Как млад Иванушка-Дурачек крапиву рубил Русавин Андрей
Высокоумные примечания, простосердечно извлеченные из трудов В. И. Даля
Как млад Иванушка-дурачек крапиву рубил
Посвящается А. Политову
Уродился я ни мал, ни велик – с березовый голик[1]. А не то – с игольное ушко. А не то еще – с приворотную надолбу[2].
И забажалось[3] мне колдытося[4] попить-поесть.
Вот пошел я талды[5] в лес глухой, непролазный, рубить древо по себе, валить дерево могучее – крапиву.
Злое семя крапива: не сваришь из него пива! Дак порешил накрошить крапивки на зеленые шти. Ух как захотелось! Аж зубы застучали! Эх, кабы голодному щец, всем бы молодец! Ешь щи, будет шея бела, головочка кудревата!
Вот вхожу в дебрь. Ох, хорош дремуч гай[6], да крапивой порос, загустел. Кабы на крапивку не топор да не мороз, с нею б и ладов не было!
А из-за лесу-то древа не видать, три дня проплутал, дерево крапиву проискал, ни за что бы не нашел, аще[7] бы само деревце крапивка голос не подало, пробегаючи недалече!
– Ау! – по-ребячьи кричит дерево крапива, смеючись. – Ау! Ну ты, чей-то сын! Улучи[8] меня! Надгони меня! Испознай[9] меня! Я – всему голова!
А вслед за тем деревцем крапивкой девки да бабы чешут, в крапивищу прыгают – детишек в крапивушке ищут! Ну очень надо! Ищут, ищут, а на ме… ме… меня внимания не обращают, хотя я им и горланю: не нужна ли, мол, моя всемерная помочь?! Одна только какая-то старуха глянула на меня, остановилась, палец в рот сунула, вынула, простонала: «Конечно!», но молодушки за руку ее схватили и потащили. И стало мне на тех бабищ да девищ зело досадно!
А в чащобе стоит древо, древо ханское, платье шамаханское, цветы ангельски, когти дьявольски – угадай, что это?[10] Вот засел я на ветке того древушка в засадушке. Ну донельзя надоть! Аж жубы шкрежещут! Заседаю на ветви, посвистываю, как Соловейка – народный заступник, да высматриваю: не пробежит ли бегом где дерево крапива мимо? Сидю, сидю, обсиделся да и затянул жизнерадостную песнь всенародную: «Эх, соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет!»
Вот пробегает вбежки деревце крапивка мимко, увидало меня, хихикает да приговаривает:
– Ах ты, Одихмантьев сын, робингуд хренов! Я колюча, я жигуча, я тебе, добрый молодец, ушки обожгу! Не смей меня, дурень, рубить, ведь я – всему шебала[11]!
– Как не смей рубить?! – ретую[12]. – Худое деревье с корнем вон! Мне штей– то крапивных, поди, хотца! Щи всему голова! Щи крапивушкой пригожи, солью укусны!
А крапива надо мною токма подсмеивается! Сулит:
– Ужо я те улью штей на ложку-то, дуралей!
А вслед за тем древушком крапивушкой бабицы да девицы шпарят, в крапивину скачут – деточек в крапивоньке шукают! Ух, страсть как надовно! Шукают, шукают, а меня на… на… на… начисто игнорируют, хотя я им и воплю: «Не нуждаетесь ли вдруг в моем действенном вспомоществовании?» Одна только какая-то старая старушка глянула на меня, остановилась, подмигнула и раз, и два, и три, проворковала: «О, да, да! О-ля-ля! Оба-на!», но молоденькие товарки под руки ее увели. И почуял аз к тем девчугам да бабчугам отчетливое нерасположение!
Ось сыкнулся [13] я на крапиву со своей ветвины, да промахнулся, понапрасну тильки оземь шмякнулся!
