Северная звезда Недозор Татьяна
– Маша, с тобой все благополучно?
– Все хорошо, тетя. Я просто… немного расстроилась во время чтения завещания.
Госпожа Шторх кивнула.
– То-то я смотрю, ты держишь книжку вверх ногами. Ну, я тебя могу понять. На твоем месте я бы тоже расстроилась. Я решительно не понимаю, почему твой батюшка – царствие ему небесное! – написал такое завещание. Но ничего не поделаешь, нам остается только выполнить его волю. Хорошо еще, что есть отсрочка и время одуматься.
– Какая еще отсрочка?
– Мария, ты же присутствовала при чтении. Ты что, не слушала?
– По правде говоря, нет.
– Ну хорошо. Два года ты сможешь жить в этом доме, получать доходы, вернее, их часть с отцовского капитала, а господин Арбенин будет продолжать выполнять обязанности хранителя имущества и управляющего делами Товарищества. По истечении этого срока если ты выйдешь за него замуж, то вы унаследуете все имущество твоего отца. Если нет, у тебя будет право на пятую часть, точнее, на доходы с неё. Из недвижимости отец оставил тебе и мне этот особняк. И еще…
– Тетя, мне не нужно ни два года, ни два месяца, ни даже два дня – я никогда не выйду за Арбенина! – вскрикнула Мария.
Тетушка выдержала паузу и сказала:
– Что я могу сказать? Когда ты была больна, этот человек… вел себя неподобающим образом. Он говорил мне такие слова, которые не принято произносить в приличном обществе. Я ума не приложу, что твой отец нашел в нем! Но как бы то ни было, дорогая племянница, я считаю своим долгом сказать тебе, что деньги – не последняя вещь в этом мире.
– Деньги?! Но мне они не нужны…
Шторх сурово сдвинула брови.
– Никогда не относись пренебрежительно к деньгам, Машенька. Ты никогда не жила в бедности, поэтому не знаешь, что это такое, не знаешь, как может быть тяжела и ужасна жизнь без средств к существованию. Насколько я не одобряю господина Арбенина, настолько же думаю, что тебе следует принять во внимание волю отца. Я считаю своим долгом сказать тебе это.
– Но…
– Не спеши что-то решать. Прежде подумай хорошенько.
Тетя Христина вышла из комнаты.
Она подождала, пока за ней закроется дверь, и зарылась головой в подушку.
«Дмитрий, если бы ты был со мной, мне было бы так легко и спокойно. Но тебя нет. Я одна. И не знаю, как мне жить дальше!»
– Что сказать… Не могу вас обрадовать, Мария Михайловна. Если завещание должным образом составлено и назначен душеприказчик, то дело трудно поправить.
Один из самых знаменитых присяжных поверенных Санкт-Петербурга, Иван Иванович Шумилов смотрел с явным сочувствием. Он был, похоже, искренен, но почему-то и его холеное лицо, и роскошный интерьер кабинета с дорогими английскими кожаными диванами и монументальными дубовыми шкафами, в которых выстроились золоченые корешки томов Свода законов Российской империи, разнообразных уложений и сенатских постановлений, вызывал у неё непонятное раздражение.
– Но ведь главная наследница я! – воскликнула Мария, чувствуя, как сжимается сердце.
Визит к Шумилову стал первым, который она сделала, когда более-менее оправилась. Даже на могилу отца не поехала, тем более доктора предписывают не волноваться. Но как тут не волноваться?
– Ну что вам сказать, сударыня, – вновь произнес Шумилов. – В законодательстве Российской империи есть целый раздел, что занимается наследственными делами, и процессы, бывает, длятся годами… Законные дети, родившиеся в законном браке, являются наследниками первой очереди, но наследственные права их не являются безусловными. В вашем же случае… – Иван Иванович с вздохом поправил пенсне в золотой оправе. – Вы, конечно, могли бы оспорить завещание на основании того, что батюшка ваш был, так сказать, не совсем в здравом уме. Но дела такие долгие и кляузные. Доктора, свидетели… И доказать что-то будет трудно. Скажу откровенно, если бы я оказался в вашем положении, сударыня, я бы не взялся судиться. Ваш отец мог ошибаться по-человечески, но с точки зрения закона он был в своем праве.
Мария удрученно умолкла.
У Шумилова была репутация человека исключительно честного, который не опускается до того, чтобы лгать клиентам и запутывать их, дабы вытянуть гонорар; и если дело безнадежно, он сразу об этом предупреждал.
Придя домой, Мария заперлась в комнате и долго, тихо плакала…
Георгиевское кладбище с окрестными лугами издавна было местом гуляний питерского люда, который посещал погост на храмовые праздники и родительские субботы. По старинному обычаю, в престольный праздник Георгиевской церкви перед воротами кладбища окропляли святой водой домашний скот. Множество народа собиралось в день иконы Смоленской Божьей Матери[4], когда большой крестный ход шел через все кладбище от Петербургских до Чернавских ворот и далее, в деревню Исааковку.
По окончании обедни толпа торговцев, большей частью с лакомствами, раскидывала у кладбища свои палатки. Появлялись фокусники, бродячие музыканты, громадная толпа нищих и калек. Тут же на поле располагались со своими вожаками ручные медведи, и вожаки вызывали желающих за плату в двугривенный побороться с «мишенькой»; среди поминальщиков бродили цыганки в пестрых платьях, предлагая погадать.
Для многих мещан и жителей предместий посещение могилы являлось всего лишь поводом для прогулки на колесном пароходике по Неве. На могиле обычно сидели полчаса-час, а потом шли на большой луг, еще свободный от крестов и намогильных памятников, и здесь поминали «дорогих усопших»; на лугу собиралось до тысячи человек, и половина их пела, плясала, водила хороводы. К вечеру поминальщики, напившись, устраивали драки, и нередко бывало так, что с этого луга они попадали прямо на кладбище…
Сейчас через этот луг, не обращая внимания на редких прохожих, шла обычная девушка, каких в Санкт-Петербурге сотни тысяч. По виду – небогатая мещаночка. Черное старое платье и черная косынка на голове – явно еще носит траур. Дочь, а может, даже и вдова – смерть не щадит ни родства, ни возраста.
