Дора Брюдер Модиано Патрик

Протокола допроса Эрнеста Брюдера в архивах полицейской префектуры нет. Наверно, в комиссариатах подобные документы уничтожались сразу же по истечении срока хранения. А через несколько лет после волны были уничтожены и другие полицейские архивы, например специальные реестры, заведенные в июне 1942-го, когда все евреи получили по три желтые звезды на каждого старше шести лет. В эти реестры вносились фамилия еврея, номер удостоверения личности, адрес, а в последней графе он должен был расписаться в получении этих самых звезд. В полицейских комиссариатах Парижа и предместий было составлено больше пятидесяти таких реестров.

Никто никогда не узнает, на какие вопросы о дочери и о самом себе отвечал Эрнест Брюдер. Возможно, ему попался полицейский чин, который просто делал свою работу, так же, как и до войны, и не видел никакой разницы между Эрнестом Брюдером с дочерью и прочими французами. Конечно, этот человек был «экс-австрийцем», жил в гостинице и не имел профессии. Но его дочь родилась в Париже и была французской подданной. Подросток в бегах. В эти смутные времена такое случалось часто. Может быть, тот полицейский и посоветовал Эрнесту Брюдеру дать объявление в «Пари-Суар», поскольку прошло уже две недели с тех пор, как Дора исчезла. Или нашелся газетчик, из тех, что подвизаются на мелких происшествиях типа «сбитых собак» и околачиваются в комиссариатах, который сам наобум тиснул это объявление о розыске среди других заметок под рубрикой «Вчера и сегодня»?

Я хорошо помню чувство, охватившее меня, когда я сбежал из дома в январе 1960 года, — такой силы чувство, что даже не знаю, испытывал ли я еше в жизни что-нибудь подобное. Хмельной восторг от того, что порваны одним махом все путы: захотел — и разом разделался с навязанной тебе дисциплиной, с пансионом, с учителями и одноклассниками. Ты теперь сам по себе и не имеешь ничего общего со всеми этими людьми; ты порвал с родителями, которые не любят тебя, потому что просто не умеют, и на которых нет никакой надежды; это чувство мятежной свободы и полного одиночества, такое острое, чтобы перехватывает дыхание и кажется, будто можешь взлететь. Наверно, это один из редких случаев в моей жизни, когда я по-настоящему был самим собой и ни под кого не подлаживался.

Но такое упоение не может быть долгим. У него нет будущего. Тебя собьют как птицу влет.

Бегство, думается мне, — это крик о помощи, а порой и форма самоубийства. И все же, хоть ненадолго, ощущаешь вечность. Ведь ты порвал не только с этим миром, но и со временем. Полдень, светло-голубое небо, и ничто больше тебя не тяготит. Стрелки часов в саду Тюильри застыли навеки. И муравей, все ползет по солнечному пятну и никак не доберется до края.

Я думаю о Доре Брюдер. Я говорю себе, что ей, когда она «бежала», было не так просто, как мне, двадцать лет спустя, в мире, снова ставшим мирным, Тот Париж в декабре 1941-го, комендантский час, солдаты, полиция — все было ей враждебно и грозило гибелью. Против нее, шестнадцатилетней, был весь мир, и она даже не знала почему. Другие мятежники в Париже тех лет, такие же одинокие, как и Дора Брюдер, бросали в немцев гранаты, взрывали их эшелоны, залы, где происходили их сборища. Тем мятежникам было столько же лет, сколько и ей. Лица некоторых из них остались в памяти истории, и я невольно в мыслях отождествляю их с Дорой.

Летом 1941 года сперва в «Нормандии», а затем и в кинотеатрах квартала шел один из фильмов, снятых уже при оккупации. Милая такая комедия «Первое свидание». В последний раз, когда я ее видел, меня не оставляло странное чувство, и дело тут было не в простенькой интриге и не в жизнерадостных героях. Я говорил себе: а что, если Дора однажды в воскресенье смотрела этот фильм про девушку-беглянку, ее ровесницу? Эта девушка убежала из пансиона, очень похожего на «Святое Сердце Марии», и встретила своего, как говорится в сказках и романсах, прекрасного принца.

На экране рассказана та же история, что произошла с Дорой в реальной жизни, только в розовом варианте, со счастливым концом. Не этот ли фильм подал ей идею побега? Я внимательно всматривался в детали: дортуар, коридоры интерната, форма учениц, кафе, где ждала героиня, когда стемнело… Я не находил ничего даже отдаленно похожего на действительность; впрочем, большинство сцен снимались в павильоне. И все же мне было не по себе. Экран как-то по-особому светился; пленка, что ли, была не такая, как теперь. Все кадры казались подернутыми пеленой, которая то усиливала контрасты, то, наоборот, сглаживала их в какой-то зимней белизне. Свет, слишком бледный и в то же время тусклый, Приглушал голоса или делал их пронзительнее и тревожнее.

И вдруг я понял, в чем дело: фильм этот смотрели когда-то, во времена оккупации, самые разные зрители, многие и многие из которых не дожили до конца войны. Их увезли в неизвестность, но они успели сходить в кино субботним вечером, который был для них краткой передышкой. Они забыли на время сеанса о войне, об опасностях, подстерегавших за стенами кинотеатра. В темном зале, рядом, плечо к плечу, они неотрывно глядели на сменяющие друг друга кадры — и ничего больше не могло случиться. И все эти завороженные взгляды пропитали пленку и в силу какой-то химической реакции изменили ее структуру, свет и голоса актеров. Вот что я почувствовал, когда, думая о Доре Брюдер, смотрел пустую в общем-то картину «Первое свидание».

Эрнест Брюдер был арестован 19 марта 1942-го; точнее, в этот день он поступил в лагерь Дранси. За что и при каких обстоятельствах его арестовали — не знаю, следов найти не удалось. В так называемой «семейной картотеке», составленной для полицейской префектуры, где были собраны данные на каждого еврея, значится следующее:

«Брюдер Эрнест

21.5.99-Вена

№ еврейского досье: 49091

Профессия: нет.

Инвалид войны 10096. Французский легионер 2-го класса; отравлен газами; легочный туберкулез.

№ по картотеке Е56404».

Ниже в карточке стоит штемпель: «В РОЗЫСКЕ» и приписано карандашом: «Находится в лагере Дранси».

Эрнеста Брюдера могли арестовать как «экс-австрийца» во время августовской облавы в 1941 году — 20 августа французские полицейские под командованием немецких офицеров полностью перекрыли XI округ, а в последующие дни арестовали множество евреев иностранного происхождения и на улицах других округов, в том числе и восемнадцатого. Как ему удалось остаться на свободе после этой облавы? Благодаря громкому званию «французский легионер 2-го класса»? Вряд ли.

В карточке указано, что он был «в розыске». Но с каких пор? И по какой причине? Если бы он уже числился «в розыске» 27 декабря 1941, когда заявил об исчезновении Доры в участок квартала Клиньянкур, полицейские не дали бы ему уйти. Не в этот ли самый день он привлек к себе внимание?

Отец разыскивает свою дочь, обращается в полицию, дает объявление в вечернюю газету. Но отец сам в розыске. Пропал ребенок, родители не могут его найти, а потом один из родителей тоже пропадает мартовским днем, 19 числа, и можно подумать, что та зима нарочно разлучала людей, путала и заметала их следы, да так, будто этих людей и вовсе не было на свете. И ничего нельзя поделать. Те, кому по долгу службы положено искать вас и найти, составляют карточки, чтобы затем легче было стереть ваши следы окончательно.

Я не могу сказать, сразу ли узнала Дора Брюдер об аресте отца. Думаю, что нет. В марте она еще не вернулась в гостиницу на бульваре Орнано, 41 после своего бегства в декабре. По крайней мере, это можно предположить по немногим следам, сохранившимся в архивах полицейской префектуры. Теперь, когда миновало почти шестьдесят лет, эти архивы мало-помалу раскрывают свои тайны. Полицейская префектура времен оккупации — сегодня всего лишь длинная, призрачного вида казарма на берегу Сены. Мы видим ее по-настоящему, только вспоминая прошлое, — как дом Эшеров у Эдгара По. И нам теперь трудно поверить, когда мы идем вдоль фасада, что с сороковых годов здесь ничего не изменилось. Нет, убеждаем мы себя, это другие стены и другие коридоры.

Давным-давно умерли комиссары и инспектора, участвовавшие в травле евреев; их имена звучат зловещим эхом и пахнут гнилой кожей и остывшим табачным дымом: Пермийе, Франсуа, Швеблин, Кёрперих, Кугуль… Умерли или доживают свой век жалкими развалинами эти стражи порядка, которых называли «агентами-перехватчиками», непременно ставившие свою фамилию на протоколе каждого задержания в облавах? Десятки тысяч протоколов были уничтожены, и мы никогда не узнаем имен «агентов-перехватчиков». Но в архивах остались сотни и сотни писем, адресованных тогдашнему префекту полиции, писем, на которые он не ответил. Они пролежали там полвека, как мешки с корреспонденцией, забытые в углу ангара на заре авиапочты. Сегодня мы можем их прочесть. Те, кому они адресованы, не пожелали принять их во внимание, так что теперь мы, тогда еще не родившиеся, — их адресаты и хранители.

