, что ты можешь поквитаться с теми, кто его угрохал, – точнее, не конкретно с ними, а с ребятишками из той же банды, согласишься помочь?
– Еще бы! Мне бы с этими гадами разделаться, а там и помереть можно.
– Рано еще о смерти думать. Жизнь тебе предстоит длинная. Может, все еще наладится… – Говорю и сам себе не верю. Ведь знаю, что пацана уже не спасти, зачем вру? – А теперь выслушай коротенький инструктаж. Роль свою ты должен сыграть убедительно…
Придя домой, первым делом интересуюсь:
– Ну, как мой тезка?
– Я дала ему клубок ниток, – отвечает Анна. – Погляди на результат.
Заглядываю в комнату и вижу носящийся по полу бешеный серый вихрь. Обнимаю Анну, и мы счастливо замираем, будто это наш ребенок.
Когда засыпаем, малыш забирается в кровать и ложится между нами.
– Это уже сильно смахивает на любовь втроем, – ворчу я. – Пора бы его приучить спать только на своей подстилочке. Завтра же займусь, иначе этот серый монстр напрочь лишит меня личной жизни.
Вместо ответа Анна обнимает котенка. Не удержавшись, прошу:
– Можно, я поглажу? Ты просто его экспроприировала, это нечестно.
– Нет, – говорит Анна, – мы обиделись. Нас назвали серым монстром. А мы хорошие, мы ласковые и нежные.
– Признаю, был неправ… Ну, пожалуйста!
Анна протягивает котенка. Бережно принимаю этот маленький комочек шерсти и тепла. Скоро Королек номер два вырастет, заматереет, превратится в котищу-богатыря, потом состарится, станет мудрым, ленивым, тяжелым на подъем. А мы все так же будем любить его, как ребенка, и ревновать друг к другу.
Надсаживаясь, голосит и содрогается лежащий на тумбочке сотовый.
– Слухай сюда, условно осужденная барбосина. Когда ты научишься не соваться, куда не просят! Енто ж надо – кажной дырке гвоздь. Нет, видать, в сопливом детстве мало тебя по попке шлепали и в угол ставили, вот и вырос любознательным нахаленком.
– Да что стряслось, Акулыч?
– Будто не знаешь? Покушались на президента банка «КМ-Капитал». А в его мобиле (само собой) обнаружился номерок твоей мобилы.
– Обожди… – не сразу соображаю я. – Он живой?
– Пока что – да. Но сильно пораненный.
– Опять кинжальчиком резали?
– Что значит «опять»? – взвивается Акулыч. – Ты про того отморозка с кинжалом забудь! Нету его, сгинул с лица земли и гниет помаленьку в тихой могилке. А теперь не увиливай. Прямо, как папе родному, отвечай, что у тебя за дела были с ентим самым воротилой бизнеса?
– Мне скрывать нечего… – и я предельно сжато повествую о том, как по просьбе Ионыча искал пропавший этюд к «Неизвестной».
– Тады ладно, – отмякает Акулыч и жалуется, вздохнув: – Чтой-то много стали в нашем городишке людишек губить. Кризис этот долбанный виноват, што ли, комар его забодай?..
На том и расстаемся.
– Что-то случилось? – тревожно спрашивает Анна, легонько поглаживая за ушками уморительно жмурящегося котенка.
– Ионыча порезали, – говорю я. – Бедняга. Видно, что-то в его гороскопе не срослось. Год Крысы, тем более земляной, – явно не лучшее его время.
Автор
Это хобби появилось у Муси не так давно, около трех лет назад. Иногда – поздним вечером – он тихонечко выскальзывает из своего общежития и до полуночи гуляет по городу. Огни торговых центров и бутиков, ресторанов и кафе, наслаждающаяся жизнью беспечная публика приводят его в состояние блаженства. И ему, возбужденному и радостному, начинает казаться, что он вовсе не зритель, а полноправный участник ночного шоу. И это возносит его в собственных глазах, придает серому существованию яркость и значимость.
Вот и сегодня, приоткрыв рот и счастливо блестя глазками, он смотрит из темноты на окна ресторана «Жар-птица», задернутые бледно-золотистыми гардинами. Оттуда, из недоступного ему праздничного мира состоятельных и довольных жизнью, доносится то развеселая, то пошловато-печальная попса.
