Кладоискатели Ирвинг Вашингтон
Пламя было желтоватое, бледненькое, и человек бывалый, в лесу не раз кормившийся и ночевавший, подивился бы – это что ж нужно в костер кинуть, чтобы такого диковинного цвета огонь получить?
Тот же бывалый человек, увидев блеклый полупрозрачный костер, кинулся бы опрометью прочь, теряя шапку с рукавицами, крестясь и отплевываясь, и долго бы потом рассказывал, как набрел на нечистую силу. А для чего нечистой силе такое затевать? А дураков в болото заманивать! Оно же, болото, как раз тут и есть, сойдешь с тропы – и уже топко.
А вот если у кого хватит смелости подойти – то и увидит тот отчаянный, что никакого огня нет – а стоит блеклое золотистое сияние над кучкой тусклых монет. А что с играющими языками – так это мерещится. Вблизи монеты словно в желтом пушистом сугробчике лежат.
Но это еще не все. Сев перед золотой кучкой и глядя сквозь мнимый костер, увидишь по ту сторону человека, мужика или бабу, совсем обыкновенного, тоже на земле сидящего, только одетого н совсем старый лад. И улыбнутся тебе оттуда попросту, без окровавленных клыков и прочей дури, которую горазды кричать заполошные бабы, набредя в вечереющем лесу на особо выразительную корягу или выворотень.
Так вот – то, что издали казалось пламенем, было желтоватое и бледненькое, однако прекрасно освещало мрачноватую под густым потолком из еловых лап поляну и девку на ней, ворошившую палкой монеты, словно уголья, чтобы поскорее прогорели.
Девка и сама была бледновата, нос – в веснушках, волосы же, собранные в недлинную и толстую косу, – рыжие, поярче огня, не пронзительного, а вполне приятного цвета. И она тихонько пела «подблюдную», хотя была тут в полном одиночестве, без подружек, и до святок оставалось почитай что полгода.
– Уж я золото хороню, хороню, чисто серебро хороню, хороню, – печально выводила она. – Гадай, гадай, девица, гадай, гадай, красная, через поле идучи, русу косу плетучи, шелком первиваючи, златом приплетаючи…
Хрустнуло – девка подняла голову и нисколько не удивилась тому, что из темноты вышел к ней белый рябоватый конь. О таких говорят – в гречке. И эта гречка, бывает, проступает только к старости.
– А, это ты, Елисеюшка? – только и спросила. – Опять не получилось?
– Устал я, Кубышечка, – отвечал конь Елисей. – Которую ночь так-то по дорогам шатаюсь. Повзбесились людишки! Раньше-то как? Увидят коня – и тут же ему хлебца на ладони – подойди, мол, голубчик! И по холке похлопают! А сейчас – словно сам сатана из куста на них выскочил! Шарахаются, орут, бежать кидаются! Точно дед Разя говорит – последние дни настали…
– А все через гордость свою страдаешь, – заметила Кубышечка (причем это прозвище оказалось ей вовсе не к лицу, была она не толще, чем полагается здоровой девице на выданье). – Тогда и надо было в руки даваться, когда тебя хлебцем приманивали. А ты все перебирал, перебирал! Того не хочу да этого не желаю! Тот тебе плох да этот нехорош! Вот и броди теперь, как неприкаянный!
– А ты – не через гордость ли? – возмутился конь.
– Я не гордая, я – разборчивая. Девушке нельзя с первым встречним, – спокойно объяснила Кубышечка. – Глянь-ка – сохнут? У тебя нюх-то острее моего!
И выкатила коню под копыта несколько золотых копеек. Кстати сказать, это были денежки с именем и образом несостоявшегося русского царя – польского королевича Владислава, который случился как раз после Дмитрия Самозванца. Только его советникам и взбрело на ум переводить золото на копейки.
Елисей наклонил красивую голову и обнюхал монетки.
– Зря беспокоишься, давно все просохло. Вранье это, будто золото от сырости плесенью покрывается.
– Вранье не вранье, а просушивать надо. Серебро, кстати, тоже.
Конь задрал голову и поглядел на небо.
– Утро уже…
– А когда и сушить, как не утром, на солнышке?
– Ну, уговорила.
Елисей встряхнулся, и тут же раздался звон. Рядом с золотой кучкой образовалась серебряная и принялась расти, мелкие кривые черноватые монетки словно бы зарождались в воздухе на уровне конского брюха и падали ровненько, образуя нечто вроде большого муравейника.