«Господин префект, позвольте обратиться к Вам с просьбой. Дело касается моего племянника Альберта Грауденса, французского подданного, 16 лет, интернированного…»

«Господин начальник отдела по делам евреев, умоляю благосклонно отнестись к моему ходатайству и освободить из лагеря Дранси мою дочь Нелли Траутман…»

«Господин префект полиции, нижайше прошу за моего мужа Зелика Пергирхта, о котором не имею никаких известий…»

«Господин префект полиции, простите великодушно за беспокойство, очень прошу сообщить хоть что-нибудь о моей дочери, мадам Жак Леви, в девичестве Виолетте Жоэль, арестованной в десятых числах сентября сего года при попытке пересечь демаркационную линию без положенной звезды. С нею был ее сын Жан Леви, 8 с половиной лет..»

Передано префекту полиции:

«Умоляю благосклонно отнестись к моему ходатайству и освободить моего внука Михаэля Рубина, 3 лет, француза, рожденного от матери-француженки, находящегося вместе с матерью в Дранси…»

«Господин префект, буду вам бесконечно обязана, если вы проявите внимание к делу, с которым я обращаюсь к Вам. Мои родители, пожилые и больные люди, арестованы как евреи, и мы остались одни — моя сестренка Мария Гросман, 15 1/2 лет, еврейка, французская подданная, удостоверение личности французское, № 1594936, серия В, и я, Жаннета Гросман, еврейка, французская подданная, 19 лет, удостоверение личности французское, № 924247, серия В…»

«Господин начальник отдела, не сочтите за дерзость, что обращаюсь к Вам по следующему делу. 16 июля 1942 года в 4 часа утра пришли за моим мужем, а когда дочь начала плакать, ее забрали тоже.

Ее зовут Полета Готхельф, 14 1/2 лет, родилась 19 ноября 1927 года в 12-м округе Парижа, она — французская подданная…»

17 апреля 1942 года в том же регистрационном журнале участка Клиньянкур, в тех же графах «Дата и ориентировка — Гражданское состояние Заведено дело…» записано:

«17 апреля 1942. 2098 15/24. О. несовершеннолетних. По делу Брюдер Доры, 16 лет, разыскиваемой, см. Протокол 1917, водворена по месту жительства матери».

Я не знаю, что означают цифры 2098 и 15/24. «О. Несовершеннолетних» это, видимо, «охрана несовершеннолетних». В протоколе за номером 1917, по всей вероятности, были зафиксированы показания Эрнеста Брюдера и вопросы, касающиеся его дочери Доры и его самого, которые задавали ему 27 декабря 1941 года. Других следов этого протокола в архивах не сохранилось.

Неполные три строчки «по делу Брюдер Доры». За ними в регистрационном журнале следуют датированные тем же числом записи по другим «делам»:

«Голь Жоржета-Полета, 30.7.23, родилась в Пантене, департамент Сена, родители Голь Жорж и Пельц Роза, незамужняя; проживает в гостинице, улица Пигаль, 41. Проституция.

Жермена Морер, 9.10.21, родилась в Антр-Дез-О (департамент Вогезы). Проживает в гостинице. 1-й привод О.н., Ж.-Р.Крете, 9-й округ».

Вот что записывали в регистрационных журналах, которые велись в полицейских участках во времена оккупации: проститутки, потерявшиеся собаки, брошенные дети. И — как Дора — сбежавшие из дома подростки, которым вменялось в вину бродяжничество.

Казалось бы, о евреях и речи нет. И все же они проходили через полицейские участки и оказывались в тюрьме предварительного заключения, а затем в Дранси. Коротенькая фраза: «Водворена по месту жительства матери» подразумевает, что полицейские квартала Клиньянкур знали, что отец Доры арестован месяц назад.

Она не оставила никаких следов между 14 декабря 1941-го, когда сбежала, и 17 апреля 1942-го, когда, если верить регистрационному журналу, была водворена по месту жительства матери, то есть в гостиницу на бульваре Орнано, 41. Где Дора Брюдер скрывалась эти четыре месяца, что она делала, с кем была — неизвестно. Неизвестно также, при каких обстоятельствах она возвратилась к матери «по месту жительства». Может, пришла сама, узнав об аресте отца? Или ее задержала на улице полиция по делам несовершеннолетних — ведь было объявление о розыске, Я пока так и не нашел ни единой ниточки, ни одного свидетеля, который мог бы хоть что-нибудь рассказать об этих четырех месяцах, остающихся для нас белым пятном на карте ее жизни. Единственный способ не потерять окончательно из виду Дору Брюдер на протяжении этих месяцев — заглянуть в сводки погоды того времени. Первый снег выпал 6 ноября 1941-го. Зима заявила о себе лютой стужей 22 декабря. К 29 декабря температура еще упала, оконные стекла затянуло корочкой льда. С 13 января ударили поистине сибирские морозы. Даже вода замерзала в кранах. Это продолжалось около четырех недель. 12 февраля проглянуло солнце, первое робкое предвестье весны. Почерневший снег на тротуарах превращался под ногами прохожих в чавкающую грязь. Вечером того самого дня — 12 февраля моего отца задержала полиция по делам евреев. 22 февраля снова пошел снег. Сыпал он и 25 февраля, еще гуще. 3 марта, вечером, после девяти часов, впервые бомбили предместья. В Париже дрожали стекла в окнах. 13 марта сирены завыли средь бела дня: воздушная тревога. Пассажиров метро не выпускали наружу два часа. Всем было приказано спуститься в туннель. В тот же день была еще одна тревога — вечером, в десять. 15 марта ярко светило солнце. 28 марта около десяти вечера вдалеке загромыхали взрывы, бомбежка продолжалась до полуночи. 2 апреля — воздушная тревога в четыре утра, город бомбили с воздуха до шести. После одиннадцати вечера — снова бомбежка. 4 апреля лопнули почки на каштанах. 5 апреля под вечер пронеслась весенняя гроза с градом, а потом в небе засияла радуга. Не забудь: завтра после обеда встречаемся на террасе кафе «Гобелен».

Несколько месяцев назад мне удалось раздобыть фотографию Доры Брюдер, непохожую на те, что у меня уже были. Наверно, это последняя. В лице и во всем облике не осталось ничего от детства, запечатленного на всех предыдущих фотографиях, — в глазах, в круглых щечках, в белом платьице, что было на ней в день вручения наград… Я не знаю точно, когда сделан этот снимок. Скорее всего, в 1941-м, когда Дора была в пансионе «Святое Сердце Марии», а может быть, в начале весны 1942-го, когда она вернулась после декабрьского бегства на бульвар Орнано.

Она снята с матерью и бабушкой c материнской стороны. Все три стоят рядом, бабушка посередине, между Сесиль Брюдер и Дорой. Сесиль в черном платье, с коротко подстриженными волосами, а на бабушке платье в цветочек. Обе женщины смотрят в объектив без улыбки. На Доре черное — или темно-синее? — платье без рукавов и блузка с белым воротничком, но, может быть, это не платье, а жилет и юбка — фотография не очень четкая, и разглядеть трудно. Она в чулках и в туфлях со шнурками. Волосы до плеч, лента на голове не дает им падать на лоб; левая рука опущена, пальцы сжаты в кулачок, а правой руки не видно за бабушкиной спиной. Она высоко держит голову, глаза ее серьезны, но губы готовы улыбнуться. Это придает лицу печально-кроткое и в то же время вызывающее выражение. Три женщины сняты на фоне стены. Виден плиточный пол, похоже, это коридор какого-то общественного места. Кто мог сделать этот снимок? Эрнест Брюдер? Его на снимке нет, значит ли это, что он уже арестован? Как бы то ни было, видно, что женщины принарядились по-праздничному, чтобы их снял этот неизвестный фотограф.

Не та ли на Доре темно-синяя юбка, что упомянута в объявлении о розыске?

Такие фотографии есть в каждой семье. Несколько секунд, пока они смотрели в объектив, им ничего не угрожало, и эти секунды стали вечностью.

Смотришь и думаешь: ну почему гром небесный обрушился именно на них, а не на кого-нибудь еще? Я пишу эти строки, и мне приходят на ум другие люди, мои собратья по ремеслу. Сегодня, например, вспомнился один немецкий писатель. Его звали Фридо Лямпе.

Поначалу меня просто заинтересовало его имя, да еще название одной его книги: «На краю ночи» — она была переведена на французский больше двадцати пяти лет назад и попалась мне в то время в библиотеке на Елисейских полях. Я ничего не знал об этом писателе. И все же, еще не открыв книгу, почувствовал ее интонацию и атмосферу, как будто уже читал ее когда-то, в другой жизни.

Фридо Лямпе. «На краю ночи». Это имя и это название — как освещенные окна, от которых невозможно оторвать взгляд. Смотришь на них и говоришь себе, что за этими окнами кто-то, кого ты давно забыл, ждет тебя уже много лет — а может быть, там и нет никого. Просто лампа осталась гореть в пустой квартире.

Фридо Лямпе родился в Бремене в 1899-м — в том же году, что и Эрнест Брюдер. Он учился в Гейдельбергском университете. Работал библиотекарем в Гамбурге и начал там свой первый роман «На краю ночи». Потом получил место в одном издательстве в Берлине. Он всегда был равнодушен к политике. Его занимало другое: он описывал сгущающиеся сумерки над бременским портом, бело-лиловый свет дуговых фонарей, оркестры, звон трамваев, железнодорожный мост, пароходный гудок, матросов, борцов, многих и многих людей, ищущих друг друга в ночи… Роман «На краю ночи» был издан в 1933 году, когда Гитлер уже пришел к власти. Книгу изъяли из продажи и из библиотек, тираж пустили под нож, а автора объявили «неблагонадежным». А ведь он даже не был евреем. Что вменяли ему в вину? Всего лишь то, что его книга была прекрасна и пронизана печалью. Многого ли он хотел? Он сам признался в своем письме: «Дать читателю пережить несколько вечерних часов, от восьми до полуночи, в окрестностях большого порта; я пишу и вспоминаю квартал Бремена, где прошла моя юность. В коротеньких сценках, сменяющих друг друга, как эпизоды фильма, переплетаются судьбы. Получается что-то акварельное, размытое, связанное непрочно и зыбко, только средствами живописи и поэзии, с главным — атмосферой».. В конце войны, когда наступали советские войска, он жил в предместье Берлина. 2 мая 1945 года двое русских солдат остановили его на улице и потребовали предъявить документы, затем силой утащили в сад. И убили — им недосуг было разбираться, кто хороший, а кто плохой. Соседи похоронили его поодаль, под тенистой березой, и передали в полицию то немногое, что от него осталось, — документы и шляпу.