Она специально выбрала это платье, самое скромное из тех, что было в сундуках тети, ибо в месте, где все равны, приличествует скромность.
Даже в детстве Маша не отличалась особо глубокой верой. Все же сейчас не замшелый «осьмнадцатый» или семнадцатый век, а время керосиновых двигателей, воздушных и подводных кораблей, могучих пароходов, в считаные дни пересекающих океаны и электричества.
Отец её ходил в храмы лишь по большим праздникам, да и то, как ей все чаще с годами казалось, лишь по необходимости, потому как положение обязывало. Если же кто-то из его знакомых заводил разговоры о вере, он отмалчивался или отвечал короткой присказкой, что, мол, церковь не в бревнах, а в ребрах. Мама водила её в храм, но мама давно лежит в земле. А тетушка Христина Ивановна воспитывалась в вольнодумных шестидесятых.
Так что Маша даже на пасхальных каникулах, когда их, гимназисток, распускали на неделю, чтобы они могли говеть, исповедоваться и причащаться, выбирала для говения окраинные церкви. Тамошние священники не очень следили за тем, чтобы говеющие гимназистки посещали все великопостные службы. А на крайний случай можно было пожертвовать на храм рубль, и святые отцы вновь становились снисходительными.
Но все же грубый атеизм и материализм, каким щеголяли иные из её сверстниц, был ей чужд. Дарвиновская обезьяна, которой новый век заменил ветхого Адама, не слишком-то её вдохновляла. Она даже написала в альбоме своей подружки Насти Красиной, выведшей на первой странице знаменитые слова немецкого философа: «Бог умер. Ницше», игривый ернический ответ на сию мысль: «Ницше умер. Бог».
И вот теперь она шла мимо памятников упокоившимся тут, бормоча про себя слова молитвы. Воистину то, что она пережила, лишний раз подтверждало: «Все в руце Божьей». Взор её время от времени останавливался на памятниках и надгробиях. В этой части кладбища они были все больше старые, еще начала этого века, а то и конца прошлого. Колонны, саркофаги и плиты со старославянской вязью.
На мраморном саркофаге, стоящем на могиле бронзовых дел мастера купца Трасилова, родившегося в 1765 году от Рождества Христова и умершего в 1823-м, церковнославянской вязью было выведено простое и короткое: «Будь счастлив, пока ты живой…» Еще одна могила, молодой женщины, была украшена отдающим залихватским юмором напутствием: «Пока жива была, ты не ценил меня, мой милый. Как умерла, то, хоть цени, хоть не цени, мне все равно, мой милый…» Вот надгробная надпись профессора словесности Щербатова К. Н.: «Прохожий, ты идешь, а не лежишь, как я. Постой и отдохни на гробе у меня. Сорви былиночку и вспомни о судьбе. Я дома. Ты в гостях. Подумай о себе. Как ты, был жив и я. Умрешь и ты, как я…» Девице Елене Топоровой кто-то из родных оставил такие прощальные строки: «Наша жизнь без тебя словно полночь глухая в чужом и безвестном краю. О, спи, наша Аленушка, спи, дорогая, у Господа в светлом раю».
Тихий робкий протест потрясенного сознания пробивался сквозь слова эпитафии купцов Чердохловых: «Вот здесь холодная могила отца и мать сокрыла. Божий гроб ваш закидан землей, белый крест, водруженный над вами, освящен он сердечной мольбой, окроплен задушевной слезой. Пусть вы в могиле зарыты, пусть вы другими забыты, но на призыв мой, родные, вы, как бывало, живые, тихо встанете надо мной». А вот надпись на скромном памятнике Косте Роеву: «Покойся, дитя дорогое, только в смерти желанный покой, только в смерти ресницы густые не блеснут горячей слезой…» Памятник поставлен безутешными родителями. Как и этот: «Последний подарок дорогим детям Пете и Женечке Мельниковым. Спите, милые дети, крепким сном. Вечная память».
Место неизбывной горечи и вечного покоя. Вот и место, куда она стремилась. Огороженный витой чугунной оградкой участок.
«Родовое поместье», – как шутил иногда её отец.
Недостроенная часовня, на которой уселись три вороны. И ряд каменных крестов.
Слева – старые могилы маминой родни: деда, бабушки, тетки и дяди. Справа – могила мамы и братика. И между ними – тяжелая плита исчерна-зеленоватого с искоркой олонецкого лабрадорита. На ней – восьмиконечный крест и выбитые зубилом и чуть небрежно зарихтованные буквы: «Воронов Михаил Еремеевич, купец I гильдии. 1849–1897».
Вот и все…
Присев рядом на скамейку, она молча слушала шум ветра и карканье ворон, видать, решивших поселиться в часовне.
Невдалеке у свежевырытой могилы устроились два кладбищенских служителя – оба в одинаковых черных поддевках и картузах, в старых сапогах. Разложив на рыхлом холмике платок, они выложили на него четверть ситного и пару луковиц, вытащили скляницу с чуть мутной жидкостью. Один был постарше, с сивой бородой, второй – рыжий и усатый. Не замечая Марию, они громко обсуждали свои могильные дела.
– Намедни графиню Блудову хоронили, Настасью Львовну… – говорил старый, утирая бородку. – Там племяш расщедрился, по три целковых дал. Эвон как наследству-то радовался. В Питер-то старушку, слыхал, привезли в вагоне для устриц, замороженную, как семгу, стало быть… Чай, не думала, когда устрицы едала, что так обернется.
– Да, а мой батюшка ейного батюшку хоронил… – вспомнил второй, тот, что с усами. – Так вспоминал, что Льва Львовича-с с имения привезли честь по чести. Не с устрицами какими, а на тройке кровных коней да в возке приличном и в гробе дубовом с серебряными гвоздиками да накладками. Еще лекарем домашним бальзамованный, и крепко бальзамованный: так что, почитай, и не подгнил за месяц дороги… Богатые были похороны!
