Генерал В. А. Сухомлинов. Воспоминания Сухомлинов Владимир
© ООО Издательство «Питер», 2015
Предисловие Николая Старикова
Военный министр, которого судил царь, посадил Керенский, а освободил Ленин
Это кажется невозможным, но это действительно так. Автора мемуаров в тюрьму посадил царь, осудил на каторгу «демократический» Керенский, а на свободу выпустил «кровавый» Ленин. Полное разрушение исторических стереотипов – особенно если упомянуть, что речь идет о военном министре царской России. Именно при нем Россия вступила в Первую мировую войну.
Зовут этого человека Владимир Александрович Сухомлинов. Его мемуары вы держите в руках. Они наполнены фактами, оценками и… огромной горечью. Боевой офицер, участник Русско-турецкой войны 1877–1878, награжденный боевыми орденами и золотой саблей, закончил свою карьеру презираемым арестантом, подвергнутым в обществе остракизму. И ведь даже не сказать, что он разделил общую горькую судьбу многих подданных России начала ХХ века, что хлебнули горя в Гражданской войне и эмиграции. Сухомлинов начал путь на свою Голгофу безо всякой революции, при том самом режиме, при котором был командующим войсками Киевского военного округа. Затем в момент максимального разгула революционной анархии – с октября 1905 года – одновременно киевским, подольским и волынским генерал-губернатором. В 1908 году недолго побыл начальником Генерального штаба, а потом стал военным министром. И оказался в тюрьме по обвинению в ряде должностных преступлений, вплоть до государственной измены. Возможно, что нелюбовь к некоторым министрам обороны со стороны общества, с ярким желанием посадить их в тюрьму, является повторяющимся циклом российской истории с интервалом примерно в столетие…
Но к Первой мировой, или Великой войне, как ее называли вплоть до начала еще более страшной Великой Отечественной, карьера Сухомлинова развивалась блестяще. Давать оценки его решениям накануне крупнейшего военного конфликта сегодня очень непросто. Нашей армии не хватало снарядов, но никто ни в одной стране не планировал столь длинной и столь масштабной войны. А ведь именно Сухомлинова Николай II хотел назначить Главнокомандующим всей русской армией. Однако военный министр проявил странную для военного, но понятную для придворного «скромность» и попросил, чтобы второй потенциальный кандидат на этот пост дал заверение, что отказывается от верховного командования. Этим вторым претендентом был великий князь Николай Николаевич Романов. В итоге он и стал командовать нашей армией, и боевой путь русских войск стал таким, каким мы его знаем из учебников истории. Как воевали бы наши солдаты под руководством Сухомлинова, можно только предполагать. Сам военный министр, как следует из его мемуаров, считает, что армия и страна были готовы к войне хорошо. Он так и пишет: «Никогда Россия не была так хорошо подготовлена к войне, как в 1914 году». Тем не менее, недостаток боеприпасов, в первую очередь снарядов, и винтовок в самый первый период войны поставил Россию в сложное положение. И тут кто-то должен был ответить за понесенное поражение. В 1941 году роль стрелочника первых неудач выполнил генерал Павлов. Он был обвинен, судим и расстрелян за колоссальный разгром вверенных ему войск Красной армии в Белоруссии. Надо отметить, что Павлов действительно был виноват: получив распоряжения о приведении войск в боевую готовность, он эти приказы не выполнил, что в итоге привело к разгрому. Насколько виноват в поражениях армии именно Сухомлинов, сказать куда сложнее. Политическое руководство царской России вмешивалось в деятельность военных куда больше, чем это делал в первый период войны Сталин. Достаточно напомнить, что русская армия, «спасая Францию», начала наступление в Восточной Пруссии раньше своих собственных планов, толком не отмобилизовавшись. Итог – застрелившийся генерал Самсонов, покончивший с собой после гибели вверенной ему армии. Это было сразу после начала войны в 1914 году, а в 1915 военное положение еще более ухудшилось. Нужен был «официальный виновный». И им назначили военного министра Сухомлинова. В своих мемуарах он постарался дать ответ на обвинения и объяснить, что же происходило на самом деле. Поводом для ареста и обвинений послужило так называемое «дело Мясоедова», когда один из русских офицеров был разоблачен как немецкий агент, и следствие начало «подтягивать» к этому делу бывшего военного министра. Достигшему 70-летнего возраста Сухомлинову довелось посидеть сначала в тюрьме, а потом под домашним арестом. А дальше произошел Февральский переворот 1917 года, который по своей сути очень напоминает то, что произошло в Киеве в феврале 2014 года. «Торжество свободы» для Сухомлинова ознаменовалось новым арестом и судом. Временному правительству очень были нужны доказательства «предательства» царской семьи и лично монарха. Поскольку таких фактов не удалось накопать, то на первый план опять-таки выдвинули Сухомлинова. В результате генерал был приговорен к лишению всех прав состояния и к пожизненной каторге.
Но тут случился Октябрьский переворот, большевики сменили «временщиков», в стране начиналась Гражданская война. А Сухомлинов тихо сидел в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Вот как он описывает свою тюрьму: «Режим при царском правительстве был строгий, но гуманный, а при новом порядке или, говоря правильнее, беспорядке – бесчеловечный, чисто инквизиторский. Существовавшую до революции инструкцию забраковали, стали вырабатывать новую, и недели три нашу жизнь заключенных отдали на произвол солдат гарнизона крепости. Обнаглевшие, со зверскими физиономиями люди в серых шинелях под видом каких-то гарнизонных комиссий врывались периодически в камеру, шарили в убогой и без того обстановке. У меня решительно ничего не было своего, полагалось быть в казенном белье и халате. Утешались эти изверги тем, что выбрасывали в коридор подушку, одеяло, матрац… При неоднократных обысках… раздевали меня догола, на каменном полу, в холодной камере…».
Хочу подчеркнуть, что таковы порядки в «новой демократической тюрьме» были еще ДО прихода к власти большевиков. Парадокс в том, что именно Советская власть освободила Сухомлинова, никоим образом не имея претензий к царскому военному министру. Выйдя в мае 1918 года на свободу, он почел за благо побыстрее уехать за границу через Финляндию. И вовремя – ведь в сентябре 1918 года был объявлен Красный террор, который он вряд ли пережил бы.
Уехав за границу, бывший военный министр сел писать мемуары. Они, безусловно, являются для нас очень ценным источником для изучения истории. И не только истории Первой мировой войны. Тут и история Русской армии в целом, и записки очевидца важнейших государственных решений последнего русского императора. Что же касается понимания Сухомлиновым политических хитросплетений, то тут достаточно привести лишь одну цитату. Мемуары он писал в начале 20-х годов, когда обескровленные Россия и Германия начали налаживать отношения и понемногу отходить от катастрофы, в которую их ввергли страны Антанты. Зная, что случится в тридцатых и сороковых годах ХХ века, мы читаем слова Сухомлинова совсем по-иному:
«Начинающееся на моих глазах мирное, дружественное сближение России и Германии является основной предпосылкой к возрождению русского народа с его могучими действенными силами. Русский народ молод, силы его неисчерпаемы. Русские и немцы настолько соответствуют друг другу в отношении целесообразной, совместной продуктивной работы, как редко какие-нибудь другие нации. Но для сохранения мира в Европе этого было недостаточно – необходим был тройственный союз на континенте. Вместе все это создавало почву для предопределенной историей коалиции: Россия, Германия и Франция – коалиции, обеспечивавшей мир и европейское «равновесие», угрожавшей лишь одной европейской державе – Англии. Эта угроза заставила ее взять на себя инициативу создания другой, более выгодной ей коалиции – «entente cordiale». Альбион не ошибся в своих расчетах: два сильнейших народа континента лежат, по-видимому, беспомощно поверженными в прах. Одно лишь упустил из виду хладнокровно и брутально-эгоистически рассчитывающий политик: ничто не объединяет людей так сильно, как одинаковое горе».
