Меч Вайу Гладкий Виталий
ГЛАВА 9
В один из ясных летних дней месяца гекатомбеона[43] 179 года до нашей эры в главном стане царя роксолан Гатала, раскинувшего свои юрты на берегу Понта Евксинского, царило небывалое оживление: сегодня ожидалось прибытие послов могущественного царя Фарнака I Понтийского.
Боевая дружина Гатала, сверкая на солнце тщательно полированным железом чешуйчатых и пластинчатых панцирей, окружала белую с красными полосками юрту царя, расшитую золотыми нитями, – ее подарили граждане Херсонеса[44]. На высоком обрывистом берегу мыса, невдалеке от юрт, возле кучи сушняка, застыли в ожидании несколько самых зорких воинов; они должны были при появлении в море кораблей посольства зажечь сигнальный огонь.
У самого берега, на широкой песчаной косе толпились празднично одетые подданные царя Гатала, коротая время в разговорах. Здесь собрался народ победнее, не то, что возле юрты царя, где его приближенные и старейшины старались перещеголять друг друга богато украшенным золотом и драгоценными камнями оружием и расшитыми золотыми и серебряными нитями одеждами. Лишь изредка среди толпы на берегу мелькали холодной синевой дорогие железные панцири, подпоясанные тонкой металлической лентой-поясом, или посверкивали желтыми искрами добытые в воровских набегах и на полях битв у эллинов бронзовые шлемы, чтобы тут же раствориться в серо- коричневом потоке защитного облачения местного изготовления. Простые, но необычно прочные панцири из толстенной воловьей кожи, панцири из пластин, нарезанных из лошадиных копыт и нашитых на кожу тонкой выделки наподобие змеиной чешуи, старинные панцири из маленьких чешуек полированного рога, прикрепленных к полотняной рубахе с длинными рукавами, напоминающие своим видом оперение птиц, – все это многообразие воинского снаряжения шуршало, звенело, скрипело, заглушая неумолчный шум прибоя и быстрый гортанный говор его владельцев.
Отдельной группкой держались молодые девушки-сарматки, одетые в доспехи, отличающиеся от защитного облачения воинов-мужчин более нарядной отделкой в виде нашитого на одежду бисера и разноцветных бусинок из агата, хрусталя, халцедона и янтаря. Многие на запястьях носили браслеты-обереги из бронзы и меди, изредка – золотые. Длинные волосы воительниц были подобраны, скручены в узел и запрятаны под конусообразные шлемы из многослойной кожи или невысокие яйцеобразные войлочные шапочки, украшенные вышивкой, изображающей солнцеликое божество, которому поклонялось племя роксолан.
Рядом с ними толпились и неженатые юноши племени, бросая пылкие взгляды на своих избранниц, но не решаясь вступить в разговор: суровые амазонки тут же пресекали такие попытки со стороны менее сдержанных мужчин, свято соблюдая закон предков: пока девушка не одержит победу в бою и не украсит скальпом врага уздечку коня, она не имеет права выйти замуж. Только после этого подвига, совершив обряд жертвоприношения солнцеликому божеству, молодая сарматка снимала воинское облачение и уже больше не садилась на коня и не участвовала в походах, становилась рачительной женой, хозяйкой домашнего очага.
На небольшой возвышенности суетились слуги царя, заканчивая последние приготовления к предстоящему пиршеству. Уже закипала вода в котлах, и пастухи пригнали с пастбища лошадиный молодняк, самых жирных баранов и хорошо упитанных бычков, предназначенных к закланию; уже главный виночерпий царя, охрипший от указаний, начал пинками подгонять помощников рангом пониже, и царский повар почти бегом рыскал среди костров, старательно осматривая нанизанную на вертела битую дичь, готовясь в только ему известный момент дать указание ставить все это на огонь; уже и воинская дружина царя собралась в полном составе во главе с военачальниками; а царь Гатал все не выходил из юрты.
Недоумевающие приближенные пытались узнать причину странного поведения повелителя у начальника телохранителей – только он один имел право входить к царю в любое время дня и ночи, – но тот упорно отмалчивался, всем видом давая понять, что в юрте происходит нечто необычное, чего он не имеет права разглашать. Это еще больше подогревало любопытство собравшейся знати, и сдержанный шепоток постепенно превращался в глухой гул, напоминающий жужжание пчелиного роя.
Гатал неторопливо мерил юрту шагами. Его грубоватое, обветренное лицо, обрамленное коротко подстриженной русой бородкой, хмурилось. Он сосредоточенно размышлял…
С давних пор царю роксолан не давали покоя богатства его соседей – сколотов, ведущих большую торговлю с Ольвией[45], Херсонесом и Танаисом[46]. Обширные пастбища с несметными стадами в степях между реками Борисфеном и Сиргисом, жирный чернозем на берегах Танаиса и в устье Борисфена, где колосилась ядреная пшеница, – все это превращалось в вожделенное золото, оседая в сокровищницах вождей сколотов. И в то же время сильные воинственные племена сармат довольствовались давно оскудевшими угодьями в выжженной яростным солнцем степи между реками Ахардеем[47] и Араксом[48].
Предки царя Гатала – отец Мидосанк и мать, царица Амага – увели часть племени роксолан с гиблых полупустынных мест к побережью Понта Евксинского, где с согласия правивших тогда царей племени паралатов им были выделены земельные угодья. Но вскоре разросшемуся племени роксолан их границы стали тесны, и тогда боевые дружины сармат стали совершать набеги на соседей – эллинов-колонистов и сколотов. От былой дружбы и добрососедства остались только воспоминания; отношения между племенами стали натянутыми и не сулили ничего хорошего ни одной из сторон. Постепенно и другие племенные союзы сармат – аорсы, языги и сираки – стали все чаще тревожить набегами земли сколотов, перешли Танаис и добрались до реки Сиргис, сокрушая по пути ослабевшие из-за междоусобиц племена сколотов. Казалось, что этому неудержимому напору сколотам уже нечего противопоставить, и сильные дружины сармат закончат свой победный поход на берегах Меотиды и Понта Евксинского. Но совершенно неожиданно в степях Таврики появилась сила, способная остановить их. Сила, с которой начали считаться даже надменные цари Боспора[49], – боевые дружины царя Скилура, объединившего разрозненные племена сколотов в единое государство.
Царь Гатал заскрипел зубами от злости, вспомнив события далеких дней. Тогда к его матери, царице Амаге, лично управлявшей племенем роксолан, так как царь Мидосанк, ее муж и отец Гатала, сутками пьянствовал и развлекался с наложницами, прибыли послы херсонеситов, чтобы просить у нее заступничества от бесчинств сколотов, грабивших дома колонистов, угонявших скот, сжигавших посевы и нередко осаждавших даже Херсонес, и требующих непомерной дани. Богатые дары, преподнесенные царице херсонеситами, послужили наиболее веским доводом в их просьбах, и Амага, не мешкая, отправила послов в город Хабеи, в те времена столицу царя сколотов, с настоятельной просьбой оставить ее друзей-херсонеситов в покое.
Но, уверенный в собственных силах, царь смеялся над посланниками царицы Амаги, даже не удостоив посольство сармат, согласно обычаю, приглашением разделить с ним трапезу. Взбешенная царица сама возглавила отряд в сто двадцать сильнейших дружинников; среди них был и ее сын Гатал, к тому времени, несмотря на молодость, известный своим мужеством и силой воли воин. По три запасных коня дала царица из своего табуна отборным гиппотоксотам. Загоняя до смерти скакунов, сарматы за сутки проскакали тысячу двести стадий[50] и на рассвете, перебив стражу у ворот, ворвались в Хабеи. Сокрушая на пути малочисленных и напуганных их внезапным появлением дружинников и телохранителей царя (им в страхе привиделось несметное количество сармат), отряд во главе с царицей Амагой захватил акрополь, где после буйного пиршества отдыхал царь с семейством и приближенными. Амага собственноручно отрубила головы повелителю сколотов и его брату, а ее воины казнили почти всех знатных пилофириков[51], прятавшихся в строениях акрополя. Почти всех…
Гатал вспомнил: в дальнем конце акрополя, у невысокой башенки с узкими бойницами, высокий длинноволосый сколот с красивым, чуть скуластым лицом и еще юношеским пушком на смуглых, румяных щеках и подбородке, рубился с дружинниками матери. Полураздетый, в изодранной полотняной рубахе, юноша стойко отражал выпады врагов; два окровавленных акинака в его руках, высекая искры из мечей сармат, то и дело находили цель. Уже несколько воинов получили ранения, а двое неподвижно застыли у ног сколота среди кровавого месива. Гатал выдернул из колчана стрелу, наложил ее на тетиву лука, прицелился…
«Остановись!» – властный голос матери заставил вздрогнуть искусного лучника, и стрела покорно склонила острие к ногам Амаги. Царица в забрызганном кровью бронзовом панцире, простоволосая, стройная, широким мужским шагом подошла к месту схватки; дружинники опустили мечи и расступились перед ней. Юный сколот шагнул вперед, покорно стал перед нею на одно колено и вонзил акинаки в землю. «Ты кто?» – спросила царица Амага у юноши. «Скилур, сын царя…» – ответил тот тихо, но внятно. «Нет, Скилур, царь сколотов!» – властно бросила царица и дала знак воинам, чтобы те поставили его на ноги…
«Мама, зачем?..» – спросил как-то Гатал. Царица поняла с полуслова его вопрос и нахмурилась.
