Добрый ангел смерти Курков Андрей
1
Ранней весной тысяча девятьсот девяносто седьмого года, продав двухкомнатную квартиру на окраине, я покупал себе однокомнатную в самом центре Киева у Софиевского собора. Старички, продававшие ее, отъезжали в Израиль и пытались вместе с квартирой продать мне десятки ненужных мелочей, вроде самодельной проволочной вешалки в коридоре. Григорий Маркович, глава семьи, усердно приговаривал: «Я знаю всему цену! Я лишнего не возьму». Кое-что я купил, но от большей части вещей и вещичек отказался. Купил я и полочку с книгами – она именно так и продавалась, чтобы не снимать ее со стены и не нести книги в «Букинист» – зачем такая морока. Не знаю, какая часть уплаченных пяти долларов пришлась на книги, а какая на полочку, но во всяком случае книги я особенно не рассматривал, отметив взглядом лишь академическое издание Льва Толстого «Война и мир». Эта книга была большого формата и, должно быть, пятидесятых годов издания. Такие книги я любил если не за содержание, то за добротный солидный вид.
Двенадцатого марта наступил момент передачи ключей. Я приехал под вечер. У парадного стоял микроавтобус, присланный агентством «Сохнут». Старички грузились. Им учтиво помогали два представителя агентства.
– Ну, Коля Сотников, – сказал я себе, оставшись один в приобретенной квартире, – теперь ты хозяин этой развалины!
Я еще раз окинул взглядом трещины, думая о необходимом ремонте. Потом подошел к книжной полочке, достал запомнившуюся большим форматом книжку и раскрыл ее. Под переплетом меня ожидал сюрприз. Способом, известным мне из шпионских фильмов, в книге был вырезан тайник, в котором, однако, не было ни золота, ни оружия. Внутри, в аккуратно вырезанной нише, лежала другая книга, более позднего года издания – «Кобзарь».
Удивленный, я вытащил ее и, думая, что и тут под переплетом скрывается нечто неожиданное, раскрыл. Но в этот раз книга оказалась настоящей, не превращенной в шкатулку. Пролистав несколько страниц, я собирался уже было сложить эту книжную матрешку и поставить ее на место, с тем, чтобы когда-нибудь удивить своих будущих гостей, но тут взгляд мой упал на написанные острым карандашом по краям книги комментарии. Держа раскрытый «Кобзарь» в руках, я подошел поближе к лампе и прочитал несколько аккуратных строк: «Патриотизм Т.Г. воспринимал как любовь к женщине и ненависть к армейской службе и особенно к бездумной муштре».
«Уж ни какой-нибудь ли диссиденствующий учитель литературы делал эти заметки?» – подумал я, вспомнив про свой собственный учительский опыт.
После пединститута я сам отработал положенные три года «историком» в сельской школе, но за все это время мне так и не удалось привить здоровым, краснощеким детям доярок и трактористов ни интереса к истории, ни желания разгадать многочисленные исторические загадки и тайны, выуженные мною из массы проработанных с карандашом в руке книг.
На Григория Марковича как на автора этих комментариев было грешно подумать. Он сам был отставным военным и весьма этим гордился. Я как-то застал его за упаковкой своих медалей – он разложил их на столе и заворачивал каждую в отдельный носовой платок, которых у него, похоже, было множество, куда больше, чем медалей.
Показывая мне одну из медалей, он сказал:
– Я брал Прагу!
«Заметила ли это Прага?» – подумал я в тот момент, едва сдержав улыбку, глядя на этого сухого, маленького и до сих пор юркого девяностолетнего старичка.
Грязная кухня тоже нуждалась в ремонте. Ее надо было отмыть от старых хозяев – вещам, да и самим стенам почему-то передается возраст их владельцев, и поэтому, чтобы не ощутить себя вдруг постаревшим, надо менять поверхности и цвета, добавлять свежести. Может быть, вовремя сделанный ремонт продлевает жизнь не только квартире, но и ее жильцам?
Я поставил чайник на закопченную газовую плиту и снова стал листать книгу, думая об этих странных записях. На одной из страниц попалась мне замечательная и созвучная моим размышлениям мысль: «Патриотизм голодного – это попытка забрать ломоть хлеба у инородца, патриотизм сытого – великодушие, вызывающее уважение».
Мне очень хотелось понять – что за человек писал эти комментарии к «Кобзарю», хотелось найти свидетельства времени, когда все это было написано. Моя нынешняя работа – ночным сторожем по гуманному принципу «ночь-через-две» – не требовала использования мозгов. И мозги скучали. А тут такой загадочный «подарок», лучше любой головоломки или кроссворда!
Я листал и листал, как листают книгу перед тем, как решиться ее не просто прочитать, а проштудировать с тетрадью и ручкой. Промелькнула еще одна мысль: «Абсолютный патриот не признает ни национального большинства, ни национального меньшинства. Его любовь к женщине сильнее любви к родине, потому что женщина, отвечающая взаимностью, и есть символ родины, идеал абсолютного патриота. Защита женщины, отвечающей взаимностью на любовь, и есть высшее проявление патриотизма».
В другом месте, под одним из стихотворений, была чисто дневниковая запись: «16 апреля 1964 года. Встретил Львовича в пивной напротив ломбарда. Рассказал ему о подготовленной рукописи. Он захотел прочитать – но обойдется. После провокации в кинотеатре даже его рука кажется слишком влажной для рукопожатия. И потом эта привычка все время оглядываться по сторонам».