А в трущобе стоит деревье мохнато, в мохнатом-то гладко, в гладком-то сладко – угани[14], чьто энто? [15] Вот запосел я на вице[16] того деревья в засадице. Ну несказанно надоткабы! Запосиживаю на той висне[17], похвистываю, как Соловейчик – успешный адвокат, да выглядываю: не пробегчит ли бежком где-нибудь деревко крапивка мимось? Сижу на слуху[18], насидел мозоль да и начал романс напевать: «Соловей мой, соловей, голосистый соловей!» (словеса Антона Дельвига, музыка Александра Алябьева).
Вот пробегчает бежью дервие крапивия мимие, увидало меня, покатывается со смеху да примолвливает:
– Я стреклива[19], я пырлива, я тебе, гарный парубок, пяточки обстрекаю! Ишь ты, Одихмантьев сын, меломан, понимаешь! Не вздумай меня, дурачище, крошить, вали отсель! Я – всему головища!
– Как не вздумай крошить?! – варначусь[20]. – Худое дервие с корнем вон! Мне кисленьких штей-то, поди, еще пуще хотче! Ото щей добрые люди не валят!
А крапивия надо мною паче прежнего насмехается! Стращает:
– Ужо я те улью штей на вилку-то, дурашман!
А вслед за тем древоньком крапивонькой бабоньки да девоньки дуют, в крапивицу прыг-скок – дитяток в крапивочке стараются нашарить! Ой как надобе! Шарят, шарят, а на меня фу… фу… фу… фунт невнимания, хотя я им и хриплю: не требуется ли, мол, мое посильное вспоможение?! Одна лишь какая-то старая-престарая старушонка, внученькой на могучих плечах несомая, глянула на меня, заверещала: «Да-с, да-с, несомненно-с!», руки ко мне протянула, но носительница не обратила на это ни малейшего внимания и понесла верещащую ношу дальше! И сделалось мне на тот бабняк да девняк несколько даже обидно!
Шанулся[21] я на крапивцу со своей гилки[22], да оплошал, всуе толькя оземь грянулся!
А в глуши стоит древице цветом зелено; в этом древице четыре угодья: первое, больным на здоровье; другое, теми свет; третье, дряхлых, хилых пеленанье, а четвертое, людям колодец – смекни: шо сие? [23] Вот воссел я на суку того древия в засадции. Ну чрезвычайно надотка! Восседаю на сучишке, тюлюкаю[24], как Соловеюшка-правовед, да вызираю: не пробечит ли где бежма древцие крапивция мимце? Сидю на ладу[25], засиделся, холзыкаю[26] – да и принялся тихо петь: «Есть одна хорошая песня у соловушки…» (слова Сергея Есенина, музыка Александра Матюхина).
Вот пробечает бегушком древцо крапивцо мимцо, увидало меня, ржет да присказывает:
– Я язвлива, я бодлива, я тебе, клёвый хлопец, ягодицу изъязвлю, однозначно! Не дерзай меня, дурик, кромсать! Ибо я – всему, как ты сам понимаешь, калган! Эх ты, Одихмантьев сын, отпрыск юриста!
– Как не дерзай кромсать?! – юрюсь[27]. – Худое древцие с корнем вон! Мне штей-то добрых, поди, еще шибче того всхотелось! Щи добрые люди, однозначно! Отец родной, юрист, надоест, а щи не надоедят, понимаешь!
А крапивция надо мною еще наипаче того хахалится[28]! Грозится:
– Ужо я те улью штей на зубочистку-то, дуролопа!
А вслед за тем древочком крапивочкой девчужки да бабчужки мчатся, в крапивчину мечутся – чадушек в крапивченьке рыщут! Ух, до зарезу треба! Рыщут, рыщут, а ко мне не проявляют никакого пи… пи… пи… пиетета, хотя я им и шепчу: обдумываю, мол, не след ли оказать остро нуждающимся незамедлительное содействие! Одна тличко какая-то дряхлая столетняя старушенция, которую на носилочках тащили дебелые санитарки, глянула на меня, сковырнулась со своего ложа, ладошкою помахала, пролопотала: «О, йес!», но медсестры насильно на носилки ее уложили и швидко уволокли! И ощутил аз на тех девчищ да бабчищ сильнейшее ваз… ваз… возмущение!