«Ты молод и еще глуп, сын! – резко сказала она. – Сарматы и сколоты – дети одного отца, и драка по любому поводу между ними не должна ослаблять наши племена на радость жадным и хитрым эллинам. Я была вправе проучить царя за его спесь и неуважение ко мне, и это мое личное дело, но оно ни в коей мере не касается других повелителей сколотов. Однако если бы я дерзнула посягнуть на верховную власть, чтобы стать их царицей, или умертвила последнего отпрыска вождей племени паралатов Скилура, последствия этой опрометчивости нашему племени стоили бы дорого – такие обиды сколоты не прощают никогда. Поэтому пусть пока юнец-царь наслаждается властью. Еще не пришло наше время, сын… К тому же Скилур будет всегда мне благодарен за царский жезл, врученный мной, и он дал обещание не трогать ни роксолан, ни херсонеситов…»
Просчиталась многомудрая царица-мать, еще как просчиталась! Быстро возмужал Скилур. Наученный горьким опытом отца, царь сколотов создал сильную боевую дружину, построил несколько крепостей. Среди них самыми сильными и хорошо укрепленными стали новая крепость – Напит и основанный еще царем Агаром город Неаполис: его царь Скилур сделал столицей своего государства. Скилур подчинил Ольвию, вынудил гордых херсонеситов платить дань, заставил и царей Боспора увеличить размер ежегодной дани, которую те платили вождям сколотов со времен царя Атея.
Тогда Гатал решился: три зимы назад он послал послов к царям языгов Завтиносу и сираков Сорсинесу, вождям племенных союзов роксолан, аорсов и алан с предложением объединиться под его руководством для совместной борьбы со сколотами. Долго пришлось убеждать ему владетельных вождей сармат, чтобы они приняли его предложение, сулившее всем немалые выгоды.
Пришлось пустить в ход и лесть, и богатые дары, и даже пожертвовать любимой дочерью – ее он выдал замуж за повелителя языгов Завтиноса, глупого, недалекого человека. И все-таки добиться полного единодушия он не смог – царь сираков и вожди аланов, уже согласившиеся выставить боевые дружины против сколотов и благосклонно принявшие его дары, неожиданно изменили решение и увели свои племена к Араксу и Меотиде. Разъяренный Гатал послал им вдогонку новых послов, но те не смогли разыскать вождей аланов, а царь Сорсинес не принял их, сославшись на болезнь.
Поэтому Гатал так и не решился выступить в открытую против царя Скилура, ограничившись посылкой сильного отряда в помощь вождю одного из племен языгов Дамасу, возглавившему войско сармат в степях возле реки Борисфен. Успешные действия Дамаса радовали царя роксолан.
Но он понимал, что вся борьба впереди. Нужно было уничтожить племя Марсагета, разрушить сильно укрепленный Атейополис, являющийся главным опорным пунктом сколотов в степной.
Скифии и одним из основных поставщиков хлеба в эллинские апойкии[52] и саму Элладу. Только тогда можно было, заручившись поддержкой эллинов, имеющих немалую выгоду от торговли хлебом, и окончательно объединив вокруг себя все племена сармат, ударить по царю Скилуру (что стоило отпустить тетиву лука, ослушаться матери-царицы? – глядишь, все сейчас обернулось бы по- другому…).
А теперь ему, царю одного из могущественных племен сармат, приходится в который раз отказывать в помощи херсонеситам из-за боязни открытого противоборства с царем Скилуром!
Гатал заметался по юрте, стараясь унять бурю, бушевавшую в груди. Начальник телохранителей, сунувшийся было к повелителю, чтобы напомнить о том, что все уже в сборе, выскочил наружу, как ошпаренный, – в гневе царь был страшен.
И вот сегодня Гатал ожидает прибытия послов царя Фарнака, могущественного повелителя Понта. Что задумал хитроумный старик? Что скрывается за богатыми дарами херсонеситов, прибывших два дня назад, чтобы уведомить его о благорасположении к роксоланам одного из самых коварных политиков среди правителей припонтийских государств? Конечно, самолюбие царя было польщено – как же, впервые с незапамятных времен властелин Понта шлет к варварам (так прозывали эллины все иноязычные племена) большое посольство. Это ли не знак уважения к повелителю роксолан Гаталу, не дань силе его боевых дружин? Но что же все-таки задумал царь Фарнак I Понтийский?
Громкие крики подданных Гатала спутали его мысли; недовольно поморщившись, он слегка приоткрыл тяжелый златотканный полог и выглянул наружу – на мысе горел сигнальный огонь.
– Эй, слуги! – зычный голос царя заставил вздрогнуть столпившуюся возле юрты знать.
Повелитель роксолан готовился встретить посольство царя Понта.
Рокот барабана заглушал скрип уключин, всплески весел и свист плети надсмотрщика, подстегивающей прикованных к банкам рабов-гребцов. Покорные ритму, заданному барабанщиком, примостившемуся на носу триеры[53], гребцы дружно налегали на рукоятки длинных тяжелых весел, разгоняя судно. Полуголые мускулистые тела рабов источали крепкий запах мужского пота, и посол царя Фарнака I Понтийского, убеленный сединами гражданин Синопы[54] Асклепиодор, прикрыл нос куском тончайшего полотна, пропитанного ароматным маслом.
Посол расположился под навесом на корме триеры, где должен находиться триерарх[55]. Теперь он, из уважения к высокому рангу своего пассажира, стоял возле барабанщика, пристально всматриваясь в прибрежные скалы – того и гляди вынырнут из какой-нибудь бухточки биремы[56] пиратов-сатархов, стремительные, словно коршуны. Триерарх невольно содрогнулся, вспомнив, как однажды он чудом ускользнул от неистовых сатархов, потеряв при этом добрую половину команды.
Правда, теперь ему нечего опасаться: царь Фарнак, отправляя посольство, позаботился о хорошей охране послов и особенно богатых подарках для царя Гатала: в кильватере триеры шли три боевые биремы, окрашенные в ярко-зеленый цвет; они словно подчеркивали гордое величие посольского судна, пылающего пурпуром плавно изогнутых бортов, над которыми плескался белоснежный парус с золотым шитьем.
От самой Синопы попутный ветер раздувал паруса кораблей, и гребцы отдыхали, радуясь свежему бризу. Но у берегов Таврики они попали в полосу штиля и теперь шли на веслах, стараясь поскорее миновать опасные для мореходов места.
Асклепиодора по выходу из Синопы укачало, и посол провел большую часть пути у борта, проклиная тот час, когда он согласился отправиться из-за своей глупости и неуемного любопытства к роксоланам. Но у берегов Таврики ему полегчало и после нескольких кубков вина добродушное настроение уже не оставляло посла до конца пути. Асклепиодор даже поинтересовался у триерарха, как он находит дорогу в безбрежной водной пустыне, и тот долго втолковывал послу способ ориентировки в море по созвездию Малой Медведицы, открытый математиком Фалесом из Милета, показывал географические карты Анаксимандра, объяснял назначение тонких и хрупких на вид дисков, соединенных системой зубчатых колес, из которых состоял громоздкий механический прибор, показывающий время восхода и захода солнца, луны и других планет.
В конце концов от этих объяснений в голове Асклепиодора все смешалось и ему пришлось для восстановления ясности мыслей осушить подряд два полных кубка родосского вина, причем один (тайком!) не разбавленный водой, как принято у варваров. Заключив при этом, что варвары понимают толк в вине и успокоенный заверениями триерарха, что путешествие, судя по всему, закончится благополучно, посол позвал тавра-переводчика Тихона. Он еще в детстве был вывезен в.
Понт и досконально знал язык варваров, и они долго совещались вполголоса о предстоящих переговорах с царем Гаталом. При этом Асклепиодор подивился про себя мудрости этого варвара, посоветовавшему ему заменить рабов-гребцов из племени сармат на меотов, чтобы не обидеть этим могущественного владыку роксолан.