– Что да, то да, – согласился старший могильщик. – Нонешние-то жидковаты против прежних… Вот, памятаю, сам мальцом был. Так майор лейб-гусарский помер, на дуэли до смерти убили. Завещал, чтобы, как в могилу класть будут, хор цыганский пел да цыгане плясали… Батюшка-то твой как? – сменил он тему.
– Жив, слава те, Господи, да здоров для своих-то годов, Сидор Прохорыч. Ну, дык ему-то осемьдесять будет на Ефимия, а мой дед так вообще девяносто с лишком прожил, нате-ко! Вот уж был кремень. В солдатах был, турок бил и сам, был грех, бунтовал в Москве в чумной год, в унтеры вышел. Троекратно ранетый… Трёх царей да царицу пережил – нате-ко! Спина от палок полосатая аж стала! А вот на девятом десятке еще и батюшку моего, когда тот кубышку, на корову отложную, пропил, вожжами отходил…
Усатый довольно крякнул, допил водку.
– Давай еще!
Закончив, они степенно взяли лопаты «на караул», как солдаты ружья, и ушли, топая по влажной земле порыжелыми сапогами.
Маша порывисто вздохнула. Вот тут же, в оградке, лежат её дед и бабка да иные сродники, которых она не видела.
О деде, Крындине Иване Борисовиче, она знала немного. То, что говорила тетка да Перфильевна, выросшая в его доме сирота. Знала лишь, что родился он в 1792 году и был записан в мещане Новгородской слободы. Был женат на Федосье Антоновне, урожденной Корытиной. Жили они на Покровской улице в собственном доме, там, где ныне рабочие казармы фабрики Гужона. Матушка её, Калерия Ивановна Крындина, была предпоследним ребенком от этого брака. Иван Борисович умер 10 декабря 1870 года, почти за десять лет до рождения Маши, и был похоронен на этом кладбище, где ранее была похоронена его жена, а её бабка Федосья, умершая 20 апреля 1870 года. Четверо из шести детей купца Крындина умерли при его жизни. Дядя Маши и брат мамы, Хрисанф Иванович, погиб в возрасте тридцати четырех. От Перфильевны она знала, что его зарезали разбойники, когда он возвращался с выручкой с Макарьевской ярмарки[5]. Второй сын, Никифор, был капитаном и погиб в море на корабле, который был снаряжён на деньги отца. Младшая из сестер, Василиса, вышла замуж за дворянина, но умерла при родах. Матушку Маши, Калерию, унесла скоротечная чахотка. Выскочила на улицу без шубейки в питерскую позднюю осень, а вот поди ж ты… И лишь самая старшая, Христина, – одинокая вдова, была жива до сих пор. Она одна, выходит, и осталась в мире у Маши…
Она и её тайный муж, если не перед людьми, то перед Богом. Дмитрий, бежавший за призраком богатства от любви. От неё…
Но сейчас она не думала о нем, изменившем ей с золотой Аляской. Она вспоминала отца. Не повседневность, его чуть суровую доброту и внимание, не детство, когда он был еще молод, весел и счастлив рядом с мамой и маленькой дочкой… В памяти всплывали какие-то бессвязные мелкие обрывки, словно ничего не было их важнее.
Вот они едут в дорогой наемной коляске, и отец, вдруг словно вспомнив что-то, приказал кучеру:
– Направо, налево. У рынка – стой!
Они у Васильевского рынка. Перед ними майский Петербург – в прекрасном утреннем освещении, в легкой дымке. Вот разве что столпившиеся тут бедно одетые детишки с родителями, приведшими сдавать своих чад в услужение и учебу, выглядят невесело. Отец подходит к ближайшей лавке и, положив руку на короб с пряниками, спрашивает у выскочившего приказчика:
– Это у тебя пряники, стало быть?
– Пряники, ваше степенство! Чистый мед!
– Что стоит короб?
– На мелочь по фунтам продаем.
– Я мелочным товаром брезгую, – изрекает отец, хмурясь в бороду. – Смекни, что целиком стоит?
– Э-э-э… целковых… девяносто будет, – озадаченно смотрит на него приказчик, переводя взгляд с лубяного короба на папу и на Машу, не иначе прикидывает: неужто такая маленькая девочка может слопать столько пряников?
– Бери сто, – сует парню «катеньку» отец. – А теперь бери пряники да оттащи детишкам, что на площади! – рявкает. – Да чтобы все раздал, смотри у меня!..
Зимний февральский вечер. Ей уже почти тринадцать (господи, совсем, кажется, вчера).
Тетушка давно уложила её спать да и сама отошла ко сну. А вот гости, собравшиеся у батюшки, сплошь солидные важные люди из Купеческого клуба, дельцы и биржевые завсегдатаи все не унимаются – веселятся, пьют, возглашают тосты. Сегодня годовщина организации какого-то синдиката – и до России дошла эта американская мода.
Осторожно, босиком ступая по холодным половицам, Маша пробирается к дверям гостиной с задней половины дома и заглядывает в замочную скважину.
Увиденное её крайне изумило. За расставленными буквой «П» – «покоем» – столами, уставленными разнообразной снедью посудой, расселись раскрасневшиеся, стянувшие сюртуки с медалями и знаками именитых граждан, мануфактур– и коммерции советников[6], а кое-кто и с орденами, оставшиеся в рубахах и жилетках мужчины. И вместе с сюртуками и смокингами они словно сняли с себя еще что-то и стали обычными российскими мужиками.
Сейчас они, уже выпив и закусив, веселились, как принято у русского человека. Выстроившись наподобие церковного хора, место дирижера коего занял обладатель воистину протодиаконовского баса (как Маша знала, он и был диаконом питерской староверческой церкви) Антип Харитонович Ефремов.
Он воздел к потолку обе ручищи, в одной из которых был зажат серебряный разливной половник, и отдал команду, взмахнув им. И пятеро солистов, среди коих был и её батюшка, затянули на мелодию «Арии варяжского гостя» из оперы «Садко»:
- – В пещере каменной нашли стаканчик водки,
- Цыпленок жареный лежал на сковородке.
– Эх, мало водки, мало водки, мало водки! – взгремел остальной хор. – И закуски тоже маловато!