Уверен, что мемуары Сухомлинова добавят много новой информации для вашего понимания истории нашей Родины.
Николай Стариков
Часть первая. Детство и юность
Глава I. Мое воспитание
Родился я 4 (16) августа 1848 года в г. Тельши Ковенской губернии, вблизи прусской границы. Отец мой происходил из украинской фамилии Сухомлин, которая при переселении в Симбирскую губернию в восемнадцатом столетии превратилась в Сухомлинова. Отец начал свою службу в лейб-пехотном Бородинском полку, но затем перешел на гражданскую службу и стал начальником уезда. В Тельшах он женился на дочери переселившегося в Литву белорусского дворянина Лунского и жил там со своими тремя детьми (из которых я был старший) сносно, беззаботно и миролюбиво среди русских офицеров, немецких и польских дворян, литовских крестьян и евреев.
Позже, в 1860 году, отец был начальником Белостокского уезда.
В десятилетнем возрасте мне посчастливилось совершить большое путешествие: в 1858 году я сопровождал мою матушку в путешествии за границу, в Германию, где ей должны были оказать медицинскую помощь.
Из Берлина отправились мы в Эмс, а оттуда на несколько месяцев на Женевское озеро. Эта поездка глубоко врезалась в мою память: в Берлине я любовался прекрасными лошадьми, каких до того еще не видел; солдатами с их марсиальной выправкой; на Женевском озере – грандиозными горами, зеленовато-голубой водой и такими художественными строениями, как Шильонский замок. Он даже воодушевил меня на рискованную попытку зарисовать эту чудную картину.
После возвращения из-за границы меня и брата стали готовить к поступлению в кадетский корпус. В 1861 году мы оба прибыли в Вильно и были приняты в Александровский кадетский корпус. Зиму кадеты проводили в большом каменном здании в предместье Антоколь. Классные помещения, тронный зал и церковь находились в деревянных пристройках. На лето корпус переходил в лагерь, устроенный на живописном берегу реки Вилии, в нескольких верстах от города.
Нам хотелось устроить любительский спектакль. Это желание удалось осуществить, и мы пригласили на представление наших родственников и знакомых. В одном из актов пьесы «Бедность не порок» на мою долю выпала роль девицы, и бывшему на спектакле генерал-губернатору Назимову я был представлен в модном тогда кринолине.
Половина воспитанников были католики, но мы жили с ними вполне миролюбиво. В общем, содержали нас хорошо, кормили с избытком, хотя нередко легкий, но сытный завтрак состоял из куска черного хлеба, который в громадных корзинах приносили нам в камеры.
При такой спартанской пище неудивительно, что многие из нас были настоящими лакомками, гонявшимися за лучшими кусками, в особенности те, которые свой хлеб отдавали голодным товарищам в обмен на предстоявшую раздачу конфет.
Из-за этого всегда возникало беспокойство, когда в известные праздничные дни полагавшиеся пакетики со сладостями запаздывали или вовсе не появлялись. В один из таких праздников мы тщетно ожидали за столом эти полагавшиеся пакетики. Когда, тем не менее, подан был сигнал «вставать на молитву», никто из нас не поднялся, молитва пропета не была и ни один из кадет столовую не покинул.
Когда озадаченный дежурный офицер попытался проявить энергию, его забросали хлебными корками. Все ревели: «Конфет!» Вызванный в столовую командир батальона Ольдероге не мог восстановить порядка, его постигла та же участь, что и дежурного. Лишь с появлением директора Баумгартена, который пользовался у нас большим уважением, все успокоились.
Дело это не имело никаких дальнейших последствий; такой благожелательный человек, как наш директор, отнес его к глупой юношеской проделке, а не воинскому преступлению. Мы вышли на этот раз сухими из воды.
Хуже для нас разрешилось дело в другом случае. Понять его можно, только приняв во внимание нервное состояние, господствовавшее в 1863 году не только в Вильно. В Польше вспыхнуло восстание, а в Литве – лишь беспорядки. Для их подавления в Вильно были присланы гвардейские части. Несколько рот л. – гв. Финляндского полка были помещены в наших корпусных зданиях.
Однажды, в свободное от занятий время, когда кадеты играли или просто гуляли на воздухе, появился командир полка генерал Ганецкий – маленький человек, восседавший на необычайно большом коне. Несколько кадет, увлеченных игрой, не заметили его и не приветствовали генерала.
Вообразив, что это был умышленный афронт со стороны кадет, генерал потерял самообладание и разразился руганью, к которой мы не привыкли и которая возбудила в нас смех, да и сама фигура начальника представлялась нам в высокой степени комичной. В то время как генерал неистовствовал на дворе, то наезжая на одиночных кадет, то осаживая коня, во всех окнах корпусного здания, вследствие поднявшегося шума, показались кадеты и подняли невероятный вой. Смущенный донельзя генерал круто повернул коня и поскакал к генерал-губернатору. Последний не замедлил явиться лично и учинить нам разнос…
Мальчишество изображено было мятежом, и в таком смысле об этом было донесено в Петербург. Через несколько дней нам пришлось выступать на вокзал под конвоем казаков для рассылки по другим кадетским корпусам. Таким образом Виленский корпус был расформирован.
В 1866 году, согласно моему желанию, я был переведен в Николаевское кавалерийское училище.
Уже одно наименование этого заведения указывает на то, что в нем преобладало кавалерийское образование. Оно не было настолько односторонним, чтобы препятствовать развитию кругозора юнкера для усовершенствования знаний в различных областях. Это военно-учебное заведение дало русской армии немало деятельных генералов, а лично для меня – нескольких выдающихся сотрудников из различных областей деятельности. Большинство же, конечно, осталось в рядах конницы.
Глава II. Мое военное образование
Наконец я действительно корнет! После восьми лет обучения в закрытых учебных заведениях, постоянного надзора и постоянной опеки я стал сам себе господин! Только тот, кто сам переживал внезапный скачок из военных учеников в офицеры, может понять те чувства, которые меня обуревали, когда я в 1867 году, едва лишь в возрасте девятнадцати лет, в роли корнета л. – гв. Уланского его величества полка, очутился в Варшаве. Описать мое настроение того времени я не в силах. Голова кружилась! Все казалось мне в розовом свете. Вследствие привычки жить все время по установленному расписанию я на первых порах не знал, как распорядиться своим временем.
Нас было всего десять корнетов, прибывших в полк одновременно: восемь из Николаевского кавалерийского училища и двое из Пажеского корпуса. В офицерском составе полка мы застали очень много немецких фамилий: трех баронов Оффенбергов, барона Притвица, Сюнерберга, Берга, Дерфельдена, Бадера, Багговута, Фейхтнера, Авенариуса и др. Один из немногих православных, который был истинно русским, и тот имел несчастие носить фамилию Штуцер. Этот Штуцер, как ни странно, кроме русского, никакого другого языка не знал.
В то время положение корнета в эскадроне не соответствовало тому, чтобы молодые офицеры имели возможность совершенствоваться и своей службой приносить пользу. Вся служебная работа в совокупности выполнялась эскадронным командиром и вахмистром, вместе с унтер-офицерами, но довольно часто даже одним вахмистром, как, например, в нашем эскадроне. Нас, молодых офицеров, оба они считали балластом. Только когда эскадрон выступал в строевом порядке, мы появлялись на своих местах, предназначенных нам по строевому уставу.