Хлянулся[29] я на крапивчищу со своего сучища и хочь ожегся весь, зато древище крапивищу сгоряча оглоушил! Так ей и надо! Стоит древице крапивица, не зашелохнется, понимаешь! Больше она уже никуда не бегчит! Впредь она уже ничему не башка! Пусть теперь ей будет весьма огорчительно! Но зато уж обстрекала мне треклятая крапивка и ушки, и пятки, и ягодицу, и то, что спереди, однозначно! Ну, я так и присел! И сразу же вскочил! И заорал благим матом, но по большей части – неблагим оным же!
Тут я топор из-за пазухи как выхвычу! Да как замахнусь! Да как рявкну:
– Ах! Посеку тебя в капусту, вкусный куст! Мне вкусненьких штей отчего-то ну страх как хотится! Ах, были б щи солоненьки да горяченьки – вот тебе и вкус!
А крапивца-то надо мною уже и не смеется, дурачком не обзывается, а горючими слезами обливается, села, нет – на колени пала, у меня, дураша беспощадного, пощады просит! Токо тщетно!
Ну, тут меня дюже сердобольные дивцы да бабцы окружили, топор изъяли, галдят:
– Ай да дурень! Не смей древченько крапивченьку под корень разить, дурбень! Где ж мы тогда младенчиков будем приискивать себе, дубина? А нам знаешь, как надось!
– Бр-р-р! А в капустке! – рычу. – В капусте отныне и подбирайте себе ребятишек, коли вам так надобится! Ах, капустка! Капустушка – тожде [30] всему головушка! В капусте – здоровые детки! Капустка – это же тоежь[31] отличные шти! Да мясные, да с дичью, однозначно! Эх, дичь во щах – а все тараканы да жужелицы, понимаешь! Ух, хотцы!
– Ай, да где же ее шукать-то, капусту эту, дурашка? – бойко этак спрашивают жуть какие любознательные представительницы любопытного пола.
– А на огороде! Сами ее на огороде-то и выращивайте! И в дребь[32] далеко ходить не надовно!
– А-а-а! – разинули рты девча да бабча. – Ну, ты и голова-а-а! С… с… с… сущий юриспрудент!
А одна столетняя старушонушка бодро воскликнула, приподнявшись на своем переносном одре дряхлости:
– Ой, ну надо же! Дурак дураком, а порой и дураш умное слово скажет! Девчурки! Бабчурки! Айда на свои огороды капусту садить! Ох, грех, да хотенится! Ах, прощай, мил дружок Ивашка! И рада б время делить, да приспело капусту садить!
И – ах! – деранули всею толпою, а носилки и топор-то и бросили, дурочки! Старушоночка бойко вскочила с носилочек и припустила во все лопатки за подружечками-товарочками! И охватило меня на тех бабёх да девох необыкновенное негодование: о… о… о… отчего меня с собою не взяли?!
Осерчал я вконец, поднял тот топор, раз тяпнул – дерево стоит. За один раз дерева не срубишь. А хочется!
В другой раз тюкнул – деревье качается. А-а-а, топор своего дорубится, коли похочет! Топор, он всему, понимаешь, глава, всем, знаешь, секир-башка! Однозначно!
Вот в третий раз рубанул – выскочил кусок мне, добру молодцу, в лобок! Спознал-распознал добрый молодец, чем крапивища пахнет!
Тут я, добрый молодец, – бряк! – трои сутки провалялся!
А и покедь я, добрый молодец, возлежал, никто меня не знал, не видал! Тольки знала-видала меня рогатая скотина – таракан да жужелица. Ползет таракан – прямиком в туман, из тумана – в капкан, из капкана – в вулкан. Так он изволит! Жужелица кружится, жужжит, тужится, визжит, на весь мир брюзжит! Тако она изволит!
Таракан жужелицу величает: Жужанна. Жужелица таракана величает: Таракаша. А и живут они душа в душу: сударь Таракаша да сударыня Жужанна! И в зеленые шти долгожданные не желают, жучки окаянные! А втуне!