Я сидел до полуночи, потом сложил «книжную матрешку» и поставил обратно на полку.
На следующий день я заехал к знакомому скульптору, человеку, знавшему Киев последних тридцати лет почти поименно.
– Пивная напротив ломбарда? – переспросил он. – Конечно, там теперь кафе «Русский чай». Нет, извини, уже не «Русский». Или просто «Чай», или… Там уже все не то, и кругом не те…
– А ты не знал в то время какого-нибудь «Львовича».
Скульптор задумался.
Его двухэтажная мастерская была заполнена громадинами еще необработанных камней, макетами, небольшими скульптурами и множеством фотографий, приклеенных к стенам, будто вместо обоев. К этим фотографиям он и подошел, встав из-за низкого обеденно-журнального стола.
– Здесь есть многие из той пивной, но я не помню… Львович… Львович… Не думаю, что это кто-то из завсегдатаев компании. Туда приходило много «разовых», и хоть они появлялись довольно часто, но «своими» не стали. Может, это один из них? Я еще попробую вспомнить, но не сегодня. Нужна очень дождливая погода или гроза – тогда отлично вспоминается…
– Я позвоню и напомню при первой же грозе, – пообещал я на прощанье.
Ремонт новой квартиры двигался медленно и, можно сказать, бестолково. Знакомые, обещавшие помочь мне покрасить стены, неожиданно пропали, и остался я один на один со стенами и с множеством банок матовой белой краски. Сам начинать красить я боялся, поэтому и занимался разной мелочовкой, отдиранием лоскутов старой краски с труб в ванной и прочей чепухой.
Неожиданно позвонил скульптор.
– Ты знаешь, он умер вчера, этот Львович, если это, конечно, он. Мне позвонил какой-то старый знакомый, просил помочь на похоронах – некому гроб нести. Если хочешь, поехали вместе!
Предложение было и неожиданным, и странным.
– Но ведь я его не знал… – вырвалось у меня.
– Но ты ведь его разыскивал! Я тоже, кажется, его не знал, – сказал скульптор. – Больше того, я не мог вспомнить этого Алика, который мне позвонил. Он уверяет, что мы знакомы по той пивной…
Ехать на свидание с покойником, к которому у меня оставались незаданные вопросы, казалось делом по меньшей мере глупым. Но я согласился.
Хоронили его на Берковцах. Точнее не хоронили, а «подхоранивали» к уже устроившимся там навечно родственникам. Желтое высохшее лицо ни о чем не говорило. И скульптор, наклонившись к моему уху возле могилы, прошептал:
– Что-то я его не узнаю.
Однако Алик, организовавший эти похороны, напомнил скульптору несколько эпизодов из далекого прошлого. И скульптор кивнул. Потом они в моем присутствии упомянули пару имен.
Я набрался смелости и спросил у пожилого Алика о человеке, интересовавшемся творчеством Тараса Шевченко и вопросами патриотизма. Объяснил ему, что это был знакомый покойного Львовича.
Алик почесал за ухом. Помолчал. Пожал плечами.
– Потом, – наконец произнес он. – Ты ж на поминки идешь?
Я кивнул.
Поминки, как выяснилось очень скоро, организовал скульптор у себя в мастерской. Человек семь сидели вокруг обеденно-журнального стола. Скульптор на стоявшей в углу электроплитке смачно жарил говяжью печенку. Остальные, не дожидаясь закуски, пили водку. Молча пили, без тостов, даже без вздохов.
Ожили немного, когда первая порция жареной печенки появилась на столе. Скульптор высыпал на стол вилки. Положил хлеб. Трапеза приобрела более живой характер, и кто-то первым заговорил о покойном, тут же перейдя на живых и закончив полубессвязную речь мыслью о том, что раньше было лучше.
– Да, – согласился кто-то другой.
Поминки прошли как положено. Все разошлись пьяные. О покойном худого слова сказано не было. О нем вообще, один раз упомянув, больше не говорили. Когда встали из-за стола размяться, один из гостей узнал себя молодого на одной из старых фотографий.
– О! – воскликнул он и недоуменно выпятил губы, словно был в обиде на себя тридцатилетней давности.
Я подошел и задал ему тот же вопрос – о человеке, увлекавшемся Шевченко и вопросами патриотизма.
– Ну да, – сказал он, – тогда многие увлекались такими вопросами.
– А рукописи об этом кто-то писал?
– Писали, конечно писали, а как же. Самиздат! А толку? Вот кто не боролся, тот и не проиграл.
Он что-то еще нес и нес, пока вдруг не сказал:
– А были и мистификаторы, одного такого помню – Клим, делал вид, будто что-то философское пишет. Все у него просили почитать, а он рукопись достанет, перед носом пролистает и снова в портфель спрячет. А сам сидел дома на кухне и стихи Пушкина от руки прозою переписывал, ну так, чтоб не столбиками, а сплошной строчкой…
– А где он сейчас? – спросил я, подумав, что это вполне мог быть автор комментариев к «Кобзарю».
– Клим? Черт его знает. Видел я его как-то в скверике возле университета. Там, знаешь, собираются и в шахматы на деньги играют. Года два назад. А больше не встречал.