Асклепиодор тоже не менее пристально, чем триерарх, вглядывался в таинственные и мрачные скалы легендарной Таврики. О ней он знал только понаслышке от боспорских купцов и купцов- ольвиополитов. Почему-то вспомнился послу сын Диофант, умолявший отца взять его с собой.
Тогда Асклепиодор потрепал любимца за густые черные кудри и, чтобы смягчить горечь отказа, приказал рабам привести свой подарок – великолепного персидского скакуна в богатой сбруе; за него ему пришлось заплатить купцам два таланта[57] серебром. Как засияли в восторге глаза сына, когда рыжий жеребец поднялся на дыбы, разметал конюхов и, словно сказочная птица, понесся по двору загородного дворца Асклепиодора, почти не касаясь копытами земли! Да, Диофант подает большие надежды, недаром в его жилах течет благородная кровь царей Понта…
Воображение услужливо нарисовало разгоряченному крепким вином Асклепиодору картину тех почестей, коих удостоился брат, метивший на трон царя Понта, и приведших его на плаху после прихода к власти тирана Фарнака, сына рабыни, – пусть будет проклят богами тот день! И если бы тогда Асклепиодор проявил чуть больше решительности…
Испугавшись своих мыслей, посол втянул голову в плечи, почувствовав легкий озноб, словно меч царского палача уже коснулся его шеи, и бросил быстрый взгляд на переводчика Тихона, грустно смотревшего на такой близкий и в то же время такой далекий для него берег родины.
Убедившись, что весьма проницательному Тихону, возвышенному царем Фарнаком за его ум и знание языков, сейчас не до тайных мыслей посла, Асклепиодор облегченно вздохнул и принялся перебирать в памяти события, побудившие дальновидного и умного политика, царя Фарнака I Понтийского, направить посольство к царю Гаталу.
Скифское государство во главе с царем Скилуром уже не один год угрожало эллинам- колонистам в Таврике и на берегах Понта Евксинского. Ольвия, расположенная в устье Гипаниса[58], первая не выдержала этого натиска и признала Скилура своим повелителем, что, впрочем, не мешало ольвиополитам по-прежнему наживаться на торговле зерном. Но в самом тяжелом положении оказался Херсонес, издавна манивший скифских царей своим богатством и удобной гаванью, откуда тяжело груженные суда херсонеситов направлялись к далекому Трапезунту, сол- нечной Синопе, в Гераклею, Византий, Одесс и в более близкие города – апойкии эллинов – Томы, Истрию, Тиру.
Да, эллины умели устраивать свои торговые дела, улыбнулся про себя Асклепиодор, вспомнив старую поговорку: «Эллины сидят вокруг моря, как лягушки вокруг болота».
Смех смехом, а море – главный кормилец Эллады. Из Кирены – сильфий и шкуры быков, из Геллеспонта – скумбрия и другие виды соленой рыбы, из Фессалии и Скифии – зерно, мед, воск, шерсть, из Сицилии – свиньи и сыр, из Египта – папирус и паруса, из Сирии – ладан, из Крита – кипарисовые деревья, из Ливии – слоновая кость, из Родоса – изюм и фиги, из Эвбеи – груши, тучные овцы и бараны, из Карфагена – ковры и подушки, из Финикии – плоды пальмы и прекрасная пшеничная мука, из Фригии – рабы, из Аркадии – наемники. Все многообразие продуктов и товаров поступало в Коринф и Афины морским путем, и эллинские купцы и знать имели немалую выгоду от своего сидения вокруг моря. Это прекрасно понимал и царь Фарнак, жаждавший часть этого поистине золотого потока направить в сокровищницы Понта. И не только жаждал, но и предпринимал энергичные шаги для распространения своего влияния на все припонтийские апойкии эллинов.
Поэтому, когда херсонеситы обратились через Гераклею к царю Фарнаку, чтобы он взял их под свою защиту от набегов скифов, царь Понта долго не раздумывал. Весной Асклепиодор по поручению царя уже заключил мирный договор с царями вифинскими и каппадокийским; к нему присоединилась Гераклея и некоторые другие города, расположенные на берегах Понта.
Евксинского. В договоре говорилось о совместных действиях против варваров. К договору примкнул и Херсонес – его послы совсем недавно покинули Синопу в весьма приподнятом настроении.
Асклепиодору припомнились строки клятвенного обязательства царя Фарнака, присовокупленные к договору между Понтом и Херсонесом:
«…Клятва, которой поклялся царь Фарнак, когда явились к нему послы Матрий и Гераклий:
«Клянусь Зевсом, Землею, Солнцем, всеми богами олимпийскими и богинями: я навсегда буду другом херсонесцам, и если соседние варвары выступят походом на Херсонес, или на подвластную херсонесцам страну, или будут обижать херсонесцев, и эти призовут меня, буду помогать им, поскольку позволит мне время; и не замыслю зла против херсонесцев никоим образом, и не пойду походом на Херсонес, и не подниму оружия против херсонесцев, и не совершу против херсонесцев ничего такого, что могло бы повредить народу херсонесскому, но буду содействовать охране его демократии по мере возможности, пока они останутся верными дружбе со мной, и если поклянутся той же самой клятвой, и будут соблюдать дружбу с римлянами, и ничего не будут предпринимать против них. Соблюдающему клятву да будет благо, нарушающему же – обратное».
Клятва эта совершена в сто пятьдесят седьмом году, месяца даисия[59], как царь Фарнак считает» Рим… Асклепиодор озабоченно потер виски и в раздражении прикрикнул на виночерпия, вовремя не наполнившего кубок, – тот засмотрелся на стайку дельфинов, резвившихся прямо по курсу триеры. «…И будут соблюдать дружбу с римлянами…» Хороша дружба!
«Освященная» штандартами римских легионов, готовых в любой день обрушить свою мощь на раздираемую междоусобицами Элладу, а попутно прихватить и все ее колонии на берегах Понта.
Евксинского. Вот царь Фарнак и лебезит перед римским сенатом, задабривает дорогими подарками консулов и трибунов. Что ж, в деле держать нос по ветру Фарнак не знает себе равных, и лишний раз подчеркнуть ничего не обязывающими фразами свое расположение и уважение к Риму, конечно же, не помешает. Правда, при дворе поговаривают, что на этот раз царь Фарнак приказал текст договора вырезать на мраморной плите и выставить для всеобщего обозрения – в скором времени ожидали прибытия в Синопу довольно представительного римского посольства.
«…Буду помогать им, поскольку позволит мне время…» Асклепиодор ехидно ухмыльнулся, вспомнив послов Херсонеса – Матрия и Гераклия, – они от радости и умиления готовы были целовать прах из-под ног старого интригана – как же, добились долгожданной помощи…
Асклепиодор, опытный дипломат, не хуже царя Фарнака понимал, что договор без соответствующего подкрепления военной мощью Понта останется просто клочком пергамента. Послать сильный воинский отряд для защиты Херсонеса? Много ли толку будет от этого, да и кто может поручиться, что эти войска в скором времени не понадобятся царю Понта, прекрасно сознающему неопределенность и неустойчивость своего положения на троне. Если позволит время…
И тогда царь Фарнак вспомнил о повелителе роксолан, уже много лет враждующем со скифами. Это был выход, и царь Фарнак I Понтийский отправил лучших своих дипломатов – Асклепиодора и тавра-переводчика Тихона – к царю Гаталу.
ГЛАВА 10
Гатал хмуро слушал захмелевшего Асклепиодора – посол, облокотившись на плечо Тихона, нес что-то несуразное. Это было видно по выражению лица тавра-переводчика, с трудом сохранявшего спокойствие. Иногда гримаса неудовольствия и даже гнева искажала строгие, словно высеченные из темного камня, черты лица Тихона, но тут же уступала место почтительному вниманию к словам посла. Переводчик пытался облечь их в осмысленные, приличествующие полномочному посланнику царя Фарнака выражения, чтобы не оскорбить повелителя роксолан, на союз с кем царь Понта возлагал большие надежды.
Асклепиодор, довольный сверх всякой меры удачным окончанием отнюдь не безопасного путешествия, поглощал вино в количествах, способных свалить и значительно более стойкого к возлияниям человека, чем гражданин Синопы. В начале пиршества по случаю прибытия посольства он, надев свои лучшие одежды, важно восседал рядом с царем Гаталом и, стараясь не уронить посольское достоинство, почти не пил хмельного в противовес варварам, приближенным царям.
