Меч Вайу Гладкий Виталий
– А это лекарство. На вкус препротивное, – поморщился он, – но пить нужно. Ты особо не смакуй…
Лекарство было и впрямь не мед, но Тимн мужественно проглотил тягучую горечь; она огнем обожгла желудок и прокатилась по телу.
– У-у-ух… – замахал он руками; вонючий и горький настой даже слезу вышиб.
– Запей, – плеснул старик в чашу кислого козьего молока. – Ничего, потерпи. Нужно рану очистить и кровь взбодрить – ты ее много потерял. А это возьми на память, – протянул почерневший от запекшейся крови наконечник стрелы. – Хорошо, что не отравленная; но глубоко сидела…
Вдруг, кинув взгляд за спину Тимна, резко и повелительно приказал:
– Сиди и не двигайся! Не оборачивайся!
И засвистел тонко, тягуче. Затем быстро вскочил на ноги и куда-то ушел. Через некоторое время старик возвратился и слегка виноватым голосом сказал:
– Ты уж не обижайся на меня. Это были… мои подопечные. Тебе пока не нужно их видеть. Вот окрепнешь, тогда… И главное – ничего не бойся. Но без меня никуда не ходи, будь около шалаша.
А мне нужно сети проверить. Я скоро вернусь…
Уже больше недели жил Тимн у старика. Рана затягивалась быстро, но сказывалась потеря крови – иногда не хватало сил пройти десяток шагов по тропинке: в глазах темнело, сердце колотилось в груди, словно маленький молоточек о наковальню, быстро и гулко; обильный пот крупными каплями орошал лоб, поташнивало. Старик поил его своими снадобьями по три-четыре раза на день, втирал в тело какие-то мази, заставлял дышать приторным паром отваров, но слабость не оставляла тело кузнеца. Временами им овладевало полное безразличие, и он днями лежал в шалаше. Тимн отказывался от пищи, и даже заставить его пить целебные настои старику стоило большого труда.
Старик подолгу сидел рядом, внимательно наблюдая за ним, но попыток вывести его из этого состояния не делал; то ли не мог, то ли не находил нужным.
Как-то под вечер он куда-то исчез и возвратился, когда солнце скрылось за горизонтом. Тимн, завидев его, невольно вздрогнул: одежда старика – длиннополый кафтан, сшитый из беличьих шкурок, и кожаные шаровары – была подпоясана змеиной шкурой, а лицо разрисовано белой и красной красками. На голову старик водрузил ярко начищенный бронзовый обруч; к нему крепились козьи рога, окрашенные в черный цвет.
Не говоря ни слова, старик подбросил в костер дров и несколько пучков сухой травы. Затем подошел к Тимну, раздел донага, подвел к костру и усадил на плоский камень. Тимн, вялый и послушный его воле, сидел безучастный ко всему: мимолетное возбуждение, вызванное странным нарядом старика, прошло, и тупое равнодушие снова овладело им. Тем временем старик, бормоча заклинания, поставил на костер большой глиняный горшок, налил в него воды и бросил несколько горстей желтого порошка; бурое облако окутало горшок, на миг притушив яркие языки пламени.
Жалобно заблеял черный козел, которого старик принес в жертву богам; отхлебнув глоток его крови из небольшой жертвенной чаши, старик дал выпить Тимну. Затем, макнув пальцы в кровь, он провел несколько полос на лбу и щеках кузнеца.
– Прими мою жертву, могущественная Апи! – голос старика взметнулся ввысь, к первым звездам. – Ты, матерь всего живого, будь милостива к своим детям…
Запахло паленой шерстью и горелым мясом – старик брызнул несколько капель крови в костер, бросил туда кусок козлиной шкуры и ломтик мяса.
– Подставь свои ладони, о мудрая и многоликая, забери боль нашу, исцели тело и душу сына своего. Мать матерей, не держи обиды на детей своих неразумных… – старик бросал в огонь зерна пшеницы и ячменя.
Костер разгорался. Пламя поднялось уже вровень со стариком, а он все ходил вокруг костра, выкрикивая заклинания и молитвы. Тимн сидел словно истукан, наблюдая за своим врачевателем. В голове у него шумело, мысли путались, он перестал ощущать даже боль. Изредка легкий ветерок подхватывал на лету снопы искр из костра, а то и горящий уголек, и швырял на обнаженного кузнеца, но он равнодушно смотрел на пятнышки ожогов и не пытался стряхнуть крохотные обжигающие светлячки. Старик все убыстрял движения; он, казалось, порхал, словно огромная сказочная птица, привязанная за крыло к невидимой нити внутри костра.
Неожиданно старик завел высоким, чуть надтреснутым голосом заунывную мелодию на незнакомом Тимну языке. Ее звуки то терялись в ночном мраке, окружавшем костер, то вдруг вырастали в огромное языкатое чудище, которое притаилось в огне и плевалось дымом и жаром.
Звуки исподволь проникали в сознание, лаская материнскими руками и вызывая видения далекого детства. Огрубевшая душа кузнеца, привыкшая к виду крови и жестокостям, таяла, словно воск в ясный летний день. Широкая беззаботная улыбка появилась на бородатом лице Тимна, и он, прикрыв глаза, принялся напевать древнюю песню сколотов, посвященную Гойтосиру[67], мотив которой переплетался с песней старика.
Вдруг голос старика оборвался на высокой ноте, и в обрушившейся на Тимна тишине послышалось леденящее душу и тело шипение. Оно окружало кузнеца со всех сторон, но сил подняться и вырваться из этого кольца у Тимна не было. Его тело словно срослось с камнем, где он сидел, а обезумевшие от ужасного видения глаза готовы были выскочить из орбит: на свет костра ползли огромные, в руку толщиной, змеи. Раздвоенные языки угрожающе шевелились, словно ощупывая что-то невидимое глазу, сверкающая в отблесках костра узорчатая кожа шуршала и бугрилась волнами, страшные своей неподвижностью глаза гадов злобно горели в темноте, словно капли расплавленного металла. Холодея от сознания своей беспомощности и беззащитности, Тимн услышал тонкий свист – змеи, медленно сжимая тугие кольца, поднимали плоские треугольные головы все выше и выше, иногда сплетаясь в замысловатые узлы, и неумолимо приближались к нему. Старик куда-то исчез, и только костер, постепенно угасая, бросал кровавые блики на эту страшную картину.
Вдруг неистовый вопль нарушил ночную тишину. Костер погас, и Тимн почувствовал, что проваливается в пустоту…
Проснулся кузнец («Какой кошмарный сон!» – сразу же вспомнил пляску змей и содрогнулся), когда солнце уже поднялось довольно высоко. Вскочил, прошелся – и подивился: тело было послушным и сильным, как прежде, ноги несли его без малейших усилий, голова была ясная, а сердце гнало кровь по жилам с такой силой, что, казалось, она вот-вот разорвет кожу и брызнет струей, если Тимн задумает присесть или полежать. Полной грудью вдыхая ароматный лесной воздух, кузнец быстро зашагал по лесной тропинке к Борисфену, он шумел совсем рядом, маня влажной прохладой.
Старика Тимн увидел, спускаясь с обрыва к берегу: тот сидел в крохотной утлой лодчонке неподалеку от берега и вытаскивал перемет. Крупные рыбины прыгали под ногами старика, изредка ухитряясь вывалиться за борт. Старик хмурился и беззлобно поругивал свою чересчур шуструю добычу, а особо крупных щук время от времени глушил ударами короткого весла по голове. На берегу, пританцовывая от нетерпения, прохаживался Хромуша – старик изредка отрывался от своих забот с переметом и швырял зверю одну-две рыбины, которые тот одним махом отправлял в пасть, блаженно щурясь при этом и с аппетитом причмокивая. Но насытить такую громадину было непросто, и медведь жалобно урчал и шлепал по воде лапами, стараясь обратить на себя внимание старика, а то и забредал в реку, но неглубоко.
