Вампир Арман Райс Энн

Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной.

Я узнал ее. Я узнал это до боли знакомое лицо. И на ужасную секунду, на роковую секунду я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала – с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила. Нет, она не могла меня узнать!

Почему же я не крикнул? Бьянка!

Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открывшуюся моим глазам: это изящное овальное лицо, совсем как в прежние дни обрамленное золотистыми волосами, несомненно, принадлежало ей. Это была она, она – та, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе, прежде чем я получил Темный Дар, та, которую я вспоминал еще долгие годы после этого.

Бьянка...

Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека. А потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой и бормоча: «Нет, не может быть, нет, конечно нет. Нет...»

Больше я ее не видел.

Я до сих пор не знаю, действительно ли это была Бьянка. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, исцелившейся и не чуждой надежды, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее лицо, обернутое ко мне в зарослях сада, и на память мне приходит последняя подробность, последнее доказательство: в ту ночь в окрестностях Парижа в ее светлые волосы были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг! И в свете окон деревенского дома я увидел под тенью капюшона сияющие в золоте волос нити жемчуга... Да, это все-таки была она, флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть, – такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в лице ее играли краски Фра Филиппо Липпи.

Тогда меня это не задело. Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как эпизод из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить.

Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка.

Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного римского общества, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Законов Тьмы и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее, дабы подкрепиться ее кровью, и увлек в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению?

Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем услышать опровержение, лишающее меня надежды.

Я не мог тебе об этом не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир из Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы...

Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне! Какая трагедия для меня!

Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми, никогда не смогут освободиться от греха братоубийства, поглощения человеческой крови? Я познал ослепительный, искусный гуманизм Ренессанса, мрачный рецидив аскетизма римского общества и холодную циничность романтической эры.

Что я мог сказать Луи, вампиру с благородным лицом, слишком человечному порождению более сильного и дерзкого Лестата? Разве только что в мире Луи сможет найти достаточно красоты, чтобы поддержать свои силы, что, коль скоро он сделал выбор и решил продолжать жить, не оглядываясь на образы Бога или дьявола, способные принести только искусственный или краткосрочный покой, мужество для этого он должен найти в собственной душе.

Я так и не поведал Луи свою горькую историю, однако я доверил ему ужасную, болезненную тайну: в 1870 году, прожив среди живых мертвецов более четырехсот лет, я не знал ни одного вампира старше себя.

Само это признание вызвало во мне гнетущее чувство одиночества, и, глядя на измученное лицо Луи, преследуя его тонкую, элегантную фигуру, пробиравшуюся по суматошным улицам Парижа девятнадцатого века, я понимал, что этот темноволосый господин в черном, такой стройный, так изящно вылепленный, такой чувственный в каждой своей черте, являет собой пленительное воплощение моего собственного несчастья.

Он оплакивал потерю прелести одной человеческой жизни. Я оплакивал потерю прелести целых столетий. Поддавшись стилю сформировавшей его эпохи, одевшей его в шикарный черный сюртук, изящный жилет из белого шелка, высокий, как у священника, воротничок и жабо из безупречного льна, я безнадежно влюбился в него, и, оставив Театр вампиров в руинах (он сжег его дотла и имел на то веские основания), я продолжал скитаться с ним по миру практически до наступления современной эпохи.

В результате время уничтожило нашу любовь друг к другу. Время разрушило нашу спокойную близость. Время поглотило все беседы и наслаждения, которым мы с удовольствием предавались.

В наше разрушение неотвратимо вмешивался еще один ужасный, незабываемый ингредиент. Нет, я не хочу говорить об этом, но кто из вас позволит мне хранить молчание по поводу Клодии, девочки-вампира, в уничтожении которой все постоянно меня обвиняют?

Клодия. Кто из вас, для кого я диктую эту повесть, кто из современной аудитории, читающей эти книги как занимательную художественную литературу, не хранит в памяти животрепещущий образ златокудрого ребенка, однажды, злополучной, безрассудной ночью превращенного в Новом Орлеане Лестатом и Луи в вампира, девочки, чей разум и душа, как у бессмертной женщины, выросли до необъятных размеров, в то время как тело ее осталось телом дорогой, безупречно раскрашенной фарфоровой французской куколки?