Точно так же и Варшава как гарнизон не очень соответствовала тому, чтобы молодые офицеры относились с особым усердием к работе. Город был очаровательный. Жизнь его скоро втянула нас в свое русло. Она протекала на виду, целиком на улице: элегантное общество появлялось всегда и везде в праздничном настроении. Несмотря на то что город по его величине нельзя и сравнивать с Петербургом, в Варшаве жизнь пульсировала несравненно больше, и жилось легче на берегу Вислы, нежели на берегах Невы. Ко всему этому присоединялось еще одно важное обстоятельство: жизнь была чрезвычайно дешевой.
В офицерском собрании, находившемся вблизи чудного парка в Лазенках, с его прекрасными верховыми и колесными дорогами, жилось нам прекрасно. Все, что требовалось для нашего обихода, доставлялось еврейскими торговцами, быстро взявшими нас под свою опеку и сравнительной дешевизной в отношении магазинных цен устранявшими всякую другую конкуренцию. О нашем обмундировании заботился полковой портной, он же приискивал квартиры для офицеров и обучал нашу прислугу как в своих интересах, так и не без удобств для нас: денщики сообщали ему о состоянии нашего обмундирования – что надо починить, что построить заново. Он зарабатывал на этом несколько рублей в месяц, а мы были всегда безупречно одеты, не имея надобности ломать голову соображениями, что и как по этой части предпринимать. Низкие цены давали нам возможность посещать разные увеселительные заведения, преимущественно императорский театр и балет. Для меня лично большим козырем было то обстоятельство, что я как воспитанник Александровского Виленского кадетского корпуса говорил по-польски, поэтому быстро освоился в Варшаве не только с речью, но и с письмом.
В варшавском обществе, в центре которого стоял генерал-губернатор граф Берг, уланы пользовались большим уважением. Полк держал себя безупречно, поэтому мы, молодые офицеры, были желаемые гости везде, где только ценили молодых, воспитанных людей.
Когда я теперь на чужбине вспоминаю превосходные поручичьи годы, оглядываясь более чем на полстолетия назад, и сам себе задаю вопрос: как мы в Варшаве относились к мировым историческим событиям 1870–1871 годов, объединению германского народа в новом германском государстве, должен сознаться, что мы, молодежь, в полку вообще не задумывались над этим. Газет мы не читали, а говорить о политике в собрании считалось дурным тоном. Все наши помыслы и стремления сосредоточивались на жизни в обществе, соответствующей нашей службе в шефском полку царствующего государя. Мысли, зарождавшиеся в Варшаве, уносились в Петербург, ко Двору, к петербургскому обществу, от которого мы, собственно, были откомандированы.
Мы легко примирились с этим, когда убедились, что никогда не найдем в Варшаве родного очага. Лишь немногие из нашего офицерского состава примкнули к семейной жизни польского общества. Официально мы находились в России, а в действительности – на чужбине. Ни одна из сторон не шла друг другу навстречу, и та и другая держали себя корректно, но кинжал за пазухой в местных семьях нами всегда чувствовался. Такая обстановка, при сознании большой ответственности в условиях официального нашего положения, для некоторых из наших молодых офицеров заранее служила поводом не бороться с желанием как можно скорее покинуть Варшаву.
В академии было два основных курса и один дополнительный. Оба первых включали теоретические и практические занятия, тогда как в дополнительном курсе никаких лекций не было.
Первый курс я стал проходить с осени 1871 года. Переходный экзамен, с 2,5-месячным перерывом для практических занятий, состоялся в 1872 году.
Этот первый экзамен мне пришлось сдавать при особенно неблагоприятных условиях. После того как я вечером, перед предпоследним экзаменом по артиллерии, всю ночь проработал при керосиновой лампе, сильно нагревшей мне голову, я проснулся утром с легкой головной болью, и мне трудно было смотреть на свет. Тем не менее я надел мундир, защитил глаза синими очками и отправился на экзамен.
По артиллерии я получил очень интересный билет и усердно покрыл всю доску чертежами и цифрами. Генерал Эгерштрем внимательно просмотрел мою работу и больше никаких вопросов мне не задавал. Я увидел, что он мне поставил оценку 12, но затем я потерял сознание. В беспамятстве меня доставили домой. Доктор констатировал воспаление мозговых оболочек. В течение нескольких недель лежал я тяжелобольным, но благодаря неутомимому уходу моей матери и сестры поправился раньше, нежели надеялся.
Третий учебный год, так называемый дополнительный курс, был сплошным экзаменом.
На первую военно-историческую тему мне досталась «Английская экспедиция в Абиссинию в 1867 году». Так как большая часть лучших источников была на английском языке, то мне принесло большую пользу посещение лекций английского языка во время прохождения двух первых курсов. Из области военной администрации мне пришлось разработать тему «Сравнение организаций продовольственных транспортов в армиях: русской, германской, австрийской и французской». При разработке этого вопроса обнаружилось, что полковник Газенкампф в своих курсовых записках об обозных колоннах германской армии пришел к неблагоприятному заключению для этой последней, что не отвечало действительному положению дела. Так как мои выводы были совершенно иными, то предстоял диспут. Оппонентами были профессора Лобко и Газенкампф, а кроме того, присутствовал и начальник академии генерал Леонтьев.
В моем докладе я ни словом не упомянул о курсовых записках. Когда Газенкампф спросил, каким путем у меня получился такой вывод, я взял лежавший на столе германский регламент и выписал на доску соответствующие цифры. Начальник академии объявил вопрос исчерпанным.
В противоположность первым двум темам, для которых письменно требовались лишь программа-конспект и устный доклад, третью, стратегическую, тему полагалось обстоятельно разработать письменно и затем доложить устно. Мне достался вопрос о вторжении нашей конницы в Германию для разрушения железных дорог. В основание принято было исходное положение, самое неблагоприятное для России в политическом отношении. Войсковые условия наши были таковы, что в то время, как германская армия заканчивала свою мобилизацию на шестой день, нашей армии, чтобы развернуть ее, требовалось времени приблизительно в десять раз больше. Вследствие этого для такого выдвинутого вперед театра войны, как Варшавский военный округ, создавалась серьезная обстановка: одновременным наступлением из Восточной Пруссии и Галиции весь этот район, со всем тем, что в Привислинском крае находилось, мог быть отрезан. Обезопасить округ от такой возможности системой крепостного строительства было немыслимо, так как на это требовались такие расходы, до которых наши финансы не доросли.
Генералу Обручеву вследствие этого пришла мысль задержать мобилизацию наших возможных противников на западе путем разрушения их железных дорог. По этим соображениям наша кавалерия и была расположена уже в мирное время вдоль германской и австрийской границ. Именно подобное вторжение я должен был разработать до мельчайших подробностей. Это была, вне всякого сомнения, одна из самых интересных работ, которая для будущего офицера Генерального штаба в 1870-х годах могла быть предложена, даже если бы он и не был кавалеристом. Для меня же, 40 лет спустя, когда я принял наследство Драгомирова в Киеве, она имела особенное значение.
Моя работа рассматривалась: статистическая часть – генералом Обручевым, тактическая – полковником Левицким и административная – полковником Газенкампфом.