А когда я, добрый молодец, через трои сутки проснулся, встал, отряхнулся, то – гляжу: недорубленный лес опять подрастает! А одно проклятое дервие без ветра шумит – соображаешь, какое? [33] Девки-девченята да бабы– бабарихи, дурёхи, опять в крапивию скачут – детоцек в крапивоцке ищут! Знать, ну вельми требуется! И возникла у меня на тех бабищ да девищ колоссальная злость: отчего меня на по… по… по… помощь не зовут, дуруши?! Задумался я, подумал, подумал, одумался, расхохотался – и на тех девонюшек да бабонюшек махнул рукой: да разве же их угомонишь?! Пусть в таком случае токмо на свои силы рассчитывают, а на мою бескорыстную аблакатскую помогу не надеются! Ну, а я рубить капусту пошел – на дедушкин Мирошкин огород! Ну жуть, как хочется! Ведь капуста – она всему кочан! Однозначно, понимаешь!
Как млад Иванушка-дурачек лучшей доли – сытной жизни искал
Посвящается Марине Васильевне Чайкиной-Боресковой
Вот я, добрый молодец, трои сутки пролежал – и очнулся. Встал, отряхнулся, на все стороны оглянулся – и двинулся. Направился, голодный, шукать соби лучшую долю – сытную жизнь. Каков ни есть, а хочу есть. Гамбургеры хочу! Пепси-колу алкаю! Ма… ма… ма… манго жажду! Фи… фу… фо… фа… фейхоа! Банан! Где питко да едко – туда душа горит!
Побрел я по роще, по роще всё дремучей. А брюхо-то, брюхо: словно кто в брюшище на колесах ездит!
А я всё плетусь себе да плетусь! Дождь вымочит, солнышко высушит, буйны ветры голову расчешут. Сон не берет, дрема не клонит, еда из ума нейдет.
Шел, шел, зубами пощелкивал; наступил на ежа, ахнул – вижу: стоит на поляне печь – русская, белая, с епанчей и со встроенной голландкой, причем последняя – вся в заморских изразцах.
Говорю печке:
– Однозначно! Печь, а печь!
Нет ответа!
– Печушка, а печушка!
Ни звука!
– Печища, а печища!
Гробовое молчание.
– Ну ты, диво дивное, чудо чудное, невидаль комнатная, диковина голландская!
– Гутен таг! Ну, чего тебе? – сладко зевает комнатная невидаль, оборачиваясь то своим голландским, то русским боком. – Чего разбузыкался[34], понимаешь? Почто ты меня разбудил?
– На ежа наступил, а ты здися дрыхнешь, как ни в чем не бывало! Стыдись!
– Ладно! А ты кто да откыда?
– Я – Иванушка-дурачек, обыватель Голодалкиной волости, села Обнищухина.
– Ну и как тамоньки[35] у вас дела, идут?
– Идут, все: торги идут, стройки идут, толки идут. Словом, дым коромыслом идет, однозначно!
– Ну, стало быть, как стал мир, так и идет! Ну а ты, дурачек Иванушка, ты-то куда идешь?
– Иду в солдаты або в монахи – того и сам не знам! Аз знам, че нищо не знам! Аз този Сократ! Пещь, а пещь, ты здесяка по усем усюдам мычешься, скажи, кудакося мне итить?
– А чего ты, мил человек, приискиваешь?
– Чего, чего! Вестимо – чего! Существенно более приемлемой участи – насыщающей будущности! Где глотно да съестно, туды ёчки[36] алчут!
– Ах, вот чё! Гут! Гут! Съешь моего ржаного пирожка, скажу, ежда[37] сам не допрешь!
– Ах, нихт ли у тебя гамбургера? Жива душа гамбургеров чает! Я бы приобрел – и на расходы не поскуплюсь! Однако – с отсрочкой платежа: портмонет с собою не прихватил!
– Найн, гамбургера нема, тильки мой пирожочек из ржички, и токмо бесплатно! Причем сей секунд!
– Ну, тады зер гут! – поморщившись, соглашаюсь. – Пирожишком пузишка не испортить.
Я поскорей хлебобулочное изделие в хлебало – и подпрыгиваю от нетерпения, жду от диковины голландской отвечанья.