Так вот, ее убило мое общество, состоявшее из безумных, демонических актеров и актрис, поскольку, когда она оказалась в Театре вампиров вместе с Луи, ее скорбным, охваченным чувством вины защитником и возлюбленным, слишком многим стало ясно, что она покушалась на убийство своего создателя, Вампира Лестата. За такое преступление полагалась смертная казнь, но она уже и без того стояла в очереди смертников с той минуты, как о ней стало известно парижскому собранию, – как существо, созданное в нарушение одного из Великих Законов, бессмертный ребенок, слишком маленький, слишком хрупкий, несмотря на все свое обаяние и коварство, нацеленное на выживание в одиночку. Да, бедное создание, богохульное и прекрасное. Ее тихий голос, исходящий из миниатюрных, напрашивающихся на поцелуй губ, будет преследовать меня вечно.

Но я не был ее палачом. Она умерла такой страшной смертью, какой никто и не представлял себе, и сейчас у меня не хватит сил рассказывать ту историю. Скажу только, что перед тем, как ее вытолкнули в кирпичную вентиляционную шахту ожидать смертного приговора бога Феба, я попытался исполнить ее самое заветное желание: получить тело женщины, подходящую оболочку для размаха ее души.

Что же, занявшись грубой алхимией, срезая головы с тел и с запинками трансплантируя их, я потерпел неудачу. Однажды ночью, если я буду пьян от крови нескольких жертв и в большей мере, чем сейчас, буду склонен к исповеди, я расскажу о своих неумелых зловещих операциях, произведенных со своеволием чародея и с по-детски грубыми ошибками, и опишу во всех мрачных подробностях извивающееся, дергающееся чудовище, поднявшееся из-под моего скальпеля и хирургической иглы с нитью.

Пока же я скажу, что к моменту, когда ее заперли встречать утро и свою жестокую смерть, она снова стала самой собой, но только изувеченным, залатанным подобием прежнего ангелочка. Небесный огонь уничтожил ужасные, неизлечимые свидетельства моей сатанисткой хирургии, превратив ее в памятник из пепла. В камере пыток моей импровизированной лаборатории не осталось никаких улик, свидетельствующих о том, как она провела свои последние часы. Никому не нужно бы знать о том, что я сейчас рассказываю.

Она преследовала меня много лет. Я не мог выбросить из головы неясный образ ее девичьей головки с ниспадающими кудрями, неловко прилаженной с помощью толстой черной нити к бьющемуся в конвульсиях, спотыкающемуся и падающему телу женщины-вампира, чью голову я выбросил в огонь за ненадобностью.

Какое это было жуткое зрелище – женщина-чудище с головой ребенка, не способная говорить, кружащаяся в неистовом танце... Кровь, пузырящаяся на содрогающихся губах, закатившиеся глаза, болтающиеся, словно сломанные крылья, руки...

Я поклялся навсегда скрыть правду не только от Луи де Пон-Дю-Лака, но и от всех, кто будет задавать вопросы. Пусть лучше думают, что я приговорил ее к смерти, не попытавшись устроить ей побег как от вампиров из театра, так и от ее злосчастной маленькой, соблазнительной, плоскогрудой оболочки с шелковой кожей.

После провала моего страшного опыта она не годилась для освобождения; она напоминала преступницу, отданную на расправу палачу, способную лишь горько и мечтательно улыбаться, пока ее, несчастную, измученную, ведут к последнему кошмару – на костер. Она была безнадежным пациентом в пропахшей антисептиками палате современной больницы, высвободившимся наконец из рук молодых, чрезмерно рьяных врачей, оставивших призрак на белой подушке в покое. Хватит! Я не хочу это воскрешать. И не буду.

Я никогда ее не любил.

Я не умел.

Я выполнял свой план с леденящей душу отрешенностью и с дьявольским прагматизмом. Осужденная на смерть, тем самым лишенная права считаться полноправным членом нашего сообщества, она стала идеальным материалом для претворения в жизнь моей прихоти. В этом-то и состоял весь ужас, тайный ужас, затмивший всякую веру, к которой я мог бы обратиться в разгар моих экспериментов. Так что тайна осталась со мной, с Арманом, свидетелем веков невыразимой, утонченной жестокости. Эта история не подходила для нежных ушей охваченного отчаянием Луи, который никогда бы не вынес описания ее деградации или страданий, который в душе так и не смог пережить ее страшную смерть.