В день доклада собрались многочисленная публика и крупные чины военного ведомства. Приехал и великий князь Николай Николаевич (старший). Перед началом доклада он подошел ко мне, как к старому знакомому, осмотрел приготовленные карты, ободрил несколькими ласковыми словами и проследил затем с большим вниманием все то, что я излагал. Мои оппоненты не нашли никаких серьезных поводов для возражений. Великий князь остался очень доволен, благодарил меня и рассказал начальнику академии о моей службе в эскадроне Уланского полка.
Только что назначенный инспектором классов Николаевского кавалерийского училища генерал Домонтович тоже присутствовал на моем докладе. Как бывший дежурный штаб-офицер академии, он знал меня раньше, а теперь предложил преподавать тактику в кавалерийском училище.
В то время я склонен был принять лично на свой счет многое из того, что в моем докладе встречено было с большим интересом: мне удалось вполне живым изложением выяснить идею и обстановку и приковать внимание слушателей. В голову тогда не приходила мысль о том, что моя тема могла иметь какую-либо связь с политическим положением в Европе. В полном соответствии с внеполитическими убеждениями, чисто военно-технические воззрения мои и моих товарищей были естественным следствием нашего воспитания.
Многозначительный вопрос германо-австро-венгерского союза, волновавший тогда кабинеты всех государств, в нашем кругу не играл никакой роли. Это было дело Министерства иностранных дел, а моя задача – чисто технически-кавалерийская.
В то время великий князь и другие высокопоставленные лица, быть может, могли давать себе отчет о политическом положении и проистекавших от него возможных последствиях, я же лишь с увлечением техника над своим творением разрабатывал задачу как кавалерист в отношении теоретически взятого противника. Моя позднейшая деятельность помощника Драгомирова и командующего войсками в Киеве, а также борьба за восстановление наших вооруженных сил, которыми я руководил с 1905 по 1914 год, позволили мне осознать, какая в 1874 году донельзя серьезная практическая работа выпала на мою долю в академии.
В 1874 году, с производством в штаб-ротмистры, я был причислен к Генеральному штабу и прикомандирован к штабу войск гвардии и Петербургского военного округа.
Глава III. В Генеральном штабе
Главнокомандующим Петербургского военного округа был тогда великий князь Николай Николаевич (старший), а начальником его штаба – граф Шувалов, создавший впоследствии себе громкое имя в должности нашего посла в Берлине и затем варшавского генерал-губернатора.
Граф Шувалов носил мундир Генерального штаба, не быв в Академии Генерального штаба, исключительно благодаря доверию Александра II, личным другом которого он был, как и вообще пользовался доверием всей царской фамилии. Во всей своей манере и склонностях Шувалов был большой барин. По личности графа мы часто сознавали ту глубокую пропасть, которая отделяла корпус офицеров всех степеней от тонкого слоя действительно правящих. Несмотря на то что он был начальником штаба, то есть по своему положению главным работником штаба, Шувалов господствовал над всеми остальными штабными почти так же, как и великий князь. Вследствие этого мы, молодые офицеры Генерального штаба, едва лишь соприкасались с ним.
Как посредничество с верхами, так и вся вообще воинская служба была в действительности в руках генерала Гершельмана. Именно он сообщил мне о выпавшей на мою долю обязанности по работе в штабе. В течение предстоявшего лагерного сбора в Красном селе я должен был сопровождать его императорское высочество и записывать все его замечания.
В штабе я застал точно так же прикомандированного годом раньше капитана полевой конной артиллерии Пузыревского, впоследствии начальника штаба Варшавского округа при Черткове. С однофамильцем, моим дядей-профессором, он ничего общего не имел.
После турецкой кампании мы с ним породнились, так как я женился на родной сестре его супруги, урожденной баронессе Корф, также сестре супруги министра юстиции Набокова, сын которого был убит в Берлине русским эмигрантом по ошибке, вместо Милюкова. С Пузыревским мы жили вместе в штабном бараке.
Затем в штабе находился профессор, полковник Газенкампф, хорошо знавший нас обоих. Великий князь Николай Николаевич (старший) почти ежедневно посещал занятия, следя своим опытным глазом за целесообразностью обучения частей. Все замечания, указания и распоряжения, которые он при этом делал, я записывал, а вечером составлялась сводка, которую я передавал Газенкампфу. В форме бюллетеней все это печаталось и рассылалось в войсковые части. К окончанию обучения в лагере был составлен сборник руководящих указаний, дававший возможность ознакомиться с требованиями и взглядами главнокомандующего на службу и образование вверенных ему войск.
Этот томик представлял большой интерес для командующих войсками других округов, которым не лишним было считаться с тем, что и как делается на глазах у верховного вождя русской армии.
Эта точка зрения имела особенно большой вес ввиду того, что опыт франко-германской войны вызвал партийную рознь, причем такой крупный воинский вождь, как Драгомиров, был противником в душе всех технических новшеств.
В то же самое время генерал Драгомиров командовал 14-й пехотной дивизией в Бендерах, и своеобразные приемы его обучения создали славу Бендерского лагерного сбора, своего рода суворовской Мекки, куда ездили на поклонение.
Великий князь Николай Николаевич (старший) чтил Суворова как великого полководца, но не находил правильным при современном состоянии оружия и военного искусства считать, что все приемы суворовского воспитания и обучения войск применимы в настоящее время.
Драгомиров был поклонником рыцарского романтизма в войсках и именно вследствие этого, подобно немногим, дух войск и личные свойства начальника старался развивать и поддерживать.
Очень много тогда толковали о том, что Михаил Иванович Драгомиров стал у мишени и одному из хороших стрелков приказал обстрелять свою фигуру вокруг, сажая пули на некотором расстоянии одну от другой.
Этот личный показ должен был служить примером для применения способа приучения к пренебрежению опасностью в бою, когда вокруг свистят пули.
Великий князь любил Драгомирова, но считал его «чудаком», одновременно используя его преимущества в интересах армии. Когда он приехал в Петербург, он пригласил Михаила Ивановича сделать сообщение у него во дворце, чтобы ознакомить начальников частей Петербургского округа с приемами Бендерского лагерного сбора.
Я тоже присутствовал на этом сообщении, где мне впервые посчастливилось познакомиться с Драгомировым, его манерой и способом изложения на кафедре. Это была не лекция, а сообщение в форме беседы. Михаил Иванович обращался к кому-нибудь из слушателей и задавал ему вопрос, предлагая закончить фразу, выражающую его вывод.
Временами казалось, что являешься новобранцем на школьной скамье, благодаря той упрощенной форме изложения, в которой он внушал слушателям свои убеждения.
Многочисленным слушателям, офицерам высших рангов, такой прием, понятно, не нравился. При горделивом сознании своего достоинства и непогрешимости, которыми они кичились, им было известно, что лектор не остановится перед тем, чтобы при случае вышутить кого-нибудь из них перед аудиторией. Вследствие этого создавалось слегка неблагоприятное настроение во время его сообщений, что генералу на кафедре, конечно, не было на руку и раздражало его.
Так это было и на памятном для меня сообщении во дворце великого князя. Драгомиров, не стесняясь, иногда попросту прекращал лекцию и без всякой церемонии удалялся. У великого князя Михаил Иванович был так оригинален в приемах своего сообщения, что, поддаваясь общему настроению, я не утерпел изобразить на листе бумаги известную позу лектора в карикатуре. Рисунок имел большой успех. Во время перерыва он пошел по рядам и попал к Дмитрию Антоновичу Скалону, который показал его самому Драгомирову. Рисунок ему понравился, он засмеялся и пожелал непременно познакомиться с автором. Моим товарищам ничего не оставалось, как вытащить меня из моего угла и представить генералу. «Одобряю, – сказал Михаил Иванович, – его высочество вас хвалит. Вы ловко схватываете оригинальные черты. Не бросайте вашего искусства…»
Вскоре после этого меня пригласил к себе на ужин Иван Федорович Тутолмин, воспитатель Петра Николаевича, второго сына Николая Николаевича (старшего), где я встретился опять с Михаилом Ивановичем. (Это было в 1874 году.) Здесь мы с ним познакомились ближе, довольно долго говорили об академии, и он взял с меня слово, что я буду ежемесячно посылать ему карикатуру.