Каждое общество закрыто по-своему. Пчеловоды собираются и говорят о только им одним понятных вещах. И наверно, еще долго будут решать – принять кого-то в члены своего общества или нет. Шахматисты – тоже не исключение. Те, что играют около университета, друг друга знают, а с остальными на аккуратном «вы» разговаривают. И играют с чужаками только на деньги.
Я несколько раз обошел кружки шахматистов и шашечников, облепивших скамейки скверика. На меня никто не обратил внимания. Каждый кружок неподвижно следил за доской, находившейся в центре. На играющих не смотрели, их присутствие было словно какой-то досадной необходимостью. Не было понятно – кто за кого болеет и болеет ли вообще. Изучалась в таинственном молчании сама ситуация на доске, и именно она была главным действующим лицом.
Климу сейчас должно было быть шестьдесят с лишним, и большинство членов неформального шахматно-шашечного клуба отвечали этой характеристике. Игра проходила молча, и поэтому даже случайно услышать, как кого зовут, не представлялось возможным. И я просто прильнул к одному кружку и стал терпеливо ждать развития событий, пытаясь «втереться» всем телом в доверие к этим фанатикам доски.
Странное состояние необъяснимого транса вдруг овладело мной, и я, видимо, действительно стал на время частью этого шахматно-шашечного живого организма.
Просуществовав в таком состоянии около часа, пока игра не закончилась, вместе с остальными охваченными шахматным трансом фигурами, я вдруг выдохнул свое оцепенение и, расправив позвоночник, понял, что часовое коллективное стояние сроднило меня с этими людьми. Я плохо играл в шахматы и вряд ли бы смог даже элементарно прокомментировать закончившуюся партию, но зато другие могли, и я оказался благодарным слушателем. Правда, сначала два старичка чуть не передрались между собой, споря о якобы ошибочном ходе слона. Мое неучастие в их споре сыграло положительную роль, и они основательно взялись за меня, повторив на память основные ходы партии.
– А кто играл-то? – спросил я под конец, чувствуя, что уже имею право на вопрос.
– Филя с Мишей… – ответил один из них, повыше и по-сутулее. – Они из новых, недавно тут.
Я спросил, а играет ли еще Клим.
– Ну, Клим! – Второй старичок сделал одесский жест, подняв руками огромный невидимый арбуз. – Клим играет, но когда он играет – такие глупости, – и он кивнул в сторону опустевшей скамейки, – не случаются.
Через пять минут я уже знал, что Клим живет в коммуналке на Шота Руставели, в скверик приходит иногда по пятницам, больше не пьет из-за больной печени и перестал разводить аквариумных рыбок, а поэтому неизвестно, на что он теперь живет.
Уходил я, чувствуя, что уже стал членом этого клуба. Оставалось только научиться нормально играть в шахматы или в шашки. Но мне это не грозило. И времени было жалко, да и вообще не любил я медленные игры.
2
В пятницу с утра я снова листал «Кобзарь», упиваясь карандашными комментариями.
«Мягкость родной земли не отличается от мягкости чужой земли, потому как любая земля была предосновой человечества и не могла распределяться между нациями соответственно качеству этих наций».
Удивляла меня даже не сама ясность формулировки, а именно предмет мысли, словно человек, это писавший, только отталкивался от чувств и рифм Тараса Шевченко для того, чтобы сказать о собственном наболевшем. Хотя почему его это так волновало в те благополучные шестидесятые годы? Националистом он не был, иначе и записи были бы на украинском. Русский шовинизм здесь тоже отсутствовал, так как кроме собственных мыслей присутствовало здесь и уважение, сострадание, а может быть, даже и любовь к Шевченко. В какой-то момент я подумал, что его мысли могли быть близки мыслям Ленина – особенно о полном отсутствии наций и национальностей в будущем. Но тут же представил себе, что сказал бы Ленин по поводу того, что любимая женщина и есть Родина? Нет, не думаю я, что согласился бы Великий Картавый с этим утверждением, какой бы красивой в юности Крупская ни была.
Но время шло, и я, отложив книжку, но помня о ней, стал собираться в университетский скверик на дальнейшие поиски автора этих комментариев. Интуиция подсказывала мне, что Клим сегодня там будет. И не только интуиция – за окном светило солнце, пели птицы. Было бы глупо сидеть в такую погоду дома, особенно если дом – это комната в коммунальной квартире на шумной от трамваев улице Шота Руставели.
В скверике я его и нашел. Сначала разыскал двух старичков, которые меня уже знали. Они мне и показали пальцем на одну из скамеек, где шел бессрочный шахматный чемпионат университетского скверика. Определить, кто из игроков был Клим, труда не составило, так как второму было не больше сорока.
Подождав окончания партии, за которой следило не меньше двадцати членов «клуба», я подошел к Климу. Нелегкая победа, очевидно, принесла ему ощущение сытости, и хотя все болельщики сразу после окончания партии рассосались к другим игровым скамейкам, даже не поздравив его, сам победитель торжествовал – его впалые глаза на худом скуластом лице горели молодостью и задором.
– Хорошо вы его! – сказал я Климу вместо приветствия.
– Да, неплохо, – согласился он. – Но Витек тоже способный!.. А я его измором!..
Вдаваться глубже в шахматные разговоры я побоялся, дабы не быть посрамленным, и сразу же перешел к делу.