Еще один немецкий писатель, Феликс Хартлауб, тоже уроженец Бремена, как и Фридо Лямпе. Он родился в 1913 году. Судьба забросила его в Париж во время оккупации. Эта война и серо-зеленая форма были ему ненавистны. Я мало что знаю о нем. Когда-то прочел по-французски в одном журнале пятидесятых годов отрывок из написанного им томика «Von Unten Gesehen»,[5] рукопись которого он в январе 1945 года отдал на хранение сестре. Отрывок назывался «Заметки и впечатления». Он пишет о ресторане парижского вокзала с его публикой, об опустевшем Министерстве иностранных дел с сотнями брошенных пыльных кабинетов, о том, как там размещались немецкие службы и как непогашенные люстры звенели и звенели хрустальными подвесками в тишине. По вечерам он переодевался в штатское, ему хотелось забыть о войне и затеряться на парижских улицах. Хартлауб подробно описывает маршрут одной из своих ночных прогулок. Вот он садится в метро на станции «Сольферино». Выходит на «Трините». Темная ночь. Лето. Тепло. Он идет мимо темных домов вверх по улице Клиши. Зайдя в бордель, обращает внимание на валяющуюся на диванчике смешную и одинокую тирольскую шапочку. Чередой проходят проститутки. «У них отсутствующий взгляд, они движутся как во сне, будто под хлороформом. И все залито, — пишет он, — странным светом, такое ощущение, что глядишь сквозь горячее стекло тропического аквариума». У него тоже отсутствующий взгляд. Он смотрит на все издалека, словно этот взбаламученный войной мир его не касается, он подмечает мелкие детали обыденной жизни, характерную атмосферу, и в то же время он посторонний, чужой всему и всем. Как и Фридо Лямпе, он погиб в Берлине весной 1945 года, тридцати двух лет от роду, в одном из последних боев этой апокалиптической бойни, где он оказался по недоразумению, в форме, которую его заставили носить, — но она была с чужого плеча.

Почему теперь среди стольких писателей моя память выбирает поэта Роже Жильбер-Леконта? На него обрушился тот же гром небесный, что и на двух его предыдущих собратьев, как будто этим единицам предназначено было послужить громоотводом, чтобы остальные уцелели.

Мне довелось ходить дорогой Роже Жильбер-Леконта. Я часто бывал, как и он когда-то в моем возрасте, в южных районах Парижа: бульвар Брюн, улица Алезии, гостиница «Примавера», улица Вуа-Верт… В 1938 году он жил в этих краях, у заставы Орлеан, с немецкой еврейкой по имени Руфь Кроненберг. А в 1939-м — с нею же, но чуть подальше, в квартале Плезанс, в мастерской художника, дом 16-бис по улице Бардине. Сколько раз я ходил по этим улицам, даже не зная, что до меня здесь же ходил Жильбер-Леконт… А на правом берегу, на Монмартре в квартале Коленкур, в 1965 году я проводил дни напролет в кафе на углу сквера Коленкур или в номере гостиницы в конце тупика — номер телефона: Монмартр 42–99, не ведая, что Жильбер-Леконт жил здесь тридцатью годами раньше…

Тогда же я познакомился с одним доктором, его звали Жан Пюиобер. Я был уверен, что у меня затемнение в легких, и попросил его дать мне справку для освобождения от военной службы. Доктор записал меня на прием в клинике, где он работал, на площади Аллере, и сделал рентген — в легких у меня ничего не оказалось, но я все равно не хотел идти в армию, а ведь войны не было. Я просто представлял себе, что придется жить в казарме, той же жизнью, какой я жил в пансионах с одиннадцати до семнадцати лет, и чувствовал: больше я этого не вынесу.

Я не знаю, что сталось с доктором Жаном Пюиобером. Десятки лет спустя после нашей встречи я узнал, что это был один из лучших друзей Роже Жильбер-Леконта и тот когда-то просил его — как и я, в том же возрасте — о такой же услуге: дать ему медицинскую справку о перенесенном плеврите, чтобы освободиться от военной службы.

Роже Жильбер-Леконт… Последние годы своей жизни он влачил в Париже, оккупированном немцами. В июле 1942 года его подругу Руфь Кроненберг арестовали в свободной зоне, когда она возвращалась с курорта Коллиур. Ее выслали с очередной партией 11 сентября, за неделю до Доры Брюдер. Эта девушка из-за расовых законов рейха в двадцать лет переехала из Кельна в Париж где-то году в 1935-м. Она любила театр и поэзию. Специально научилась шить, чтобы делать театральные костюмы. Сразу же по приезде она встретила Роже Жильбер-Леконта среди других поэтов и художников на Монпарнасе…

Он по-прежнему жил в мастерской на улице Бардине, но уже один. Потом его приметила и стала обихаживать некая мадам Фрима, хозяйка кафе напротив. От него к тому времени осталась лишь тень. Осенью 1942 года он, выбиваясь из сил, ходил пешком далеко в предместья, в Буа-Коломб, к некоему доктору Бреавуану с улицы Обепин, чтобы получить рецепты и раздобыть по ним немного героина. Его вылазки не остались незамеченными. 21 октября 1942-го его арестовали и посадили в тюрьму Санте. До 19 ноября он пролежал в тюремном лазарете. Затем его выпустили, вручив повестку в исправительный суд на следующий месяц «за незаконную, покупку в Париже, Коломбе, Буа-Коломбо, Аньере и хранение без законного основания наркотических средств как-то: героина, морфия, кокаина…»

В начале 1943 года он провел некоторое время в клинике в Эпине, а когда выписался, мадам Фрима приютила его в комнате над кафе. Студентка, которую он пустил в мастерскую на улице Бардине, пока лежал в клинике, оставила там коробку ампул с морфием, и он понемногу, по капельке использовал все. Я так и не узнал, как звали эту студентку.

Он умер от столбняка. 31 декабря, 1943 года, в тридцать шесть лет. За несколько дет до войны он опубликовал два сборника стихов; один из них назывался: «Жизнь, Любовь, Смерть, Пустота и Ветер».

Скольких друзей, которых я не знал, не стало в 1945-м, в год, когда я родился.

В доме 15 по набережной Конти, в квартире, где жил мой отец с 1942-го — ту же квартиру снимал за год до него Морис Сакс, — моя детская была в одной из двух комнат, окна которых выходили во двор. Морис Сакс рассказывал, что в свою бытность пустил в эти комнаты некоего Альбера по прозвищу Зебу, у которого постоянно гостила «орава молодых актеров, мечтавших создать свой театр, и юнцов, пытавшихся писать». Этого Зебу, Альбера Сиаки, звали так же, как моего отца, и он тоже родился в семье итальянских евреев из Салоников. И так же, как я — ровно тридцать лет спустя, — он в двадцать один год, в 1938-м, напечатал в издательстве «Галлимар» свой первый роман под псевдонимом Франсуа Берне. Затем, во время войны, он вступил в Сопротивление. Немцы схватили его. На стене камеры № 218 второго отделения тюрьмы Френ он написал: «Зебу арестован 10.2.44. Три месяца на строгом режиме, допрашивали с 9 по 28 мая, прошел медицинский осмотр 8 июня, через два дня после высадки союзников».

Его отправили в Компьеньский лагерь с очередной партией 2 июля 1944 года, а умер он в Дахау в марте 1945-го.

Вот так, оказывается, в квартире, где Сакс проворачивал аферы с золотом, а позже скрывался под чужим именем мой отец, тот самый Зебу когда-то занимал мою детскую. Сколько таких, как он, перед самым моим появлением на свет, приняли все мыслимые муки ради того, чтобы нам довелось испытать лишь мелкие горести. Я понял это еще в восемнадцать лет, когда ехал вместе с отцом в «корзине для салата», — ведь эта поездка была лишь безобидной пародией на другие поездки, В таких же машинах, в те же полицейские участки — только оттуда не возвращались пешком к себе домой, как вернулся в тот день я.

Помню, однажды, мне было тогда двадцать три года — 31 декабря ранними сумерками, вот как сегодня, — я зашел в гости к доктору Фердьеру. Этот человек выказывал мне самое искреннее расположение в тяжелый для меня период сомнений и неуверенности в себе. От кого-то я слышал, что в его отделении психиатрической клиники в Родэ лежал Антонен Арго, и он пытался лечить его. А в тот вечер мне врезалось в память одно совпадение: я принес доктору Фердьеру экземпляр моей первой книги «Площадь Звезды», и его поразило название. Он отыскал в своей библиотеке тонкую серую книжечку и показал мне: «Площадь Звезды» Робера Десноса — он был его другом. Доктор Фердьер на свои средства издал эту книгу в Родэ в 1945 году, через несколько месяцев после того, как Деснос умер в лагере Терезин, и в год моего рождения. А я и не знал, что Деснос написал «Площадь Звезды». Выходит, я украл у него название — сам того не желая.