Вплоть до турецкой кампании я слово свое держал и назвал этот свой ежемесячный журнал «Молодой Змеей», высылая художественную обложку на год и номер – каждый месяц.
Я приобрел не только крупного учебных дел мастера, но личного друга и ценного покровителя, дружбу к которому я сохранил и после его смерти. Вся моя войсковая жизнь протекала под влиянием этого, правда, оригинального, но чудного человека, солдата и русского фанатика.
Причисленным я оставался недолго и к 1875 году был переведен в Генеральный штаб капитаном, с назначением старшим адъютантом штаба 1-й гвардейской кавалерийской дивизии.
Дивизией командовал светлейший князь Голицын, большой барин старого времени, не отвечавший уже новым требованиям, но всеми высоко почитаемый. Он не был свободен от некоторых причуд. Так, например, он не мог видеть равнодушно корнета, чтобы не распечь его или не наложить даже взыскания.
Однажды, проезжая в закрытой карете по Большой Морской улице, он заметил корнета л. – гв. Конного полка, не отдавшего ему чести. Командиру полка приказано было посадить его на гауптвахту. Когда «светлейшему» доложили, что офицер заявляет о несомненной ошибке, так как он начальника дивизии не видел нигде, князь ответил: «Еще бы он меня видел да не отдал чести: я был в карете». И корнет все-таки сутки отсидел.
Князь жил на Миллионной улице. Однажды кавалергардский взвод отвозил штандарт в Зимний дворец мимо окон его дома; один из офицеров при этом ехал не на своем месте, по уставу. Князю показалось, что этот корнет – граф Толстой, и он приказал посадить его на гауптвахту. Командир полка, граф Игнатьев, приехал доложить, что граф Толстой в наряде не был.
На это «светлейший» приказал для компании посадить и того, который был в наряде. Толстой же отсидел за «здорово живешь».
Мне тоже пришлось отсидеть несколько часов, но только при совершенно других условиях. Гвардейским корпусом командовал наследник цесаревич Александр Александрович, и на Пасху приказано было прислать в Аничковский дворец от всех гвардейских частей известное число лиц для христосования.
Начальник штаба дивизии, полковник Аргамаков, был в отпуске, и распоряжение об этом по дивизии делал я. Прибыли мы с начальником дивизии во дворец, а кавалергардов не оказалось, тогда как все остальные были на месте.
Наследник этого, конечно, не заметил, но князь Голицын очень волновался и приказал мне немедленно отправиться в полк, чтобы разобраться, в чем дело. Подъезжая к квартире полкового адъютанта графа Келлера, я встретил его на подъезде. На мой вопрос, почему кавалергарды не прибыли во дворец, он ответил, что никакого распоряжения получено не было. Мы вошли затем в его квартиру, и первое, что мне бросилось в глаза: не на письменном, а на ломберном столе лежала телеграмма за моей подписью. Обвинение штаба дивизии, таким образом, само собой отпадало. Полковой адъютант был посажен на гауптвахту.
По городу быстро распространилось известие об этом аресте, и мне передали, что к этому добавляли: «Штаб дивизии путает, а полки за это отвечают…»
Тогда я отправился к начальнику дивизии и попросил освободить полкового адъютанта, а меня посадить вместо него. Сперва князь заартачился и не соглашался, но затем понял, что только таким образом можно не только парализовать сплетню, но и пристыдить виновных.
Согласившись на это, князь Голицын только сказал мне, чтобы я «садился на гауптвахту сам», а он никакой бумаги подписывать не будет.
Я поехал к коменданту, генералу Адельсону, хорошо меня знавшему, объяснил ему всю историю, и он согласился поменять меня на графа Келлера, о чем и дал мне предписание для начальника караула на Сенатской площади.
На гауптвахте, в гостях у «несправедливо потерпевшего», я застал почти весь полк и, вручая графу Келлеру его палаш, объявил решение начальника дивизии: так как до него дошли сведения, что кавалергарды убеждены в невиновности их полкового адъютанта, о чем и говорят в городе, то виноват в таком случае штаб. Поэтому взыскание переходит на меня как исполняющего должность начальника штаба дивизии.
Получилась картина прямо для сцены театра: мнимый несправедливо потерпевший не хотел уходить из-под ареста, а начальник караула просил его покинуть гауптвахту. Через полчаса кавалергарды приехали опять, и мое помещение наполнилось корзинами от Смурова, в которых было все лучшее, что только нашли в этом гастрономическом магазине.
На одном из так называемых опросов претензий, при инспекторском смотре, любимец светлейшего доставил ему большое удовольствие.
На вопрос начальника дивизии, нет ли претензий, обыкновенно никто их не предъявлял. Но на этот раз, когда князь Голицын проходил мимо Всеволожского, последний заявил:
– Я имею претензию, ваша светлость.
Князь остановился, пораженный такой неожиданностью, и спросил:
– Какую такую претензию может иметь юнкер?
– На красоту, ваша светлость, – ответил Всеволожский, не моргнув глазом.
Эффект получился совершенно исключительный, в особенности когда светлейший с улыбкой отдал приказание:
– Посадить эту «красоту» на гауптвахту.
По академическим правилам окончившие курс получали право увольнения в отпуск на четыре месяца с сохранением содержания.
Я воспользовался этим правом, побывав во многих городах Германии, Австрии, Швейцарии, Италии и Франции.
Обо всем том, что я наблюдал за границей с военной точки зрения и личных впечатлений (за неимением под рукой заметок того времени), я не имею возможности рассказать сейчас так, как это было бы мне желательно. Наиболее сильное впечатление оставила в моем сердце Ривьера, и я после того почти ежегодно паломничал туда, – под конец еще министром, весной несчастного 1914 года…
По возвращении в Петербург я приступил к чтению лекций по тактике в Николаевском кавалерийском училище. Затем мне предстояло в каком-нибудь полку откомандовать эскадроном для получения ценза на командование в будущем кавалерийским полком.
Не нарушая ничьих интересов в этом отношении, оказалось наиболее подходящим мое прикомандирование к л. – гв. Кирасирскому полку его величества, которым командовал тогда граф Нирод. В своем полку отбывать эскадронный ценз было нельзя, так как он находился в другом округе.
В Царском Селе я принял 3-й эскадрон. Офицеры полка встретили меня как своего старого товарища. Лишь мой опытный вахмистр Ларичкин, когда я явился в эскадрон, отнесся к «новичку» с некоторым сомнением: какой такой из меня может быть командир?
Но через два-три дня работы он убедился, что у меня кое-какой опыт есть, а когда на выводке лошадей я отобрал всех, требовавших перековки, то всякие сомнения у него отпали.
Зимний сезон того времени не отличался большим оживлением. Балов при большом дворе было мало, что объяснялось тем положением, которое сложилось после смерти императрицы, отношениями императора Александра II к княгине Долгоруковой. Но в частной жизни петербургского общества веселились довольно много. Участие в танцах я принимал охотно, а также из меня выработался хороший дирижер, и вместе с таковым же, гвардейским сапером Прескотом, мы дирижировали на больших балах, где танцевало более двухсот пар.