– Вы Львовича помните? – спросил я у все еще счастливо улыбавшегося Клима.
Улыбка на его лице замерла.
– Конечно, помню… – сказал он, прищуренно глядя на меня. – А вы что, его родственник?
– Нет.
– А немного похожи…
Разговор покатился под откос, и надо было его или заканчивать, или же взять под контроль.
– Мне кажется, ко мне случайно попала одна ваша рукопись… – сказал я.
– Да ну? – удивился старик Клим. – Это какая же?
– Ну не совсем рукопись, а комментарии к «Кобзарю» Шевченко… кстати, очень интересные.
Старик дотронулся до своего плохо выбритого подбородка и снова пристально глянул на меня.
– Комментарии?.. – повторил он вслух. – Это не мое… Я писал другие комментарии… А этот «Кобзарь» тоже к вам попал?
– Да, комментарии ведь на его полях…
– А что за книга? Обычная? Какое издание? – осторожно спросил старик.
– Не совсем обычная… Вроде матрешки. Вложенная в том Толстого.
Старик кивнул и снова улыбнулся, глядя на асфальт под ногами.
– Ишь ты, выплыла! – тихонько проговорил он.
Потом снова поднял голову, посмотрел на меня уже не пристально, а как-то спокойно и расслабленно.
– Если у вас есть деньги на бутылочку сухого, приглашаю вас в гости!
Деньги у меня были, так что после недолгого следования по маршруту: скверик – гастроном – ул. Шота Руставели, мы оказались в просторной комнате с высоким потолком, утяжеленным лепниной и зигзагами трещин. В комнате стояли два шкафа – книжный и платяной, оба старые, добротных пятидесятых. А вот маленький столик, скорее годный для кухоньки какой-нибудь микрометражной квартиры, смотрелся в этой комнате карликом-уродом.
Старик вручил мне ножик.
– Вскройте «сухарик»! – сказал он и вышел в коридор.
Вернулся с двумя стаканами.
– А вы, как порядочный человек, меня в гости позовете? – спросил он вдруг с улыбкой.
– Конечно, – пообещал я.
– Тогда я вам кое-что покажу! – Старик отошел к книжному шкафу, открыл дверцу.
– Вот. – Он вытащил с нижней полки толстенный том.
Я взял книгу в руки – это было академическое издание «Кобзаря». Приятная шершавость коленкора порадовала руки – есть вещи и вещества, прикосновение к которым приносит чуть ли не физическое удовольствие.
– Вы откройте. Откройте! – проговорил старик.
Я открыл. Передо мной снова была книга-матрешка. В вырезанном нутре «Кобзаря» лежала другая книга, поскромнее, хотя тех же лет издания: Достоевский, «Идиот».
Я поднял вопросительный взгляд на Клима.
Он улыбался, но не мне, а скорее своему прошлому, внезапно потревоженному моим появлением.
Какая-то смутная догадка заставила меня вдруг вытащить книжку Достоевского из ее удобного тайного лежбища и пролистать. И – догадка оказалась правильной – на полях «Идиота» замелькали карандашные комментарии, только почерк здесь был покрупнее.
– Это вы писали? – спросил я Клима.
– Ну я, – сказал он, усаживаясь за маленький прямоугольный столик.
– А «Кобзарь»?.. – Я потянулся рукой к бутылке и принялся разливать рислинг по стаканам, одновременно выстраивая свои мысли в некий логический порядок.
– «Кобзарь»? Нет, по «Кобзарю» писал другой… – протянул старик, беря в руку стакан.
– Львович? – спросил я, провоцируя его на более активные воспоминания.
– Почему Львович? Львович выбрал «Мертвые души».
– Послушайте, – заговорил я, ощущая, как голова моя тонет в сочном тумане непонимания происходящего и происходившего. – У вас что, литературный кружок был?
– Не литературный, а философский, – поправил меня старик. – И не был, а есть… По крайней мере, пока я жив. Я – сам себе кружок!
– Ну а все-таки, кто писал комментарии к «Кобзарю»? – спросил я.
– Слава Гершович… Царство ему небесное…
– Он что, умер?
– Убили… Током убили. – Старик скорбно склонил голову. – Хороший был парень! Светлая голова. Еще до этих Кашпировских и экстрасенсов он все про эти штуки знал… Поэтому его и убили…
Туман опять закружился вокруг моей головы.
– Причем здесь «Кобзарь» к экстрасенсам? – спросил я, находясь уже в полном недоумении.
– Ну здрасьте! – Старик посмотрел на меня, как на идиота. – А что такое, по-вашему, высокая литература? Просто буковки да метафоры? Это же и есть средство передачи духовного тока, как бы проводник! Захотели зарядиться мрачной глубокой энергией – открыли книжку Достоевского. Захотели очиститься и побыть в просветленном состоянии – берете в руки прозу Тургенева… Это идиоты типа Кашпировского превратили все в лечение геморроя по телевизору! Но, поверьте, праздник святого Йоргена уже заканчивается, и опять останется литература как единственный проводник любого вида биоэнергии.
– Ну а какую энергию передает «Кобзарь»? – спросил я.
– Об этом лучше было спросить Гершовича… Но там, я вам скажу, дело посерьезнее, с этим «Кобзарем» и с самим Шевченко… Там такое дело… Ну, из-за этого его и убили…
– Из-за чего?