Внезапно, вздрогнув, он ощущает рядом с собой чье-то присутствие. И, покосившись вправо, обнаруживает подростка в куртке и джинсах. На голове паренька спортивная шапочка, на ногах кроссовки. Муся деревенеет, сердце его заходится от страха. Особенно пугает его еле заметная в зыбкой полутьме уродливая верхняя губа пацана.
– Жируют, – обращается к нему паренек. – Народ за гроши вкалывает, а они на одну только обжираловку деньжищи немереные тратят.
Язык Муси от ужаса наливается свинцом. Но личико паренька серьезно и дружелюбно, и Муся всем своим существом ощущает, что перед ним брат по несчастью. В нем, всколыхнувшись, поднимается волна ответного тепла. Он заговаривает с парнем, и вскоре в его голосе появляются снисходительно-покровительственные нотки: паренек оказывается еще более забитой божьей тварью, чем он сам.
Впервые в жизни Муся чувствует себя старшим товарищем, который – если пожелает – может облагодетельствовать младшего, и это возносит его в собственных глазах на невиданную высоту. И он – намеками – заговаривает о великом Братстве, о милостивой и беспощадной силе, призванной очистить страну и планету.
– А очень сложно обычному человеку туда попасть… ну, в это братство? – робко интересуется Скунс.
– Еще как! – пыжится Муся. – Давай, расскажи о себе. Не торопясь. Со всеми подробностями. Если окажешься достоин, я за тебя похлопочу.
И Скунс, ничего не утаивая, наивными словами повествует ему о своей исковерканной жизни. Муся слушает и важно кивает; в его глазках прыгают огоньки. Потом подводит итог:
– Да, не сладкая у тебя судьба, парень. Думаю, ты нам подойдешь.
Королек
Отправляясь в больницу к Ионычу, я понимал, что, скорее всего, встречу актрисулю, и двигался точно против ветра: вот уж чего-чего, а общаться с ней хотелось в самую последнюю очередь. И в то же время головокружительное весеннее чувство – уж не влюбленность ли? – заставляло трепетать сердце.
Возведенные еще в советские времена грязновато-серые блочные здания больницы угрюмо проглядывают сквозь небольшой соснячок. Надев бахилы, беспрепятственно поднимаюсь по лестнице на второй этаж хирургического корпуса. Возле двери, за которой лежит Ионыч, дежурит охранник в черном костюме и белой рубашке.
– По личному делу, – произношу традиционную фразу, напоминающую пароль.
Охранник вякает по рации. Дверь палаты отворяется и возникает второй черно-белый парнишка. Обхлопав меня, разрешающе кивает на дверь. В его сопровождении захожу в палату.
Бело, тускло, тихо. Две койки. Одна заправлена. На другой запрокинулся исхудалый, гладко выбритый Ионыч. От розовощекого карапуза не осталось и следа. Передо мной наполовину (а то и на три четверти) мертвый человек с обвисшей бледно-желтоватой кожей, заострившимся носом и потусторонним взглядом. Возле него на стуле сидит актрисуля.
Представляя, какой будет наша встреча, я словно въявь видел победную усмешку юной жены Ионыча и свою оторопелую физиономию.
В реальности все оказывается иначе.
Проще, незатейливее.
Актрисуля окидывает меня безразличным усталым взглядом, и я – хотя сердчишко, признаюсь, екает, – не ощущаю и тени смущения. Без косметики, в мышиного цвета кофтенке и черных брючках, она смотрится буднично, по-домашнему. Миловидна, но, прямо скажем, до обольстительной Неизвестной далековато. Черные волосы, как у школьницы, схвачены сзади цветастенькой резинкой.
Вряд ли бы я такую деваху отличил в толпе. А если б и отличил, вряд ли влюбился. Вспоминаю слова, сказанные ею, когда сидела в моей «копейке»: «Я – его последняя любовь… Я старичка и похороню». Кажется, сбывается.
Похоже, она днюет и ночует возле угасающего мужа, которому, недавно еще совсем, изменяла направо и налево, – насколько понимаю, вторая койка предназначена для нее. Что это, запоздалое раскаяние? Или попросту боится, что муженек в завещании не оставит ей ни гроша? Кто разберет, что творится в ее непредсказуемом сердечке? Во всяком случае, не я.
– Ну, как? – спрашиваю шепотом.
– Завтра еще одна операция, – так же тихо отвечает она.
– О чем секретничаете? – раздается еле слышный голос Ионыча.
Едва не вздрагиваю – это похоже на звуки из могилы. Или на завывание призрака. Глазами указываю актрисуле на оцепеневшего в дверях охранника. Она жестом велит ему удалиться.