Заметив медведя, Тимн остановился в нерешительности: видел он Хромушу уже несколько раз в обществе старика, но ближе познакомиться еще не приходилось.
– Эгей! – закричал старик, заметив Тимна. – Иди сюда! – и, правильно истолковав его нерешительность, подбодрил: – Да ты не бойся Хромуши, он не тронет. Он уже привык к тебе, за своего считает. Иди…
Хромуша было заворчал при виде кузнеца, но тут же, повинуясь окрику старика, подошел к побледневшему Тимну и, обнюхав его, игриво подтолкнул лапой поближе к воде – мол, подходи, я не жадный…
С этого дня Тимн начал поправляться очень быстро. Он помогал старику по хозяйству: рубил дрова, разжигал костер, доил коз, иногда ставил переметы и проверял силки на зайцев и пернатую дичь. Неожиданно быстро кузнец подружился с Хромушей. Старик даже ворчал иногда на Тимна, нередко приносившего с рыбалки полупустую корзину, – он понимал, куда девалась большая часть улова. А Хромуша только хитровато щурился и старался отправиться побыстрее к козам, совсем не боявшимся своего необычного пастуха. Некоторые бодливые козлы даже осмеливались грозить ему рогами, но, получив легкую трепку, смирялись с его главенством и дальше установленных медведем границ не забредали.
Тимн внимательно присматривался к старому Авезельмису – так звали его спасителя. Он уже знал, что старик не сколот, а из далекого племени траспиев. Что привело его в эти места? Что побудило стать отшельником? Эти вопросы не давали покоя кузнецу, но задать их старику он не решался, боясь нарушить законы гостеприимства.
Иногда на Авезельмиса находило мрачное настроение, он становился неразговорчивым, вялым, и тогда Тимн сам занимался хозяйскими делами. Старик закрывался в избушке, разжигал очаг, и подолгу сидел в полной неподвижности, уставившись в огонь. Судя по его довольно крепкой и хорошо сложенной фигуре (если не считать небольшого горба на спине), а также по многочисленным шрамам на лице и на теле, старик был когда-то воином и, видимо, знатным.
Однажды Тимн раскопал в углу хижины среди связок трав и кореньев полное воинское снаряжение, поразившее его богатой отделкой. Здесь была дорогая и очень прочная кольчуга, не менее ценный, украшенный золотой насечкой пластинчатый железный панцирь, овальный щит с приклепанными железными пластинами, горит с луком, по размерам значительно большим, чем луки сколотов, шлем и необычной формы длинный меч с искривленным лезвием. Он больше всего заинтересовал кузнеца, перевидавшего на своем веку множество клинков разных форм; металл, из которого был выкован меч, отливал волнистой синевой с рисунком, напоминающим изморозь. Видно было, что старик бережно относится к оружию – оно было хорошо вычищено и смазано тонким слоем жира. А однажды Тимн получил подтверждение своим догадкам о том, что старик в совершенстве владел воинской наукой, не забытой им до сих пор.
Рана почти зажила, и кузнец постепенно начал упражняться с оружием: стрелял из лука, изготовленного своими руками, – пусть плохонького, но все же вполне пригодного, чтобы поразить цель на расстоянии пятидесяти шагов, – метал нож в нарисованный сажей на толстом древесном стволе круг. Как-то старый Авезельмис застал Тимна за этим занятием и долго наблюдал, как, морщась от боли в ране, при резких движениях все еще напоминавшей о себе, тот раз за разом швырял нож в цель, радуясь каждому удачному попаданию, что пока не всегда удавалось.
– Дай, – протянул старик руку.
Тимн слегка удивился, но тут же отдал старику нож. Момент броска он даже не успел заметить – лезвие ножа торчало в самом центре черного круга, слегка подрагивая. Вытащил нож из дерева он с трудом – бросок был необычайной силы и точности. Старик, неожиданно смутившись и пробормотав что-то в ответ на восторженные слова Тимна, скрылся в хижине и долго оттуда не выходил, словно казня себя за опрометчивый поступок.
Тимн, почувствовавший себя в состоянии возвратиться в родной Атейополис, к семье, и теперь места не находивший от волнения за исход сражения с полчищами сармат, как-то заикнулся старику о своем намерении. Правда, ему не давала покоя мысль о предстоящем судилище со сборщиком податей, исход которого у него почти не вызывал сомнений – боги почему-то всегда были благосклонны к богачам, и примеров этому кузнец знал множество. Но и сидеть без дела в такой грозный для сколотов час он не мог: бесстрашное сердце звало в бой, где каждый акинак был весомым подспорьем.
– Мне нужно возвращаться, – однажды несмело сказал Тимн, зная наверняка, что это не очень понравится старику, успевшему к нему привыкнуть.
Старик знал о его тяжбе со сборщиком податей. Он сумрачно посмотрел на Тимна, подумал и ответил:
– На верную смерть идешь…
– Боги милостивы…
– Боги – да, люди – сам знаешь… Не всегда правильно волю богов толкуют, особенно когда ослеплены блеском золота.
– Я надеюсь на Марсагета.
– Замолчи! – старик вскочил, словно ужаленный. – Не произноси здесь этого имени никогда!
Слышишь – никогда! – Он обхватил голову руками и, раскачиваясь из стороны в сторону, глухо простонал: – У-у-у, проклятье… Еще не пробил час… Еще не пробил… О боги, услышьте мою мольбу, заклинаю вас! И, не оглядываясь, он почти бегом направился в хижину, где просидел безвыходно двое суток, безмолвный и отрешенный.
Появился он перед сидящим у костра Тимном внезапно, ранним утром, осунувшийся и горбясь больше обычного. Молча кивнул на его приветствие, присел рядом и непривычно тихим голосом спросил:
– Не передумал?
И, прочитав ответ в глазах кузнеца, тяжело вздохнул, поднялся и куда-то ушел. Возвратился.
Авезельмис уже после обеда. Он вел в поводу тонконогого скакуна. Конь, пританцовывая от избытка сил, испуганно всхрапнул при виде кузнеца.
– Вот, возьми… – не глядя на Тимна, ткнул ему в руки поводья. – Это не подарок, – перебил слова благодарности. – Это тот конь, на котором ты ускакал от сармат. Я на него случайно наткнулся в лесу, когда тебя Хромуша разыскал. Припрятал на всякий случай – есть тут у меня неподалеку укромное местечко… И это, – протянул кузнецу чуть тронутый ржавчиной акинак и простой, но хороший лук с полным колчаном стрел.
– Мой тебе совет: не спеши появляться в Атейополисе. Попробуй сначала разузнать, что к чему. Так будет вернее.
Когда Тимн вскочил в седло, Авезельмис подал ему небольшую кожаную сумку с провизией и сказал:
– Случись что, запомни: ты здесь всегда желанный гость, – и уже тише: – Вот Хромуша будет скучать…
Конь, послушный поводьям, игриво выгнул шею и пошел мелкой рысью, пока позволяла дорога. Вскоре деревья скрыли Тимна от глаз старика: Авезельмис долго стоял неподвижно, глядел ему вслед и тихо бормотал:
– Храни тебя всемогущая Апи и наш великий отец Папай. Пусть Меч Вайу поразит твоих врагов…
ГЛАВА 13
Молнии акинаков сверкали в пыли, то скрещиваясь в брызгах искр со звоном и скрежетом, то со свистом рассекая воздух, густо настоянный на запахах соленого пота и кожи учебных доспехов. Неутомимый Меченый спокойно отражал натиски раззадоренного поединком Абариса; юноша с двумя акинаками в руках временами напоминал колесо бешено мчащейся повозки – с такой быстротой и сноровкой он ими орудовал. Хотя поединок был учебным и удары наносились только в двухслойный кожаный панцирь, но силы и стремительности этих ударов хватило бы в случае удачного попадания, чтобы отправить к праотцам одного из бойцов или, в лучшем случае, тяжело ранить.