Старик допил вино. Снова погладил себя по колючему и дряблому подбородку.
– Из-за того, что Гершович вычислил, где спрятано что-то очень ценное для украинского народа… Вы это так не поймете! И не думайте, что я из ума выжил! Был бы сейчас жив Гершович – он бы вам в пять минут все объяснил!
– Ну а рукописи какие-нибудь этого Гершовича остались? – с надеждой спросил я.
– Рукописи? Была одна рукопись и письмо в ней… – Старик закивал в такт собственным словам. – Мы с Львовичем рукопись ему в гроб под голову положили…
– И не читали?
– Нет. Он так попросил. Он нам многое рассказывал, все, о чем думал, рассказывал. И письмо это мы видели. В письме и говорилось об этом, о зарытом… Самого Шевченко письмо, с Мангышлака… Может, из-за письма его убили?! Ведь в ту ночь, а это был шестьдесят седьмой год, когда его убили, кто-то и в квартиру его залазил. Хрустальную вазу украли, перевернули все вверх дном… А папку не нашли! Он ее у Гриши, мужа своей сестры, прятал. Это уже потом мы ее у Гриши взяли и ему в гроб под голову положили.
– У Григория Марковича?
– Ну да! – Глаза у старика Клима вдруг загорелись. – Так вы Григория Марковича родственник?
– Да ничей я не родственник! Мне просто интересно.
– Ну, за «просто интересно», молодой человек, можно дорого заплатить!
Последнюю фразу старика я пропустил мимо ушей.
Туман вокруг моих мыслей немного рассеялся. Первая обнаруженная связь между покойным Гершовичем и отбывшим в Израиль Григорием Марковичем подзадорила мое любопытство.
– Я бы продал вам эту книгу? – с какой-то странной интонацией проговорил вдруг старик. – Аквариумы я уже продал, осталось совсем немного тут… – и он оглянулся по сторонам.
– Книгу? – переспросил я. – Вы что, уезжаете?
– Нет, ухожу… Не сейчас, конечно… Чуть позже. Помните, как Толстой умер?
Я кивнул.
– Я его люблю… – сказал старик. – Читал его много раз, хотел научиться у него жизни, но не вышло… Так хоть смерти у него научусь. Замечательная у него была смерть… Не правда ли? Я пойду отсюда до Конотопа. Так, чтобы не дойти… Вы меня понимаете?
Я выпил второй стакан вина, но «сухарь» был слабоват, чтобы помочь мне расставить эти фрагменты прошлого по своим местам и склеить их, как античную амфору. Нет, конечно, я понимал, что все эти люди, которых представлял сейчас в качестве своеобразного депутата старик Клим, были свихнутыми шестидесятниками, искателями смысла в литературе и философии в жизни. Мне, представителю другого поколения, было трудновато говорить с ним. Мы употребляли одни и те же слова, но он придавал этим словам явно больше смысла, чем я. Думаю, что только вино мы с ни воспринимали одинаково. Вино из одной бутылки не могло быть разным в двух стаканах.
Старик достал из книжного шкафа карту Украины и показал жирную карандашную линию, бежавшую вдоль обозначенной железной дороги. «Вот тут я пойду», – говорил он, ведя пальцем по своей линии и останавливая палец всякий раз, когда доходил он до очередной железнодорожной станции.
В какой-то момент я почувствовал, что старик меня перегрузил. Я записал его телефон и пообещал в ближайшие дни угостить вином у себя в новой квартире.
– Ну а книгу хотите купить? – спросил он еще раз напоследок, когда я уже подошел к дверям.
– А сколько вы хотите? – спросил я.
– Сто гривен! – гордо заявил он с таким видом, будто намеренно назвал неприемлемую цену, притом не для того, чтобы продать задорого, а чтобы показать бесценность предмета.
– У меня столько с собой нет, – сказал я и тут же в ответ услышал что-то вроде вздоха облегчения.
3
Через день старик Клим побывал у меня в гостях. Мы выпили две бутылки сухого вина, и, пока пили, разговор не умолкал. То, что я услышал от старика, взбудоражило мое слегка пьяное воображение. Покойный Слава Гершович, похоже, открыл какую-то тайну – то ли философскую, то ли более материальную, из-за чего и был убит самодельным электроразрядным устройством. Судя по всему, эта тайна, которая привела его к столь необычной смерти, полностью или частично заявила о себе в том самом письме Шевченко с Мангышлака, неизвестно как попавшем ему в руки и потом вместе с его же рукописью и телом захороненном на кладбище в Пуще-Водице.
Первая же мысль моя не могла не оказаться в некотором смысле богопротивной – захотелось извлечь из гроба и рукопись, и письмо, чтобы удостовериться в наличии тайны, в которую так свято верил старик Клим. В криминалистике довольно часто встречается слово «эксгумация». Но касается оно всегда извлечения из могилы захороненного тела. Моя мысль об эксгумации рукописи и письма была чем-то менее противным и грязным, хотя, зная, что рукопись с письмом лежат под головой Гершовича, трудно было представить себе, как приподнять эту голову, не дотрагиваясь при этом до самой сути смерти, самого вещества, которое иначе, чем мертвым, и не назовешь.
В понедельник – день всеми нелюбимый – я отправился на трамвае в Пущу-Водицу.