Гатала, – те лакали вино кто кубками, кто деревянными резными чашами, подвешенными к поясу, а кто и из человеческих черепов, украшенных чеканным золотом, что вызывало в душе Асклепиодора ужас и отвращение. Но он не подавал вида, так как был заранее предупрежден Тихоном об этом, весьма кощунственном с точки зрения эллина, обычае варваров – как сармат так и сколотов – пить вино или оксюгалу из черепа врага, побежденного в бою.
Но вскоре несколько кубков, собственноручно поднесенных послу царем роксолан, развязали язык чопорному Асклепиодору. Он махнул рукой на всяческие условности и, уже не церемонясь, пробовал разнообразные заморские вина. Их изобилие поражало даже видавшего виды дипломата: здесь были сладкие хиосские и книдские, терпковато-кислые родосские, многолетней выдержки, густые и золотисто-желтые на цвет кипрские вина, не говоря уже о более дешевых и доступных варварам винах местного производства – из Ольвии, Тиры, Истрии.
Тихон, сгорая от стыда, позвал воинов, сидевших неподалеку, – их было десятка два; остальных предусмотрительный и осторожный триерарх на берег не отпустил. Когда посла общими усилиями усадили в лодку, чтобы увезти на корабль для отдыха, к Тихону подошел начальник телохранителей царя Гатала и, льстиво изогнувшись, почти шепотом попросил пройти в юрту предводителя роксолан.
«К чему такая таинственность?» – недоумевал Тихон, придерживая плащ – его накинул ему на плечи начальник телохранителей – и вышагивая вслед за ним в полной темноте среди потухших кострищ.
Отец Тихона, тавр из племени синхов, жил в городе Плакии, где у него были большой дом и земельный надел; его он сдавал в аренду, потому что принадлежал к довольно редкому у тавров купеческому сословию. Торговые караваны отца ходили к Меотиде, в степи сколотов и даже в земли будинов и гелонов. Маленький Тихон редко видел отца – тот сам водил караваны, – но когда он возвращался домой, мог сутками сидеть и слушать его рассказы о дальних землях, о племенах, с которыми отец вел торговлю, об обычаях этих племен. Отец, знающий много языков, что было необходимо при его занятии, диву давался прилежанию и необычайным способностям, обнаружившимся у сына при изучении чужой речи. В девять неполных лет Тихон свободно владел почти всеми языками и наречиями, на которых изъяснялись племена, живущие на берегах Понта Евксинского, Меотиды, рек Борисфена, Тираса, Истра, Гипаниса, Сиргиса, Танаиса и Аракса.
Однажды Тихона в десятилетнем возрасте отец, несмотря на возражения матери, взял с собой в очередную поездку. И когда через полгода возвратился, нанял для Тихона учителя-эллина, бежавшего из Керкенитиды[60], захваченной сколотами, и попавшего в рабство к сатархам; у них его выкупил правитель Плакии, покровитель отца Тихона, затем уступивиший эллина за определенную мзду всеми уважаемому купцу. Вскоре Тихон мог уже довольно сносно изъясняться на языке эллинов и научился писать. Возможно, в будущем Тихон стал бы, как и его отец, купцом, хотя особого влечения к торговле не ощущал, но события повернулись так, что двенадцати лет он попал на невольничий рынок в Синопе.
Тот день, так круто повернувший его судьбу, Тихон запомнил во всех подробностях. Уже будучи рабом, лежа в тесной вонючей клетушке, куда на ночь запирали таких же несчастных, как он.
Тихон, закрыв глаза, снова и снова переживал бой, лишивший его отца…
Отец Тихона задумал обзавестись своим торговым флотом, чтобы вести морскую торговлю с колониями эллинов в Понте Евксинском. Средства для этого предприятия у него были, дело оставалось за малым – построить или приобрести несколько судов. И когда ему подвернулись на торжище в Херсонесе три старые караки[61], он долго не колебался. С командой вопрос решился быстро: тавры – прирожденные мореходы и нередко соперничали с сатархами в их пиратском промысле. Первый рейс в Горгиппию[62] прошел удачно, с большой прибылью для купца, а во второй – в Тиру – он взял Тихона, не устояв перед слезными просьбами своего любимца…
Две биремы пиратов вмиг разметали неуклюжие караки, малопригодные для морского боя. Одна из них, с зияющей в борту дырой от тарана, сразу же пошла на дно; вторую покинула команда, пытаясь спастись вплавь, доплыть к близкому берегу, где пенились буруны на мелководье и куда не могли подойти биремы; и только карака с отцом Тихона на борту приняла бой. Конечно, устоять против многочисленных сатархов, к тому же гораздо лучше вооруженных, чем воины купца, было невозможно, и это хорошо понимал закаленный в трудностях кочевой купеческой жизни отец Тихона. Но было одно обстоятельство, побудившее его на этот отчаянный шаг, – сын; за него, не колеблясь, он готов был пожертвовать всем своим достоянием и жизнью впридачу. Путь к спасению был только один: выбросить караку на мелководье, куда биремы с их более глубокой осадкой подойти не могли, и попытаться уйти в горы.
Возможно, этот план и удался бы, но помешал полный штиль. Четырехугольный парус караки уныло обвис, и биремы зажали ее в тиски с носа и кормы. «Прыгай в воду! Плыви к берегу! Плыви- и!» – кричал отец Тихону, рубясь с неистовством обреченного. Но Тихон словно прирос к плетенному из веревок борту караки и расширенными от страха глазами наблюдал за схваткой.
Когда отец в изрубленном окровавленном панцире рухнул на кучу мертвых сатархов, Тихон, не помня себя, с криком, заглушившим шум боя, бросился к нему и с недетской силой принялся отталкивать узколицых, загорелых до черноты пиратов, с гоготом начавшим делить между собой оружие и доспехи отца…
В эргастерии[63] Метродора, купившего щуплого Тихона за бесценок, работали два вольнонаемных мастера-каппадокийца, дюжий фракиец, черепичных дел мастер, с десяток подмастерьев-галатов и около трех десятков рабов из самых разных племен – здесь были сарматы и синды, сколоты и коли, халибы и тибарены, моссинки и даже один ассириец. Только тавров, кроме Тихона, не было; его поставили выполнять самую легкую из-за возраста работу: клеймить изготовленную в эргастерии посуду и черепицу. Правда, в его обязанности входило и еще много других дел: мыть посуду, чистить котлы, носить дрова и воду на кухню, а иногда быть и посыльным. Не по годам серьезный и замкнутый, Тихон через некоторое время стал любимцем рабов Метродора, оказавшись своего рода связующим звеном между всеми – способность к восприятию чужой речи здесь проявилась у.
Тихона в полной мере, так как теперь ему представилась возможность совершенствоваться во владении как ранее изученными языками, так и новыми, выученными уже в эргастерии.
Необычные способности юного тавра не остались незамеченными и Метродором. Лысенький толстяк, чрезвычайно подвижный и для своего занятия неплохо образованный, сразу смекнул, какой клад попал ему в руки всего за две драхмы. Поэтому Тихон вскоре стал выполнять обязанности писца, что для раба-варвара уже было явлением из ряда вон выходящим: а когда добродушный Метродор, привязавшийся к немногословному и честному юноше, сделал его своим помощником, об этом заговорила вся Синопа.
Однажды в помещение, где работал Тихон (он в это время заполнял графы длинного прегаментного свитка, своеобразной конторской книги Метродора), вбежал сам хозяин, ни слова не говоря, схватил юношу за руку и потащил в дом. Удивленный и озадаченный необычным поведением хозяина, словно шарик катившегося впереди и время от времени смахивающего капли пота с покрасневшей лысины, Тихон быстрым шагом вошел вслед за ним в просторный дворик, окруженный белокаменными стенами, увитыми виноградной лозой.
Высокий, худой мужчина лет пятидесяти с надменным и несколько усталым выражением лица прохаживался крупным размашистым шагом по плитам дворика, изредка останавливаясь у невысокого резного столика в тени, под навесом, чтобы отщипнуть одну-две виноградины от огромной грозди, едва поместившейся в вазу ажурного плетения из лозы. Здесь же стоял красивый серебряный кубок, доверху наполненный темно-красным вином; на нем часто задерживал взгляд гость Метродора, любуясь изяществом линий чеканного рисунка. К вину он, судя по всему, не притрагивался.
– Это он? – голос мужчины, резкий и властный, заставил Метродора затрепетать.
Хозяин эргастерии подтолкнул вперед Тихона и, склонившись в низком поклоне, чуть слышно ответил:
– Да…
– Ну-ка, юноша, подойди ко мне! – обратился странный гость к Тихону на языке тавров.