- – В пещере каменной нашли бутылку водки,
- Ягненок жареный лежал на сковородке.
- Эх, мало водки, мало водки, мало водки!
- И закуски тоже маловато!
И вновь Антип Ефремов взмахнул серебряным половником, словно регент хора или дирижер, и на диво слаженный, как на клиросе, хор продолжил:
- – В пещере каменной нашли бочонок водки,
- Теленок жареный лежал на сковородке.
- Эх, мало водки, мало водки, мало водки!
- И закуски тоже маловато!
Не выдержав, Никандр Глебович Бугаев, хлеботорговец и товарищ отца по первой гильдии, сорвался с места, запрыгнул на стол и принялся отплясывать на нем вприсядку. А хор невозмутимо выводил:
- – В пещере каменной нашли источник водки,
- И мамонт жареный лежал на сковородке.
- Эх, мало водки, мало водки, мало водки!
- И закуски тоже маловато![7]
Тут вошел лакей и доложил о каком-то Степане Степановиче, как знала Маша, важном московском фабриканте и коммерсанте.
– Ведь сказано: никого не пускать, – отвечал отец.
– Очень просятся.
– Не видишь, веселье у нас. Так что где он прежде был, пусть туда и убирается…
Лакей унесся прочь, и Маша тоже убежала к себе в постельку, где и устроилась, поджав продрогшие ножки и зарывшись в одеяло.
А в спину ей полетело многоголосное:
- – Сидит барыня в Аду,
- Просит жареного льду.
- Черти её, глупую,
- Ухватами щупают…
То, что она увидела, показалось ей удивительным и необычным. И долго потом, глядя на важных лиц, бывавших в их доме или просто встречавшихся на улице, – генералов, чиновников, профессоров, она представляла, что если и те временами, за закрытыми дверьми, сняв дорогие пиджачные пары и вицмундиры, тоже так развлекаются, исполняя лихие песни или отплясывая «русскую»?
А еще вспоминалось совсем недавнее – лишь год минул.
– Да понял я, Машенька, чего ж не понять? Не дурак твой батька… Ты прямиком в купчихи метишь – на свое дело замахнулась.
– В купцы, батюшка, в купцы, – с улыбкой поправила Мария.
– В купчихи, стал быть… – хитро прищурился Михаил Еремеевич, словно не слыша возражения. – Добро, что хоть не в курсистки, или медички, или еще кого. Дело свое открыть, значит, думаешь. Дело, если с какого-то конца поглядеть, и не такое плохое, да только… – Он задумался. – Только знаешь, дело-то, может, оно и свое, да только не твое, – не очень понятно скаламбурил. – Вот скажи, – продолжил он, – а много ли ты купчих знаешь? Тех, кто бы делами серьезными ворочал. Не пирогами торговать или харчевню содержать паршивую. Аль зонтики шить, как эта Вера Павловна из этого «Што делать», где князь на гвоздях спал? – дурашливо осклабился её батюшка.
Маша на секунду опешила. Отец её книг не чуждался, но что-то она не помнила в их библиотеке знаменитого сочинения Чернышевского.
Разговор происходил в здании Петербургской фондовой биржи, которую какой-то из поэтов, читавших свои стихи в собрании молодых гимназисток, назвал «храмом Златого Тельца среди святынь Северной Пальмиры».
Многозначительные разговоры вполголоса в кулуарах, аромат сигар и дорогого трубочного табака, роскошные ландо у парадного…
Рабочее место купца Воронова являло собой кабинет со стеклянными стенами, где, кроме отца, сидели за длинными канцелярскими столами три маклера в черных сюртуках.
Торги на бирже велись по двум большим разделам – товары и ценные бумаги.
К разным акциям и облигациям Воронов не питал доверия, а вот товарами подторговывал.
Через стекла его конторы был виден торговый зал с несколькими большими черными досками – почти как в гимназическом классе. Шустрые служители в желтых ливреях сновали туда-сюда и мелом чертили сообщения о лотах и котировках. Воронов время от времени отдавал вполголоса распоряжения, и сидевший тут же юный посыльный бежал в торговый зал, передавая записки распорядителю торгов. Иногда Михаил Еремеевич давал курьеру пояснения, вроде: «Керосин Нобеля, двадцать тысяч пудов берем» или «Катаное юзовское железо, лот номер двести пять – подожди, пока упадет до семнадцати».
И вот сюда и пришла дочь купца первой гильдии Воронова Михаила Еремеева, не далее как месяц назад окончившая 2-ю Санкт-Петербургскую купеческую женскую гимназию и теперь задумавшаяся, как жить дальше.
Именно об этом только что сообщила батюшке. Не хочет прожить жизнь пустой говорящей куклой, и раз уж она у него единственная дочь, то должна научиться управлять семейным делом, чтобы помогать отцу, а потом когда-нибудь и стать во главе торгового дома «Воронов и К°».
И похоже, ошиблась.
– Так много ли купчих знаешь? – повторил он вопрос.
– Ну как же, тетя Васса Железнева, например, – вспомнила она приезжавшую к ним не раз хозяйку Волжского пароходства – та была очень приветлива с ней и отцом, и даже ходили слухи, что еще нестарая вдова имеет с судопромышленником Вороновым не одни лишь деловые интересы, а еще и амурные.
– Ну а еще вспомнишь кого?
Мария запнулась, ибо, кроме госпожи Железневой, навскидку назвать никого не могла.
– А… Кабаниха! – пробормотала она в некоторой растерянности.
И тут же поняла, что ошиблась.
«Грозу» она обожала и, еще когда вела дневник, время от времени писала на его страничках своим четким почерком слова главной героини: «Отчего люди не летают, как птицы?» А вот батюшка сильно недолюбливал господина Островского вообще, а эту вещь в особенности. Катерина была в его глазах безмозглой потаскухой, которую от доброго и надежного мужа увел никчемный слизняк; ну а уж сам Борис, возлюбленный Кати…
– Вот то-то и оно, – проворчал он. – Больше и вспомнить нечего!
– Но ведь есть такие! – почти возмутилась Маша.