– Ну шо, дурашка Ваняшка, сам не смерекал-то? – спрашивает диковина диковинная. – Ферштейн?
– Не-а, муттер печка, совершенно нихт ферштейн! Однозначно!
– Ах, молодость, молодость: сусло не брага, молодость не человек! Молодость рыщет – от добра добра ищет! Хальт! Хальт! Да никуды ж не ходы, оставайся на месте! – отвечает чудо чудное.
Обиделся я, Иоанн-дурень, на диво дивное за таковский сказ, ну и дале помчался.
– Фу! Доннерветтер! Хотелось как лучше, а получилось як всевда, – молвило мне вослед нагревательное устройство. – Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты, понимаешь! Эк понесся: ни конному, ни крылатому не догнать!
А я устремился, голоднехонек, искать себе чаемого счастья – сытого житья– бытья. Каков я ни есть, а влечет меня кушать. К гамбургерам влечет! К пепси-коле угодно! К ма… ма… ма… манго неудержимо тянет! К фельд… фейц… фейн… фихт… фейхоа! К банану! Где глотатно да кушно – о том волнения, о том предчувствия в груди!
Подыбал[38] я по лесу, по лесу всё дебристому. А чрево-то, чрево: точно кто в чревище на дрожках катит!
А я всё тащусь себе и тащусь! Дождь вымочит, солнышко высушит, буйны ветры голову расчешут. Ох, хорошо! Сонница не овладевает, забытье не одолевает, кушанье одно в соображении.
Аз дыбз, дыбз, аз шасть, шасть, аз зубищами щелк да щелк, клац да клац; налетел на что-то, лбом треснулся – бум! – выругался, пялюсь: вырисовывается в дебряном лесу яблонька.
– Стой! Хто идет? – спросонок шепчет лесная яболонь. – Год дэм! Хто ето тутоди разоралси? Хто ту[39] зачем-то мене пробудил?
– Стою! Я иду! Я, я, я, понимаешь! Аз, одним словом! – ору и лобик тру. – Ой, а шишка-то у меня на лбине – о-го-го! Ну ничего себе!
– Ай, и у меня тоже – о-го-го! У-у-у, йес! Ну надо же! Идешь, а перед носом своим ни шиша не видишь! Куды смотришь, зараза?
– И смотрю, да не вижу: за деревьями леса не видать, а за лесом – дерева!
– Ну, вот видишь! И не видишь, да идешь! Однозначно! Ну, хау ду ю ду?
– Да! Иду, не иду; пошел, не иду, а пришел, так иду!
– Ноу, не идет тебе так говорить!
– Но-но! Идет, не идет, а сказать уж скажу!
– Йес, ну, ты идешь на ссору и на драку; ты на то идешь, чтобы побраниться!
– Иду не иду, а деваться некуды – можно и побраниться!
– Да ты шо за фрукт да откедова? Ху а ю?
– Нихт, я не ху! Я – Ивасенька-дурандасенька, автохтон Голодайкиной вобласти, сельбища Обнищайкина.
– Ну и как тамички[40] у вас всё идет? Олл райт?
– Рай не рай, а у нас усё идет аки всегды: день за днем идет, месяц за месяцем, год за годом!
– Стало быть, год идет за годом, а ничего не меняется! Год дэм!
– Да! М-м-м! Год идет за годом, а мы не умнеем!
– Ах, это оттого, – вздыхает деревце, – что ничего в голову не идет!
– Безусловно! Яблонь, а яблонь, ты здесетко сыздавна торчишь да всю пущу ведаешь, изъясни, кудась мне идти?
– Иди своим путем, своею дорогою! Гоу, гоу!
– О-го-гоу! А где мой путь, где моя дорога?
– А чего ты, лаком хомо сапиенс, доискиваешься? Вот ю вонт?
– Вот, вот, эвтого самого: благоволительного провидения – неисчерпаемого пропитания! Где питно да снедно – тудыяк[41] сердце рвется! Вот так вот!