Так называемый малый двор жил совсем скромно. Наследник цесаревич Александр Александрович предпочитал балам рубку дров, рыбную ловлю и вообще тихую, спокойную жизнь хуторянина в Гатчине, где он на озере охотился на щук с острогой. Сформировал он у себя любительский оркестр, в котором сам играл на большой басовой трубе.
На барабане играл генерал Чингизхан, действительный потомок этого монгола, так похожий на своих предков, что в этом не могло быть ни малейшего сомнения. Любителей поступить в этот высокопоставленный оркестр было, конечно, много, но попасть туда удавалось немногим.
Особенность этого оркестра заключалась в том, что он играл для самого себя во дворце цесаревича. Слушателей у него не было, если не считать членов императорской фамилии.
В воздухе уже тогда носились признаки возможной войны на Балканском полуострове.
Нам казалось, что болгарам тяжело жилось под мусульманскою властью. В России, особенно в Москве, «панслависты» и «славянофилы» настаивали на заступничестве за соплеменников, томящихся под игом турок. Наша дипломатия не смогла мирным путем добиться в этом отношении каких-либо существенных результатов, даже под угрозой наших вооруженных сил, демонстративно собранных в направлении к Дунаю, точно так же, как и мобилизация румын, живших в постоянных трениях с турками.
Начались регулярные занятия лагерного сбора, но до конца его мне не пришлось пробыть в полку, так как в числе некоторых других молодых офицеров Генерального штаба я был командирован в действующую армию, на Дунай.
Часть вторая. Турецкая кампания (1877–1878)
Глава IV. В тылу
Сдав эскадрон, я отправился в Петербург и быстро покончил с несложными приготовлениями к выступлению в поход. Брать с собой лошадей мне не советовали, но седельный убор я взял. Со многими другими офицерами мне предстоял путь на Москву, Тулу, Орел и Курск – на юг. В Харькове нам устроили трогательный прием-проводы. Местные дамы объединились, чтобы выразить свое внимание отъезжающим на фронт, роскошно угощали и осыпали цветами.
Когда после продолжительной остановки поезд тронулся и я высунулся из окна вагона, чтобы еще раз поблагодарить за сердечные напутствия, одна из милых изящных дам успела дать мне темную, пунцовую розу, сказав: «Сохраните ее: она вам принесет счастье…».
И эта роза совершила со мной весь поход и приехала в Петербург. Дамы же я нигде не встретил, хотя ее красивое лицо запомнил очень хорошо. В Унгенах мы переступили румынскую границу и прибыли затем в Бухарест. Здесь нам пришлось ждать отправки к Дунаю.
В тот же вечер мы отправились дальше и утром не доехали до Фратешти, конечной станции, против турецкой крепости Рущук на правом берегу Дуная. На полустанке нам заявили, что Фратешти обстреливается турками, поэтому поезда пустить дальше нельзя. Между тем вагон с нашим багажом проследовал туда.
К счастью, здесь оказался наш военный инженер, к которому я обратился с просьбой раздобыть как-нибудь наш багаж. Начальник станции наотрез отказывался дать для этого паровоз, и мы с инженером отправились к паровозу, набиравшему воду, и, взобравшись к машинисту, потребовали, чтобы он доставил нас на станцию Фратешти. Он решительно отказался и ушел на тендер, к кочегару.
Тогда мы решили сами съездить во Фратешти. Я переводил стрелки, инженер управлял машиной, и мы, выбравшись на путь, в несколько минут долетели до станции. Турки действительно стреляли, но огонь их был безвреден.
Мне посчастливилось скоро найти вагон с нашим багажом, и, захватив его, мы задним ходом преблагополучно вернулись на полустанок.
В числе моих спутников было два юных корнета. Как и мне, им тоже надо было попасть в Зимницу, которая находилась на запад по Дунаю, километрах в ста от нашей высадки.
Никаких перевозочных средств здесь на полустанке не было.
Долго пришлось ходить по соседним поселкам и хуторам, в которых уже все было забрано раньше нас. Тогда мне пришла мысль собрать волов, коров, жеребят, пристроить упряжку из веревок и холста и запрячь дюжину этого скота в широкую повозку.
За довольно большие деньги удалось уговорить румын наладить дело. На импровизированную колесницу настлана была кукурузная солома, уложены наши седла и вещи. Капитан Генерального штаба и два корнета взобрались поверх всего этого, и шествие тронулось.
Без смеха, конечно, нельзя было смотреть на стадо, переплетенное веревками, как паутиной, и на нас, восседающих на багаже. В таком виде тащились мы трое суток и прибыли в Зимницу, словно совершив тысячеверстный поход.
В Зимнице чувствовался тыл действующей армии, открывались лазареты, виднелись флаги Красного Креста и повязки с тем же крестом, мелькали сестры милосердия, двигались обозы, транспорты, открывали свою торговлю маркитанты и т. д.
Главная квартира главнокомандующего переправилась уже на правый берег, в Систово, и понтонный мост был наведен.
Я явился в штаб главнокомандующего. Начальником штаба был генерал Непокойчицкий, а помощником его генерал Левицкий.
Мне было объявлено, что через несколько дней Главная квартира переходит в Тырново и я должен следовать за ней. Надо было приобрести лошадь. На удачу продавалась очень хорошая и недорого, так что при вступлении в город Тырново, в свите великого князя Николая Николаевича (старшего), я был верхом.
Войска наши продвинулись уже к Балканам, к Плевне на запад и к Рушуку на восток. Тырново приходилось в центре. Половина его населения были турки, вторая половина – болгары.
С наступлением русских войск последние начали уничтожать турок. При следовании великого князя по городу слышны были еще выстрелы, загорались дома.
Поэтому решено было Ставку главнокомандующего расположить не в городе, а проехав его, на Марино-поле. Мне же великий князь приказал привести город в порядок, для чего в мое распоряжение дан был взвод казаков 21-го Донского полка.
С тридцатью казаками и без копейки денег я принялся за работу.
Город был построен на скалах, среди которых змееобразно протекает р. Янтра в глубоких, крутых берегах.
Небольшие дома самой примитивной архитектуры, точно гнезда ласточек, лепятся на скалах. Ни одной широкой улицы. В центре на небольшой площадке выстроен единственный двухэтажный дом, по-турецки «ко-нак», куда я и отправился.
Там я застал довольно многолюдное собрание болгар, которые «судили и рядили» о том, как им быть после бегства турецких властей.
Чтобы ознакомиться с местными людьми, я пригласил тех, которые говорили по-русски, в отдельную комнату. Двое или трое из них долго жили в России, и говорить с ними было легко. В результате, после беседы в течение часа или полутора, у меня в руках был уже список горожан, где зафиксировано, кто на какое дело пригоден, а главное, для меня было ясно, кто может быть городским главой.
До устройства болгарской полиции казаки несли патрульную службу по городу.
Надо было выбрать участковых приставов и составить городской совет для заведования хозяйственными делами города.
У меня нашелся прекрасный переводчик, сын известного болгарского поэта, Рачо Словейко, воспитывавшийся в России.
Жизнь в городе стала понемногу налаживаться.
Необходимо было иметь план города, и я его быстро сделал глазомерной съемкой. Этот мой собственный план позже я имел возможность купить на Невском проспекте, в географическом магазине Главного штаба в Петербурге.
Через Тырново проходило много войск, в том числе и генерал Драгомиров со своей 14-й пехотной дивизией, которая шла на Шипкинский перевал.