Один мой друг два месяца назад нашел в архивах Еврейского института в Нью-Йорке, среди прочих документов Всеобщего союза евреев Франции, созданного при оккупации, вот это письмо:

«3 L/SBL/ 17 июня 1942

0032

Служебная записка для мадемуазель Соломон

15 текущего месяца полицейскими участка Клиньянкур Дора Брюдер была передана с рук на руки матери.

Учитывая, что это уже вторичный побег, представляется целесообразным поместить девочку в воспитательный дом для трудных подростков.

Поскольку отец находится в лагере, а мать живет в условиях крайней нужды, сотрудницы социальной помощи полицейского управления (набережная Жевр) готовы принята необходимые меры при наличии запроса».

Стало быть, Дора Брюдер после 17 апреля 1942 года, когда она была водворена по месту жительства матери, опять сбежала. Как долго она отсутствовала на этот раз, нам никогда не узнать. Сколько ей удалось украсть у весны 1942 года — месяц, полтора? А может, неделю? Где и при каких обстоятельствах ее задержали и доставили в участок квартала Клиньянкур?

С 7 июня всем евреям было предписано носить желтую звезду. Те, чьи фамилии начинались с букв А и Б, получили свои звезды в полицейских участках 2 июня и расписались в специальных ведомостях. Интересно, а на Доре Брюдер, когда ее привели в участок, была звезда? Думаю, вряд ли, памятуя слова ее родственницы: строптивый и независимый характер. К тому же весьма вероятно, что она подалась в бега до начала июня.

Может быть, ее потому и задержали на улице, что она не носила звезду? Я разыскал циркуляр от 6 июня, из которого становится ясно, какая участь ожидала нарушителей предписания за номером восемь о ношении отличительного знака.

«От начальника жандармерии и начальника муниципальной полиции.

Вниманию окружных, районных и участковых комиссаров Парижа и начальников прочих управлений муниципальной полиции и жандармерии (для ознакомления: Управлению общей информации, Управлению технического обслуживания, Управлению по делам иностранцев и евреев…)

Инструкция

1. Мужчины-евреи от 18 лет и старше.

Всякий еврей; нарушивший предписание, подлежит аресту и содержанию в тюрьме предварительного заключения по особому именному ордеру, составляемому районным комиссаром в двух экземплярах (копия направляется г-ну Ру, начальнику службы предварительного заключения жандармерии). В этом документе, помимо места, даты, времени и обстоятельств ареста, указываются имя, фамилия, дата и место рождения, семейное положение, профессия, адрес и гражданство арестованного.

2. Несовершеннолетние мужского и женского пола от 16 до 18 лет и женщины-еврейки.

Равным образом подлежат аресту и содержанию в тюрьме предварительного заключения согласно вышеизложенной процедуре.

Служба предварительного заключения направляет оригиналы ордеров на арест в Управление по делам иностранцев и евреев, которое, по получении визы немецких властей, выносит решение по каждому случаю. Ни один арестованный не может быть освобожден без письменного ордера Управления.

Управление жандармерии

Танги

Управление муниципальной полиции

Эннекен».

Сотни подростков, таких же, как Дора, были арестованы на улицах в те июньские дни согласно четким и подробным инструкциям, спущенным на места господами Танги и Эннекеном. Они прошли через тюрьму предварительного заключения, через Дранси, а конечным пунктом стал Освенцим. Разумеется, «особые именные ордера», копии которых направлялись г-ну Ру, были уничтожены после войны, а может быть, уничтожались по мере накопления. Но все-таки кое-какие документы, забытые по недосмотру, уцелели.

«Протокол от 25 августа 1942

25 августа 1942

Отправлены в тюрьму предварительного заключения за неношение еврейского отличительного знака:

Стерман Эстер, род. 13 июня 1926, в 12-м округе Парижа; проживает: ул. Фран-Буржуа, 42 — 4-й округ.

Ротштейн Бенжамен, род. 19 декабря 1922 в Варшаве; проживает: ул. Фран-Буржуа, 5, арестован на Аустерлицком вокзале инспекторами 3-го отделения Управления общей информации».

А вот полицейский рапорт, датированный 1 сентября 1942 года:

«От инспекторов Кюринье и Лазаля господину старшему комиссару, начальнику Отдела особого назначения.

Передаем в ваше распоряжение Якобсон Луизу, родившуюся двадцать четвертого декабря тысяча девятьсот двадцать четвертого года в двенадцатом округе Парижа (…) национальность еврейская, с тысяча девятьсот двадцать пятого года имеет французское подданство, не замужем.

Проживает у матери, улица Буле, 8, 11-й округ; студентка.

Арестована сегодня около четырнадцати часов по месту жительства матери при следующих обстоятельствах.

Когда мы приступили к обыску в доме по указанному адресу, Луиза Якобсон вошла в свою квартиру, и мы заметили, что на ней нет отличительного знака, который положено носить евреям согласно немецкому предписанию.

Она заявила нам, что ушла сегодня из дома в восемь часов тридцать минут и отправилась на лекцию в лицей Генриха IV, улица Кловис.

В дальнейшем соседи упомянутой молодой особы сообщили нам, что эта молодая особа часто выходит из дома без отличительного знака.

Луиза Якобсон не числится в архивах нашего управления, равно как и в картотеке правонарушителей».

«17 мая 1944. Вчера, в 22 часа 45 минут, двое полицейских 18-го округа, совершая обход, арестовали Барманна Жюля, еврея, французского подданного, род. 25 марта 1925 в 10-м округе Парижа, проживающего по адресу: ул. Рюисо, 40-бис (18-й округ). Желтой звезды не носил, при задержании пытался бежать. Полицейские трижды стреляли ему вслед, однако не ранили, после чего задержали на 9-м этаже дома 12 по улице Шарль-Нодье (18-й округ), где он пытался скрыться».

Но ведь, если верить «служебной записке для мадемуазель Соломон», Дора Брюдер была передана с рук на руки матери. Носила она звезду или нет мать-то наверняка носила к тому времени уже неделю, — это означает, что для полицейских участка Клиньянкур в тот день не было принципиальной разницы между Дорой и любым другим беглым подростком. Если только не от самих полицейских исходит «служебная записка для мадемуазель Соломон».

Мне не удалось найти никаких следов этой мадемуазель Соломон. Жива ли она? Судя по всему, она работала во ВСЕФе, организации, возглавляемой именитыми французами еврейского происхождения, которая при оккупации объединяла благотворительные учреждения, оказывавшие помощь еврейским общинам. Всеобщий союз евреев Франция в самом деле помог большому количеству евреев, но, к сожалению, сыграл двойственную роль, так как инициаторами его создания были немецкие власти и правительство Виши: немцы полагали, что такая организация под их контролем облегчит им работу, — как «Юденраты»,[6] созданные ими в городах Польши.

Именитые евреи и сотрудники ВСЕФа носили при себе так называемую «легитимационную карточку», ограждавшую их от облав и арестов. Но эта льгота на поверку оказалась фикцией. Очень скоро, начиная с 1943 года, сотни руководителей и служащих ВСЕФа были арестованы и депортированы. Я нашел в списках некую Алису Соломон, работавшую в свободной зоне. Но не думаю, что это та мадемуазель Соломон, которой адресована записка по поводу Доры.

Но кто написал эту записку? Должно быть, какой-нибудь служащий ВСЕФа. Из этого можно заключить, что во ВСЕФе к тому времени знали о существовании Доры Брюдер и ее родителей. Возможно, Сесиль Брюдер, мать Доры, доведенная до крайности, обратилась в эту организацию, как делали многие евреи, едва сводившие концы с концами, которым не на кого было больше надеяться. Для нее это был еще и единственный способ узнать хоть что-нибудь о муже, с марта находившемся в лагере Дранси, и передать ему посылку. И еще она, должно быть, думала, что с помощью ВСЕФа ей удастся разыскать дочь.

«Сотрудницы социальной помощи полицейского управления (набережная Жевр) готовы принять необходимые меры при наличии запроса». Их было двадцать, этих сотрудниц; тогда, в 1942 году, они входили в состав службы по охране несовершеннолетних при жандармерии. Это было самостоятельное подразделение, возглавляемое сотрудницей в офицерском чине.

Я раздобыл фотографию двух из них, сделанную в то время. Две женщины лет по двадцать пять. На них черные — или темно-синие? — пальто и пилотки с эмблемами, на которых видны две буквы «П» — Префектура полиции. Та, что слева, брюнетка с волосами почти до плеч, держит в руке сумочку. У той, что справа, похоже, накрашены губы. За спиной брюнетки на стене можно разглядеть две таблички. На верхней написано: «Социальная помощь». Под надписью — стрелка. Под ней — еще одна надпись: «Прием с 9-30 до 12–00». Нижнюю табличку наполовину скрывает голова брюнетки в пилотке. Можно прочесть только:

«Отдел ин…

ИНСПЕКТОР»

И ниже, под стрелкой: «Правый коридор, дверь №…»

Нам никогда не узнать номер этой двери.

Что же все-таки произошло между пятнадцатым июня, когда Дора была в участке квартала Клиньянкур, и семнадцатым, которым датирована «Служебная записка для мадемуазель Соломон»? Отпустили ее из полиции с матерью или нет?

Если предположить, что она ушла из участка и вернулась вместе с матерью на бульвар Орнано — это недалеко, пройти пешком по улице Эрмель, значит, за ней пришли через три дня, когда мадемуазель Соломон связалась с сотрудницами социальной помощи с набережной Жевр.