Но недаром Меченый славился как один из лучших среди мастеров владения акинаком, а Абарис был его любимым учеником: учитель и его воспитанник стоили друг друга. И если на стороне совсем еще юного сына вождя были присущие молодости легкость, великолепная реакция и задор, то им противостояли не менее грозные слагающие бойцовских качеств опытного воина, за свою долгую боевую жизнь не раз смотревшего смерти в лицо: тяжелая рука, отличное знание способов защиты, а также приобретенная в сражениях воинская хитрость, не раз ставившая в тупик менее искушенного Абариса. Несмотря на то, что поединок в таком вихревом темпе продолжался уже довольно долго, хорошо тренированные бойцы вовсе не ощущали усталости, только все больше темнели лица, покрываясь пылью.
Наконец один из отчаянных наскоков Абариса достиг цели, и Меченый чудом избежал ранения, уклонившись в сторону. Следующий удар, случись это в настоящем бою, был бы разящим, но юноша задержал на полдороги меч и, отскочив, снова занял боевую позицию. Меченый с громким, добродушным смехом швырнул свои акинаки на землю:
– Сдаюсь! Молодчина! – похвалил довольного удачей Абариса. – Силенок пока еще маловато, но это не беда. Со временем появятся. И еще – иногда забываешь о защите. В бою с опытным воином это может стоить жизни. Запомни хорошенько: у тебя два акинака – один должен разить, второй защищать. Это главное. На доспехи не надейся – хороший боец обязан всегда упредить удар, а панцирь должен служить ему для большей уверенности в бою.
– Согласен, учитель, – весело согласился с его поучениями Абарис и пожаловался, морщась:
– Удар у тебя, ой-ей…
– Ничего, лишний синяк для воина как награда, – похлопал его по плечу Меченый. – И напоминание – в бою не зевай, не то скальп потеряешь.
С этими словами он подошел, достал из переметной сумы сверток, вытащил оттуда два длинных меча и протянул один из них Абарису.
– Ну-ка, посмотрим, как у тебя получится вот этими штучками.
– А это еще зачем? – полюбопытствовал тот, пробуя жало. – Это сарматский меч! – воскликнул он, присмотревшись, с отвращением на лице.
– Ну и что?
– Как – что? Меч врага. Наше оружие вот! – поднял с вызовом акинаки. – Ими я сумею свалить любого.
– Ай-яй-яй! Молодо-зелено… – сокрушенно покачал головой Меченый. – Расхрабрился.
Защищайся!
– Но у тебя только один меч… – заупрямился Абарис.
– Ничего. Посмотришь, чего он стоит в бою.
Тогда Абарис, закусив губу, ринулся на Меченого, стараясь побыстрее закончить поединок. Но не тут-то было: удары один тяжелее другого, обрушились на Абариса, пытающегося найти брешь в защите противника. Один из акинаков, которым юноша защитил себя от удара сбоку, коротко звякнул и выпорхнул из рук, словно серебряная рыба. Та же судьба постигла и второй – Меченый не сдерживал силы ударов, стараясь наглядно доказать все преимущества сарматского меча.
– Ну как? – спросил он, опуская меч.
– Да-а… – протянул Абарис. – Я никогда не думал…
– А думать нужно! – резко прервал его Меченый. – Почему в бою сколот слабее сармата? Я имею в виду конников в свалке. Потому что мы, чтобы поразить врага, часто спешиваемся – клинок коротковат, не достает. Удар акинака в основном колющий – вот так! Вот тут-то и подстерегает воина опасность: кто может поручиться, что еще один противник не поразит его в это время дротиком или копьем? А маневра у него нет – пока заберется в седло, его можно два раза убить. А конник-сармат в бою достанет своим длинным мечом и пешего воина, оставаясь в седле, и конного – р-раз! Сила удара больше – клинок длиннее и тяжелей. К тому же этот меч и для колющего удара приспособлен не хуже, чем акинак.
– Значит, нам нужны сарматские мечи? – неуверенно спросил Абарис.
– Возможно. Но пока мы не можем позволить себе такую роскошь. У нас, сам знаешь, и акинаков не много, не прижились они как-то у сколотов. Больше лук и дротики. Со временем – я в это верю – акинак станет достойным соперником сарматского меча, удлинившись. А пока нужно искать другие способы борьбы с тяжелой конницей сармат. Ну и, конечно же, нелишне как следует научиться владеть длинным мечом.
– Согласен.
– Вот так-то, – улыбнулся Меченый при виде хмурого Абариса. – Да ты не переживай. Есть и у нас преимущества перед тяжеловооруженными конниками сармат – быстрота маневра. И самое главное преимущество – свою родную землю защищаем. А это придает силы и отваги вдвойне…
Все эти дни Абарис жил под впечатлением стычки со сборщиком податей. И горько сожалел о том, что акинаком не пощекотал ребра с некоторых пор ненавистного ему человека. Он никому не рассказал об этом, чтобы не бросить тень на честь любимой девушки, а сборщик податей тем более помалкивал; ссориться со своим хозяином даже верному псу негоже – можно и конуры лишиться и вместо объедков с хозяйского стола отведать палок. Поэтому хитрый толстяк старался не попадаться на глаза Абарису, а если уж выпадал такой случай, он льстиво изгибался в поклоне и, бормоча приветствия, пытался побыстрее исчезнуть с глаз.
Конечно, сборщик податей мог при поддержке дружков из знатных людей племени затеять тяжбу с Абарисом, и будь юноша менее знатен, не сносить бы ему головы. Но сборщик податей прекрасно понимал, что Марсагет, а с ним и его военачальники, Абариса в обиду не дадут, и дело обернется для него посмешищем. А если учесть, что Абарис – будущий преемник Марсагета, то и вовсе было о чем призадуматься, прежде чем затевать тяжбу. И отложить выяснение отношений до более подходящего момента – сборщик податей не прощал обид никому…
Майосара закрылась в хижине, почти не появлялась во дворе и не откликалась на зов Абариса.
Юноша ходил мрачнее тучи. Он понимал, что причина затворничества Майосары таится не в нем, что горе заставило девушку закрыться от всех. Майосара очень любила отца, и весть, которую привез из дальней разведки напарник Тимна, поразила ее подобно ядовитой стреле в самое сердце: он утверждал, что кузнец или погиб, или схвачен сарматами. Только матери Абарис поведал о причине своих терзаний.
Опия на словах выразила сожаление, но в душе почувствовала облегчение: кузнец погиб, а значит и тяжба закончена. Опия по натуре не была злой или равнодушной. Но жена вождя обязана была в первую очередь заботиться об упрочении власти мужа и своего влияния, и, конечно же, ссора Марсагета со старейшинами из-за Тимна вовсе не способствовала ни тому, ни другому. Поэтому Опия приказала слугам передать семье Тимна немного продуктов и одежды и сочла на этом свой долг выполненным.
Опия как-то позвала Майосару в акрополь и долго с ней беседовала. Девушка, смущаясь и краснея, сбивчиво отвечала на вопросы, не смея поднять на нее глаза. Конечно же, об Абарисе не было сказано ни единого слова, но и властолюбивая жена вождя и совсем не глупая дочь кузнеца с проницательностью, свойственной всему женскому роду, когда дело касается дорогого сердцу человека, в данном случае сына и возлюбленного, с полуслова и полувзгляда понимали друг друга.