Тихон вздрогнул от неожиданности, сделал шаг вперед и прикипел взглядом к невозмутимому лицу мужчины. В глазах странного гостя мелькнула мимолетная улыбка, на миг сгладившая резкость властных черт. Но только на миг – тонкие губы приоткрылись, и эхо его слов зазвенело металлом между каменными стенами дворика:
– Ну что же ты медлишь? Быстрее! – уже на языке ашшуру – ассирийском.
– Слушаюсь, господин… – ответил ему на том же языке Тихон, быстро пересек дворик и остановился перед ним, склонив голову.
– Та-ак… – удовлетворенно протянул мужчина, внимательно осматривая Тихона. – Это правда, что ты знаешь одиннадцать языков?
– Нет, господин, – ответил Тихон и, краем глаза заметив растерявшегося Метродора, пытавшегося подавать ему какие-то знаки, посмотрел прямо в лицо гостю. – Неправда. Я знаю девятнадцать языков.
– Девятнадцать? – тот недоверчиво посмотрел в сторону Метродора; тот, широко улыбаясь, утвердительно закивал головой. – Ну и ну… Писать тоже умеешь?
– Да.
– Отлично. Метродор!
– Слушаю, о великий…
– Завтра я пришлю за ним, – какое-то новое выражение вдруг появилось на лице гостя – доброе, слегка грустное, словно он вспомнил что-то затаенное, глубоко упрятанное в тайниках души и в то же время незабываемое, в котором смешались и горечь, и радость. – Пусть простится со своими друзьями… если они у него есть. Это за него, – бросил к ногам Метродора увесистый кошель, откликнувшийся мелодичным золотым звоном. – А на это, – протянул Тихону золотой кругляшек, полновесную драхму, – купи вина и еды, угости друзей на прощание. Метродор! – снова возвысил голос. – Сегодня у твоих рабов свободный от работы день.
– Слушаюсь и повинуюсь, о сиятельный…
Так нежданно юный тавр попал в придворные царя Понта Фарнака I, лично выкупившего его у Метродора за довольно крупную сумму и никогда впоследствии об этом не пожалевшего…
Начальник телохранителей Гатала отодвинул полог юрты, пропуская Тихона, и переводчик на какое-то мгновение прикрыл глаза, ослепленный светильниками, окружавшими ложе где сидел хмурый повелитель роксолан. При виде Тихона царь пошевелился, пытаясь изобразить радушие и расположение к тавру, но гримаса, вовсе не похожая на улыбку, и резкие нетерпеливые жесты, которыми Гатал выпроводил из юрты начальника телохранителей и пригласил присесть рядом с собой Тихона, говорили о его дурном настроении. Какое-то время в юрте царила тишина, нарушаемая лишь потрескиванием светильников; затем Гатал обратился к Тихону:
– Асклепиодор говорил много, но что-то мне мало понятен смысл предложений царя Фарнака.
Ты не мог бы более вразумительно объяснить суть дела?
– Что может позволить себе посол, – понял Тихон, что скрывалось за словами Гатала, – то непозволительно простому переводчику, – скромно опустив глаза, тихо ответил тавр.
– Неужто? – прищурил глаза Гатал и неожиданно для Тихона обратился к нему на ломаном, но вполне сносном эллинском языке: – Тот перевод, который ты почему-то мог себе позволить, – подчеркнул последнюю фразу царь роксолан, – говорит об обратном.
– Хороший переводчик отличается тем, что умеет излагать речь не обязательно дословно.
Осмыслив отдельные фразы, он отбрасывает все ненужное, а иногда и непереводимое из-за языковых различий, и выражает основную мысль, – парировал Тихон выпад Гатала, решив про себя на будущее держаться настороже: царь роксолан был достойным противником в дипломатических уловках.
– Согласен, – неожиданно отступил царь. – Не будем касаться предстоящих переговоров, это и впрямь дело посла. Выпей, – протянул полный кубок Тихону.
Тот не осмелился отказаться, чтобы не обидеть гордого сармата, но пить не хотел. Поэтому, слегка пригубив, переводчик поставил кубок на невысокий, вычурной формы столик, явно египетской работы. Гатал, чтобы расположить к себе переводчика, пил разбавленное вино, что не преминул отметить, улыбнувшись в душе, проницательный Тихон.
– Богатые дары прислал царь Фарнак, – задумчиво сказал Гатал, сделав вид, что не заметил нарушение не писаного этикета, гласившего: чашу из рук вождя пить до дна. – Богатые… – пощупал мягкий мех леопардовой шкуры, прикрывавшей остальные подарки, сложенные у стены.
Тихон промолчал, почтительно склонив голову, – сармат явно напрашивался на откровенный разговор, но с какой стороны подойти к несговорчивому переводчику, не знал, а тот не спешил ему помочь.
Наконец, не привыкший к долгим проволочкам, Гатал вскочил и, удержав жестом Тихона, тоже намерившегося подняться, прошелся по юрте, выглянув наружу, прислушался к тихому говору прибоя и, обернувшись к тавру, спросил:
– Я могу рассчитывать на то, что этот разговор останется между нами?
– Да… – помедлив, кивнул Тихон, насторожившись.
– Верю, – коротко бросил повелитель роксолан и снова уселся напротив переводчика. – У меня есть к тебе несколько вопросов… Нет-нет, они не касаются посольских дел! – заторопился он, завидев отрицательный жест Тихона.
– Тогда я готов ответить на них, – просто сказал тот и посмотрел в темную зелень царских глаз.
– Ну и хорошо, – погладил бороду царь. – Скажи, ты из племени синхов?
– А это так важно? – вопросом на вопрос ответил встревоженный Тихон, не понимающий, к чему клонит сармат.
– Важно. Для тебя важно.
– Для меня? – переспросил Тихон и вдруг, обретя обычную смелость и решительность, резко сказал: – Чтобы спросить, не презренный ли я раб? Нет! Был рабом, не скрываю. Царь Фарнак дал мне свободу – да будет благословенно его имя! – я теперь вольный гражданин Синопы, – и остывая, спросил: – Это все?
– Нет, не все, – Гатал снова пригладил бородку. – Значит ты Тихон, сын купца из Плакии? – то ли спросил, то ли сам себе ответил на вопрос царь и, наклонившись к тавру, сказал: – Твоя мать – рабыня сколотов.
– Что-о? – Тихон вскочил.
– Успокойся, – придержал его за рукав Гатал.
– Это неправда!
– Увы, правда, – прищурился царь, испытующе оглядывая Тихона. – Сведения проверены… – и, заметив нетерпение во взгляде тавра, объяснил: – Твоя мать искала тебя и отца, хотела выкупить. Но и сама попала к сатархам, а их в свою очередь здорово потрепали сколоты, – флот царя Скилура под предводительством наварха[64] Посидея. Так что твоя мать сейчас у сколотов…
Тихон плохо соображал, что там говорил дальше сармат; ему хотелось только одного – побыть наедине со своими мыслями и воспоминаниями. Откуда узнал царь Гатал о его судьбе? – такой вопрос особо не мучил тавра. Он знал о широко разветвленной сети осведомителей царя, особенно среди купцов, за определенную мзду доносивших ему все, что он хотел знать, – это практиковалось в еще больших масштабах и царем Понта. Что именно им заинтересовался Гатал, тоже не являлось тайной для проницательного приближенного Фарнака – о Тихоне, переводчике и дипломате, были наслышаны не только в Понте, но и в Элладе, на Боспоре и особенно в Таврике и среди варварских племен побережья Понта Евксинского. Несколько раз, уже будучи вольноотпущенным, Тихон пытался разыскать мать, но ее следы вскоре после гибели отца затерялись. Все, чего удалось добиться энергичному Тихону, так это получить немалое наследство, оставшееся от отца, – им распоряжался правитель Плакии. Он честно отдал все Тихону, не оставив себе даже малой толики.
И вот теперь, так неожиданно… Собрав в кулак всю свою волю и способность трезво мыслить Тихон прикинул, что, собственно говоря, нужно от него царю роксолан, зачем он затеял этот разговор – конечно же, не от любви и сострадания к тавру.
– Я могу помочь тебе разыскать мать… – как бы отвечая на мысли Тихона, сказал Гатал.
– На определенных условиях… – устало бросил Тихон; для него стала понятна весьма откровенная игра этого жестокого хитреца.
Царь хотел в обмен за мать – а он ее и впрямь мог выкупить у сколотов – заставить знающего немало дипломатических тайн переводчика стать его платным осведомителем. Тихона даже передернуло, когда он представил себя в этой роли…
– Да, на определенных условиях, – оживился царь, предвкушая близкую и желанную для него развязку.
– Мне нужно подумать, – уже не обращая внимания на этикет, сказал Тихон; направляясь к выходу, он даже не поклонился опешившему повелителю роксолан.