Расположена она была биваком на Марино-поле, и когда я явился к Михаилу Ивановичу, он меня радостно встретил. Узнав о том, что в горах над городом засели башибузуки и обстреливают город, Драгомиров предложил мне роту, командир которой устроит облаву и выкурит разбойников.
Эта облава состоялась. До гнезда их мы добрались и забрали все, что у них там было припасено, но сами башибузуки улизнули по какой-то тропе, которая нашими стрелками не была занята.
Наконец был назначен и тырновский губернатор – генерал Домонтович.
Глава V. Бои за Балканские проходы
На театре военных действий положение между тем обострилось. Передовой отряд генерала Гурко, перевалив Балканы, наткнулся на превосходящие силы Сулеймана-паши и должен был отойти обратно на север. Полковник Сухотин, впоследствии имевший случай причинить русской коннице немало горя, был первым вестником, доставившим это известие в Тырново. Он находился при штабе этого передового отряда. Его возбужденное состояние производило неблагоприятное впечатление, так как от нервного раздражения у него поседели волосы и борода. По его рассказам можно было думать, что передовой отряд Гурко полностью раздавлен. В действительности же, хотя и с большими жертвами, ему удалось остановить турок на Балканах и самому в порядке отойти. Геройской обороной Шипкинского прохода «железной бригадой», к которой на помощь пришла 14-я пехотная дивизия, этот огромной важности горный перевал остался в наших руках. Позиция эта была теперь в руках Радецкого. При одной из атак Сулеймана-паши на почти неприступную позицию Радецкого генерал Драгомиров был ранен в колено навылет. Его доставили в Габрово, откуда я его сопровождал в Систово.
Из Софии армия Османа-паши наступала на Плевну и угрожала нашим сообщениям с запада. В целом ряде кровавых боев под Плевной мы понесли большие потери, и положение обострилось настолько, что мы вынуждены были вызвать из России подкрепления. В поход должна была выступить гвардия. За исключением кирасирской дивизии, вся она прибыла. Осман-паша создал под Плевной укрепленный лагерь. Под командой короля Карла Румынского нашей армией, при содействии румынских войск, этот лагерь был обложен. Вследствие недостаточности вооруженных сил на левом берегу р. Вид, кольцо обложения не могло быть замкнуто. Под Рущуком наследник цесаревич прикрывал наш восточный фланг.
После того как я получил поручение из Ставки передать лично генералу Радецкому пакет и затем исполнить то, что он найдет нужным мне приказать, я отправился в Габрово.
За Габровом начинается подъем на Шипкинский перевал, около 5 тыс. футов высоты по широкому, хорошо разработанному шоссе. Я добрался до ставки корпусного командира, где застал Федора Федоровича Радецкого в палатке, играющего в свой любимый «полтавский ералаш». Его начальник штаба, генерал Дмитровский, порядочный пессимист, ходил и при этом что-то ворчал.
Оказывается, что перед тем турецкий снаряд пробил палатку, в которой они играли, и Федор Федорович приказал поставить другую всего в нескольких шагах от первой. По этому поводу и высказывал свое неудовольствие Дмитровский, настаивая, что с этого места надо уйти совсем, а Федор Федорович продолжал играть в карты, мурлыча себе под нос какой-то марш.
Он вскрыл конверт, когда закончил игру, передал его начальнику штаба и затем попросил меня повидать лично командующего 14-й пехотной дивизией генерала Петрушевского, чтобы передать эту бумагу ему и с ним переговорить.
Я откланялся и прошел к другой палатке, где находился Виктор Викторович Сахаров, состоявший в штабе Радецкого. Дороги на позиции 14-й дивизии я не знал и просил Сахарова отправиться вместе со мной. Он рассмеялся и сказал, что к Петрушевскому тропинка находится под таким обстрелом, что днем обыкновенно по ней не ходят, а если уже надо пробираться, то лучше в одиночку. Сбиться с пути невозможно, потому что по обе стороны пропасти.
Пришлось идти одному. Действительно, я мог наслушаться, как свистят пули. Никакого удовольствия эта музыка мне не доставляла.
Повидав генерала Петрушевского и получив от него указания, я уже в сумерки добрался обратно до ставки командира корпуса. В палатке Сахарова я отдохнул несколько часов, а с рассветом выступил обратно, но не в Тырново, а в Богот, в Ставку великого князя.
Подъезжая к Боготу, я встретил императора Александра II, который, с конвоем казаков, в коляске выезжал на прогулку. Увидав и узнав меня, государь остановил экипаж, подозвал меня, назвав по фамилии, спросил, откуда и куда еду.
Доложив об исполненном поручении, я спросил генерала Левицкого, могу ли я вернуться в Тырново. На это он мне ответил, что полковнику Фрезе поручено составление топографического плана обложения Плевны, и он просит, чтобы меня назначили к нему в помощь. Мне надлежит вернуться в Тырново, сдать должность и прибыть немедленно в Ставку.
Как я уже сказал, линия обложения из-за недостатка войск охватывала всего лишь две трети круга; по шоссе из Плевны на Софию у турок сообщение было открытое. По этой дороге турки сооружали укрепленные этапные пункты для более безопасного следования транспортов и защиты их от покушений нашей конницы.
Рекогносцировки на правом берегу р. Вид были окончены, оставалось исследовать турецкие работы в секторе обложения, пока нами не занятого. Удобнее всего было производить разведки на левом берегу из правофлангового участка, занимаемого румынами.
У них здесь и кавалерии было достаточно, но договариваться с ними было нелегко, поэтому я предпочел переехать на левый фланг. Левее всех стояли киевские гусары, которыми командовал полковник барон Корф. С рассветом я отправился на разведку с разъездом из девяти гусар.
Спустившись с высот, мы направились к броду на реке, который был известен гусарам.
В густой, высокой кукурузе, закрывавшей почти всего всадника, продвигались мы к шоссе. Спешив разъезд, я пешком продвинулся настолько, что мог наблюдать следование турецкого обоза, рассмотреть в бинокль производившиеся работы по возведению земляных укреплений и набросать кроки. Очевидно, наше движение было замечено, так как мои люди видели на нашем правом фланге черкесскую папаху и затем около 50 черкесов, занявших нашу переправу через реку.
При таких условиях пришлось избрать другую дорогу для возвращения. Окончив работу, я двинулся налево по опушке кукурузного поля, вдоль шоссе. Параллельно с нами шел и турецкий транспорт из Плевны. Пройдя около четырех верст, мы повернули опять в сторону реки, чтобы избежать столкновений с охраной, которая могла быть выставлена следующим турецким этапным пунктом.
Подходя к самой окраине кукурузы, мои гусары вдруг быстро соскочили с лошадей и бросились на лежащих, по всей вероятности, спавших турецких пехотинцев, так как ружья лежали около них.
Это был, должно быть, отдельный сторожевой пост из Черного Дубняка или секрет, наблюдавший за рекой, на противоположном берегу которой стояли наши передовые посты киевских гусар.
Верстах в двух или трех левее от этого места находилась наша переправа, где, как мы знали, сторожили нас черкесы. Медлить было нельзя. Четверо гусар, на лучших лошадях, посадили на крупы позади себя турок, и мы во весь опор помчались прямо к реке. Проскакали уже больше половины всего расстояния, когда черкесы нас заметили и понеслись в нашу сторону, открыв пальбу.
Один из наших пленных во время скачки не удержался, упал и не мог больше подняться. Доскакав до берега реки, первыми переплыли всадники без «пассажиров» и, открыв огонь по приближавшимся черкесам, удачно подстрелили лошадь у скакавшего впереди. У черкесов произошла задержка, а все мы, с тремя пленными, благополучно вышли на правый берег Вида.