«Красивая… – оценивающе смотрела Опия на Майосару с невольной завистью стареющих женщин к цветущей юности. – Жаль, не знатная… И умом не обижена. А не пара. Не-ет…»
Вспомнила свое замужество и с неожиданной горестью вздохнула: жизнь уже на исходе, дети выросли, привычки устоялись, чувство долга перед мужем вошло в кровь и плоть, а любовь обязанностью так и не стала… «Абарис своенравный, – с тревогой думала Опия, – такой же, как Марсагет в молодости. И похож на него лицом и фигурой: нос прямой, лоб высокий, на щеках и подбородке ямочки, плечи широкие… Только глаза мои… И брови – густые, черные. Будущий вождь племени. Вот и нужно ему невесту подыскать ровню. Мало ли знатных красавиц в девках сидит… А эта… – кинула взгляд на крутые бедра девушки. – Эта подождет своего времени, уж коль так загорелось. Вождю племени не возбраняется иметь наложниц, – поморщилась. – Или других жен…»
Но первая, главная жена, твердо решила для себя Опия, должна быть из племени басилидов – будущий наследник должен иметь право носить высокую конусообразную шапку царя Сколопита с полным на то основанием.
Безутешный Абарис с головой окунулся в привычный для него мир воинской науки, приносившей ему временное облегчение. Приходя с учебного ристалища, юный воин замертво падал на ложе, иногда забывая об ужине, и спал непробудным сном до утра, чтобы снова, взяв в руки меч, лук или копье, упражняться до изнеможения под руководством Меченого. Тот с некоторых пор увеличил нагрузки вдвойне – по примеру эллинских гоплитов[68] и катафрактариев[69] – учебное воинское снаряжение теперь было в два раза тяжелее боевого.
Тем временем подготовка к предстоящему походу против сармат была закончена. С утра до вечера воинские отряды упражнялись у стен акрополя: одни во владении оружием, так как среди воинов много было таких, кто редко принимал участие в походах дружины вождя, в основном ремесленники; другие объезжали отловленных лошадей, потому что решили в пешем строю не воевать для большей маневренности отрядов, и каждый воин в поводу должен был иметь по одной запасной лошади, что обеспечивало выигрыш в скорости передвижения – по сведениям разведчиков и пленного языга – воинов одвуконь у сармат было немного, в основном, знать и телохранители Дамаса.
На последнем военном совете приняли решение провести разведку боем. Отборным отрядом поручили командовать Меченому. Лучшие бойцы двух племен, уздечки коней которых украшал не один скальп врага, были собраны под началом опытнейшего военачальника. Перед рассветом воины отряда, ведя в поводу по два запасных коня, незаметно выскользнули из главных ворот, где ночную стражу заранее предупредили о молчании под страхом смертной казни. С отрядом ушел и сын вождя Абарис, упросивший Меченого взять его с собой, – единственный воин без надлежащего опыта. Опия было запротестовала, но непреклонный Марсагет коротко обрубил ее доводы:
«Будущий вождь племени должен на деле доказать свое право на священный жезл предков».
Вечером, перед вылазкой, Абарис украдкой пробрался к хижине Тимна. Солнце уже спряталось за горизонт, и пыльные проулки были пустынны – наступило время ужина. Даже собаки не рыскали по Атейополису: усевшись неподалеку от очагов, они ждали свою долю – огрызок лепешки или кость. Во дворе кузнеца было тихо, только у летнего очага сидел грустный подросток, сын Тимна, да неугомонная Ававос что-то мастерила в дальнем углу, возле кузницы. Абарис подошел поближе.
– Ававос! – тихо окликнул девчушку.
– Ой! Кто это? – девочка испуганно вытаращила глаза на темную фигуру у плетня.
– Это я, Абарис.
– Что нужно? – оглядываясь, Ававос подошла по-ближе.
– Позови Майосару… Пусть выйдет. Она знает куда.
– Ладно. Бегу…
Ждать пришлось долго. Абарис, волнуясь, не знал, куда себя деть и что делать – время, казалось ему, остановилось. Он дрожал, словно в лихорадке, иногда ругая себя за неподобающую воину несдержанность, а иногда, отбросив подобные мысли, повторял и повторял шепотом ее имя, будто она могла услышать его зов.
Наконец среди кустов мелькнула чья-то фигура. Абарис, еле сдерживая радостное нетерпение, почти бегом поспешил навстречу – и замер на месте, словно его оглушили ударом боевого топора: накинув на плечи старую длинную накидку, перед ним стояла Ававос. Он попытался спросить ее, где Майосара, но вместо слов промычал что-то нечленораздельное. Ававос отрицательно покачала головой и сказала:
– Не-а…
И все, никаких объяснений… Абарис, поникнув головой, медленным старческим шагом двинулся по проулку. Жизнь казалась постылой и ненужной…
– Э-эй! – дергала его за край плаща Ававос. – Постой! Вот…
И она, что-то сунув в руку юноши, убежала в темноту. Абарис нащупал длинный кожаный шнурок, привязанный к крохотному, теплому на ощупь кусочку металла. Когда он приблизил его к глазам, то едва не закричал от радости – любит! Любит! Это была бронзовая фигурка змееногой.
Аргимпасы[70], подаренная Тимном дочери еще в младенчестве, – Майосара с этим талисманом никогда не расставалась. Надев священную фигурку на шею и спрятав ее под рубаху, Абарис, словно молодой олень, помчался по Атейополису, стараясь бешеным бегом унять кипевшую в груди бурю радости и счастья.
Лагерь сармат был на том же месте, где его впервые увидели разведчики сколотов во главе с.
Тимном. Меченый повел свой отряд лесными тропами. Чтобы не обнаружить себя, воины надели лошадям на морды торбы с зерном, а оружие и сбруя были полностью лишены металлических украшений – они могли звоном оповестить об их приближении дозоры сармат. К лесной опушке, откуда хорошо были видны лагерные костры, отряд вышел вскоре после полуночи. Решили подождать предутреннего часа, когда сон наиболее крепок. Воины спешились и залегли в густой траве, положив рядом приученных лошадей. Потянулось долгое, томительное ожидание…
Вождь языгов Дамас в эту ночь не мог уснуть. Какая-то непонятная тревога томила его огрубевшую душу, и он, кликнув телохранителей, приказал привести к нему юную рабыню- флейтистку из племени меотов, захваченную год назад в одном из набегов на Меотиду его другом Карзоазосом и подаренную во время недавнего посещения.
Флейтистка, девушка невысокого роста, с большим бюстом и неожиданно тонкой для ее крепко сбитой фигуры талией, томно поводя черными, как маслины, глазами, по-кошачьи мягко проскользнула в юрту и примостилась у ног Дамаса. Хмурый вождь языгов небрежно погладил ее по волосам.
– Ну… – кивком показал на флейту, изготовленную из длинной и тонкой кости какого-то животного.