На кладбище, как я и предполагал, было пустынно. Легкий ветерок раскачивал длинные мачтовые сосны, росшие между могилами. Поскрипывание этого леса создавало странное впечатление – будто бродил я по давно покинутому, заросшему природой городу, среди невидимых, покрытых землей руин.
Сначала я просто прогуливался, присматриваясь к аккуратному шрифту памятников. Потом мне пришлось углубиться в узкие тропки между оградками. Кладбище это располагалось на холме, а его естественной границей с одной стороны был резкий спуск к лесному озеру. Я методично прочесывал фамилии памятников и надгробий, пока почти на самом краю кладбища перед склоном не обнаружил знакомой фамилии, небрежно написанной на железной табличке, одетой на сварной железный крест, покрашенный серебрянкой. Бедность могилы меня сперва удивила, однако, присев на скамеечку у соседней оградки, слушая кукушку, отсчитывавшую неизвестно кому остаток жизни, я естественно пришел к мысли, что человеку, увлекавшемуся всю жизнь философией, мрамор памятников должен быть чужд. Он, может быть, и креста не хотел бы. Но крест, скорее всего, поставили друзья. Родственники обычно больше заботятся о своих покойниках – за покойника не должно быть стыдно, – а то что ж это: у какого-то Босоноженко целый монумент с бронзовыми буквами, а чем наш хуже…
Вот с такими размышлениями посидев там минут пятнадцать, я уже другими глазами посмотрел на могилу – посмотрел на нее, как на сейф, который надо как-то открыть. И понял, что для каждой работы есть свои специалисты. Какие мне нужны специалисты, я тоже понял – конечно, не гробокопатели – те и стоят очень дорого, да и заложить могут, ведь дело, которое я задумал, вряд ли было законным. А потому надо было искать еще не полностью спившихся бомжей и две лопаты. И копать придется ночью, в чем тоже есть свой мистический шарм. Но на предстоящее дело я смотрел без всякого испуга и сомнения – мною двигала страсть к раскрытию тайны. Я был готов рисковать и одновременно чувствовал, что вообщем-то никакого риска в этом деле нет. Если сейчас всем наплевать на живых, то почему кто-то будет беспокоиться о каком-то мертвом, которого достанут на несколько минут лишь для того, чтобы поправить его голову, подложить под нее что-нибудь помягче, чем рукопись.
4
Ночью со среды на четверг я снова был на кладбище, только в этот раз в теплой, но внушающей некоторые опасения компании. Двух бомжей я нашел на вокзале и пообещал каждому в конце трудов на две бутылки водки. И вот теперь они с лопатами ходили вокруг могилки, приноравливаясь или ища особого вдохновения.
– Так чё ты там найти хочешь? – все допытывался один из них, коренастый с синеватым лицом. Звали его Жора, и любой его взгляд сопровождала напряженная неприятная улыбка.
– Я же сказал, бумаги там у него под головой…
Жора хмыкнул и сделал первый копок. Тут же с другой стороны взялся за древко лопаты его коллега по вокзалу Сеня – тоже невысокий худощавый мужичок лет сорока.
Они отбрасывали землю на тропинку, пролегавшую между могилой Гершовича и оградкой соседней, более ухоженной могилы. Куча земли росла. Низкое синее небо дышало теплом, и какие-то птицы кричали время от времени отрывисто и глухо.
После нескольких перекуров молчаливые землекопы работали уже вяло и без энтузиазма. Наконец лопата Жоры ударила о дерево, и они ожили. Расчистили крышку гроба.
– Поднимать будем или так пороемся? – спросил у меня Жора.
– А если не поднимать, то крышку снять можно? – поинтересовался я, почему-то подумав, что бомжи лучше разбираются во вскрытии могил.
Жора деловито глянул вниз, в вырытую яму.
– Можно отодрать, а потом сверху приложить. Если даже чуток обломается – оно ему все равно до одного места!
Жора и Сеня подковырнули лопатами крышку неглубоко закопанного гроба и вытащили ее наверх. Лунный свет, сколь ни был он ярок, поддерживаемый мириадами звезд, все равно не смог осветить внутренности открытого гроба, лежавшего в разрытой могиле. Что-то темное и сплошное виднелось в нем. Я, наклонившись, ожидал увидеть хоть какие-то очертания тела, но тщетно. И запах оттуда, снизу, поднимался сладкий, словно корицей пропитанный.
– Ну чё? – спросил вдруг Жора. – Сам полезешь?
Я понял, что он обращается ко мне. Обернулся.
– Почему сам? Мы же договаривались… – возмутился я.
Вдруг сзади на мою голову резко опустилось что-то тяжелое. Оно накрыло меня глухим сачком из темной непрозрачной материи, будто я был бабочкой. И тут же, словно охотник за бабочками резко подсек сачок, я потерял равновесие, покачнулся и рухнул на теплую ночную землю, слыша удаляющийся осторожный шепот чужих голосов.
Когда я пришел в себя, уже светало. Ранние птицы перекрикивались звонкими голосами, это было похоже на утреннюю перекличку. Рука моя сама дотронулась до затылка, где пальцы нащупали запекшуюся кровь. Я поднялся с земли, медленно и осторожно. Огляделся – одна лопата была воткнута в землю, вторая валялась в стороне – видно, ею меня и ударили. Карманы были выпотрошены и все деньги – слава богу, не так уж много, – естественно, отсутствовали. В разрытой могиле лежал в открытом гробу перевернутый на бок покойник. И голова его – совершенно черная – лежала на боку, а рядом с ней – пакет, из которого торчала папка.