– Послушайте, – как можно мягче говорю Ионычу, – ведь вы наверняка знаете, кому дорогу перешли. Почему не хотите назвать тех, кто вас заказал?
– До покушения это имело какой-то смысл… – шелестит он. Переводит дыхание и продолжает: – А теперь нет. Не хочу подставлять своих близких…
До чего же диковинно устроено человеческое общество. Этот полутруп, беспомощный, как младенец, упирается, не желает называть душегубов, – и я, здоровый мужик, вынужден смириться.
Выдавив из себя несколько банальных фраз, как остатки зубной пасты из сплющенного тюбика, покидаю Ионыча, актрисулю, погруженную в мертвое беззвучие палату, больницу – и вываливаюсь под пасмурное небо, в грустный мир, в котором моросит полудождь-полуснег.
Вечером у меня рандеву со Скунсом. В прошлое воскресенье он побывал на собрании Братства Солнца, в низенькой хибаре, выстроенной в виде буквы Г, и я выслушиваю его бесхитростный отчет. Заключает он отчет словами:
– А ведь это правда.
– Что именно?
– То, что говорил Магистр. Это самая настоящая правда. Истинная. – И он смотрит на меня детскими светлыми глазами, видевшими столько грязи и зла.
– Что ж, – не желая вступать с ним в прения, говорю я, – свою работу ты выполнил. Дальше – мои проблемы. Тебя подвезти?
– Сам дойду, – отвечает Скунс, и по его независимому голосу понимаю: с этим униженным, продающим свое тело существом происходит то же, что и с Мусей, – в нем пробуждается человек.
Под нашими (моим и Акулыча) задами – сработанные топором крепкие стулья пивбара.
В этом пище-питейном заведении я не был года три. Особых изменений здесь не произошло, лишь слегка освежили светло-бежевые стены, которые по-прежнему украшают ностальгические натюрморты: знакомая с совковых времен объемистая стеклянная кружка пива и подобающий закусон, сулящий незабываемое гастрономическое наслаждение.
– Чевой-то ты невеселый, барбос. Давненько я тебя не видал, красавчик, только слыхал твой ангельский голосок. А теперь гляжу – не налюбуюсь. С годами ты совсем аристократом заделался. Не, серьезно. Сейчас тебе только мундир с золотыми эполетами – и готовое ваше благородие. На князя, может, не потянешь, а на графа – в самый раз. Хотя видал я портреты ентих самых графьев – такие рыла попадаются, мама дорогая, вот только что не хрюкают. Даже моя мордаха подворянистее будет…
Акулыч беспечно басит. Его кружка почти пуста и усеяна пузырчатыми остатками пены. Понимаю: мент предчувствует серьезный разговор и просто оттягивает время. Усмехнувшись про себя, по-дружески кладу ладонь на его толстую лапу. Он обрывает дурашливое гудение и даже слегка вздрагивает.
– Мне нужна твоя помощь, Акулыч.
– А в чем промблема, браток?
– Выслушай – узнаешь. Есть в нашем благословенном городке Братство Солнца – нечто вроде мальтийского ордена. Набираются в него несчастные, обделенные судьбой людишки. Есть среди них и отбросы общества, и просто конченые неудачники. Отбор производится тщательный. Новенького может рекомендовать только член Братства. Так что ребята проверенные.
Собираются по выходным. И на каждом такой сходке – массированное прополаскивание мозгов. Зомбируют по полной программе. Дескать, вы, как пламенное солнце, призваны выжечь всю гнусь на земле. Вожак этой стаи – хитропопый пацан с кликухой Магистр.
Представь, что ты жалкий затурканный человечек. Слабый, бездарный, не шибко умный…
– Мой портрет, – соглашается Акулыч.
– Тебя унижают, над тобой глумятся, как над последней тварью. И вдруг появляется кто-то и говорит: «Акулыч, друг ситный, ты достоин иной участи. Инородцы и толстопузые олигархи захватили самые жирные, самые лакомые куски общенародного пирога, а тебе достаются жалкие крохи. Уничтожь эту накипь – и будешь владеть всем! Заодно отомстишь удачливым и богатым за все свои страдания и обиды».
– Погоди, чтой-то прытко погнал, притормози чуток, – потирает плешь Акулыч. – И ради чего ента секта затеяна? По моему скромному разумению, за всем, что случается в нашем подлунном мире, стоит личный интерес. Ну и какой он здесь?