Флейтистка на миг замерла, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя; затем ее тонкие длинные пальцы заплясали по отверстиям инструмента – негромкая мелодия наполнила юрту. Она играла песню своей далекой родины, песню, которой женщины-меотки провожают мужей в море, на рыбный промысел. Дамасу почему-то нравилась эта мелодия, может, потому, что напоминала ему бесконечные песни табунщиков с берегов Аракса, где он вырос. Голос флейты, то тихий, словно шум прибоя в полуденные часы, то призывный, требовательный, будто последнее напутствие уходящим в море – вернись живым, я жду-у! – то глухой, рокочущий ураганным штормовым ветром, рисовал в воображении Дамаса совсем другие картины: ковыльная степь в знойной дымке, крики табунщиков, сгоняющих лошадей к водопою, буйный разгул кровавого набега в звоне мечей, пожарах и криках поруганных женщин. Флейтистка играла, а Дамас, довольно прищурив глаза, смотрел на огонек светильника и думал…
Сегодня он ждал Афенея – тот привел отряд от царя Гатала и снова куда-то исчез вместе со своим подручным по кличке Одинокий Волк. Афеней часто отлучался из лагеря, не спрашивая разрешения Дамаса. Правда, возвращался он с очень ценными сведениями о войске сколотов, за что Дамас был ему весьма признателен.
Афеней не появлялся вторые сутки, и это злило вождя языгов, готового двинуть свои отряды на сколотов, – он уже получил желанное подкрепление, а также продовольствие, обещанное Карзоазосом. И теперь ему нужен был Афеней и его помощники во главе с Одиноким Волком, знающие все потайные тропы и скрытые подходы к Атейополису. Они должны были незаметно снять сторожевые посты сколотов, чтобы сарматы застали Марсагета врасплох.
Ослабленный расстоянием протяжный волчий вой долетел в сонный лагерь сармат, вмиг разметав благодушные мысли Дамаса. Отшвырнув перепуганную флейтистку в сторону, он вскочил на ноги и застыл в тревоге, прислушиваясь. Снова и снова жалобные звуки раздавались в предутренней тишине, словно предупреждая о чем-то. Дамас метнулся к выходу из юрты – это был условный знак Афенея, предупреждающий об опасности, – но выскочить наружу не успел: боевой клич сколотов заглушил его призыв к оружию…
Ночной бой разгорался; полусонные сарматы метались среди кострищ в поисках спасения, но натыкались на дротики и акинаки воинов Меченого. Более опытные военачальники собирали свои отряды, не поддаваясь общей панике. Еще не было ясно, сколько сколотов напало на лагерь, но, повинуясь командам, воины строились в боевые порядки – сказывалась многолетняя привычка к ратному труду и ночным набегам; а в них сарматы тоже знали толк. Конечно, немногочисленный отряд Меченого не ставил перед собой задачу уничтожить все сарматское воинство – это было невыполнимо даже со значительно большими силами, потому что лагерь сармат занимал обширное пространство, а воины были хорошо обучены и многочисленны. Но внести сумятицу, посеять страх среди врагов перед предстоящими большими сражениями, а также приобрести уверенность в себе сколоты должны были. На это рассчитывал весьма опытный Марсагет, доверивший вести отряд своему лучшему военачальнику и другу Меченому.
Дамас, не успевший надеть доспехи, едва вскочил на коня, как на него налетел Абарис. Юноша с самого начала схватки стремился к юрте предводителя сармат, уповая на мощь боевого скакуна и на свое безупречное владение оружием. Телохранителя, попытавшегося закрыть Дамаса, он опрокинул вместе с конем и с яростным криком обрушил акинак на непокрытую голову предводителя сарматской рати. Только отменное хладнокровие и хорошая реакция спасли вождя языгов – он успел соскользнуть под коня, чтобы ответить выпадом меча снизу. Это был его излюбленный прием, не раз приносивший ему победу в схватках. Но в этот раз он не сработал – юноша вздыбил скакуна, увернулся и снова напал на Дамаса. Звон клинков заглушил сигнал к отступлению – его подал внимательно следящий за ходом боя Меченый. Обозленный Дамас, до этого непобедимый в рубке, забыв обо всем, отбивал молниеносные удары Абариса, уже не думая о скорой победе, на которую рассчитывал в самом начале схватки.
Тем временем телохранители вождя пробивались к юрте своего повелителя. Вот уже один, второй, третий закрыли Дамаса, и Абарису, вместо того, чтобы нападать, пришлось защищаться. Но он, полный ярости и боевого задора, рубил направо и налево, не замечая надвигающейся опасности.
Абарис был легко ранен, но в пылу схватки боли от раны не ощущал. Меченый вовремя заметил опрометчивость ученика и с диким воплем, распугавшим лошадей, обрушился, словно ураган, на окружавших юношу сармат. Разметав врагов, он схватил коня Абариса за поводья и силком вытащил из боя. Нахлестывая нагайками скакунов, они устремились к лесу вслед за последними воинами отряда. Когда пришедшие в себя сарматы снарядили погоню, отряд был для них уже недосягаем.
ГЛАВА 14
Герогейтон, главный жрец храма Аполлона Дельфиния[71], шел по улицам Ольвии. Встречные с почтением кланялись жрецу, который, несмотря на свой весьма преклонный возраст, держался прямо и шагал легко и размашисто. Сухая подтянутая фигура жреца в белоснежном хитоне, правильные черты загорелого лица, обрамленного кудрявой седой бородкой, выражали непреклонную строгость и решительность. Кивком отвечая на приветствия сограждан, Герогейтон озабоченно хмурился, завидев выщербленные плиты мостовой, и брал себе на заметку, чтобы в подходящий момент сделать замечание архонтам[72] за их нерадивость и нераспорядительность.
Правда, он знал, что городская казна опустела, и даже на ремонт водоема агоры[73] деньги пришлось собирать, что называется, пустив шлем по кругу среди богатых купцов-ольвиополитов.
Знал он заранее и ответ архонтов, уже не раз зарившихся на священные суммы, дары граждан Ольвии, принадлежащие храму Аполлона Дельфиния: денег нет, все ценности пошли на оплату дани царю Скилуру (да упадет гнев богов на голову этого варвара!), поступления в казну от торговли хлебом почти прекратились, так как купцы скрывают истинные размеры доходов из-за боязни расправы со стороны могущественного царя сколотов, прибравшего торговлю зерном к своим рукам и имевшего немалые барыши. (Купцов-ольвиополитов он держал в качестве посредников, выделяя им малую толику из оборота, что, впрочем, не мешало тем приторговывать тайком, скупая хлеб у неподвластных царю Скилуру племен степной Скифии). А значит, теперь дело только за Герогейтоном, потому что казна храма, несмотря на смутные времена, далеко не пуста, и он, как гражданин Ольвии, должен помочь городу в его неотложных, насущных нуждах.
Герогейтон иногда выделял небольшие суммы. При этом его жрецы кричали об благодеянии на всех перекрестках, из-за чего храм Аполлона Дельфиния приобретал себе весьма ценный капитал как морального, так и денежного порядка, с лихвой окупавший произведенные выплаты. Об этом, конечно, уже не стоило кричать, даже говорить шепотом. Поэтому Герогейтон делился своими соображениями только с самым доверенным и молчаливым человеком среди подчиненных – жрецом-казначеем храма. Не забывая при этом отсылать богатые дары в Афины, так как знал, что жрец-молчальник – соглядатай коллегии жрецов, негласного органа управления разветвленной сети храмов и святилищ Эллады и ее колоний, и что любой опрометчивый шаг главного жреца, не говоря уже об утайке истинной суммы доходов храма, может стоить ему потери весьма почетной долж- ности главного жреца. Из далеких Афин видели все…
Ах, Афины… Жрец мечтательно вздохнул, вспомнив свою последнюю поездку.
Он стоял у борта триеры, торопливо рассекавшей волны милого его сердцу Саронического залива. Вот величественно проплывает за кормой мраморная колоннада храма Посейдона среди мрачных скал мыса Суния. Голубоватой дымкой покрыты очертания гор Арголиды, где находится основная природная сокровищница Аттики – серебряные рудники. А вот и старая гавань Фалерон.