Но мне почему-то кажется, что все было не так просто. Я часто хожу по улице Эрмель в ту и в другую сторону, к Монмартру и к бульвару Орнано, и, сколько ни закрываю глаза, не могу представить, как Дора с матерью идут по этой улице к своей гостинице солнечным июньским днем, будто просто гуляют.

Я думаю, что 15 июня в полицейском участке квартала Клиньянкур была запущена машина, и ни Дора, ни ее мать уже ничего не могли поделать. Так уж повелось, что детям нужно больше, чем их родителям, и, столкнувшись с невзгодами, они дают куда более яростный отпор. Далеко, очень далеко позади оставляют они отцов и матерей. И те уже не могут их оградить.

Какой беззащитной перед полицейскими и мадемуазель Соломон, перед сотрудницами социальной помощи из полицейской префектуры, перед немецкими предписаниями и французскими законами, наверно, чувствовала себя Сесиль Брюдер, живущая «в условиях крайней нужды», с желтой звездой и мужем в лагере Дранси. И как же она, вероятно, терялась перед Дорой, строптивицей, которая пыталась, и не один раз, порвать сеть, накрывшую ее вместе с родителями.

«Учитывая, что это уже вторичный побег, представляется целесообразным поместить девочку в воспитательный дом для трудных подростков».

Быть может, из полицейского участка квартала Клиньянкур Дору отвели в тюрьму предварительного заключения при полицейской префектуре, как было заведено. В таком случае ей знакома была большая камера с зарешеченным окошком под потолком, нары, матрасы, на которых лежали вповалку еврейки и проститутки, «уголовницы» и «политические». Ей были знакомы клопы, и вонь, и надзирательницы, устрашающего вида монашки в черном с синим покрывалом на голове — сестры, от которых не приходилось ждать милосердия.

Или ее доставили прямо на набережную Жевр — прием с 9-30 до 12–00? И она шла по правому коридору до той самой двери, номера которой я никогда не узнаю.

Как бы то ни было, 19 июня она села в тюремную машину, в которой уже сидели пять девушек, примерно одних с нею лет. А может быть, этих пятерых захватили по пути, в других участках. И вскоре машина привезла их к заставе Лила, на бульвар Мортье, где находилась тюрьма Турель.

В Турели сохранились тюремные списки за 1942 год. На папке написано: ЖЕНЩИНЫ. В списки заносились имена заключенных по мере поступления. Это были женщины, арестованные за подпольную деятельность, коммунистки и — до августа 1942-го — еврейки, нарушившие немецкие предписания: о появлении на улицах после восьми вечера, о ношении желтой звезды, о переходе демаркационной линии, запрет на пользование телефоном, на велосипед, на радиоприемник.

Вот запись, датированная 19 июня 1942 года:

«Поступили 19 июня 1942.

439. 19.6.42. 5е Брюдер Дора. 25.2.26. Париж, 12-й. Франц. подданная. Бул. Орнано, 41. J. хх Дранси 13/8/42».

Далее следуют имена пяти девушек, ровесниц Доры, поступивших в тот же день:

«440.19.6.42. 5е Винербетг Клодина. 26.11.24. Париж, 9-й. Франц. подданная. Ул. Муан, 82. J. хх Дранси 13/8/42,

1.19.6.42.5е Сгролиц Зелия. 4.2.26. Париж, 11-й. Франц. подданная. Ул. Мольера, 48. Монтрей. J. Дранси 13/8/42.

2.19.6.42. Израилович Рака. 19.7.24. Лодзь. ин. J. Ул. (неразборчиво), 26. Передана нем. властям, партия от 19/7/42.

3. Нахманович Марта. 23.3.25. Париж. Франц. подданная. Ул. Маркаде, 258. J. хх Дранси 13/8/42.

4.19.6.42.5е Питун Ивонна. 27.1.25. Алжир. Франц. подданная. Ул. Марсель-Семба, 3. J. хх Дранси 13/8/42».

Жандармы присваивали каждой заключенной регистрационный номер. У Доры — 439. Что означает 5е, я не знаю. Буква J — это «juive», еврейка. «Дранси 13/8/42» приписано почти везде: 13 августа 1942 года триста евреек, еще находившихся в Турели, были отправлены в лагерь Дранси.

19 июня, в четверг, в тот день, когда Дору привезли в Турель, всех женщин собрали после завтрака во дворе бывшей казармы. Прибыли трое немецких офицеров. Еврейкам от восемнадцати до сорока двух лет было приказано построиться в ряд, лицом к стене. Один из немцев, у которого был полный список заключенных-евреек, провел среди них перекличку. Остальных заключенных отправили в камеры. Шестьдесят шесть женщин, разлученных с товарками, заперли в большом пустом помещении, где не было ни коек, ни даже стульев, и держали там три дня — у двери, сменяясь, дежурили жандармы.

В воскресенье 22 июня, в пять часов утра, за ними приехали автобусы, чтобы отвезти в лагерь Дранси. В тот же день они были депортированы в составе партии заключенных более чем в девятьсот человек. Впервые среди высланных из Франции были женщины. Маячившая где-то вдалеке угроза, о которой предпочитали не говорить и о которой временами даже забывали, стала для евреек в Турели реальностью. И Дора первые три дня заключения жила в этой гнетущей атмосфере. В то воскресное утро, когда еще не рассвело, она вместе с остальными узницами видела в окно, как увозят шестьдесят шесть женщин.

Восемнадцатого июня или девятнадцатого утром какой-то полицейский чин составил ордер на заключение Доры Брюдер в Турель. Где это было — в участке квартала Клиньянкур или на набережной Жевр? Ордер, выписанный, как положено, в двух экземплярах и непременно заверенный печатью и подписью, следовало вручить конвоирам тюремной машины. Интересно, этот чин, ставя свою подпись, понимал до конца, что он делает? Но что с него взять, ведь он каждый день подписывал множество бумаг, да и место, куда отправляли девушку, с легкой руки полицейской префектуры, называлось совсем не страшно: «Центр размещения поднадзорных лиц».

Мне удалось узнать имена нескольких женщин, которых увезли в то воскресенье, 22 июня; Дора видела их, когда прибыла в Турель в четверг.

Клод Блош было тридцать два года. Ее взяли на авеню Фош, когда она шла в гестапо в надежде узнать что-нибудь о своем муже, арестованном в декабре 1941-го. Она пережила войну — единственная из той партии заключенных.

Жозета Делималь, двадцать один год. Клод Блош познакомилась с ней в тюрьме предварительного заключения при полицейской префектуре; в Турель их доставили в один день. Клод вспоминает, что Жозете Делималь «тяжело жилось до войны; другие хоть черпали силы в воспоминаниях о счастливых днях, а у нее и этого не было. Бедняжка совсем пала духом. Я поддерживала ее, как могла… В камере, где женщины спали по двое на одной койке, я добилась, чтобы нас не разлучали. Мы не расставались до Освенцима, где она вскоре сгорела от тифа». Вот то немногое, что я знаю о Жозете Делималь. А хотелось бы узнать о ней побольше.

Тамара Исерли. Ей было двадцать четыре года. Студентка-медичка. Ее арестовали у станции метро «Клюни», за то что она носила «под звездой Давида французский флаг». В ее удостоверении личности — оно уцелело значится, что жила она в Сен-Клу, улица Бузенваль, 10. У нее было овальное лицо, светло-каштановые волосы и черные глаза.

Ида Левина. Двадцать девять лет. Сохранилось несколько ее писем родным, которые она писала из тюрьмы предварительного заключения, потом из Турели. Последнее письмо Ида выбросила из вагона на станции Бар-ле-Дюк, железнодорожники подобрали его и отправили по назначению. В нем она пишет: «Я не знаю, куда нас везут, но поезд едет на восток, — наверно, мы будем очень далеко…»

Эна — я буду звать ее только по имени. Ей было девятнадцать. Ее арестовали за ограбление квартиры — вдвоем с подругой они украли пятьдесят тысяч тогдашних франков и драгоценности. Наверно, она мечтала уехать на эти деньги из Франции, убежать от нависших над ее жизнью опасностей, Ее судили по уголовной статье и дали срок за ограбление, но посадили не в обычную тюрьму, а в Турель, так как она была еврейкой. Я бы на ее месте тоже пошел воровать. Ведь и мой отец в 1942 году ограбил с дружками склад шарикоподшипников компании СКФ на авеню Гранд-Арме; они даже раздобыли грузовики, чтобы доставить товар в свою нелегальную лавочку на авеню Ош. Немецкие предписания, законы правительства Виши и газетные статьи низвели их до статуса неприкасаемых и уголовных преступников, — значит, они были вправе не считаться с законом, чтобы выжить. Они могут гордиться собой. И я люблю их за это.

Что еще я знаю об Эне? Да почти ничего: она родилась 11 декабря 1922 года в Пруткове под Варшавой, жила на улице Оберкампф, по которой и я часто ходил, под уклон, ее дорогой.

Аннета Зельман. Двадцать один год. Блондинка. Жила в доме 58 по Страсбургскому бульвару. Она встречалась с молодым человеком по имени Жан Жозьон, сыном профессора медицины. Он был поэтом, опубликовал свои первые стихи в журнале сюрреалистов «Фонари» — он и его друзья основали этот журнал незадолго до войны.

Аннета Зельман. Жан Жозьон. В 1942 году их часто видели вдвоем в кафе «Флора». Некоторое время они прожили в безопасности в свободной зоне. А потом на них обрушилась беда. Она укладывается в несколько строк: вот письмо офицера гестапо.

«21 мая 1942. Касательно браков между евреями и неевреями.