– Пли-и-из, поснедай мое лесное яблочко, изъясню, естли сам не сообразишь! Мне тут в дни оны хозяин сада, мичуринец заядлый, веточку с новым сортом яблочков привил – вку-у-усные, вери мач! Я как-то одним угостила очаровательнейшую девушку по имени Эвга – ей понравилось, вери мач!
– А нету ли у тебя ма… ма… ма… манго? Жива душа ма… ма… мангов страждет! Я бы купил – и за ценой не постою! Но токмо в долг: кошелек дома позабыл, понимаешь!
– Не, ма… ма… мангов нетуть, ноу, ноу, толькя мои лесные яблочки, и токо безвозмездно и незамедлительно, йес!
– Ну, чудно, чудно! – уступаю, нахмурившись. – Вот и хорошо, что й-есть! Ну, так и быть! Яблочко зубам не порча.
Я поскорей лесной фрукт в рот – и подскакиваю от вожделения, ожидаю от древонька-дичка ответованья.
– Ну что, дурандасенька Ивасенька, сам не раскумекал-то? – спрохает яболонь.
– Не-е-е, маманечка яблонь, прости: пока еще не постиг!
– Ах, младость, младость: сусло не брага, младость еще далеко не хомо сапиенс, совсем не сапиенс, йес! Младость шатается – от доброт[42] доброт домогается! Да никуда-тка не ходи-тка, не покидай данной позиции! – ответует лесная яблонька.
Оскорбился я, Иваха-дураха, на яблонь за этакий отклик, да и дальше поперся.
– Фу-ты! Год дэм! Хотелось как лучше, а получилось яко всялды, – выпалила мне вдогонку яболонь, тряся веткой с плодами сорта «пепин лондонский». – Фу-ты, ну-ты, ляжки гнуты! Эк навострил лыжи: ну ни конному, ни крылатому не настигнуть! Однозначно! У-у-у, йес!
А я потопал себе, голоднешенек, сыскивать светлую полосу – вечную сыть. Каков ни на есть, а приспичило жрать. Гамбургеров захотелось! Пепси-колу вкушать приспичило! В ма… ма… ма… манго влюблен! В фейхе… фейху… фейха… фейхоа! В банан! Где глотатко да жратко, тудытка сознание тяготеет!
Повлекся я по пуще, по пуще всё глухоманной, вековечной. А пуздро-то[43], пуздро: буди[44] кто в пуздрище на КаМАЗе несется!
А я всё топ себе да топ! Дождь вымочит, солнышко высушит, буйны ветры голову расчешут. Лепота! Сонливость не возникает, дреманье не наступает, жрачка из памяти не выпадает.
Йес, аз пер, пер, зубами пощелкивал; вдруг угодил одною ногою в нечто пахучее, желеобразное – гляжу: а в заповеди[45] – берег кисельный. Побрел я по брегу, по брегу всё кисельному.
Аз влекся, влекся, скрозь зубы поплевывал, да неожиданно преграду на пути своем встретил, замер – не то б пропал! – зырю: в суземье[46] река – вся из молока, берега из киселя.
Обращаюсь к молочной реке, кисельным берегам:
– Ну ни черта себе! Речка, а речка!
А речка плещет себе и плещет.
– Реченька, а реченька!
А реченька знай себе журчит!
– Речажина, а речажина!
– Шо?
– Стий, хто йде!
– Стою! Я йду! Ну, чого тоби? – томно вздыхает млечная речка, кисельные бережки и останавливает свой сонный ход. – Що это ты тутоцки разгамился[47]? Май ёк йатри ху! [48] Я теку через тридевять царств, через тридесять государств, никого не обижаю! На фига ж ты мени разбужал[49]? А мне снилось такое чудесное соние – про великого героя Раму и его прекрасную жену Ситу, которая была дочерью Матери – Сырой Земли!
– Ах, ху не ху, а я во что-то такое мягкое и пахучее ноженьку увязил[50], однозначно! Не в курсе, во что? Или в кого? Ху из ху?
– А-а-а, это ты в мой киселек допустил наступку да конечность свою увязенил[51], вот шо! У меня берега из киселя, понимаешь! Хинди ме иско кья кахте хай? [52] О-о-о, вспомнила! Киссел!