Триера, хлопнув парусом, зарывается носом в волну, словно поклоном приветствуя корабли на рейде, и снова стремительно скользит вперед, к гавани Пирея, где со времен Фемистокла базируется военный флот Эллады.
Чувствуя, как перехватывает дыхание от гордости, Герогейтон с восхищением всматривается в разноцветное скопище боевых судов. Здесь и уже устаревшие пентеконтеры и униремы, и юркие биремы, и хищные, узкие триеры, и даже несколько неуклюжих на вид, но весьма мощных и хорошо оснащенных для морского боя квадрирем и кенкерем. Сверкают на солнце ярко начищенная бронза и медь обивки таранов, огромные рисованные глаза на красных, черных, желтых боках судов подмигивают проходящим мимо Пирея торговым кораблям, резные акростоли в носовой части судов поражают вычурностью и красотой, а расписные статуи Минервы под акростолями распластались в стремительном полете над ласковыми теплыми волнами гавани.
Кое-где в суете и криках поднимают паруса, чтобы отправиться в очередной морской дозор или сопровождать караваны купеческих судов в дальние страны; багряные и белые полотнища парусов полощутся горделиво на высоких мачтах, посверкивая на солнце золотым шитьем, – молитвы богу.
Посейдону, посвятительные надписи, пророческие изречения мудрецов перепле-таются на парусах причудливой золотой вязью, отражаясь в воде.
Но вот наконец позади остаются скалистые заливы Мунихия и Зея с укреплениями вдоль берегов, и триера подходит к пристани для торговых кораблей главной гавани Пирея у восточного берега – Канфаросу. Герогейтон блаженно щурится, тонкие губы растягиваются в улыбке. Он с жадностью вслушивается в многоголосый и разноязыкий гам Эмпория и Дигмы, где приезжие купцы выставляют образцы товаров для оптовых сделок. Обширные склады, доки, арсеналы, торговые суда самых разных конструкций и грузоподъемности; мускулистые грузчики сгружают лес, пифосы с соленой рыбой, словно муравьи бегут по узким шатким трапам с кожаными мешками на спине, с шуршащим в них чистым и сухим зерном… И в них все это многообразие звенит, кричит, грохочет, благоухает смесью невообразимо приятных и непонятных запахов, долетающих даже до главной площади Пирея Гипподамии, названной в честь архитектора Гипподама Милетского, составившего план застройки гавани. От площади тянется широкая улица к храму Артемиды, как ласточкино гнездо прилепившегося высоко над морем на скалах Мунихии.
Возница, щуплый, морщинистый, словно сушеный финик, равнодушно сует за щеку обол – плату за проезд из Пирея в Афины, щелкает длинным кнутом, и повозка, выписывая колесами причудливые зигзаги по невообразимо пыльной дороге, катит со скрипом вдоль длинных стен, сложенных из кирпича-сырца. Герогейтон морщится, как от зубной боли, скрючившись на узкой и жесткой деревянной скамейке, пытается укрыться от назойливой пыли – она коварно заползает под одежду и набивается в нос, – но в конце концов смиряется с временными неудобствами, и благодушное настроение снова возвращается к нему и уже не покидает до самых Афин.
А вот и Дипилион – Фриасийские ворота, главный вход в город. К ним устремились три шумные и пыльные дороги: в Беотию, Аллея Академии и дорога в Пирей. Только одна из них, Аллея Академии – по ней обычно идут процессии в дни Великих Дионисий, – радует глаз зеленью ровно подстриженных деревьев на обочинах. Повозка медленно втягивается в мрачный коридор Дипилиона, длиной около сотни локтей; над ним грозно нависают две сторожевые башни, а в конце виднеются окрашенные в светлые тона внутренние ворота; миновав их, путник наконец вступает в Афины.
Герогейтон долго любуется крытым городским фонтаном, рассыпающим мириады тоненьких, сверкающих хрусталем струек, потом не спеша идет к древнему гимнасию[74] Помпейону с вымощенным мраморными, тщательно полированными плитами двориком. Затем, миновав.
Помпейон, направляется к городской агоре по главной торговой улице – Дромосу. Зазывалы у дверей лавок, стараясь перекричать друг друга, предлагают товары: горы свежайшего мяса, огромные корзины с еще трепыхающейся рыбой, круги белого сыра, овощи и фрукты, вина на любой вкус, оливковое масло. Все это изобилие вызывает голодный спазм у жреца, и он, махнув рукой на всяческие приличия, заходит в харчевню, источающую запахи подгоревшего масла, лука и свежеиспеченного хлеба. Герогейтон, смущаясь своего дорогого белого хитона[75], особенно ярко выделяющегося на фоне закопченных стен, торопливо проходит мимо завсегдатаев харчевни, садится в дальнем углу, заказывает дешевое кислое вино и две небольшие лепешки с мясом и сыром. Но ест не торопясь, смакуя каждую крошку, и почему-то отвратительное вино убогой афинской харчевни кажется ему во сто крат вкуснее дорогих заморских вин из подвалов храма Аполлона Дельфиния в Ольвии…
Приятные воспоминания главного жреца обрывает хриплый заискивающий голос Ксантиппа, владельца камнерезной мастерской, куда и направлялся в этот день Герогейтон. Задумавшись, он не заметил, как очутился на окраине Ольвии, где у большой кучи мраморных глыб, наваленных в беспорядке около невысокого каменного заборчика, отделяющего довольно просторный двор мастерской от улицы, виднелась узкая калитка и деревянные ворота. Ксантипп, нескладный, длиннорукий человек, с темным от мраморной пыли лицом, недавний резчик по камню, разбогатевший по милости царя сколотов Скилура – повелитель варваров щедро платил за свои заказы для украшения городов Неаполиса и Напита, – провел знатного гостя под навес, где стучали молотки камнетесов.
– Как мой заказ? – спросил Герогейтон, поприветствовав ремесленников, поднявшихся при его появлении.
– Почти готов, многомудрый… Эй, Батт! Где ты там! Поди сюда.
На зов Ксантиппа из глубины двора появился кряжистый резчик.
– Слушаю, хозяин, – кланяясь Герогейтону, обратился он к владельцу мастерской.
– Покажи заказ…
Батт неторопливо вышагивает по грубо тесаной брусчатке двора к небольшому зданию, где работают лучшие мастера камнерезного дела, бывшие напарники Ксантиппа. Их, кроме Батта, еще двое.
Герогейтон подходит к рабочему месту Батта, где лежит хорошо полированная плита серого мрамора с еще неоконченной надписью. «При жреце Герогейтоне совет и народ постановили двадцатого числа, – безвучно шевеля губами, читает главный жрец, придирчиво замечая малейшие неточности обработки. – Гефестодор, сын Диогена, предложил. Так как Дионисий, сын Тагона, херсонесит, вообще благосклонным пребывает к народу и, в частности, к гражданам, прибывающим в Херсонес, услуги оказывает…»
– Когда будет готово? – спрашивает жрец у Батта.
Тот, неловко переминаясь с ноги на ногу, отвечает.
«…Произведенные расходы на его написание оплатить архонтам, – Герогейтон незаметно для окружающих кривит губы в хитроватой улыбке: на этот раз архонтам не удалось отвертеться от уплаты за работу. – Призвать на угощение в святилище Аполлона на завтра…» Тут улыбка исчезает с его лица, и он озабоченно подсчитывает в уме, во что обойдется казне храма при теперешней дороговизне обязательное пиршество по случаю торжественной церемонии чествования Дионисия.
Здесь архонты на уступку не пошли…
– Хорошо, – коротко бросает Герогейтон, и довольные похвалой Ксантипп, а за ним и Батт облегченно вздыхают: главный жрец храма Аполлона Дельфиния заказчик придирчивый.