После ухода Тихона царь некоторое время сидел, задумавшись. Когда начальник телохранителей осмелился войти в юрту, то неожиданно для себя, и пожалуй, впервые увидел выражение глубокой грусти во всегда жестких и властных чертах повелителя.
– Слушаю, – не глядя на него, сказал царь каким-то тихим, невыразительным голосом.
– Прибыл Афеней.
– Зови, – оживился Гатал.
Афеней, одетый в невообразимые лохмотья, с закопченным лицом и усталый сверх всякой меры, молча склонился перед царем.
– Ну! – нетерпеливо тряхнул его за плечо Гатал.
– Караван разграблен людьми Марсагета…
– Как… разграблен?
Афеней принялся долго и путанно объяснять царю, что случилось в Атейополисе. Лицо Гатала покрылось красными пятнами; звуки, похожие на рычание разъяренного волка, вырвались из горла царя, и помертвевший Афеней упал на колени, потеряв дар речи, – меч Гатала, описав сверкающую дугу, опустился на драгоценный египетский столик. Какое-то время в юрте бушевал ураган – сверкал клинок меча, летали щепки столика, куски кубков и кратера. Наконец, отшвырнув меч, царь упал на пол юрты и надолго застыл, словно прислушиваясь к чему-то далекому. Афеней знал причину его гнева: среди купцов каравана был сын Гатала, рожденный от наложницы-эллинки. Он был одним из лучших разведчиков сармат. О своем промахе, стоившем жизни сыну царя, Афеней конечно же умолчал…
– Афеней! – хриплый от сдерживаемой ярости голос царя заставил задрожать ольвийского купца. – Ты… сегодня же!.. Сейчас!.. возьмешь отряд моих лучших воинов… и всех, кого найдешь нужным! И отправишься к Борисфену! И если к зиме по Марсагету не справят похоронную тризну – слышишь! – ты проклянешь тот день, когда появился на свет! Убирайся!
На другой день договор между царем Фарнаком I Понтийским, городом Херсонесом и царем роксолан Гаталом, где говорилось о совместной борьбе против сколотов, был подписан. Царь Гатал взял на себя обязательства защищать хору[65] Херсонеса и сам город от набегов воинских дружин сколотов. Царь Фарнак должен был снабдить сармат воинским снаряжением, город Херсонес обязался доставлять роксоланам продовольствие и выплачивать умеренную дань.
Тихон в церемонии подписания договора не участвовал, сказавшись больным. Вместо него переводчиком был начальник царской триеры, за долгие годы общения с рабами-гребцами из племен сармат мог довольно сносно изъясняться на таком нелегком и необязательном для настоящего эллина языке варваров.
В тот же день, пополудни, хмельной от вина и предвкушения милостей царя Фарнака за удачу в столь многотрудном дипломатическом мероприятии Асклепиодор отбыл в Синопу. И в тот же день, вечером, у Гатала родился сын, названный Тасием, – будущий царь роксолан, которому было суждено разрушить стену неприязни и вражды между сарматами и сколотами, усердно возводимую его грозным отцом.
ГЛАВА 11
Майосара, дочь кузнеца Тимна, стирала белье. Чистая озерная вода плескалась у ее ног, осыпая радужными брызгами при каждом взмахе деревянного валька – им девушка из всех сил колотила по полотну. Выстиранные рубахи и платья сохли и отбеливались в ярких лучах летнего солнца на косогоре под присмотром младшей сестры Ававос, между делом гоняющейся за бабочками и швыряющей камни в огромных зеленых лягушек, облепивших песчаные берега озера. Наконец ей наскучило это занятие, и она, усевшись под кустом, принялась рассматривать легкие пушистые облака, толпившиеся над дальними лесами.
Они принимали самые невероятные очертания: важно вышагивающие по небесной лазури бараны вдруг превращались в огромного бодливого быка с одним рогом; затем он тощал на глазах и становился длинным косматым чудищем, разевающим зубатую пасть на оранжевый солнечный диск, чтобы тут же развалиться на лохматые комья, напоминающие собачью стаю, окружившую медведя с длинным лисьим хвостом.
Увлекшись, она не услышала кошачьей поступи Лика, с которым подружилась; тот подкрался сзади и с воплем опрокинул ее в траву. Разозлившись, Ававос швырнула в него земляной ком и попала в лоб. И тут же принялась звонко хохотать при виде ошалевшего от такого неожиданного отпора Лика; сухой ком рассыпался, запорошив глаза, и он, одной рукой отряхивая пыль с лица, пытался на ощупь поймать хохотунью, чтобы задать ей хорошую трепку. Но Ававос, разгадав его намерения, понеслась, сверкая пятками, вдоль берега озера к камышовым зарослям.
Когда Лик промыл глаза в озерной воде, он уже не злился на Ававос; она с виноватым видом подошла к нему, чтобы попросить прощения, и мир был восстановлен. Скрепив его купанием, Лик и Ававос постарались незаметно для занятой стиркой Майосары исчезнуть, чтобы присоединиться к сверстникам, собравшимся в лес по ягоды.
Майосара стирала, а мысли ее были далеки и от ласковой озерной волны, и от пряной истомы летнего дня; она даже не слышала возни, затеянной у нее за спиной Ававос и Ликом. Иногда ее большие серые глаза туманила слеза, и полные, красиво очерченные губы подрагивали, собирая мелкую россыпь еле видимых глазу морщинок в уголках рта.
Неожиданно широкая тень легла на воду около Майосары, кто-то прерывисто и жарко задышал ей в затылок. Девушка стремительно обернулась и едва не упала с узенького деревянного помоста, натолкнувшись на тяжелый похотливый взгляд сборщика податей; лицо его расплылось при виде миловидного румяного личика Майосары в широкой, сальной улыбке.
– Ну-ну, не пугайся… – сборщик податей подступил ближе и попытался взять Майосару за руку.
Девушка брезгливо отстранилась. Заметив, как он жадным взглядом впился в вырез платья, где виднелась тугая, молочной белизны грудь, торопливо затянула развязавшийся шнурок и легко и грациозно соскочила на берег.
– Что же ты… так… обожди, – бормотал, распаляясь, сборщик податей, наступая на девушку.
– Уйди! – закричала перепуганная Майосара, отталкивая его волосатые руки.
– Зачем – уйди… Иди ко мне… Иди… – он с неожиданным для его комплекции проворством облапил руками девушку и завалил на груду не стираного белья.
– Оставь меня! А-а-а! – захлебнулась криком Майосара.
Зажав ладонью рот девушки, сборщик податей пытался разорвать крепкую ткань, навалившись грузным телом на полузадохнувшуюся дочь кузнеца…
Плетеная из воловьих жил нагайка обожгла жирную спину насильника словно каленое железо. Град ударов, один сильнее другого, обрушился на сборщика податей; прикрывая голову руками, он с воплем завалился в озеро. Его одежда на спине вмиг взлохматилась, и кровь окрасила прозрачную воду в розовый цвет.
– Остановись! Ты его убьешь! – с криком бросилась Майосара к неистовому Абарису, – закусив до крови губу, юноша размашисто хлестал тяжелой нагайкой обеспамятевшего от страха и боли сборщика податей.
Абарис на замахе остановил свою руку, отшвырнул нагайку, вытащил за шиворот толстяка из воды и словно куль соломы бросил его на землю у ног Майосары.
– Шелудивый пес! Как ты осмелился! Ты!..
– Не убивай! Не убивай, сын вождя! Прости! Сам не знаю, как получилось! – вопил сборщик податей, извиваясь, словно червь.
– Он тебя не обидел? – спросил Абарис, бережно прикоснувшись к плечу девушки.
– Нет… – стыдливо потупилась Майосара и начала быстро собирать разбросанное по земле белье…
Тем временем несостоявшийся насильник с жалобными стенаниями быстро заковылял прочь.
Когда косогор скрыл его от глаз Абариса и Майосары, он опустился на землю и принялся ощупывать исполосованную спину, осыпая страшными проклятиями сына вождя и строптивую дочь кузнеца, видевшую его позор. Так просидел он, затаившись среди высокого разнотравья, до полудня, подставляя израненные плечи под ласковые солнечные лучи и отмахиваясь веткой от мух и оводов. Наконец сборщик податей дождался: мимо него, по тропинке, возвращались с рыбалки подростки; через них он и передал приказ домочадцам, чтобы те срочно прислали ему одежду и коня.