Мне стало известно, что урожденный француз (ариец) Жан Жозьон, студент философского факультета, 24 лет, проживающий в Париже, намерен в праздник Троицы вступить в брак с еврейкой Анной-Малкой Зельман, родившейся 6 октября 1921 в Нанси.

Родители Жозьона, естественно, против этого брака, но воспрепятствовать ему не имеют возможности.

В связи с вышеизложенным я распорядился в качестве превентивной меры арестовать еврейку Зельман и поместить ее в лагерь Турель…»

И карточка, заполненная во французской полиции:

«Аннета Зельман, еврейка, родилась в Нанси 6 октября 1921. Французская подданная. Арестована 23 мая 1942. Содержалась в тюрьме предварительного заключения при префектуре полиции с 23 мая по 10 июня, переведена в лагерь Турель 10–12 июня, 22 июня депортирована в Германию. Причина ареста: намеревалась выйти замуж за арийца Жана Жозьона. Жених и невеста письменно заявили о своем отказе от матримониальных планов по настоянию д-ра Жозьона, который просил лишь убедить их не вступать в брак и водворить Аннету Зельман в семью, не причиняя ей иного беспокойства».

Этот доктор, прибегнувший к странным методам убеждения, был, видно, очень наивен: полиция и не подумала водворить Аннету Зельман в семью.

Жан Жозьон ушел на фронт военным корреспондентом осенью 1944 года. В одной газете от 11 ноября 1944-го я нашел следующую заметку:

«РОЗЫСК. Редакция дружественной нам газеты „Вольный стрелок“ будет благодарна за любые сведения о ее пропавшем без вести сотруднике Жозьоне, родившемся 20 августа 1917 в Тулузе, проживающем в Париже, улица Теодор-де-Банвиль, 21. Выехал на задание б сентября с бывшими партизанами, мужем и женой Леконт, в черном „Ситроене-11“ номер RN 6283, сзади надпись белыми буквами: „Вольный стрелок“».

Я слышал, что Жан Жозьон направил свой автомобиль на колонну немцев. Он палил по ним из автомата, пока они не открыли ответный огонь. Так он нашел смерть, которую искал.

Через год, в 1945-м, вышла книга Жана Жозьона. Она называется «Человек идет по городу».

Два года назад у одного букиниста на набережных, мне случайно попалось последнее письмо человека, которого увезли с той же партией заключенных 22 июня, вместе с Клод Блош, Жозетой Делималь, Тамарой Исерли, Эной и подругой Жана Жозьона Аннетой.

Письмо было выставлено на продажу среди других рукописных документов это значит, что ни адресата, ни его близких тоже нет в живых. Квадратик тонкой бумаги, с обеих сторон исписанный мелким почерком. Это письмо написал в лагере Дранси некий Робер Тартаковски. Я кое-что узнал о нем — он родился в Одессе 24 ноября 1902 года, до войны вел отдел хроники в искусствоведческом журнале «Иллюстрасьон». Сегодня, в среду 29 января 1997 года, пятьдесят пять лет спустя, я переписываю его письмо.

«19 июня 1942. Пятница.

Мадам ТАРТАКОВСКИ.

Улица Годфруа-Кавеньяк, 50,

Париж, XI округ.

Позавчера меня назвали в числе тех; кого увозят. Я давно был к этому морально готов. Лагерь в панике, многие плачут, боятся. Меня только одно беспокоит: одежду, которую я давно просил, мне так и не прислали. Я отправил талон на вещевую посылку — неужели не получу вовремя то, чего жду? Пусть мама не тревожится, и остальные тоже. Я постараюсь вернуться живым и здоровым. Даже если не будет писем, не волнуйтесь, в крайнем случае обратитесь в Красный Крест. Потребуйте в полицейском участке Сен-Ламбер (мэрия XV округа) вернуть документы, изъятые 3/5. Поинтересуйтесь особо насчет моего удостоверения добровольца номер 10107, я не знаю, в лагере ли оно и вернут его мне или нет. Отнесите, пожалуйста, оттиск Альбертины к мадам БИАНОВИЧИ, улица Дегерри, 14, Париж, XI округ, это для одного товарища по цеху. Эта особа передаст вам тысячу двести франков. Предупредите ее письмом, чтобы застать наверняка. Нашего скульптора пригласят в художественную галерею „Труа Картье“, я поговорил с г-ном Гомпелем, который находится в Дранси. Если галерея захочет полный каталог, три оттиска все-таки сохраните за собой, скажите, что они проданы или обещаны другому издателю. Можете, если выдержит матрица, с учетом данного запроса, сделать на два оттиска больше, чем собирались. Не надо волноваться, пожалуйста, не терзайте себя. Я бы хотел, чтобы Марта уехала на каникулы. Может так случиться, что я не буду писать, знайте, это ни в коем случае не значит, что дела плохи. Если это письмо дойдет до вас вовремя, пошлите продуктовую посылку по максимуму, вес будет уже не так строго контролироваться. Но все стеклянные предметы вам вернут, еще не разрешают брать с собой ножи, вилки, бритвенные лезвия, авторучки и т. п. Даже иголки. Ладно, я уж как-нибудь обойдусь. Хорошо бы армейских галет и мацы. В очередной открытке я писал вам о моем товарище ПЕРСИМАЖИ, справьтесь для него (Ирен) в шведском посольстве, он намного выше меня ростом и ходит в лохмотьях (см. Гаттеньо, ул. Гранд-Шомьер, 13). Хорошо бы кусок или два хорошего мыла, крем для бритья, помазок, зубную щетку, щеточку для ногтей, все у меня в голове перемешалось, я валю в одну кучу нужные вещи и все, что я еще хотел вам сказать. Отправляют нас около тысячи человек. В лагере есть и арийцы. Их тоже заставляют носить еврейскую звезду. Вчера в лагерь приезжал немецкий капитан Донкер, надо было видеть, что творилось, какая паника! Передайте всем друзьям, пусть уезжают, кто может, куда угодно, здесь надеяться больше не на что. Не знаю, может быть, перед более дальней дорогой нас отправят сперва в Компьень. Белье назад не отсылаю, постираю здесь. Меня пугает малодушие большинства. Не представляю, что будет, когда мы окажемся там. При случае повидайтесь с мадам Зальцман, но не спрашивайте ее ни о чем, якобы просто хотите поделиться моими новостями. Возможно, мне доведется встретить человека, об освобождении которого хлопотала Жаклин. Моей матери скажите, чтобы была осторожнее, арестовать могут в любой момент, здесь есть и совсем молоденькие, лет 17 18, и старики за 70. До понедельника вы можете прислать посылку сюда, даже не одну. Позвоните во ВСЕФ, улица Бьенфезанс отпадает, но, если вас попробуют завернуть, никого не слушайте, посылки будут принимать по прежним адресам. В прошлых письмах я не хотел вас тревожить, но давно удивляюсь, почему до сих пор не получил необходимых вещей в дорогу. Я хочу послать мои часы Марте, и ручку, наверно, тоже, оставлю их Б., он передаст. Не кладите в продуктовые посылки ничего скоропортящегося, если пошлете их мне вслед. Фотографии вложите в продуктовую или бельевую посылку, только ничего на них не пишите. Книги по искусству, скорее всего, пришлю назад, большое за них спасибо. Наверно, мне придется там перезимовать, я готов, не беспокойтесь. Перечитайте мои открытки. Что-то я просил с первого дня, а сейчас никак не могу вспомнить. Шерстяные веши заштопать. Шарф. Стерогил 15. Сахар кончается, жестяная коробка у мамы. Что плохо — всех заключенных бреют наголо, так что опознать еще легче, чем по звезде. Если потеряем друг друга, буду по-прежнему посылать весточки в Армию Спасения, передайте это Ирен.

Суббота, 20 июня 1942. Мои дорогие, вчера получил чемодан, спасибо за все. Не знаю, но боюсь, ехать предстоит уже совсем скоро. Сегодня меня должны побрить наголо. Вечером всех, кого увозят, вероятно, запрут в отдельном бараке под усиленным надзором, даже в туалет придется ходить в сопровождении жандарма. Над всем лагерем будто нависла гроза. Вряд ли мы будем в Компьене. Я знаю, что нам выдадут паек на три дня пути. Боюсь, что же успею получить больше ни одной посылки, но вы не беспокойтесь, в последней всего вдоволь, а я с самого приезда берегу про запас шоколад, консервы и копченую колбасу. Будьте спокойны, я все время буду думать о вас. Да, пластинки с „Петрушкой“, я хотел передать их Марте в подарок 28/7, полная запись на 4 пл. Вчера вечером виделся с Б., поблагодарил его за услуги, он знает, что я здесь замолвил слово влиятельным людям о работах скульптора. Очень рад последним фотографиям, Б. их не показал, извинился, что не могу подарить фотографии работ, но он всегда может их попросить, так я ему сказал. Очень люблю скульптуру Леруа, был бы счастлив, если бы удалось сделать копию по моим средствам, даже за неск. часов до отъезда не перестаю об этом думать.