Подумав о своих ночных помощниках, я не смог сдержать улыбки. Представилось, как они готовились найти какой-то реальный клад – золото или еще что-то, а потом, по знакомому с детства сюжету, избавиться от третьего лишнего и все поделить пополам. Так старались, а получили в виде клада те же деньги, что я им и так обещал.
Окончательно придя в себя, я спустился в могилу. Лежавший на боку Гершович словно специально так лег, чтобы мне было куда поставить ногу. Я взял пакет с папкой, поднял его наверх. Потом выбрался сам. Взял крышку гроба и, приставив ее более узкий конец к ногам, отпустил. Крышка зацепилась за кусок недообрубленного корня и зависла над изголовьем. Я взял лопату и, стукнув пару раз, заставил крышку занять свое место. А потом еще полчаса закапывал гроб, ровнял могилку и водружал на место сварной железный крест, покрашенный серебрянкой.
Закончив дело и взяв пакет с папкой в руки, снова обратил внимание на странный сладковатый запах – теперь, казалось, этим запахом пропиталась вся моя одежда, и пакет источал тот же запах корицы.
Солнце начинало пригревать. Я посмотрел напоследок на крест. Надо было уже идти. Скоро здесь может кто-нибудь появиться. Интересно, который час?
Автоматически я сдвинул манжету рубашки и посмотрел на часы. Было начало шестого. «Что ж они часы не забрали? – подумал я с грустной усмешкой о своих помощниках. – Или их жизнь научила только карманы чистить?»
Я пошел к конечной трамвая. Где-то далеко, наверное, на лесном отрезке пути между Куреневкой и Пущей-Водицей уже ехал первый трамвай, звеня, как огромный будильник. Ехал, чтобы забрать меня домой. Отвлечь меня от запекшейся крови на затылке и от сладковатого запаха, казалось, въевшегося в мою одежду. Запаха, обладавшего успокоительным свойством и еще – вызывавшего легкую или даже несколько легкомысленную улыбку, не зависимую от сути размышлений.
5
Когда я доехал домой, настенные часы на кухне показывали без пяти семь. Остановившись перед зеркалом в прихожей, я заметил, что вся моя одежда нуждается в хорошей стирке, да и сам я был очень похож на бомжа, ночевавшего на куче глины. Быстро переоделся в халат, а одежду замочил в большом тазу. Потом решил замочить и себя, но уже в ванне. Набрал горячей воды и занырнул так, что вода выплеснулась на пол. Горячая вода пробрала жаром до костей, и в ключице приятно заломило – словно в сауне. Потихоньку тело стало набирать бодрости, и голова тоже, освободившись от негромкого гудения, напоминавшего об ударе лопатой, заработала, выстраивая мысли в шеренгу по одной, чтобы каждую можно было спокойно обдумать без всякой спешки.
Ночной эпизод с бомжами и разрытием могилы уже отошел на задний план, в прошлое. А впереди, буквально в получасе времени, меня, отмытого и свежего, ждала на кухонном столе папка, ради которой и была предпринята рискованная авантюра. Но любая авантюра казалась мне уместной в нынешнее опасное и динамичное время.
Вытершись большим махровым полотенцем, я, к своему удивлению, заметил, что сладковатый запах, впервые замеченный мною на Пущанском кладбище, все еще присутствует. Я наклонился над стоявшим на полу тазиком с моей грязной одеждой. Но от тазика шел запах стирального порошка, а запах корицы «плавал» где-то выше, на уровне плеч и лица.
«Ладно, – подумал я. – Это не самый худший запах, да и нет такого запаха, который не выветривается».
Усевшись за кухонным столом, я открыл папку. Там лежала пачка исписанной мелким, уже знакомым мне почерком бумаги. Но состояние мое было таково, что всматриваться в этот тончайший почерк не хотелось. Хотелось найти письмо, о котором говорил Клим. Я взял пачку бумаги в руку и веером пролистал ее. И действительно из пачки вылетел конверт, вдвое больше обычного. Вылетел и упал на пол. Из конверта я достал затертый, чем-то похожий на тетрадный, листочек бумаги с едва видимыми строчками полиловевших от времени чернил.
Я прочитал его быстро и, еще не осознав прочитанного, уже почувствовал, что соприкоснулся с чем-то действительно интересным и загадочным. Бумага называлась «Рапорть», но по сути была обыкновенным доносом. Некто ротмистр Палеев сообщал полковнику Антипову о том, что «рядовой Шевченко, во время своих выходов за Петровское укрепление, часто сидит на песке за барханом и вопреки запрещению что-то пишет, а вчера в этом песке что-то зарыл примерно в трех саженях от старого колодца в сторону моря».
За окном уже лился на землю яркий солнечный свет. Утро разгоралось, стирая границу между весной и летом. Я пил чай, отложив донос, написанный в январе 1851 года, в сторону, и думал: что бы такое мог закопать там, на далеком Мангышлаке, Тарас Григорьевич. Денег у него не было, да и если б были – зачем их в песок закапывать? Нет, не такой он был человек, чтобы прятать от других свои копейки. Вспомнились далекие школьные годы и история про «захалявную» книжку, в которую солдат Шевченко записывал свои стихотворения, нося ее всегда с собой в сапоге. Может, ее он и закопал, подальше от любопытных глаз доносчиков типа этого ротмистра Палеева?