Что касается остальных – моих глупых и циничных подданных, похотливо прислушивавшихся к крикам, доносившимся из-за моих дверей, и, возможно, догадавшихся о истинной сущности моего неудачного колдовства, – то эти вампиры погибли от руки Луи.

Весь театр поплатился за его горе и ярость – и, наверное, по справедливости.

Не мне судить.

Я не любил тех циничных французских лицедеев-декадентов. Те, кого я любил, те, кого я мог бы полюбить, находились, за исключением Луи де Пон-Дю-Лака, вне пределов досягаемости.

Я получу Луи – таков был мой вердикт. Больше мне никто не был нужен. Поэтому я не стал вмешиваться, когда Луи испепелил общество и печально известный театр, рискуя собственной жизнью, напав на него с огнем и косой, в час рассвета.

Почему же он согласился пойти со мной?

Почему он не сторонился того, кого винил в смерти Клодии? «Ты был их предводителем, ты мог их остановить!» – это его слова, брошенные с упреком в мой адрес.

Почему мы столько лет скитались вместе, скользя как элегантные фантомы в саване из бархата и кружев, пока не добрались до ослепительных огней и электронного шума современной эпохи?

Он остался со мной, потому что у него не было выбора. Только так он мог продолжать жить, а для смерти у него никогда не хватало мужества – и никогда не хватит.

Поэтому он терпел потерю Клодии, как я терпел века подземелий и годы мишурных бульварных спектаклей. Но со временем он все-таки научился быть один.

Луи, мой спутник с иссохшей волей, напоминавший прекрасную розу, мастерски засушенную в песке, чтобы она сохранила не только свои пропорции, но и запах, и даже цвет. Сколько бы крови он ни пил, сам он становился сухим, бессердечным, чужим для самого себя и для меня.

Прекрасно понимая ограниченность моего извращенного духа, он забыл обо мне задолго до того, как мы расстались, но я успел кое-чему у него научиться.

Некоторое время, испытывая по отношению к миру благоговение и замешательство, я тоже жил один... Наверное, впервые я остался по-настоящему один.

Но сколько каждый из нас может прожить без общества? Со мной в самый черный час всегда была ревностная сторонница древних законов Алессандра – или, по крайней мере, болтовня тех, кто считал меня маленьким святым.

Почему же сейчас, в последнее десятилетие двадцатого века, мы ищем общества друг друга хотя бы для того, чтобы обменяться несколькими словами или изъявлениями участия? Почему мы собрались здесь, в старом, пыльном монастыре, где столько пустых комнат с кирпичными стенами, чтобы оплакивать Вампира Лестата? Почему старейшие из нас пришли сюда, дабы своими глазами взглянуть на свидетельство его недавнего устрашающего поражения?

Мы не выносим одиночества. Мы не можем его пережить. Даже древние монахи, люди, отказавшиеся от всего остального во имя Христа, установившие для себя жесткие правила жизни в уединенных кельях или принявшие обет нерушимого молчания, тем не менее собирались в братства, чтобы быть рядом друг с другом. Они не переносили одиночества.

Мы остаемся слишком похожими на людей; мы все-таки слеплены по образу и подобию Творца. А что мы можем сказать о нем с уверенностью? Только то, что, кем бы он ни был – Христом, Яхве, Аллахом, – он создал нас, потому что даже он в своем бесконечном совершенстве не смог выносить одиночество.

Со временем у меня, естественно, родилась новая любовь, любовь к смертному мальчику Дэниелу, которому Луи излил свою историю, опубликованную под абсурдным названием «Интервью с вампиром», которого я впоследствии сделал вампиром по тем же причинам, что и Мариус сделал вампиром меня: этот мальчик, мой верный смертный спутник, лишь временами превращавшийся в невыносимого зануду, должен был умереть.

В самом по себе перерождении Дэниела никакой тайны нет. Одиночество неизбежно заставляет нас совершать подобные поступки. Но я твердо верил, что наши создания всегда будут презирать нас за это. Не могу утверждать, будто я никогда не презирал Мариуса за то, что он создал меня, за то, что он не вернулся, дабы сообщить, что сумел пережить ужасный огонь, разожженный римским обществом. Я предпочел искать Луи, а не создавать новых вампиров. И создание Дэниела наконец-то убедило меня в справедливости прежних опасений.