Пожалуйста, не оставляйте маму, но пусть это не отвлекает вас от ваших личных дел, вы понимаете, что я хочу сказать. Передайте мою просьбу Ирен, она живет по соседству. Попытайтесь дозвониться д-ру Андре АБАДИ (если еще в Париже). Скажите Андре, что с человекам, адрес которого он уже знает, я встретился 1 мая, а 3-го меня арестовали (совпадение ли?). Мое сумбурное письмо вас, наверно, удивит, но обстановка очень тягостная. 6-30 утра. Я сейчас должен отправить назад все, что не беру с собой, боюсь, что набрал слишком много. Сыскари творят, что хотят, могут в последний момент выкинуть чемодан, если не хватает места или просто под настроение (они из полиции по делам евреев, сами понимаете, что это значит). Но ничего, оно и к лучшему. Сейчас отсортирую лишнее. Если от меня не будет писем, не паникуйте, не дергайтесь, терпеливо ждите и верьте, верьте в меня, скажите маме, что уж лучше для меня уехать туда, я ведь видел (рассказывал вам), как отправляют в Никуда. Хуже всего, что придется расстаться с ручкой, не иметь права на лист бумаги (забавно, только что пришло в голову: ножи запрещены, а у меня ведь нет даже открывалки). Я не хорохорюсь, вообще-то тут не до смеха, не та атмосфера: больных и калек тоже отправляют, и немало. Думаю еще и о Рд., надеюсь, наконец в полной безопасности. У Жака Домаля было много моих вещей. Пожалуй, сейчас ни к чему вывозить от меня книги, не буду вас нагружать. Хоть бы нас в пути не подвела погода! Похлопочите о пособии для мамы, обратитесь во ВСЕФ, пусть ей помогут. Надеюсь, что вы теперь помирились с Жаклин, она с заскоками, но вообще-то добрая (небо светлеет, день будет хороший). Не знаю, дошла ли до вас моя последняя открытка и получу ли я ответ до отъезда. Думаю о маме, о вас. Обо всех моих товарищах, которые так меня любят и так много сделали, чтобы я сохранил свободу. Спасибо от всего сердца тем, кто помог мне „перезимовать“. Я, наверно, не закончу письмо. Надо собирать сумку. До скорого. Ручку и часы Марте, что бы ни говорила мама, это на случай, если не смогу больше писать. Мамочка, милая, и вы, мои дорогие, целую вас крепко. Мужайтесь. До скорого, уже 7 часов».

Два воскресных дня в апреле 1996 года я провел в восточных кварталах, у «Святого Сердца Марии» и у Турели, пытаясь отыскать следы Доры Брюдер. Мне казалось, что делать это нужно именно в воскресенье, когда город пустеет, в часы отлива.

От «Святого Сердца Марии» ничего не осталось. На углу улиц Пикпюс и Гар-де-Рейи высятся новые дома. Часть домов идет под последними нечетными номерами по улице Гар-де-Рейи — как раз там была стена пансиона и тенистые деревья над ней. А дальше по той же стороне и напротив, по четной, улица совсем не изменилась.

Даже не верится, что в доме 48-бис, окна которого выходили на сад «Святого Сердца Марии», июльским утром полицейские арестовали девять детей и подростков, а Дора в это время уже сидела в тюрьме Турель. Шестиэтажный дом из светлого кирпича. На каждом этаже два окна по краям, а между ними два поменьше. Соседний сероватый дом под номером 40 стоит чуть в глубине, за кирпичной оградой с решеткой. И напротив, на той стороне, где была стена пансиона, еще несколько маленьких домов остались такими же, какими были когда-то, В доме 54, перед самой улицей Пикпюс, я обнаружил кафе, хозяйку звали мадемуазель Ленци.

И вдруг я понял, что совершенно точно знаю: Дора в тот вечер, когда сбежала, шла от пансиона по улице Гар-де-Рейи. Я видел, как она идет вдоль стены пансиона. Может быть, потому, что само название улицы[7] напоминает о бегстве.

Я шел по этой улице, и через какое-то время на душе у меня стало грустно — это была грусть тех воскресных дней, когда приходилось возвращаться в пансион. Я уверен, что она выходила из метро на «Насьон». Оттягивала момент, когда надо будет войти в ворота и пересечь двор. Гуляла еще немного, шла куда глаза глядят, бродила по окрестным улицам. Смеркалось. На авеню Сен-Манде так тихо в тени деревьев. Не помню только, есть ли там центральный газон. А вот и метро «Пикпюс», старый вход. Может быть, иногда она выходила здесь? Можно свернуть направо, на бульвар Пикпюс, там холоднее и печальнее, чем на авеню Сен-Манде. Деревьев, кажется, нет. Как же одиноко возвращаться в воскресенье вечером!

Бульвар Мортье идет под уклон. Вниз, на юг. Вот как я добирался до него в то воскресенье, 28 апреля 1996 года: по улице Архивов. По улице Бретань. По улице Фий-де-Кальвер. Потом вверх по улице Оберкампф, там жила Эна.

Справа открывается просвет, ряд деревьев тянется вдоль улицы Пиренеев. Улица Менильмонтан. Высокие корпуса дома 140 под ярким солнцем выглядели пустыми. В конце улицы Сен-Фарго мне показалось, будто я иду через заброшенную деревню.

Бульвар Мортье обсажен платанами. Там, где он кончается, у самой заставы Лила, все еще стоят здания казармы Турель.

Бульвар в то воскресенье был пуст и погружен в такое глубокое безмолвие, что я слышал, как тихонько шелестят платаны. Бывшая казарма Турель окружена высокой стеной, за которой не видно корпусов. Я пошел вдоль этой стены. Увидел на ней табличку и прочел:

ВОЕННАЯ ЗОНА СНИМАТЬ И ФОТОГРАФИРОВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО

Мне подумалось: никто ничего не помнят. По ту сторону стены лежала ничья земля, зона пустоты и забвенья. Старые казарменные корпуса не снесли, как пансион на улице Пикпюс, но какая, собственно, разница?

И все же сквозь плотную толщу амнезии временами будто эхо пробивалось что-то далекое, приглушенное, никто не смог бы толком объяснить, что это и откуда. Это все равно что быть у магнитного поля без маятника, который уловил бы его волны. Вот и прибили, чтобы не мучили сомнения и совесть, табличку с надписью «Военная зона. Снимать и фотографировать запрещено».

Помню, в двадцать лет в другом районе Парижа я испытал однажды такое же чувство пустоты, как у стены казармы Турель, еще не зная, в чем его истинная причина.

У меня тогда была подружка, которая постоянно жила по знакомым, в пустующих квартирах и загородных домах. Я же всякий раз, пользуясь случаем, изымал из хозяйских библиотек книги по искусству и редкие издания, которые потом продавал. Как-то раз в квартире на улице Регар, где мы были одни, я украл старую музыкальную шкатулку, а затем, порывшись в шкафах, извлек несколько очень элегантных костюмов, рубашки и десяток пар шикарных туфель. Чтобы продать все это, я отыскал в справочнике адрес старьевщика — на улице Жарден-Сен-Поль.

Эта улица начинается от Сены, от набережной Целестинцев, и сливается с улицей Карла Великого недалеко от лицея, где я годом раньше сдавал экзамены. В подвальном окне одного из домов в конце улицы, немного не доходя до улицы Карла Великого, я увидел наполовину поднятую ржавую железную штору. Вошел и оказался на складе, где были свалены вперемешку мебель, одежда, металлолом, автомобильные запчасти. Навстречу мне вышел мужчина лет сорока и очень любезно согласился прийти за «товаром», куда я скажу, через несколько дней.

Попрощавшись с ним, я пошел по улице Жарден-Сен-Поль к Сене. Все дома по нечетной стороне улицы незадолго до того были снесены. И дома позади них тоже. На их месте остался пустырь, окруженный остатками стен полуразрушенных зданий. На этих стенах под открытым небом еще можно было разглядеть клочки обоек, следы отопительных труб. Казалось, будто на квартал сбросили бомбу, и ощущение пустоты усиливалось еще оттого, что в образовавшийся просвет была видна Сена.

В следующее воскресенье старьевщик приехал к отцу моей подружки — он жил на бульваре Келлерман у заставы Жантильи, — где я назначил ему встречу, чтобы передать «товар». Он погрузил в свою машину музыкальную шкатулку, костюмы, рубашки и туфли. Заплатил мне за все семьсот тогдашних франков.

Потом он предложил мне пойти с ним куда-нибудь выпить. Мы зашли в одно из двух кафе, что напротив стадиона Шарлети.

Он спросил меня, чем я занимаюсь. Я не знал, что ответить. В конце концов сказал просто, что бросил учебу, и сам стал его расспрашивать. Оказалось, что складом на улице Жарден-Сен-Поль управлял его родственник и компаньон. Сам он хозяйничал в другом их помещении, рядом с Блошиным рынком у заставы Клиньянкур. Он и родился в тех краях, у заставы Клиньянкур, в семье польских евреев.

Я первым заговорил о войне и оккупации. Ему было в то время восемнадцать лет. Он помнил, как однажды в субботу полиция устроила облаву на евреев на Блошином рынке в Сент-Уане, и ему чудом удалось ускользнуть. Его поразило тогда, что среди полицейских была женщина.

Я спросил о пустыре за жилыми кварталами бульвара Нея, который запомнился мне еще с тех пор, когда мать водила меня по субботам на Блошиный рынок. Оказалось, там он и жил с родителями. На улице Элизабет-Роллан. Его удивило, что я сразу запомнил название улицы. Квартал этот называли Равниной, После войны все дома снесли, и теперь там спортивная площадка. Я говорил с ним и думал об отце, с которым давно не виделся. Когда ему было девятнадцать, как мне сейчас, он еще не мечтал стать финансовой акулой; тогда он кормился мелкими спекуляциями на окраинах Парижа: в обход акцизного ведомства продавал автомеханикам канистры с бензином, спиртное и много чего еще. Пошлины, разумеется, не платил.

Прощаясь, старьевщик сказал мне дружелюбно, что, если у меня еще что-нибудь есть, я могу найти его на улице Жарден-Сен-Поль. И дал мне сто франков сверху, — наверно, его тронула непосредственность славного юноши.