«Отыскать бы ее там, в песках, – подумал я и сразу представил себе, какой бы радостный шум поднялся на Украине. – А может, и заплатили бы мне за нее пару сотен тысяч долларов или на пожизненное гособеспечение взяли бы? Ведь какая реликвия?!»
И все-таки ценность этого неизвестного, зарытого в песках Мангышлака предмета была достаточно условной, а скорее всего лишь музейной. Ну, защитили бы какие-то ученые несколько докторских диссертаций – вот и весь результат.
Подтянув к себе пачку исписанной покойным Гершовичем бумаги, я снова пролистал ее, и вдруг перед моими глазами пронесся лист с явно топографическим рисунком. Отыскав его, я рассмотрел нарисованную ручкой карту, и тут же мой интерес к ней угас, так как под рисунком рукой самого Гершовича было приписано: «Срисовано из материалов «Шевченковской экспедиции» на выставке Лит-го музея-архива».
Я вздохнул и выглянул в окно. Солнечный прибой уже докатывался желтой волной до моего кухонного стола. Я зевнул и потер слипающиеся глаза – бодрость от горячей ванны оказалась кратковременной. Тело требовало сна.
6
Под вечер, оклемавшись, я снова сел за кухонный стол. Сначала утолил голод куском молочной колбасы, потом взял в руки рукопись Гершовича и уже более свежим взглядом прошелся по ее строчкам.
И снова в нос ударил сладковатый запах корицы. Я поднес лист бумаги к лицу и понюхал его. Потом автоматически понюхал свою руку, державшую лист, и понял, что моя рука источает этот запах куда сильнее, чем бумага.
Не желая мысленно докапываться до причины появления этого запаха, я снова сосредоточил все свое внимание на рукописных строчках Гершовича.
Первые несколько страниц показались мне повторением или перепевом тех же мыслей, которые высказал он карандашом на полях «Кобзаря», но потом, на седьмой странице, размышления его ушли в другую сферу.
«Национальное богатство рождается внутри избранного человека, обрекая его на скитания и мучительные поиски приложения этого богатства, так как, будучи избранным, он может оказаться и любим своею нациею, и уважаем ею, но явно не понимаем или же понимаем неправильно, что лишь усиливает внутреннюю его скорбь, а мучения, связанные с невозможностью приложения дарованного ему свыше богатства, могут привести к умопомешательству и к странным и трагическим поворотам судьбы, способной завести его в далекие от его Родины (женщины) края».
Далее следовало описание маршрутов, которыми ходил по Украине Григорий Сковорода. Но уже на следующей странице Гершович возвращался к трагической судьбе Шевченко. И тут уж я сразу заметил схожесть раздумий, касательно уже прочитанного мною доноса ротмистра Палеева.
«Место (у колодца), избранное Т. Г. Шевченко для закапывания неизвестного предмета, говорит о его явном желании или самому вернуться туда, чтобы извлечь спрятанное, или же чтобы кто-то мог по его описанию это место легко отыскать. Место это, должно быть, еще существует, так как от моря оно отстоит как минимум на два километра. Что касается самого спрятанного в песке предмета, то, скорее всего, это рукопись или записная книжка – и то и другое хорошо и долго сохраняются в песке в условиях жаркого климата. Возможно, в этой записной книжке он выразил те свои мысли и чувства, которые его современники воспринять еще не могли. Так что вряд ли они были выражены в стихотворной (более доступной людям того времени) форме».
Прочитав эту страницу, я вспомнил недавнее сообщение о том, как на аукционе в Нью-Йорке выставлялась рукопись теории относительности Эйнштейна – за нее просили четыре миллиона долларов, а покупатель давал только три.
«Интересно, – подумал я, – а сколько бы предложили за неизвестную рукопись Шевченко на аукционе где-нибудь в Канаде? Там же живут самые богатые и самые сентиментальные украинцы, а именно один из таких и мог бы со слезами умиления на глазах выложить парочку миллионов пусть хоть канадских, но долларов».
Улыбнувшись игре собственного воображения, нарисовавшей трогательную сценку из жизни канадской диаспоры, я вдруг задумался о том, что с советских времен в сознании поколений производилась замена понятий «клад» и «сокровище». И хоть все в подростковом возрасте читали романы Стивенсона, но одновременно с ними читали и произведения советских классиков, в которых мальчишки-кладоискатели вдруг обнаруживали в зарытой в земле банке вместо золота и бриллиантов чей-то партбилет и орден Отечественной войны. И тут же вставали по-пионерски смирно и отдавали салют павшим за правое дело. Вот, наверно, откуда ноги растут у размышлений того же покойного Гершовича. Вот откуда тяга к поиску нематериальных ценностей, символических сокровищ, духовных кладов. А что, если там, в песках, лежит до сих пор простой золотой червонец, а то и два? А что, если спрятал он их там, чтобы не отобрал их у него какой-нибудь пьяный офицер, доведенный жизнью на окраине империи до скотства и потери всякого морального облика? А? И тогда все эти письменные размышления Гершовича окажутся просто средством игры в прятки с той реальностью, в которой он жил. Такой же игры, как игра с книгами-матрешками, которую придумал то ли он, то ли Львович, то ли Клим.