– Ты права, ба… женщины в нашем купеческом деле наличествуют, – согласился отец, согнав суровость с лица. – Само собой, не такие, как у этого вашего Чернышовского. Так вот, расскажу тебе, как оно бывает. Сейчас, дочка, я объясню, оттуда они берутся, а ты уж сама поймешь, что да как и почему. Если, скажем, купец, обычно не такой молодой, женится на умной барышне из такой же купеческой семьи. Лет десять она ведет его дом, растит деток и одновременно приглядывается к мужниным делам. Потом муж начинает доверять женке присматривать за делами в свое отсутствие, когда за товаром уехал или еще куда. Не за важными делами, само собой, попервости. Но потом и до серьезных вещей доходит. А когда годков двадцать, а то и тридцать пробежит… Бывает, что помирает купчина, и вдова берет дело в свои руки, а бывает стар стал и хворает, и тогда жена делами заправляет с сыновьями…. Аль с зятьями, коли дочек одних Бог послал! – чуть посмурнев, добавил Воронов. – Вот только так в купчихи и выходят и никак иначе. Если, доченька, я тебя сейчас обучать возьмусь, ты только лет через десять, а то и пятнадцать на что-то годиться станешь. Вся увянешь, усохнешь и пожелтеешь, а чего лучше, так и чахотку наживешь. А я вот, знаешь, хочу еще на свадьбе твоей погулять, внуков потетешкать… – добродушно закончил он и хлопнул ладонью по столу, показывая, что разговор окончен.
В тот раз Маша, может, и не соглашаясь с отцом до конца, все же признала, что в его словах есть некий резон.
Но теперь как же она злилась и на отца, и на себя, что не настояла в тот раз! Может быть, теперь она смогла бы взять дело в свои руки, пусть и не сразу, пусть с помощью друзей и компаньонов батюшки. А теперь она беспомощна и всецело во власти Арбенина.
Решительно встав, она перекрестилась, поклоняясь до земли…
Помолчала с минуту, потом прошептала:
– Прости, батюшка!
В чуткой тишине утра голос прозвучал глухо и хрипло. Куда и пропал её прежний, ясный и звонкий голос?
Помолчав еще, девушка повторила громче:
– Прости, батюшка!
И зарыдала, горько, по-бабьи всхлипывая. Ибо как ей ни тяжело, а придется нарушить последнюю волю отца. Они с Дмитрием должны быть вместе до гроба, и они будут вместе!
Сорок восемь дней спустя
Облачившись в скромного вида дорожный костюм, Мария в последний раз оглядела себя с головы до ног. Через десять, нет, через восемь минут она уйдет отсюда и больше не вернется.
Всю ночь укладывала и перекладывала вещи, которые они с Мартой отобрали или купили для её побега. Шерстяное теплое белье. Меховую куртку мехом вниз. Толстые одеяла. Сетку от комаров. Несессер. Сухофрукты и консервы на случай, если еда на пароходе будет несъедобной. Муфту и перчатки. Оренбургский платок. И наконец, романовский полушубок – теплый и легкий, валенки и ватные брюки. Отдельно – заграничный паспорт, выправленный для поездки в Париж с тетей Христиной, которую батюшка обещал ей в сентябре…
– А зачем штаны? – удивилась горничная.
– Так надо, Марта, так надо. Как пишут в газетах, там бывают морозы по тридцать и даже сорок градусов Цельсия. Лучше уж носить штаны, как мужчине, чем замерзнуть насмерть.
– Да, но сейчас лето! – удивленно воскликнула наперсница.
– Там и летом бывает холодно. Обязательно положи, мало ли что может случиться.
Марта, вздохнув, упаковала мужскую одежду в кофр.
Воронова решила взять с собой восемь тысяч рублей наличными. Больше не набралось. В основном это были деньги, вырученные от продажи драгоценностей, которые Михаил Еремеевич покупал своей дочери в течение долгих лет. Мария продала даже обручальное кольцо Арбенина, хотя собиралась его вернуть.
По дороге она заедет в банк и обменяет рубли на фунты стерлингов и марки. Уложила деньги в широкий кожаный пояс, купленный в магазине спортивных и охотничьих товаров Гаммера. Марта настаивала на том, чтобы Мария надела его прямо на голое тело, под одежду, чтобы не обокрали.
Барышня засмеялась.
– А если мне понадобится заплатить за что-нибудь на пароходе? Что же я должна буду задрать юбку, чтобы достать деньги? Что обо мне подумают?
– Положите немного денег в портмоне, и все дела. Христина Ивановна всегда так делала, если ехала куда.
– Ну, значит, надену, ты права.
Мария в нетерпении ходила взад и вперед по комнате. Через пять минут она ждала прихода третьего невольного участника их заговора, заранее нанятого Мартой извозчика, в чьи обязанности входило отвезти Воронову в порт. Через час она должна отплыть. Не на Аляску, конечно, а в Гамбург, откуда отправляется большая часть пароходов из Европы в Америку. Можно было, конечно, избрать Гавр или Ливерпуль, но до них дальше, а цены побольше. Дальше – через всю Америку по железной дороге до Сан-Франциско. И лишь оттуда она отправится в страну золотых приисков и бывшее русское владение. Искать любимого.
– Мария Михайловна? Пора ехать.
– Марта, что, неужели пора?
– Да.
Девушки обнялись. Марта чуть не заплакала.
Потом Маша коротко перекрестилась на икону, прошептав слова молитвы.
– Ну вот, я уезжаю. – Глаза её были уже сухи. – Береги тетю Христину. Скажи ей, что я… что я должна была так поступить. Она не может не понять. Я очень люблю Дмитрия и хочу быть с ним. Объясни ей это! Ну, присядем на дорожку…
Часть вторая
Ветры Аляски
1898 год, август, Сан-Франциско
Утренний туман белой ватой лежал на низких волнах, но в порту уже по-муравьиному суетился народ. Люди энергично толкались и пихались, чтобы пробиться ближе к кораблям, мешая проехать телегам и пробиться грузчикам.