Я забыл его лицо. Помню только, как его звали. Он вполне мог знать Дору Брюдер, там, у заставы Клиньянкур, в квартале под названием Равнина. Они жили по соседству и были ровесниками. Возможно, он мог бы много чего рассказать о побегах Доры… Сколько бывает случайностей, встреч, совпадений, мимо которых мы проходим, не зная… Я вспомнил об этом прошлой осенью, когда вновь оказался на улице Жарден-Сен-Поль. Склада с ржавой железной шторой больше не было, а соседние дома отстроили заново. Я опять ощутил пустоту. Но теперь я знал отчего. Большую часть домов в этом квартале снесли после войны, планомерно и целенаправленно, по решению властей. Территории, которая подлежала расчистке, даже присвоили название и номер: участок 16. Я раздобыл фотографии, на одной из них улица Жарден-Сен-Поль, когда дома по нечетной стороне еще были на месте. На другой — полуразрушенные здания рядом с церковью Сен Жерве и вокруг особняка Санского архиепископа. Еще одна фотография: пустырь на берегу Сены, и люди идут между ставших ненужными тротуаров — все, что осталось от улицы Ноннен-д-Иер. Там выстроили ряды новых домов, свернув кое-где улицы с прежнего русла.[8]

Ровные фасады, квадратные окна, бетон цвета амнезии. Фонари струят холодный свет. Время от времени попадается скамья, сквер, деревья из театральной декорации, с искусственными листьями. Здесь показалось мало просто прибить табличку, как на стене казармы Турель: «Военная зона. Снимать и фотографировать запрещено». Здесь все уничтожили и построили взамен пряничные домики — они-то уж наверняка ни о чем не напомнят.

Клочки обоев, которые я видел тридцать лет назад на улице Жарден-Сен-Поль, — это ведь были следы комнат, а в них когда-то жили люди, жили ровесники и ровесницы Доры Брюдер, за которой пришли полицейские июльским днем 1942 года. После их имен в списке неизменно следуют одни и те же названия улиц. Но теперешние номера домов и названия нынешних улиц не связаны ни с чем.

В семнадцать лет Турель было для меня лишь названием, на которое я наткнулся в конце книги Жана Жене «Чудо о розе». Он указал, где была написана эта книга: САНТЕ. ТЮРЬМА ТУРЕЛЬ, 1943. Он тоже сидел там, по уголовной статье, вскоре после того, как увезли Дору Брюдер; они вполне могли встретиться. «Чудо о розе» навеяно не только воспоминаниями об исправительной колонии Меттрэ — в такой же воспитательный дом для трудных подростков хотели поместить Дору, — но и, как мне думается теперь, о тюрьмах Санте и Турель. Из этой книги я мог цитировать целые фразы наизусть. Одна вспоминается мне сейчас: «От этого ребенка я узнал, что истинная суть парижского арго — нежность с грустинкой». Эта фраза в моем представлении так подходит Доре, что мне кажется, будто я знал ее. Их заставили носить желтые звезды, всех этих детей с польскими, русскими, румынскими именами, но до такой степени парижских, что порой они сливались с фасадами домов, с тротуарами, с бесконечным разнообразием оттенков серого цвета, какое только в Париже и встретишь. Как и у Доры Брюдер, у них был парижский выговор, и они пересыпали свою речь словечками арго, чью нежность с грустинкой почувствовал когда-то Жан Жене.

В Турели, когда там сидела Дора, разрешались передачи, а свидания были по четвергам и воскресеньям. И еще позволялось ходить к мессе по вторникам. В восемь утра жандармы проводили перекличку. Заключенным полагалось стоять навытяжку в ногах своих коек. На завтрак в столовой давали только капусту. Затем прогулка во дворе казармы. Ужин в шесть вечера. Снова перекличка. Каждые две недели душ, ходили туда по двое, в сопровождении жандармов. Свистки. Ожидание. Свидания предоставлялись не всем, надо было письменно обратиться к директору тюрьмы и ждать — даст он разрешение или нет.

Свидания происходили в столовой после полудня. Жандармы обыскивали сумки посетителей, разворачивали свертки. Часто свидания отменялись, просто так, без причины, и заключенные узнавали об этом лишь за час до назначенного времени.

Среди женщин, с которыми Дора могла познакомиться в Турели, были и те, кого немцы называли «еврейскими подругами»: десяток француженок, «ариек», которые в июне, в первый день, когда евреям было предписано носить желтую звезду, имели мужество тоже приколоть звезды в знак солидарности — причем не просто так, а с выдумкой, с вызовом оккупационным властям. Одна, например, нацепила звезду на ошейник своей собаки. Другая вышила на ней: ПАПУАС. А третья: ДЖЕННИ. Еще одна приколола к своему поясу шесть звезд, вышив на них буквы, которые составляли слово ПОБЕДА. Их всех арестовали на улицах и доставили в ближайшие участки. Затем в тюрьму предварительного заключения при полицейской префектуре. Оттуда в Турель. А 13 августа — в лагерь Дранси. Вот кем были по профессии эти «еврейские подруги»: машинистки, работница бумажного завода, продавщица газет, уборщица, почтальон, студентки.

В августе аресты стали повальными. Теперь женщин даже не направляли в тюрьму предварительного заключения, их везли прямо в Турель. В камере на двадцать коек народу помещалось вдвое больше. В тесноте, в невыносимой духоте усиливалась тревога. Все понимали, что Турель — лишь сортировочная станция и их могут в любой момент увезти неизвестно куда.

Уже две партии евреек, по сотне в каждой, отправили в лагерь Дранси 19 и 27 июля. В их числе была и Рака Израилович, восемнадцатилетняя полька, прибывшая в Турель в одни день с Дорой, возможно, в одной тюремной машине. Скорее всего, они были соседками по камере.

12 августа вечером прошел слух, что всех евреек и тех, кого называли «еврейскими подругами», завтра отправят в Дранси.

13 утром, с десяти часов, началась бесконечная перекличка во дворе казармы, под каштанами. Там же, под каштанами, в последний раз позавтракали. Порции были крошечные, после них еще больше хотелось есть.

Прибыли автобусы. Их было много, насколько я знаю, каждой узнице досталось сидячее место. И Доре тоже. Был четверг, день свиданий.

Колонна тронулась. Ее окружали полицейские на мотоциклах. Автобусы ехали той дорогой, которой сегодня добираются в аэропорт Руасси. Прошло пятьдесят с лишним лет. Проложили автостраду, снесли загородные домики, исказили облик северо-восточного предместья, постаравшись сделать его, как и бывший участок 16, по возможности серым и ни о чем не напоминающим. Но по дороге в аэропорт на синих дорожных указателях еще можно прочесть прежние названия: ДРАНСИ, РОМЕНВИЛЬ. А у обочины автострады, недалеко от заставы Баньоле, уцелел обломок тех времен, заброшенный деревянный сарай, на котором отчетливо видна надпись: ДЮРМОР.

В Дранси, в сутолоке и неразберихе, Дора встретилась с отцом, находившимся там с марта. В том августе лагерь, как и Турель, как и тюрьма предварительного заключения, каждый день пополнялся все новыми и новыми партиями мужчин и женщин. Тысячами прибывали они в товарных поездах из свободной зоны. Сотни и сотни женщин, разлученных с детьми, привозили из лагерей Питивье и Бон-ла-Роланд. А 15 августа прибыли четыре тысячи детей, которых оторвали от матерей. Имена многих из них, в спешке написанные на одежде, когда их увозили из Питивье и Бон-ла-Роланд, невозможно было прочесть. Неизвестный ребенок № 122. Неизвестный ребенок № 146. Девочка трех лет. Имя Моника. Фамилия неизвестна.

Лагерь был переполнен, и, поскольку ожидались новые партии из свободной зоны, начальство решило 2 и 5 августа перевезти всех французских евреев из Дранси в Питивье. Четыре девушки шестнадцати-семнадцати лет, в один день с Дорой поступившие в Турель: Клодина Винербетт, Зелия Стролиц, Марта Нахманович и Ивонна Питун, — тоже вошли в эту партию, общим числом в полторы тысячи французских евреев. Надо думать, они питали иллюзию, что французское подданство будет им защитой. Дора тоже была француженкой и могла покинуть Дранси вместе с ними. Нетрудно догадаться, почему она этою не сделала: предпочла остаться с отцом.

Оба, отец и дочь, покинули Дранси 18 сентября; с тысячей других мужчин и женщин они отправились в Освенцим.

Мать Доры, Сесиль Брюдер, была арестована 16 июля 1942 года, в день большой облавы, и сразу попала в Дранси. Там она встретилась с мужем, всего несколько дней они пробыли вместе, а их дочь в это время находилась в тюрьме Турель. Сесиль Брюдер освободили из Дранси 23 июля, наверно, потому, что она родилась в Будапеште, а власти еще не отдали приказа депортировать евреев — уроженцев Венгрии.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Мелкий воришка автомобилей угнал неказистый «жигуленок». В безопасном месте остановился, открыл бага...
Чтобы расследовать новое дело, вся спецбригада Тани Сергеевой, в сопровождении шефа, выехала на Урал...
Бунин одним из первых в «железном» веке нашел художественный ответ времени безразличия и беспредела....
«Без глянца» – повествование о Марине Цветаевой и ее собственные письма и размышления. Смотревшая на...
Почему Русь называли Гардарикой? Кто такие офени? Почему Москву называют Третьим Римом? Была ли фами...
После тяжелой болезни Маджента многое забыла, но, увидев широкоплечего красивого мужчину, она сразу ...