Когда спустя некоторое время он получил и то и другое, то на удивление раба-конюшего повернул не домой, а в сторону леса, не преминув при этом хлестнуть нагайкой его, ни в чем не повинного. Обиженный раб, кому, правда, подобные выходки хозяина не были в диковинку, почесал побитые места и медленно поплелся обратно…
Лес шумел таинственно и грозно. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь густую листву и, достигнув земли, теряли яркость и тепло в прохладной тени чащобы. Лишь кое-где, на крохотных лесных полянках, кусочки солнечных пятен сливались в сплошной знойный лоскут, отсвечивающий сочной зеленью, нередко усыпанной красными лесными ягодами.
Лик и Ававос не заметили, как в поисках таких ягодных полянок они забрели в глухое урочище, пользовавшееся дурной славой среди сколотов и где в древние времена было капище кровавого бога киммерийцев[66], изгнанных сколотами в безводные пустыни. До сих пор у входа в огромную пещеру, вырытую в обрыве урочища, высились мрачные каменные идолы; их безобразные ушастые головы были повернуты к восходу. Вход в пещеру со временем завалился, зарос чертополохом и густым кустарником, где ползали змеи. На дне урочища струился тонкий ручей, местами разливаясь в крохотные болотца, опасные коварными яминами, скрытыми под ржавой чахлой травой; она не бывала зеленой даже весною. Воздух в урочище был тяжелым, с каким-то неприятным запахом, особенно в жаркие летние дни. Но звери эти места не обходили, может потому, что здесь находились солонцы, и поэтому для людей, менее суеверных, чем сколоты, урочище могло быть настоящим охотничьим раем: в утренние часы у солонцов бродили олени, сохатые, иногда медведи, не говоря уже о прочей мелкой живности.
И все же сколоты избегали эти благодатные для охоты места. Причиной тому служили бездымные огоньки, внезапно загоравшиеся на дне урочища, над болотцами, днем и ночью, чаще всего летом, и так же внезапно исчезавшие. Несколько смельчаков одно время отваживались охотиться в урочище, но когда однажды их трупы обнаружили у обрыва, как раз над идолами, охочих последовать их примеру среди сколотов больше не нашлось.
Поляна, облюбованная детьми, была неподалеку от обрыва, на крутом склоне. Кусты орешника обступили ее густой стеной, и только в одном месте виднелся как бы коридор, где исчезала узенькая, еле приметная глазу тропинка, невесть кем протоптанная среди густой травы. Ягод было много, и дети, повизгивая от удовольствия, уписывали их за обе щеки, не забывая при этом наполнять плетеную из лозы корзинку, захваченную предусмотрительной Ававос.
Треск сушняка и чьи-то грузные шаги заставили их прервать это занятие.
– Ой, медведь! – пискнула испуганная Ававос, прижимая измазанные ягодным соком кулачки к груди.
– Тише ты! – зашипел на нее Лик, схватил за руку и потащил с поляны в кусты.
Когда заросли лопуха укрыли их своими широкими листьями, Лик взял на изготовку лук (он с ним никогда не расставался) и, подумав, протянул свой заветный нож Ававос, чтобы немного ее успокоить. Девчушка крепко сжала костяную рукоять и с благодарностью прильнула к плечу Лика.
Глядя на побледневшее от страха лицо девочки, Лик с запоздалым сожалением вспомнил своего любимого Молчана, все-таки добившегося, чтобы собачья стая Старого Города признала его вожаком, и теперь где-то в укромном местечке зализывавшего раны, полученные в драке с псами.
Шаги приближались. Наконец гибкие, тонкие стволы орешника раздвинулись, и на поляну, пыхтя и отдуваясь, буквально вывалился толстяк; на его плечах болтался изодранный плащ. Ругаясь скверными словами, он принялся осматривать многочисленные прорехи и с раздражением отрывать цепкие колючки репейника с шаровар и плаща. Ававос едва не закричала от радости: это был не медведь, а сборщик податей! Но осторожный Лик тут же зажал ей рот, потому что вовсе не был уверен, что надменный богач обрадуется их появлению. Не по годам рассудительный и смелый мальчишка с тревогой в душе задал себе вопрос: почему это сборщик податей очутился один, без слуг, в такой глухомани? Конечно же, не в поисках ягодных мест. А тревожные взгляды, которые сборщик податей бросал вокруг себя, ясно говорили, что здесь кроется какая-то тайна. Поэтому Лик, шепнув несколько слов на ухо Ававос, тенью скользнул за сборщиком податей – тот, с трудом сохраняя равновесие, начал спускаться по тропинке вниз, к обрыву.
Тихий свист (его даже чуткий Лик расслышал с трудом), раздался откуда-то сверху, и перед сборщиком податей, словно из-под земли, вырос длиннобородый человек с золотой серьгой в ухе; к нему тут же присоединился еще один, одетый, как и его напарник, в звериные шкуры мехом наружу, – он спустился с липы, росшей около тропинки.
Обменявшись приветствиями, стражи урочища и сборщик податей вполголоса поговорили о чем- то. Затем один из дозорных снова полез на дерево, а второй пошел впереди сборщика податей к обрыву.
Лик какое-то время колебался, присматриваясь к кудрявой зеленой кроне, где затаился дозорный, затем решился: поманил Ававос, которая, невзирая ни на какие уговоры, упрямо кралась за ним, и уложил свою подружку в густую траву с наказом наблюдать за дозорным и ожидать его возвращения. Ававос было захныкала потихоньку, но, увидев кулак, подсунутый Ликом под самый нос, затихла. Лик, еще раз внимательно осмотрелся и, старательно избегая открытых мест, пошел в обход липы с дозорным среди ветвей.
Сборщика податей он увидел уже около каменных идолов. Толстяк, с опаской поглядывая на почерневшие от времени лики каменных страшилищ, почти бегом следовал за размашисто шагающим провожатым, время от времени смахивая с лица обильный пот, – солнце давно уже перевалило за полуденную черту, но на дне урочища, подернутом дымкой болотных испарений, было жарко, как в хорошо натопленной бане. Так они подошли к самому обрыву и неожиданно для Лика исчезли. Озадаченный и слегка напуганный таинственным исчезновением сборщика податей и его поводыря, Лик немного полежал не шевелясь, затем даже отполз чуть назад. Каменные идолы, как показалось Лику, вдруг начали злобно ухмыляться, издеваясь над его страхами. Тогда юный разведчик, зажав в кулак крохотную деревянную фигурку Великой Табити, висевшую у пояса, произнес шепотом несколько заклинаний. Успокоенный этим, он снова пополз вперед, к обрыву, не забыв показать язык зловредным идолам.
Вблизи обрыв показался Лику огромной высоты; сухие корни деревьев змеились на желтоватых проплешинах глиняных откосов, заползая в густой кустарник у подножия, где почти до половины утопали каменные страшилища. Только теперь Лик понял, куда исчезли сборщик податей и человек с золотой серьгой в ухе: за буро-зелеными клочьями дикого хмеля виднелась черная дыра – вход в пещеру.
Лик заколебался. Неосознанное ощущение опасности, не покидавшего его с тех пор, как он увидел толстого сборщика податей, вдруг заглушило в нем все остальные чувства, и он, вместо того, чтобы еще больше приблизиться к таинственной пещере, неожиданно юркнул в неглубокую яму, заросшую крапивой и лебедой. И вовремя: послышался легкий шорох, осторожные крадущиеся шаги, и мимо ямы, где затаился Лик, тревожно оглядываясь и посматривая по сторонам, быстрым шагом прошел человек, закутанный в длинный сколотский плащ. У входа в пещеру он еще раз обернулся, и Лик почувствовал, как сердце заколотилось в груди, словно рыбина в сетях, – это был рыжебородый эллинский купец! Но больше всего поразило юного сколота то, что теперь коротко подстриженная бородка купца отливала цветом воронова крыла, а когда-то бело-розовое лицо покрывал густой, медного цвета загар. Купец нырнул в черный зев пещеры…
Солнце скрылось за кромкой обрыва, и только верхушки деревьев в урочище полыхали ярко- зелеными факелами. Близился вечер.
ГЛАВА 12
Огромный бурый медведь ворошил муравейник. Запустив мохнатую когтистую лапу поглубже и смешно мурлыкая от нетерпения, он некоторое время ожидал, пока муравьи облепят ее черной жалящей рукавицей, затем совал лапу в пасть и с наслаждением обсасывал. Иногда какой-нибудь особо прыткий муравей заползал ему в нос, и тогда медведь долго чихал и тер глаза, качая при этом головой и притоптывая лапами.