Мария напряженно вглядывалась в толпу, думая о том, как сейчас поживает тетя Христина и не пострадала ли Марта – с разгневанной тетушки стало бы прогнать бедолагу, несмотря на оставленное письмо, в коем девушка брала всю вину на себя.
– Посмотрите на них, – говорил между тем пароходный агент Джим Прайс, взявшийся за три доллара помочь ей с посадкой. – Они готовы давить и топтать друг друга, как взбесившееся стадо, чтобы добраться до Юкона. Хотя стадо и есть! Что делает с людьми золото! Я читал в газете заметку о человеке, который нашел самородок весом в четыреста унций! Размером с небольшую дыню, даже больше.
Прайс осторожно прокладывал путь через толпу.
– Сестра – она замужем за торговцем солониной, который ведет дела на Аляске, – мне рассказывала, как они там добывают золото… Мрут как мухи… Один золотоискатель замерз насмерть прямо в шурфе. Его так и нашли сидящим на добытых самородках. Интересно, каково это – испустить дух, сидя на куче золота? Как вы думаете?
Но Марии было неинтересно, как это: умереть, сидя на куче золота. Она не собиралась умирать, да и золото её не очень волновало.
Джим резко вывернул вбок, чтобы не столкнуться с телегой, груженной деревянными клетками с живыми курами и поросятами. За ними выстроился целый ряд перегруженных рыдванов, которые тоже не могли проехать из-за давки. Извозчики орали друг на друга и на запрудившую пристани публику, бранились однообразной английской бранью с её сплошными «shit» и «ass» и даже потрясали кнутами, хотя в ход не пускали, лишь изредка в сердцах щелкая по мостовой.
Проявив немалую ловкость, Прайс сумел подобраться почти вплотную к «Онтарио».
– Все, дальше не пройти, мисс Кроу. Надо переждать, пробраться через этакую толпу вам будет нелегко.
– Ничего, как-нибудь проберусь.
– Это совсем неподходящее место для леди, мисс.
Мария постаралась придать своему голосу больше уверенности.
– Мистер Джим, все будет в порядке. И пожалуйста, поторопитесь! Не хватало еще, чтобы мы опоздали!
Пока они толкались в галдящей толпе, она почему-то вспоминала дорогу до этого суматошного города. С того самого момента, как, совершенно одурев от морской болезни, она сошла на берег в Нью-Йорке с борта восьмитысячника «Галле» Гамбургских линий…
Пароход вошёл в Нью-Йоркскую гавань ясным холодноватым утром. Лёгкий туман носился над водой. Мелкие волны, зелёные и прозрачные, тихо плескались о корпус «гамбуржца». Перед ними развернулся во всей его красе величественный Нью-Йорк – город, равного которому по населению не было в целом мире. Казалось, прямо из волн поднимаются ряды высоких домов в семь или даже десять этажей, над которыми, как настоящие исполины, возвышались знаменитые американские «скайскрэперы» по пятнадцать, двадцать и даже тридцать этажей! А по всему заливу сновали сотни пароходов, пароходиков и совсем маленьких пароходишек с товарами и людьми. Ажурная дуга Бруклинского моста обрисовывалась вверху над крышами и трубами… А на фоне всего этого великолепия, на крошечном островке, поднималась высокая женская фигура в мешковатой хламиде и с факелом, высоко поднятым к небу. Свобода. Как знала Мария, её прислали в дар Северо-Американским Соединенным Штатам французы к сотой годовщине независимости.
А на берегу уже клубилась встречающая толпа – носильщики, комиссионеры, вербовщики, извозчики, матросня и прочий сомнительный люд, готовый ринуться на пассажиров, как волки на овец, как только те сойдут на берег.
На чистенькой верхней палубе толпилась публика из первого класса, разряженная, как на бал. Мужчины в костюмах и белых шёлковых цилиндрах были сама элегантность, а на женских головках развевались перья шляп, купленных в лучших лондонских и парижских магазинах и стоивших столько, что мысль купить такую вызвала бы лишь смех у её отца, выскажи Мария её при жизни Михаила Еремеевича. Все они степенно прохаживались от борта к борту, чинно раскланивались со знакомыми, а ливрейные слуги уже выносили дорогие чемоданы с вещами.
Мария, впрочем, взирала на это с юта, отведённого, как и бак, для публики второго класса. Тут народу было побольше, а публика поскромнее – коммивояжеры, туристы да несколько посольских чиновников из Вены и Лиссабона.
Ну а ниже располагалось то, что отвела судьба для пассажиров третьего класса. Узкие галереи двух нижних палуб, забранные крупноячеистой проволочной сеткой. И не для красоты – даже при небольшом волнении море захлестывало неширокие проходы, а в качку запросто могло бы смыть неудачливого пассажира… Сейчас там теснилась толпа эмигрантов, добравшихся до вожделенной земли обетованной, прижимая радостные лица к таящей ржавчину под слоем сурика сетке – то ли арестанты на прогулке, то ли цыплята или кролики в клетке, доставленные на ярмарку рачительным фермером.
Люди с угрюмыми испитыми лицами, в грубой матросской или рабочей одежде и обтрепанных кепках. Работницы с английских и немецких фабрик – худые, с натруженными руками, в чистеньких, хотя и заштопанных бобриковых жакетах и шляпах, из-под которых торчали волосы, давно не знакомые с расческой и уж точно не знавшие услуг парикмахеров. Заросшие черной железной щетиной итальянцы в коротких куртках. Тирольские и польские крестьяне, с восхищенным ужасом уставившиеся на громаду города-исполина, выплывавшего перед ними из утреннего тумана.
Потом был нестрогий таможенный досмотр. Что удивило Машу – он проходил для всех пассажиров в салоне первого класса, и через роскошный интерьер выстроилась вереница оборванцев и бедно одетых изработавшихся женщин.
Пройдя его и заполнив бумаги – здешний таможенный письмоводитель, лишь чуть приподняв брови, изучил её паспорт с двуглавым орлом, – она сошла по сходням на причал и через пять минут кеб нес её на вокзал, где уже ждал заказанный по телеграфу в гамбургском отделении конторы Кука билет на трансатлантический экспресс. Так что от самого Нью-Йорка осталось лишь смазанное ощущение калейдоскопа безумной суеты на улицах да удивление при виде исполинской громады Центрального вокзала – самого большого в мире. Колоссальное здание с сорока четырьмя платформами и впрямь поражало всякое воображение.