– Братство – боевой отряд «заборских». Гляди, какая гениальная в своей простоте схема. Предположим, «заборским» поступил заказ устранить некого бизнесмена, банкира или крупного чинодрала. Они поручают это деликатное дельце Магистру. А тот, в свою очередь, дает задание какому-нибудь из своих боевиков, которых он соответствующим образом охмурил. Просто, выгодно, удобно. Не надо тратить большие бабки на киллера: придурошный бедолага прикончит мироеда-капиталиста бесплатно, да еще с превеликой радостью.
И все довольны: «заборские» делят деньжонки заказчика, отколупывая Магистру причитающуюся часть. А оболваненные жалкие человечки, убивая, ощущают себя великими мстителями, воинами Братства Солнца. А если кто-то из доморощенных киллеров с заданием не справляется… ну, что ж, его по-тихому убирают.
– И откедова у тебя такие сведения, охламон?
– Я… совершенно случайно, поверь, Акулыч… вышел на это Братство и кое-что выяснил. Гоблин, тот, что убил моего отца, был одним из боевиков секты.
Акулыч одаривает меня мгновенным пристальным взглядом, задумчиво опускает свои медвежьи глазки и отставляет кружку с пивом.
– Уразуметь не могу, на кой ляд ты опять в историю ввязался? Куда тебя все время несет, оглоед? Неужто понять не можешь своим чертовым бедовым мозжечком, что нельзя всю жизнь с фортуной резаться в подкидного! Когда-нибудь не те карты сдадут – и кирдык, суши портянки. Проснись и оглянись вокруг, романтичная пичужка. Капитализмус на дворе. Бабло, хрусты, мани-мани. А ты точно засланец из ентого… прекрасного далека. Или геройского революционного прошлого. Павка Корчагин местного пенного разлива… А-а-а, – он угрюмо машет лапой, – тебя все одно не переделать, только задарма воздух колыхаю… Выкладывай три своих самых заветных желания. Золотая рыбка – папа Акулыч – жабрами вздохнет, хвостиком махнет и в синее море сиганет.
– Магистра за задницу взять не удастся. Улик против него – ноль. Стало быть, надо повязать киллера на месте преступления. Но я понятия не имею, кто совершит злодеяние, когда и где. Более того, мне неизвестно, кто станет очередной жертвой… Есть одна мыслишка, но без твоей помощи, Акулыч, ее в жизнь не воплотить. Поможешь?
– Было такое, птаха, штобы я тебе не пособил? – Акулыч делает глоток, закусывает сосиской и жареной ломтиками картошкой. Его глазки довольно смеются. – Отменное пивко. Надо бы повторить…
Автор
Магистр глядится в зеркальце, возлежа на диване и изнывая от безделья. Подобно Нарциссу, он обожает свое лицо, и в детстве мечтал о славе артиста, даже записался в школьный драмкружок. Дали рядовую роль, что оскорбило его до глубины души. Он потребовал главную, но та оказалась занята. С тех пор в кружке не появлялся, а парня, получившего главную роль, подкараулил – естественно, не один, а со своими преданными рабами, – и избил. На этом его карьера лицедея завершилась. Так же когда-то не вышло поэта из вождя всех народов Иосифа Сталина и художника – из фюрера.
И все же актерская жилка у него, несомненно, имеется. Выступая перед скотобазой (так Магистр в узком кругу именует свою команду добровольных убийц), он впадает в экстаз. Вдохновение накатывает, поднимает, несет. И на этой волне он принимается ораторствовать.
Всегда презиравший неудачников, немощных и убогих, он с предельной искренностью говорит о том, как унижен маленький честный человек. В него точно вселяется некто, всем сердцем страдающий за народ. Он взвинчивает, распаляет себя до истерики, до остервенелого кликушества, и после каждого выступления точно выпотрошен.
Дремотная тишина взрывается ревом несущихся к финишу машин – это подает голос сотовый.
Позевывая и в голос матерясь, Магистр поднимает валяющийся на полу мобильник.
– … Что за хренотень! Он же при смерти был, мне докладывали. О’кей, исправим, не впервой…
Вот уже двенадцать лет Муся и Веня достаточно мирно сосуществуют в скромной комнатке общежития, хотя Мусе под шестьдесят, а Вене тридцать четыре, у Муси высшее образование, а Веня едва одолел восемь классов. Не раз, чувствуя превосходство в силе, Веня измывался над Мусей, а тот терпел, скрипя зубками и еще сильнее походя на озлобленную, затравленную мышь. В такие минуты Муся ненавидел сожителя и от всей души желал ему смерти.