Наконец медведь, насытившись, оставил полуразрушенную муравьиную кучу и шумно затопал к ручью, чтобы запить муравьиную кислинку обжигающим холодом ключевой воды. Он долго выбирал место для водопоя, потому что берега ручья были крутыми, обрывистыми. Цепляясь лапами за стволы деревьев, он пытался дотянуться мордой до быстрых журчащих струек, но тонкоствольный лозняк сгибался под его тяжестью, трещал, комья дерна плюхались в воду и расплывались грязно-коричневыми пятнами, а отхлебнуть глоток-другой, не замочив лап, медведю не удавалось. Тогда, вконец разозленный, он рявкнул – ругнулся, видимо, – и со всего размаху ухнул в ручей. Подождав, пока уляжется муть, начал пить – обстоятельно, не спеша. Утолив жажду, вскарабкался на берег, отряхнулся, поточил когти о ствол старой осины – наметил границы своих владений. Опустился на все четыре лапы, принюхиваясь, с шумом втянул свежий, утренний воздух – и вдруг так и застыл, высоко подняв черный влажный нос. Маленькие глазки среди густой шерсти хищно блеснули, неуклюжая туша лесного хозяина подтянулась, под шкурой неожиданно обозначились литые бугры мышц. Медведь бесшумно и быстро двинулся вниз по ручью – запах свежей крови, вместе с утренним туманом расползающийся по лесным зарослям, разбудил в медведе инстинкт хищника…
Человек лежал неподвижно, скрючившись. Одной рукой он вцепился в сухую ветку, а вторая судорожно сжимала рукоятку ножа. Иногда его тело сотрясала мелкая дрожь; он тихонько стонал, но попыток подняться на ноги или сменить неудобную позу не делал – видимо, сознание покинуло его.
Медведь остолбенело уставился на человека. Некоторое время зверь стоял неподвижно, дыша тяжело и часто; затем как-то робко шагнул к нему, обнюхал с ног до головы и принялся тормошить, тыкаясь носом. Человек застонал, открыл глаза. С трудом повернулся – и увидел косматую ушастую голову медведя, попытавшегося лизнуть его в лицо красным шершавым языком. Ужас исказил лицо человека, он захрипел, пытаясь закричать. Рука с ножом взметнулась, направляя удар в грудь медведю, но на полдороги остановилась и, выпустив клинок, вяло упала на землю – человек снова потерял сознание…
Огонь настигал. Вот он уже охватил острыми жгучими языками ноги, затем грудь, лицо…
Красные искры залетали через горло в желудок, и нестерпимая жажда превращала кровь в густую жижу; она уже не текла, а каталась в жилах мириадами крохотных упругих шариков.
– Пи-ить… Пи-ить… – еле слышно прошептал Тимн и открыл глаза.
Солнце стояло в зените. Его палящие лучи нашли брешь в крыше небольшого шалаша, где на куче сена лежал кузнец. Где-то неподалеку горел костер – легкий прозрачный дым изредка заползал в шалаш.
Тимн застонал; сначала тихо, затем громче. Чьи-то торопливые шаги заглушили треск сучьев в костре, и в шалаш, пригнувшись, вошел старик. Бережно приподняв голову кузнеца, он поднес ему чашу с водой. Холодная ключевая вода потушила огонь внутри, прояснила сознание. Заботливо пододвинув под голову Тимна охапку сена и заткнув дыру в крыше, старик вышел наружу и через некоторое время возвратился. В руках он держал закопченный глиняный горшок с каким-то варевом из ароматных трав. Кузнец попытался о чем-то спросить старика, но тот прикрыл ему рот ладонью, а затем большой, грубо оструганной деревянной ложкой принялся вливать ему едва не в горло терпкий на вкус отвар. После нескольких глотков легкая приятная истома охватила тело Тимна, и он погрузился в крепкий целительный сон…
«Тиу-ить, тиу-ить!..». Звонкие рулады ранней птички оборвали нити сновидений, и кузнец проснулся. Через входное отверстие шалаша виднелся серый клочок предутреннего неба, где все еще горели поблекшие звезды. Прозрачный туман опустился росой на травы, обволакивая тело неприятной дрожью озноба.
Тимн потянул на себя одеяло, сшитое из заячьих шкурок, с трудом приподнялся, сел и, укутавшись в теплый мягкий мех, попытался сообразить, где он и что с ним. Грудь, туго перевязанная свежим лыком, и тупая боль в спине воскресили в памяти недавние события: бешеный галоп жеребца, дождь стрел вдогонку, резкая всепоглощающая боль, затем хлесткие удары веток по лицу – и все. Если не считать каких-то кошмарных видений, от которых осталось только смутное беспокойство. Тимн быстро пошарил руками вокруг себя и, нащупав рукоять ножа, лежащего у изголовья вместе с его маскировочной одеждой – собачьими шкурами, – крепко сжал оружие.
Затем, придерживаясь за стенки шалаша, медленно встал и, пошатываясь от слабости, вышел наружу.
Шалаш стоял позади небольшой приземистой хижины, возле поленницы дров и кучи хвороста. Прямо перед входом чернело круглое пятно кострища; в нем кое-где посверкивали затухающие угольки. Рядом с костром, под пышными кустами шиповника, виднелась куча сена, прикрытая медвежьей шкурой. Тимн сделал шаг, другой и, споткнувшись, едва не грохнулся на землю, но вовремя ухватился за ствол тоненькой чахлой березки.
Неожиданно шкура зашевелилась и превратилась во внушительную медвежью тушу! Тимн, холодея, оглянулся, как бы ожидая помощи и чувствуя, что ноги отказываются ему служить, начал черепашьими шагами пятиться назад, к шалашу, словно тот мог его защитить от огромного зверя. Медведь шумно выдохнул воздух, фыркнул, и, как показалось Тимну, с укоризной посмотрев в его сторону, не спеша потопал в глубь леса, при этом слегка припадая на правую лапу.
– Уже на ногах! Вот и хорошо… – высокий старик приветливо улыбался Тимну.
И, заметив его странное состояние, бросил быстрый взгляд в направлении зарослей, где все еще был слышен треск сушняка под тяжелой поступью медведя. Нахмурившись, он шлепнул себя ладонью по лбу и сказал:
– Эх, проворонил! Испугался, небось? – спросил он у Тимна.
И не ожидая подтверждения, объяснил:
– Ты не бойся его, он добрый. Виноват, не успел тебя предупредить… Я его еще сосунком в лесу подобрал с перебитой лапой – во время бури придавило вместе с медведицей. Матери голову размозжило, а он испугом да хромотой отделался. Выпоил его козьим молоком, выкормил – видел, какой вымахал? Теперь я ему, похоже, вместо друга, что ли… Живем вместе, – и засмеялся, видимо, вспомнив что-то забавное: – Он у меня за козами присматривает вместо пастуха. Так мое стадо волки на добрую сотню стадий стороной обходят – с Хромушей шутки плохи…
Старик захлопотал возле костра: подбросил сушняку и принялся раздувать тлеющие угольки.
Вскоре языки пламени весело заплясали, зазмеились среди хвороста, и он водрузил на рогульники перекладину с котелком.
– Сейчас позавтракаем… Тебе хорошо подкрепиться – первое дело. Да ты сядь… Ноги еще, поди, дрожат? Ничего, дело на поправку идет. Как твое имя? Тимн? Это тебя Хромуша разыскал. И меня привел. Смешно? Говорить он, конечно, не умеет. Из-за тебя мы едва не рассорились: за рубаху зубами вцепился и тащит, мурлыча: мол, до чего же ты несообразительный, пошли, зря не потревожу. Вот так-то…
Тимн, полулежа на камышовой подстилке и ощущая в израненном теле благостное состояние покоя и умиротворенности, с удовольствием прислушивался к неторопливой, журчащей весенним половодьем, речи своего спасителя. Благодарность переполняла кузнеца, но непривычный к бурному проявлению чувств, он только смущенно покрякивал и весело улыбался в ответ на добродушные шутки старика, чей единственный глаз излучал тепло и ласку. Сильный и чистый голос старика убаюкивал и в то же время пробуждал новые силы; железные мышцы кузнеца трепетали, словно стволы молодого осинника под напором весеннего ветра. Наконец голос старика стал тише, и его тощая высокая фигура, окутанная дымом костра, постепенно растворилась в первых лучах восходящего солнца. Тимн, уронив голову на хрустящий камыш, задремал…
Проснулся он к полудню. Тело, все еще во власти крепкого сна, было вялым и непослушным, но кровь струилась по жилам, все убыстряя свой бесконечный бег, и сердце стучало сильно и часто.
– Вставай, вставай, лежебока! – старик протягивал Тимну глубокую миску с горячей похлебкой. – На, поешь…
Только теперь кузнец почувствовал, как сильно он проголодался. Миска опустела в один миг, и старик, посмеиваясь, опять наполнил ее до краев. Лишь третья порция похлебки и большой кусок мяса насытили кузнеца. В завершение обеда старик подал ему небольшую чашу с темно- коричневым напитком.