А Герогейтон тем временем рассматривает законченный барельеф из плотного белого мрамора. На нем вырезаны фигуры пяти мужчин перед алтарем и женщины с чашей. Резная надпись окрашена в красный цвет: «Бывшие ситонами Феокл, сын Фрасиадама, Деметрий, сын Феокрита.
Афеней, сын Конона, Навтим, сын Героксена, при секретаре Афенодоре, сыне Демагора, это изображение Герою Внемлющему посвятили». Герогейтон хмурится и, попрощавшись с резчиками и Ксантиппом, возвращается той же дорогой в храм. Афеней, сын Конона… Сын блудной рабыни и одного из самых уважаемых граждан Ольвии, оставившего Афенею немалые богатства.
Герогейтону пришлось в свое время изрядно поупражняться в риторике перед городским советом, чтобы по настоятельной просьбе бездетного Конона (подкрепленной весьма внушительной суммой пожертвований храму Аполлона Дельфиния) свершился акт усыновления и предоставления гражданских прав незаконнорожденному полуварвару. (Впрочем, и тогда, а тем более теперь.
Герогейтон очень сомневался в причастности дряхлого Конона к появлению на свет Афенея – тот был похож на кого угодно, только не на своего отца. Но эти соображения главный жрец держал при себе, не забывая, за сколько талантов серебра благочестивый Конон приобрел наследника…).
Афеней вырос дерзким и самонадеянным. Правда, в известных способностях на купеческом поприще ему нельзя было отказать. Не зря граждане Ольвии избрали его в свое время ситоном. Но главный жрец знал через своих тайных осведомителей, доносивших, что удачливый купец Афеней не весьма чист на руку и свои богатства умножает, мягко говоря, весьма необычными способами, разнюхай о которых совет архонтов, ему бы не поздоровилось. И все же Герогейтон не торопился поделиться своими соображениями с правителями Ольвии, ясно отдавая себе отчет в том, что и ему придется держать ответ за проделки Афенея, так как он приложил немало усилий в становлении этого незаконнорожденного выскочки. Время терпит… К тому же Афеней не забывал регулярно посылать ценные дары храму Аполлона Дельфиния, что в какой-то мере примиряло главного жреца с отпрыском Конона.
Но основное, о чем не забывал Герогейтон и что оправдывало Афенея в его глазах, было то, что рыжебородый купец давно и основательно вел тайную войну со сколотами и царем Скилуром, из-за которого ольвиополиты терпели большие убытки в торговле. Подчинив Ольвию, хитроумный царь скифов не стал включать ее в состав своего государства, верно решив, что будет больше проку, если все останется по-старому, за исключением распределения доходов от торговли хлебом. А ольвийскую бухту царь Скилур приспособил для стоянки недавно созданного военного и торгового флота сколотов. При его помощи мудрый варвар закрепил свое положение среди припонтийских государств и заставил их считаться со своими требованиями в значительно большей мере, чем его предшественники. Поэтому главный жрец храма Аполлона Дельфиния и закрывал глаза на недостойные звания гражданина Ольвии поступки Афенея: что идет во вред врагу, то приносит пользу городу. А для этого все способы хороши.
Проводив взглядом небольшой отряд скифов во главе с воином на прекрасном мидийском скакуне – варвары не спеша проследовали к городским воротам, – Герогейтон тяжело вздохнул, чувствуя, как остатки хорошего настроения покидают его, и вошел в храм. Навстречу ему поспешил младший жрец, исполнявший обязанности секретаря. Сложив руки на животе, он склонил голову перед Герогейтоном.
– Что там у тебя? – резким тоном спросил Герогейтон.
– Гость. Ожидает, – кивнул в сторону внутреннего дворика секретарь – он был весьма немногословен, и в некоторых случаях это раздражало не по годам подвижного и энергичного главного жреца.
– Ну! – прищелкнул пальцами от нетерпения Герогейтон.
– Не знаю. Из Тиры, – понял его секретарь и ответил лаконично сразу на три вопроса: имя, по какому делу и откуда.
Стараясь унять внезапно нахлынувший приступ гнева, главный жрец пробормотал чуть слышно начальные слова молитвы Аполлону и прошел в глубь храма.
Невысокий худощавый мужчина в дорожном платье, представляющем смесь удобной для путешествий одежды припонтийских варваров и эллинов-колонистов, задумчиво прохаживался по дворику. Густые волнистые волосы обрамляли красивое смуглое лицо с небольшой бородкой, глубоко посаженные глаза поражали выражением острого ума и грустной сосредоточенности.
Обменявшись приветствиями с Герогейтоном, странный гость бросил быстрый взгляд на неподвижную фигуру, маячившую позади жреца. Герогейтон понял этот довольно выразительный намек и отослал секретаря, чтобы тот позаботился об обеде. Удовлетворенный проницательностью главного жреца, гость поблагодарил его легким поклоном.
– Мое имя Тихон, – негромко представился он главному жрецу.
Герогейтону понравилась непринужденная манера поведения гостя: почтительность и в то же время чувство собственного достоинства. Они обменялись приветствиями, немного выспренними, но вполне соответствующими данному случаю. Герогейтон попытался вспомнить, откуда ему известно имя гостя, – на эллина он не был похож, но безукоризненное построение фраз и чистота произношения могли сделать честь любому известному оратору Эллады.
Как бы подслушав мысли жреца, Тихон вытащил из одежды маленький пергаментный свиток с восковой печатью и протянул его Герогейтону. При взгляде на печать жрец почувствовал легкий озноб – это была личная печать царя Понта Фарнака I! Ознакомившись с содержанием короткого послания за подписью царя Фарнака, жрец с почтением поклонился Тихону: теперь он знал, какой гость посетил храм Аполлона Дельфиния – имя переводчика-тавра имело большой вес в припонтийских колониях эллинов.
– Для всех остальных я гражданин Тиры по имени Тисамен, прибывший в Ольвию для поклонения Аполлону Дельфинию, – тихо проговорил тавр.
Герогейтон понимающе кивнул и внутренне насторожился: слишком значительной фигурой при дворе Фарнака I Понтийского был Тихон, чтобы разъезжать без важного дела и вдобавок тайно по землям, подвластным царю Скилуру.
– Великий царь Фарнак, да продлят боги годы его жизни, – начал Тихон, внимательно наблюдая за реакцией главного жреца, – высоко ценит мудрость и ум твои, Герогейтон…
Главный жрец невозмутимо слушал. Его лицо застыло маской почтительного внимания к словам полномочного посланника могущественного царя Понта, и лишь все еще по-молодому зоркие глаза вспыхнули изнутри россыпью колючих искорок – начало речи Тихона было весьма лестным. Но, хорошо зная царя Фарнака как человека, который для достижения своих целей искусно манипулировал довольно обширным арсеналом дипломатических и других, иногда сомнительного свойства средств, Герогейтон еще больше насторожился, чтобы не попасть впросак.
– Безграничное доверие к тебе, о мудрый, побудило царя Понта просить у тебя помощи и совета в делах, касающиеся не только Синопы, – тем временем продолжал Тихон, – но и в не меньшей мере Мелитополя.
У Ольвии было три названия: Борисфен – старое, Ольвия – в переводе Счастливая – новое, полученное апойкией после смерти ойкиста[76]; и Мелитополь – по имени метрополии[77], нередко фигурирующее в самых торжественных гражданских актах. Как понял проницательный жрец, Тихон этим хотел подчеркнуть неразрывную, кровную связь Синопы и Ольвии, основанных выходцами из Эллады, и значимость того, что предстоит обсудить ему совместно с Герогейтоном.
– Мне поручено сообщить тебе о некоторых тайных – пока тайных, – с нажимом сказал Тихон, – договорных обязательствах Понта.