Этой ночью Муся и Веня никак не могут уснуть. Лежат каждый на своей кровати и разговаривают тихо, чтобы не разбудить соседей.
Завтра Вене предстоит серьезное испытание, и от возбуждения и страха он – до самого донышка – раскрывает перед приятелем душу.
Криво сложилась его жизнь. Эх, доведись ему появиться на свет божий в благополучной семье, разве жил бы он в заводском общежитии! Уж, конечно, закончил бы институт, стал адвокатом или финансистом и загребал деньжищ – выше крыши! А на деле… Родители-алконавты неделями не просыхали, так что наследственность дурная. И в голове бардак. Всегда его тянуло к шпане, всегда был бездельником и разгильдяем.
Судьба подарила ему, дурачку, шанс – единственный и неповторимый – нежную кралю Марго. Не воспользовался. Почему? Сам не знает. Ведь имел же возможность влезть в ее богатенькую семейку и блаженствовать. Так нет, сделал девке ребенка и свалил. Точно какая-то вражья сила тащила его мимо счастья и денег к прозябанию и этой койке в общаге. Что бы ни затевал, все выходило сикось-накось. Вот и сейчас черт дернул его связаться с Братством! Но теперь уже ничего не поделать. Ровным счетом ничего. Он дал клятву. А нарушение ее грозит скорой и неотвратимой смертью…
Веня говорит и говорит, торопливо, взахлеб, не признаваясь Мусе в том, что все его существо от макушки до пят пронизано леденящим ужасом, так и хочется завыть, задрав глотку к потолку.
Заразившись Вениной откровенностью, Муся принимается повествовать о своей горемычной незадавшейся судьбе, чего прежде не сделал бы никогда, опасаясь насмешек приятеля.
Не любили его с детства. Он напоминал мышонка: тощий, смуглолицый, с черными шариками испуганных глазок, длинным носиком, выступающими вперед зубками и почти отсутствующим подбородком. Прозвище появилось у него в школе, в первом классе. Однажды учительница вскользь упомянула Микки Мауса, и весь класс грохнул со смеху. На него показывали пальцами, кричали: «Микки! Микки!» Он съежился, сжался, боясь поднять глаза, чтобы не видеть раззявленные в счастливом реве рты. Его стали называть Маусом, Маусиком. Слово выговаривалось с трудом и вскоре превратилось в Мусю.
Кличка следовала за ним повсюду. Из школы перекочевала в институт, а затем на завод, где Муся работал в конструкторском отделе, посредственный, незаметный, никчемный. Когда по разнарядке требовались люди в совхоз на посевную или уборку урожая, Муся был кандидатом номер один. Месяца три или четыре в году он пропадал на полях, потешая крестьян фантастической неприспособленностью к физическому труду.
В общежитии, которое принадлежало заводу, а позже – муниципалитету, он прожил тридцать семь лет. Когда в маленьком областном городке умерла его мать, освободившуюся квартиру захватил пронырливый младший Мусин брат. Мусе не досталось ничего, ни ложки, ни гвоздя…
Муся и Веня разговаривают, перебивая друг друга, точно боятся, что не успеют высказаться, забудут, упустят какую-то очень важную мысль. А ночь неуследимо скользит над ними, и в небе, задернутом белесыми облаками, не видно звезд…
Вчера Веня позвонил в ординаторскую, представился родственником и узнал, что на следующий день банкира выписывают. И сегодня с десяти утра слоняется по больничному двору. Правый карман его прилежно отглаженных брюк оттягивает пистолет, твердо елозя по ляжке. На улице холодно. Земля – там, где она не расчищена до асфальта, – покрыта недавно выпавшим снегом. Кажется, что наступила зима.
Поначалу Веню трясло от страха, потом отпустило, и теперь ему хочется только одного: чтобы скорее все кончилось. «Эх, – мечтает он, – сейчас бы домой, в общагу, в тепло своей комнатки…»
Внезапно он ощущает сильный до боли толчок сердца – из больничных дверей охранник выкатывает коляску, в которой сидит закутанный в зеленый плед банкир. Второй охранник шагает рядом.
Веня отчетливо, как в оптическом прицеле, видит почти голый череп и бескровное лицо человечка, которого он должен добить. Охранники Вене не помеха: пока очухаются да сообразят, он уже сделает ноги. Немножко играя в голливудского супермена, он вытаскивает пистолет и наводит на банкира, забыв от волнения снять с предохранителя…