– Ишь ты! – похвалила Кубышечка. – Ты из всех из нас, погляжу, самый богатый. А вот фальшивая, глянь! Выбросить бы!
– Выбрось, коли умеешь! – буркнул конь. – Нет, им всем вместе лежать на роду написано, пока не отдамся. А тогда пусть уж хозяин разбирается!
– Разберется, как же! Не смыслят нынешние в серебре-то…
Конь согласно кивнул.
– И кладов теперь не прячут, – добавил он. – Вот любопытно – как же они деньги-то в смутные времена хранят?
– А может, и прячут… – Кубышечка призадумалась. – Прячут, да нам не докладывают.
– Кабы прятали – мы бы знали. Всякий новый клад полежит-полежит, да и выходить начинает. Скучно же лежать-то!
– А коли в городе? Закопают его, бедненького, на огороде, у колодца, ему и выйти-то страшно! – Кубышечка вздохнула. – Там-то народу густо, человек и не захочет, а рукой притронется – и вот он, клад, бери его, собирай в подол! Не то что у нас, в лесу!
– Ты бы вспомнила, кто нас с тобой схоронил!
– А чего вспоминать – лесные налетчики!
– А городской-то клад честным человеком положен. да-а… Чего ему шататься, хозяина себе высматривать? У него законный хозяин есть, и с наследниками! Это нам – в такие руки угодить, чтобы тем разбойные грехи замолить…
– А ты действительно такого человека ищешь, чтобы… – Кубышечка не договорила, но Елисей понял.
– А ты-то разве не ищешь? Вот идет он по дороге, а ты из кустов глядишь и думаешь себе: э-э, дядя, тебе не то что золото, тебе медный грош доверить нельзя, сейчас в кабак с ним побежишь! Ты же не всякому являешься? Ты же…
Тут конь поставил уши, пошевелил ими и опознал еле уловимый шум.
– Дедку нелегкая несет…
– Горемыка он, Елисеюшка.
Дед и на дорогу не выходил – бесполезно было. Его заклял редкой изобретательности подлец: на того заговорил, кто сумеет взлезть на сосну вверх ногами, имея при этом в руках мешок с пшеницей. Сам подлец уж триста с хвостиком лет, как помер, а дед остался горьким сиротой. Кабы он знал о существовании мартышек и о том, что есть мастера их обучать, то уж додумался бы, как подать о себе весточку такому мастеру. Но из живности он видывал только деревенскую домашнюю скотину.
От безнадежности дед стал выдумывать несообразное и величаться перед прочими кладами. Мол, вас кто положил? Мелкая шушера и подзаборная шелупонь вас клала, какие-то не шибко лихие Ерошки и Порфишки, а меня – сам Степан Тимофеевич!
Ему сперва отвечали – опомнись, дед, какой Степан тебе Тимофеевич? Он по Волге ходил, там на берегах свои клады прятал, а где тут тебе Волга? Тут – речка Берладка, в нее Степанов струг и не втиснется, берега порвет! И не станет Степан городить ерунду про сосну и мешок с пшеницей. Он, сказывали, попросту заговаривал: кто берег с берегом сведет, тот и клад возьмет. А пуще того – стал бы Степан унижаться, землю рыть ради такой мелочи, как горшок меди, в котором хорошо если четверть серебра наберется?. С серебром, правда, странная закавыка – есть несколько не просто иноземных, а испанских крупных монет, называемых «песо», но не отчетливой мадридской или же толедской чеканки, а небрежной, по которой и можно узнать деньги из заморских владений Испании. Эти-то песо дед и положил в основу своего вранья, нагло утверждая, что Степан Тимофеевич взял их в Персии. Опровергнуть его ни у Кубышечки, ни у Елисея, но у Алмазки, ни у Бахтеяра-Сундука никак не получалось…
Кончилось тем, что прозвали неугомонный клад дедом Разей и предоставили ему молоть языком вволю. Но, когда уж слишком завирался (сообщил как-то, что стережет его та самая утопленница-персиянка, но показать ее не сумел), молча расходились и укладывались каждый в свое место: Елисей – под здоровый выворотень, Кубышечка – под приметную, о трех стволах, сосну, Алмазка – вообще в пустое дерево, на самое дно сквозного дупла. Ему-то много места не требуется, полуистлевшему кожаному мешочку с самоцветами…
Дед Разя прибыл на поляну и обозрел общество.