На аванпостах стоял эскадрон ротмистра Кареева, моего товарища по Николаевскому кавалерийскому училищу. С передовых гусарских постов видно было все, что происходило на левом берегу, и навстречу мне на помощь шел галопом полуэскадрон гусар, с Кареевым во главе.
Таким образом, не только задача по рекогносцировке была выполнена, но удалось раздобыть у противника в тылу так называемых «языков», то есть людей для допроса. Я ходатайствовал о награждении крестами молодцов-гусар, что было уважено. Когда же пленные турки были доставлены для опроса в штаб главнокомандующего и великому князю было доложено, каким путем они к нам попали, то меня наградили золотым Георгиевским оружием.
Великий князь был очень доволен выполненной мной работой по съемке плана и приказал явиться к Карлу румынскому и поднести ему экземпляр, так как он официально считался в то время начальником войск, облагавших Плевну.
Мы были ласково приняты им и получили румынские ордена с мечами.
Нам пришлось иметь дело с противником стойким и хорошо вооруженным. Да и генералы у них оказались такие, как Сулейман-паша и Осман-паша. Поэтому мы радовались прибытию подкреплений из России. Когда в Румынию прибыли первые эшелоны гвардии, направляемые на западный фронт к Плевне, мы приступили к полному обложению укрепленного лагеря.
Под начальством генерала Гурко наши войска начали переходить на левый берег р. Вид. Великий князь Николай Николаевич (старший) пожелал находиться ближе к месту предстоявшего боя. Мне поручено было из Богота провести к Медовану, на р. Вид конвой, свиту и лошадей штаба.
Со взятием Горного Дубняка сообщение Плевны с Софией было прервано, и установилась полная блокада. Затем гвардия получила приказание двигаться на Софию под командой генерала Гурко.
На Шипкинском перевале, к востоку, сидел Радецкий. Поэтому генералу Карцову в Ловче, между нами, необходимо было следить за всеми теми доступными местами в горах, которыми мог воспользоваться противник, точно так же, как и знать, где можно было бы перейти Балканы, если бы понадобилось.
На линии Плевна – Троян лежала Ловча. Именно туда совершенно неожиданно получил я новую командировку после производства в подполковники.
Мой новый начальник дивизии Павел Петрович Карцов, умный, очень хозяйственный генерал, который не ходил на поводу у своего начальника штаба, подробно ознакомил меня с создавшейся обстановкой.
Начальником Ловче-Сельвинского отряда мне и поручено было эту работу выполнить. Все сведения, какие у него имелись, Карцов мне передал, но почти все они основывались на показаниях лишь «братушек» и проверены не были. Предстоял, таким образом, целый ряд рекогносцировок. Я купил еще две лошади: одну для рекогносцировок в горах, привычную к движениям по балканским тропам, а другую, упряжную, – для повозки с моим багажом. Кроме казака Усова, мне назначен был еще и пеший вестовой.
На участке между Шипкой и Орханией существовали проходы через горы на юг в виде тропинок, из которых одна, от Трояна на Сопот, считалась более доступной. Перевал этот у «Орлиного гнезда» был занят турками, где они укрепились. Я ходил в горы на разведки с местными проводниками и пехотными разведчиками.
Турки держали себя довольно пассивно, закупорив Троянский перевал. На этот же, последний, тропа шла по гребню отрога и вела к небольшой площадке на высоте шести тысяч футов, южная окраина которой была укреплена. Отдельные скалы, здесь нагроможденные, носили название «Орлиное гнездо».
Для колесного движения Троянский перевал был непригоден, но зимой весь путь до площадки мог быть удобно проходим, так как с гребня снег должен был сноситься ветром. Что касается подступов к устроенным каменным завалам «Орлиного гнезда», то для атаки они представляли нечто труднодоступное. Но к правому флангу с нашей левой стороны имелось мертвое пространство, непосредственно перед бруствером на скалах. Что касается других тропинок в горах, то они были для движения всех родов оружия совершенно невозможными, а зимой и в одиночку даже не пытались по ним пробраться.
Возвращаясь как-то с рекогносцировки, я заехал в Трояновский монастырь, настоятель которого меня радушно принял.
Небольшой, но зажиточный, этот приют иноков, видимо, благоденствовал. К монашескому укромному уголку, у подножья Балканского хребта, турки не добрались, и все монастырское хозяйство было в полном порядке. Гостеприимный игумен заявил, что недалеко от них имеется и женский монастырь, который состоит тоже в его ведении, и предложил мне пройти туда.
Мы отправились и через несколько минут подошли к ограде, заключавшей несколько небольших деревянных построек.
Встретила нас сама мать-игуменья, красивая болгарка лет тридцати, знавшая несколько русских слов. Чувствовалось во всем, что настоятель мужского монастыря здесь полный хозяин.
Всех монахинь было не более десяти, но ни одной старой я не видел. Нам подали настоящий турецкий кофе и всякие восточные лакомства. Беседовали мы непринужденно, я мог уже говорить по-болгарски довольно прилично.
В этих монастырях хорошо знали все дороги и тропинки в окрестных горах. Из расспросов мне стало ясно, что зимой всякое движение по ним прекращается и попытка перевалить на южную сторону возможна лишь по Трояновской тропе, так как все остальные бывают занесены снегом выше человеческого роста.
Тесная блокада привела к полному истощению продовольствия, и с последним сухарем Осман-паша вышел из плевненских укреплений, пробиваясь в сторону Софии.
Однако прорваться ему не удалось: в ожесточенном бою сам он был ранен, а армия его сложила оружие. Под ним была ранена и лошадь, белый араб, которого великий князь передал Офицерской кавалерийской школе. Лошадь эта никогда не ложилась и пала, опустившись только на колени. В музее школы сохранилось препарированное чучело этого исторического коня.
С ликвидацией Плевны руки русского главнокомандующего были развязаны, и предстоял переход в наступление. Зимний поход с движением через Большие Балканы в литературе признавался тогда предприятием рискованным и невыполнимым.
Великий князь, главнокомандующий, был другого мнения.
Генерал Гурко наступал уже на Софию, чтобы оттуда повернуть в долину Марицы, на которой находились Филиппополь и Адрианополь.
Генералу Радецкому предстояла трудная задача: спуститься к Казанлыку, преодолев сильные, укрепленные против него позиции турок. Помочь этой операции должен был отряд генерала Карцова из Ловчи. Поэтому, несмотря на прибытие полковника Сосновского, принявшего штаб 3-й пехотной дивизии, меня оставили в распоряжении Карцова.
Сосновского мы все знали по его репутации путешественника в Китай, куда он был командирован с научно-торговой экспедицией. Курьезный отчет его вызвал против него литературную кампанию, которая выяснила полную несостоятельность Сосновского в роли начальника подобной серьезной экспедиции, его неискренность и двуличность как человека. Последнее вполне подтвердилось на деле и в походе нашего отряда за Балканы.
Когда получено было приказание о наступлении на Сопот, по ту сторону гор, в долину Гиобса, генерал Карцов приказал мне отправиться в Трояновский монастырь и распорядиться там сбором болгарских четников и подготовкой всего, что будет нужно при движении отряда по Трояновскому проходу.
Прибыв в монастырь и приступив к выполнению данного мне поручения, через день я получил диспозицию о наступлении. В ней говорилось, что я назначаюсь начальником колонны из двух сотен 30-го Донского казачьего полка и двух рот Новоингерманландского пехотного полка, которые прибудут ко мне в д. Шипково из Орхании.