– А-а-а! А я и не знал! Ну надо же!
– Бэ-э-э! Теперь вот знай!
– Ладно! Теперича буду иметь понятие!
– А ты хто да откелича?
– Я – Ивасецка-дурасецка, сеземьць[53] Голодашкиной вобласци, сельца Обнищуцина.
– А я – тутошняя речушка, я эта… как её… галактикос! Йах мера кард хай. [54] Ну дык шо тамоди[55] у вас в селишке, хорошо ль?
– Не то хорошо, цто хорошо, а то, цто к цему идет-ходит. Однознацно!
– А-а-а, хорошо! Ну так цто там у вас, ходит ли молодец в кафтане, идет ли девка в сарафане?
– Ходит! Идет!
– А идет ли девка за молодца?
– Она бы шла, да он не берет!
– А он шо? Поцему не берет?
– А ему шо? Ему только б пилось бы да елось, да дело б на ум не шло!
– Ах он, такой-сякой!
– Да, такой! А впроцем, он бы брал, да она не идет!
– А она цто? Поцему не идет?
– А ей цто? Ей только б пилось бы да елось, да дело б на ум не шло!
– Ах она, такая-сякая! Так у вас всё и идет?
– Да, так и идет!
– А детки?
– А цто – детки?
– А детки – идут?
– А-а-а, детки! Детки-то идут! Они идут как всегда: детки идут за детками, детки за детками!
– Ах, вот що! Ну, вот бачшь, как всё хорошо у вас идет! А ты куды идешь?
– Ах, сам в неведении куда-тка – иду, кудыкося глаза таращатся да ноги загребают, вот цё!
– Хорошо, вот шо!
– Рецка, а рецка!
– Чё?
– Молочненькая реченька, кисельненькие бережочки, ты ведь повсюду течешь, через тридевять царств, через тридесять государств, так поведай, кудаткабы мне пойтить?
– Кучх сочна чахийе. [56] А чого ты, душа-чоловик, жаждешь?
– Лучезарного фатума – то бишь обильного пищей существования! Где сосатно и лакомно – тудысь дух мой у… у… устремлен! Однозначно!
– Полакомься моим простым киселиком с молочком, поведаю, буде сам не возьмешь в толк.
– А нет ли у тебя пепси-колы? Или кока-колы? Жива душа пепси-колы али кока-колы изволит! Я бы раскошелился! Уж я бы расщедрился, развязал мошну! Но не сейчас, аз воздам опосля: сперва надо сбегать до хаты за гаманком[57]!
– Несть, пепси-колы нетука, кока-колы тоже нетуткась, тличко мой киселик простой с молочком, и тольки задаром! И прямо тенчас[58], вот чё!
– Ну, гоже, гоже! – соизволяю, скривившись. – Так и быть уж! Киселику с млеком всевды в тезеве[59] место есть, несмотря ни на цто.
Нечего делать, вот я, гарный парубок, киселя наелся, молока нахлебался, с ястребою[60] недовольною остался. А сам подергиваюсь от свербежу, дожидаюсь от речки отповедыванья[61].
– Ну, цё, дурасецка Ивасецка, сам не рассудил-то? – пытаеть речка.
– Ни-и-и, матоцка рецка, еще не смекнул!
– Ах, вьюношестьво, вьюношестьво: сусло не брага, вьюношестьво не чоловик! Вьюношестьво свигаеть[62] – от добрин[63] добрин шукаеть, понимаешь! Да никудакося не ходяй, не изменяй своего нынешнего местопребывания! – отповедывает молочная река, кисельные берега.
Разгневался я, Иоганн-дуранданн, на речонку за подобный базар да и одалече[64] ринулся.
– Тьфу ты! Хотелось как луцце, а полуцилось ако завсёгды, – сгундела мне всугонь[65] река. – Вот оно що! Фу-ты, ну-ты, мослы гнуты! Эк рванул: ну ни конному, ни крылатому ни за что не захватить! Эхма, пхир милеге[66], миляга!
И потекла флегматичная речажина дальше, млея от чудного сновидения про Раму и Ситу!