– А где бусурман? – так он звал Бахтеяра, напрочь не желая слышать объяснений, что при царе Михайле и крещеный человек мог таким именем зваться, потому что тогда у всякого по два имени обычно было, церковное и родителями данное, а иной человек и третье от добрых людей получить удостаивался, и четвертое даже, и во всех бумагах тем четвертым писался ничтоже сумящеся. Вот и Алмаз – тоже русское имя, ничем не хуже какого-нибудь Варсонофия.
Но дед, свято выдерживая характер, показывал себя верным сподвижником Степана Тимофеевича, который басурманского духа не переносил, вот разве что девкам делал известную поблажку.
– Бахтеярушка три ночи подряд выходил, отдыхает, – ответила Кубышечка. – Полнолуние же, самое время.
– Полнолуние ему… – проворчал дед. – А что с бусурмана взять! Шатается, всякому себя предложить норовит! Небось, такого же, как сам, бусурмана ищет! Они-то друг дружку чуют!
Елисей, не поворачивая головы, скосил глаз и стал подтягивать левую заднюю к брюху. Как-то, бродя в надежде найти себе хозяина, он вышел к табуну и увидел, как хитрая кобыла, обороняя сосунка от молодого и бестолкового жеребчика, неожиданно лягнула не назад, а вбок. Ухватка ему понравилась, он опробовал ее на досуге и теперь только ждал, чтобы дед Разя договорился до такой дурости, за которую следует поучить.
Дед ждал словесной отповеди, чтобы ввязаться в склоку, но не дождался. Кубышечка преспокойно ворошила свое золото и Елисеево серебро. И то – за столько лет научишься не обращать внимания на старого бузотера…
– И развелось же этих бусурман, – не совсем уверенно молвил дед. – Черномазых этих, носатых… Вот ты, Елисей, к примеру, белый – потому что ты – серебро. Кубышка – рыжая – золото. Я – пегий, во мне всего понамешано, что Степану Тимофеевичу под руку подвернулось. А черные-то – с чего? Что у них в самой сути? А? Вот то-то!
– Степан-то Тимофеевич, сказывали, сам был чернее воронова крыла, – заметила Кубышечка. – Он из казаков, у них это – обычное дело. Елисей, забирай серебро, просохло. И спать ложись!
Она повысила голос, увидав, что конь изготовился к нападению. Кубышечка драк не любила, да и какой смысл затевать драку тем, кто обречен сосуществовать на крохотном пятачке вблизи опушки? Вот кабы можно было навеки разбежаться – иное дело…
– Да и ты бы отдохнула, – сказал на это Елисей и потрогал монеты копытом. Они взмыли дрожащим облачком – и не стало их, а на конских боках вроде бы прибавилось черноватых крапин.
Кубышечка стала горстями накладывать золото себе за пазуху. Дед Разя, вытянув шею, попытался туда заглянуть. Кубышечка повернулась и показала деду кулак:
– Не про тебя растила!
С тем и ушла с полянки, а конь, нехорошо поглядев на смутьяна, – за ней.
Дед Разя сел, прислонился спиной к сосне и очень глубоко вздохнул. Душа просила песни. Но не простой, а такой, чтобы всем показать, кто тут хозяин.
– Из-за острова на стрежень, на простор речной волны, выплывают расписныя острогрудыя челны! – самозабвенно заголосил он, именно так, на старинный лад, и выпевая: «острогру-у-удыя.»
Причем врал дед более чем безбожно, а даже так, что уши в трубочку сводило.
– Да что ж это за наказанье! – раздалось из буерака. – Дед, ты хоть вздремнуть дашь?
– Ай за выворотень возьмусь! – добавил крепкий басок откуда-то снизу, от древесных корней. – Так припечатаю – еще на семь сажен в землю уйдешь!
– А и не больно нужно… – проворчал дед, имея в виду, что вовсе не мечтает отдаться какому-нибудь бусурманину, а лучше будет лежать на глубине семи и даже более сажен, гордый и независимый.
Потом он в одиночестве выложил в солнечное пятно на просушку медь и испанское серебро. Дважды вслух счел деньги, получая от звучащих чисел удивительное наслаждение. А там и вечер наступил.