Заняв место и предъявив билет, она тут же уснула и пробудилась уже глубоким вечером, когда за вагонным окном уже тянулись пшеничные поля штата Пенсильвания.
Поезд летел с сумасшедшей быстротой, пересекая Северо-Американский континент – от океана к океану. Огайо, Иллинойс, Коннектикут, Дакота, Вайоминг…
Виды и пейзажи бесконечной чередой сменяли друг друга. Большие города с множеством фабричных труб, над которыми висели хвосты чёрного дыма. Поселки с изящными коттеджами и улицами, вымощенными брусчаткой, освещённые газом и электричеством. Бесконечные кукурузные поля, окаймлённые живыми изгородями тиса и жимолости. Леса и сады, озёра и реки, то широкие и спокойные, то узкие, пенистые, своенравно прыгающие с камня на камень.
Менялись пассажиры, хотя их гладко выбритые лица, пиджаки, купленные в магазине готового платья, и разнокалиберные саквояжи с «патентованными», неуязвимыми якобы для воров замками, облепленные гостиничными и пароходными наклейками, походили друг на друга больше, чем ландшафты.
Впрочем, после Омахи народ заметно поменялся. Чопорный деловитый Восток окончательно сменился крепким и буйным Западом. Появилось немало усатых и бородатых мужчин – здешние джентльмены считают, как и в России, несообразным с их достоинством расставаться с украшением, размещенным у них на лицах матерью-природой. Даже тощие фигуры и вытянутые лица квакеров Новой Англии неожиданно стали характерно выделяться, как ходячие карикатуры, на фоне воловьих затылков и округлых, по-хомячьи, красных щёк, принадлежавших этим «реднэкам», как называли местных мужиков.
Потом возделанные поля кукурузы исчезли; вместо зелёных всходов пшеницы явились кусты седоватой полыни и жидкие пучки степной травы, скудно прораставшие из сухой и малоплодородной песчаной почвы. Экспресс продолжил путь по полупустыне, которая, как говорили попутчики, разделяла Восток и Запад Америки и где в свое время погибли сотни караванов переселенцев. Теперь, когда через неё пролегли магистрали железных дорог, тут мало что изменилось. Станции и разъезды, попадавшиеся навстречу, имели довольно убогий вид – даже похуже, чем иные уездные полустанки в России. Жалкие скопища домишек, что-то наподобие щелястых курятников и бараков для нищих или каторжников, носили громкое название, оканчивающееся на «сити». Зато на каждом шагу виднелись вывески «салунов», «дансингов» и варьете с замысловатыми названиями. «Приют десперадос», «Золотые парни», «Свидание с ковбоем» и прочее в том же духе. Белые манишки, цилиндры и сюртуки почти пропали, уступив клетчатым рубахам и штанам из синей мешковины с медными заклепками. Лица с выражением бесшабашной смелости, лихие и одновременно хитрые взгляды из-под насупленных бровей, широкие медвежьи спины, нестриженые головы, нос картошкой, веснушки, серые глаза… Встретишь такое лицо в Петербурге и не удивишься.
Однажды утром на горизонте появилась цепь синих хребтов с белыми пятнами ещё не стаявших снегов.
У подножия Скалистых гор Мария впервые увидела индейцев. Жалкие, ободранные, кое-как прикрытые ветхими цветными одеялами, как клячи – попонами. От них пахло перегаром и дешёвым табаком, и они протягивали руку к пассажирам, прося милостыню. Женщины их копошились у разодранных шатров, полунагие ребятишки копались в песке. Ни дать ни взять цыгане на ярмарке. (Она так и не вспомнила, живут ли цыгане в Северо-Американских Штатах?) Было трудно поверить, что это те самые «краснокожие», еще каких-то двадцать с небольшим лет назад не боявшиеся нападать на поезда и даже громившие регулярные части…
Затем их поезд начал подниматься по склону, то повисая над пропастью, то прихотливо извиваясь на плато, то устремляясь в узкие ущелья. Стало холоднее, а голова кружилась – разряженный воздух высокогорья давал о себе знать.
В их спальном вагоне «население» мало менялось. Здесь собрались почти сплошь пассажиры, ехавшие прямо в Сан-Франциско. Фриско, как тут выражаются. В дороге поневоле разговоришься. Мария лишь молча благословляла наставлявшую её три года в английском гувернантку мисс Кормик. За время дороги она окончательно освоилась с языком, сменив безупречную речь Шекспира и Диккенса на местный простой и грубоватый выговор. И вскоре знала почти все про своих соседей по спальному вагону экспресса Нью-Йорк – Сан-Франциско.
Был тут седой негоциант почтенного вида с немолодой уже женой, сохранившей, однако, следы прежней красоты, и хорошенькой дочкой-школьницей. Это был один из «сорокадевятников»: так называли в Калифорнии переселенцев, которые хлынули туда после того, как в тех краях нашли золото в 1849 году. Когда-то и он пришёл в Калифорнию пешком, в рваных сапогах, а ныне стал хозяином нескольких магазинов в Окленде. Он рассказал Вороновой, что его жена не решалась приехать к нему целых пятнадцать лет, а он всё жил на золотых приисках и ждал её. «А как иначе, я же обещал! Тем более что в Калифорнии, почитай, и не было порядочных женщин», – наивно прибавил он.
В соседнем купе сидела девица не первой свежести, но довольно приличного вида. Из разговора, который она вела с женой коммерсанта, Маша, к удивлению своему, узнала, что та тоже невеста из Новой Англии, которая едет теперь к жениху, с каковым познакомилась по переписке. В Калифорнии теперь нет недостатка в доморощенных девицах, но по старой памяти многие выписывают себе подруг жизни из восточных штатов. Это считалось аристократично и модно, и приисканием этих невест занимались не без выгоды целые конторы со своими газетами.