А я пошагал, оголодавший, изыскивать себе завидную судьбину – сытенькую житуху. Каков ни на есть, а угодно мне лопать. С гамбургеров тащусь! Пепси– колу угодно! Ма… ма… ма… манго бла… бла… благоугодно! Эту – как ее? – фейхау… фейхуа… фейхоа! Банан! Где проглотно и лопатно – тудакося ретивое летит!
Поплелся я по брегу, по брегу всё кисельному. А утроба-то, утроба: чисто кто в утробище на тракторе мчится – и при этом цитирует строки из стихотворения поэта Ивана Молчанова: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати!»
А я всё шагаю себе да шагаю! Дождь вымочит, солнышко высушит, буйны ветры голову расчешут. Божественно! Сонность не достает, дремушка-дрема не сгибает, едь[67] занимает воображение.
Плелся, плелся, покрехтывал – мне на голодный зуб не попадайся! – внезапно поскользнулся, упал, встал, отряхнулся – и очи вылупил: стоит на побережье храмик, церковь расчудесная – вся из пирогов складена, лепешками вымощена, оладьями повершена, блином накрыта. Вокруг лохматые собаки лают, больно кусают – внутрь не пускают.
Вступил я на паперть, зрю: двери. Калачем двери заперты, кишкою бараньей задернуты.
Тутытька аз, шустрый хлопец, догадался, калач переломил да машинально съел, кишку собачонкам отдал. Собачки и отступились.
Вошел я в церкву. В ней всё-всё расчудесное, понимаешь: паникадило-то репяное, свечи морковные, образа пряничные. А чаемого банана – ну нет как нет, однозначно! Ну, я и осерчал! Эх, тутовона аз и выразился: крепко, по– нашенски!
Ну, хорошо, выскочил заспанный поп толоконный лоб, одет в ризы соломенные. Попин[68] присел – блин и поел! Ныне уж не упомню, кто – кого: пресвитер – блина, или блин – иерея!
Удивился я, Ивашечка-дурачечек, таким чудесам, ну и далее поковылял. Посеменил, неизменно голодающий, выискивать себе чудного жребия – полного живота. Гамбургеров домогаюсь! На пепси-колу облизываюсь! По ма… ма… ма… манго вздыхаю! По фейхоа! Но особенно – по банану! Всегда! Аз каков ни на есть, а охоч усё трескать. Где дерябно да трескатно – тудась аппетит меня у… у… устремляет!
И пополз аз по бережку, по бережку всё кисельненькому. А кезюк-то[69], кезюк: бу… будто кто в кезеве[70] на бу… бу… буль… буль… бульдозере гонит!
А я всё пресмыкаюсь да пресмыкаюсь себе, по-пластунски пресмыкаюсь! Дождь вымочит, солнышко высушит, буйны ветры голову расчешут. Прикольно! Спячка не охватывает, дремуха не охмуряет, едево[71] из головы не выходит.
Полозил[72], полозил, зубоцками звякал; дополозил до первого, второго, третьего, четвертого, пятого, шестого, седьмого неба, споткнулся о золотой кирпич, валявшийся подле какого-то монументального долгостроя, выпалил свой подробнейший комментарий да и замечаю: ходит зде[73] бык печеный, в одном боку нож точеный, в другом боку вилка. Подле расхаживают рюмка и горилка, песни горланят, прохожих бьют да буянят. Кому надо закусить, изволь резать да кроить! Аз и возрадовался!
Ну, и где распитно да трапезно на Руси? Мабудь, на небеси?
Нет, ну нет, нет, нет на небеси этого – как бишь его? – банана! Ни шофёру, ни пешему, ни конному, ни крылатому не достичь! Однозначно, понимаешь!
Как млад Иванушка-дурачек со своим родным дедушкой мирошкой ну очень хорошо жил
Посвящается Т. Королёвой
Как начался белый свет, было мне от роду семь лет.
Жил я со своим родным дедушкой, звать дедушку – Мирошка. У дедушки Мирошки денег не было и трошки. Дедушка тогда еще не женился, а батька мой еще не родился.