Жрец теперь не сомневался, что дело у Тихона к нему действительно серьезного свойства, так как дипломатические тайны Фарнак всегда держал под семью замками и разгласить их могли вынудить царя только чрезвычайные обстоятельства.
– Но мне хотелось бы получить гарантии, что мои слова попадут только в твои уши, о мудрый.
Герогейтон в душе восхитился этим тавром, – будучи варваром, он был больше эллином, нежели многие выдающиеся гражданне Эллады, как по уму, так и по умению с тактом выполнять поручения деликатного характера; судя по всему, Тихон прекрасно знал о совершенной системе прослушивания в храмах и тонко намекнул на это обстоятельство главному жрецу. Не говоря ни слова, только легким наклоном головы выразив согласие, Герогейтон провел гостя в свои комнаты, где уже был накрыт обеденный стол.
К разговору о поручении царя Понта переводчик-тавр возвратился только после обеда, на пустынном берегу Гипаниса, куда они отправились на прогулку.
– Царь Понта Фарнак I заключил договор с городом Херсонесом… – спокойным бесцветным голосом Тихон разъяснил жрецу смысл договорных обстоятельств обеих сторон.
Когда Герогейтон услышал о присоединении к этому договору царя роксолан Гатала, он почувствовал, как от такой неожиданной новости у него вспотели ладони. Какие выгоды из этого может извлечь Ольвия, он пока не представлял, но чувствовал, что назревают – в скором времени или отдаленном будущем – весьма значительные события, способные изменить соотношения сил на припонтийской политической арене.
Главному жрецу вдруг захотелось уединиться и хорошо обдумать услышанное, но Тихон, довольный произведенным впечатлением, конечно же не хотел упускать выгодный момент для достижения главной цели, ради которой он пустился в столь рискованное путешествие. Тихону нужно было, что называется, выжать предварительное согласие у этого прожженного хитреца, пользуясь некоторой сумятицей в его голове – переводчик-дипломат знал, что Герогейтон данное по какому-либо поводу слово держит неукоснительно. Это обстоятельство и еще то, что старый жрец имел обширные связи со своими собратьями по ремеслу, а также среди купцов-ольвиополитов и купцов других припонтийских колоний Эллады, и сыграло решающую роль в выборе царем Фарнаком подходящей кандидатуры для осуществления своих далеко идущих замыслов.
– А теперь самое главное… – Тихон умолк на мгновение, как бы собираясь с мыслями. – Нужна твоя помощь в очень важном деле. Царь Скилур прибрал торговлю хлебом к своим рукам. При этом, получив выход к морю благодаря некоторой… ну, скажем, благожелательности (правда, вынужденной) к скифам со стороны ольвиополитов, царь Скилур создал мощное государство, ставшее явлением нежелательным не только для припонтийских апойкий, Боспора, но и для царя Понта. Создалась угроза полного подчинения Таврики варварами, – не моргнув глазом, тавр назвал скифов таким не очень лестным и благозвучным прозвищем, словно сам не принадлежал к этим презираемым надменными эллинами «варварам». – И не только Таврики…
– Согласен, – не колеблясь, подтвердил Герогейтон: полномочный посланник царя Фарнака в сжатом виде выразил его мысли; о них главный жрец предпочитал не распространяться даже в узком кругу друзей и приближенных.
– Мы не можем допустить, чтобы снова возродилось государство, подобно созданному царем Атеем – еще одного Филиппа Македонского, боюсь, найти будет сложно. Поэтому, по поручению царя Фарнака, осмелюсь предложить план борьбы против царя Скилура.
– Я слушаю, – оживился Герогейтон.
– Итак, первое: отрезать часть хлебного потока, проходящего через руки Скилура. Сделать это, если все хорошо продумать, не очень сложно. Посулить племенным вождям, подвластным царю скифов, хорошую плату за зерно – значительно большую, чем он им платит, а вернее отбирает в виде дани – и обеспечить скрытную доставку скупленного хлеба в определенные места на берегу Понта Евксинского, откуда его будут забирать наши торговые суда. Для охраны этих зерновых караванов, – понял Тихон беспокойный жест Герогейтона, – будут привлечены мощные отряды царя роксолан Гатала.
– Верное решение, – подумав, согласился жрец.
– И тут необходима твоя помощь, о мудрый и ува-жаемый Герогейтон, весьма необходима.
– Каким образом я могу быть полезен?
– Твои связи, – просто ответил Тихон. – Нужны купцы, готовые согласиться на такой риск.
Но – весьма выгодный для них риск. А кому, как не тебе, известно, кто из них достоин доверия.
Герогейтон промолчал, опустив глаза под взглядом Тихона.
– Так я могу доложить могущественному другу и покровителю Герогейтона о согласии главного жреца храма Аполлона Дельфиния помочь своему народу в освобождении от тирании варваров? – с нажимом спросил Тихон.
– Да… – ответил главный жрец, чувствуя, что отступать некуда: этот знаменитый варвар досконально знал каноны дипломатии и превосходно разбирался в душевных порывах собеседника.
Тихон облегченно вздохнул про себя – один из главных вопросов разрешен удачно.
– Второе: нужно вооружить отряды роксолан царя Гатала, – продолжил тавр. – Разумеется, тайно. Определенные суммы будут выделены Понтом, ну а часть – небольшая – составит вклад ольвиополитов в общее дело освобождения от скифского владычества, – безжалостно закончил свою мысль Тихон, зная наверняка, что упоминание о деньгах не очень понравится прижимистому жрецу храма Аполлона Дельфиния.
Но тот на удивление спокойно отнесся к словам Тихона, мгновенно прикинув, во что примерно обойдется это казне храма и откуда можно почерпнуть большую часть сумм.
– Мы окажем помощь, – подтвердил свое согласие жрец.
– И третье: надо склонить на нашу сторону вождей сатархов. У них имеется достаточно внушительный флот, чтобы блокировать суда царя Скилура в ольвийской гавани. Для этого тоже потребуются на первых порах определенные суммы. Мы попытаемся привлечь к этому делу и Боспор – он не менее Понта заинтересован в разгроме варваров Скилура.
Герогейтон слегка поморщился – жадных и необузданных сатархов он не любил и презирал всей душой. К тому же жрец сознавал, что основная тяжесть в этих переговорах ляжет на его плечи, а значит, ему-то на первых порах и придется раскошелиться, так как по его сведениям казна Боспора как две капли воды напоминала ольвийскую: постоянно пустовала из-за непомерно большой дани, которую вынудил боспорцев платить скифам царь Скилур. Но выбирать не приходилось, и, поколебавшись, жрец признал доводы Тихона рузумными и согласился, скрепя сердце, быть посредником Понта в переговорах с сатархами.
– Позволь мне от имени царя Фарнака I Понтийского выразить тебе, о многомудрый, глубочайшую признательность, – с низким поклоном поблагодарил Тихон старца.
– А скажи мне, Тихон, почему царь Фарнак не хочет послать войска, чтобы одним ударом покончить с владычеством Скилура в Таврике? Думаю, в этом случае и Боспор не останется в стороне, – вопросительно посмотрел жрец на тавра.
– Мы об этом думали. И решили, что такой возможности у нас пока нет… – ответил Тихон, хмурясь.
Герогейтон понял недосказанное: внутренние волнения среди подвластных Понту племен и, главное, происки тайных врагов царя Фарнака, уже не раз покушавшихся на его жизнь, заставляли предусмотрительного властелина держать свои войска в полной боевой готовности в основном около Синопы.
– И еще одно, – неожиданно смиренно обратился тавр к Герогейтону. – Мне лично очень нужна твоя помощь…