Дантист из Нью-Йорка ехал на Запад искать счастья. Ещё одна девица – красивая, хорошо упитанная, но весьма загадочного вида – держала себя весьма неприступно и не обращала внимания на своего соседа, молодого человека, довольно худосочного, который отрекомендовался попутчикам газетёром. Из мимолетного разговора с ним Мария узнала, что его специальность состояла в сочинении рекламных объявлений. Дело в Американских Штатах довольно-таки прибыльное, если судить по количеству рекламы, что называется, на каждом шагу. В городах она затмевала газовые фонари и загораживала десятиэтажные дома и даже самое небо. Вдоль железнодорожного полотна рекламные надписи временами шли почти сплошной лентой. Как-то Мария весьма развеселилась, увидев надпись яркими красками над мостом: «Перуна! Покупайте! Перуна! Это красиво, полезно и дёшево! Покупайте! Перуна!» Еще более смешно ей стало, когда она узнала, что «Перуна» – это новая дамская пудра. Надо же такое придумать: «Покупайте Перуна!» А Юпитера с Нептуном у них нельзя прикупить?! Впервые после смерти отца она искренне смеялась.
О своей жизни она не особо распространялась, да и спутники не слишком расспрашивали её. Она лишь говорила, что едет в Сан-Франциско к жениху. (Про Аляску она уточнять не стала.) Пассажиры лишь кивали. Казалось, то, что подданная всероссийского императора едет к жениху в Калифорнию, их совсем не удивляло. И в самом деле, чего в жизни не бывает? Разве что нахваливали Калифорнию как лучшее место в Америке, а значит, и на Земле.
– Только в Калифорнии вы увидите настоящую Америку! Разве те, что на Востоке, американцы? То, что в Нью-Йорке, – это вообще плесень! – твердил один из её соседей, джентльмен с одутловатым лицом, лысиной на затылке и двойным подбородком, который подпирался стоячим крахмальным воротничком, отрекомендовавшийся торговцем фруктовыми консервами. – В Нью-Йорке среди всех этих немцев, ирландцев да евреев настоящего американца и не сыщешь! Разве что негры!.. – прибавлял он, рассмеявшись.
Обычно он это делал, когда появлялся чернокожий слуга, время от времени разносивший по вагону кофе или чай, убиравшийся или перестилавший постели. Прислуга в вагонах и ресторане состояла почти исключительно из негров. Как успела понять Мария, эту профессию средний американец охотно предоставит кому угодно: негру, китайцу, итальянцу, хоть мексиканцу. «Рождённый в Америке», если прижмет, скорее уж пойдёт побираться, а американка – на панель. Но чистить ботинки и подавать чай? Никогда!
К огорчению Марии, чего-либо существеннее чая или кофе с горячим шоколадом получить от местной прислуги было невозможно. Обедать и ужинать приходилось ходить в другой конец поезда в вагон-ресторан, где кормили довольно однообразно, хотя и неплохо. Бифштексы, яичница с беконом, все тот же кофе на запивку и для желающих – виски с содовой водой, которые заказывали прямо у стойки вагонного бара коротким «сода-виски» и тут же выпивали.
Ночами, когда пассажиры отходили ко сну, она лежала без сна и думала.
Луна назойливо заглядывала в окно сквозь прорехи занавески, и Мария поднималась, накинув халат, и выходила на площадку по боковому коридору, чтобы подышать свежим, холодным воздухом, прикидывая, как будет добираться до Аляски. А между тем поезд уже приближался к Тихому океану – Гран-Пацифико: соленая гладь Юты, зелень Солт-Лейк-Сити, обрывы Сьерра-Невады…
И вот осталось последнее препятствие, и ей вновь предстоит сменить сушу на неверный водный путь…
…Так или иначе, через полчаса упорной борьбы Мария стояла на палубе «Онтарио».
– Мистер… Миссис… миссис… гм.
Юноша в черной форме с контрпогонами держал в руке список пассажиров.
Она беспокойно следила за тем, как его палец скользил по листу бумаги.
– Мисс Воронофф… Ваш билет… Все в порядке…
Она лишь кивнула. Ей хотелось лишь поскорее добраться до каюты. Палуба была забита пассажирами и их багажом. Ясно, что путешествие не будет комфортным. Слишком много людей. В основном мужчины, но есть и женщины; одни одеты роскошно, другие бедно. Машу рассмешил вид одной упитанной дамы в невообразимой шляпе со страусовыми перьями, которые гордо колыхались на ветру, и дорогом платье, подметавшем подолом заляпанные грязью и угольной пылью доски палубы.
На баке и юте в тесных загонах столпились другие «пассажиры»: овцы, мулы и лошади, распространяя по всему пароходу запах нечищеного хлева. Здесь же было свалено сено для них.
Её окликнули.
Обернувшись, она увидела высокого моряка, на погонах которого было две лычки, как у унтера.
– Мэм! – поднял он к тулье фуражки два пальца. – Рэнглер, суперкарго «Онтарио». Мэм, у вас отдельная каюта!
– Да, а при чем тут…
– Сожалею, но это невозможно, – пояснил пассажирский помощник. – Корабль переполнен. Капитан дал распоряжение не предоставлять отдельных кают. Вы поплывете с другими женщинами во втором классе. Им отведена приличная каюта с отличными койками. Вам там будет удобно, да и в компании как-то веселее.
– Но я заплатила за проезд в отдельной каюте! – возмутилась Маша.
– Ничем не могу вам помочь, мэм! Поймите, мэм, у нас на палубе две сотни человек, которым вообще не досталось кают. Корабль переполнен, так что вы можете либо принять те условия, которые вам предлагают, либо вернуться на берег.
– Но, пожалуйста, мне необходимо…
– В чем дело, леди? – К ним подошел маленький, широкоплечий человек лет под сорок, с добродушным лицом и окладистой бородой.
По тому, как вытянулся суперкарго при его приближении, Мария поняла, что это капитан, и не удержалась, чтобы не улыбнуться ему самой очаровательной улыбкой, на какую только была способна.
– Что здесь происходит, Рэнглер?