Дэниел, пусть он жив и странствует, пусть он вежлив и мягок, выносит мое общество не больше, чем я его. Вооруженный моей могущественной кровью, он может справиться с любым, у кого хватит глупости нарушить его планы на вечер, на месяц, на год, но не может постоянно находиться в моем обществе – впрочем, как и я в его.

Я превратил Дэниела из мрачного романтика в настоящего убийцу; я вселил в клетки его нормальной крови тот ужас, который, как он воображал, он прекрасно воспринимает во мне. Я ткнул его лицом в плоть первой юной невинной жертвы, которую ему пришлось разорвать, чтобы утолить неизбежную жажду, и тем самым рухнул с пьедестала, куда он возвел меня в своем ненормальном, богатом, неистово поэтичном и буйном смертном воображении.

Но, потеряв Дэниела, а точнее, обретя в нем сына, я обрел остальных. Иными словами, я потерял его как смертного любовника и постепенно начал с ним расставаться.

Я обрел остальных, потому что по причинам, которые я не могу объяснить ни себе, ни другим, я образовал новое общество, занявшее место парижского общества и Театра вампиров, и на сей раз укрытием ему послужило шикарное современное строение, где нашли убежище самые древние, самые образованные, самые выносливые представители нашего рода. Оно напоминало пчелиные соты, но соты эти состояли из роскошных покоев, скрытых в глубине этого самого умело замаскированного из зданий – современного курортного отеля и торгового центра, больше похожего на дворец, выстроенного на острове у побережья Майами в штате Флорида, на острове, где никогда не гасят огни, где никогда не смолкает музыка, на острове, куда тысячами стекаются с материка на маленьких катерах мужчины и женщины, чтобы просмотреть содержимое дорогих бутиков или же заняться любовью в богатых, декадентских, великолепных и неизменно модных гостиничных апартаментах и номерах попроще.

Остров Ночи был моим творением: собственная площадка для вертолетов, бухта, тайные незаконные казино, спортивные залы с зеркальными стенами и бассейны с подогревом, хрустальные фонтаны, серебряные эскалаторы, торговый центр с умопомрачительными товарами, бары, кабачки, комнаты отдыха и театр, где я, нарядившись в элегантную бархатную куртку, узкие плотные холщовые штаны и темные очки, каждую ночь подстригая волосы (так как они ежедневно вырастают до той длины, какой были в эпоху Возрождения), мог спокойно и анонимно купаться в тихом, ласкающем бормотании окружающих смертных, выискивая, когда меня обуревала жажда, того единственного человека, который по-настоящему ждал встречи со мной, того единственного человека, который по причинам, связанным со здоровьем, бедностью, здравостью или слабостью рассудка, хотел попробовать погрузиться в уступчивые объятия смерти, чтобы та высосала из него всю кровь и всю жизнь.

Я не ходил голодным. Я бросал свои жертвы в глубокие, теплые и чистые воды Карибского моря. Я распахнул двери для всех бессмертных, кто вытирал перед входом ноги. Словно вернулись прежние дни в Венеции, когда палаццо Бьянки было открыто для всех и каждого, для дам и господ, для художников, поэтов, мечтателей и прожектеров, кто только осмеливался ей представиться.

Но нет, они не вернулись.

Чтобы разогнать собрание острова Ночи, не потребовалось кучки разбойников в черных одеждах. Те, кто ненадолго притаился на острове, просто разбрелись в разные стороны. Вампиры не особо нуждаются в обществе себе подобных. Да, они стремятся завоевать любовь других бессмертных, постоянно стремятся, она нужна им, нужны глубокие узы верности, неизбежно сковывающие тех, кто не желает враждовать. Но общество им не требуется.

И мои потрясающие гостиные со стеклянными стенами на острове Ночи быстро опустели, причем сам я задолго до этого начал уходить на недели и даже на месяцы.

Он до сих пор существует, остров Ночи. Он есть, иногда я сам возвращаюсь туда и нахожу там какого-нибудь одинокого бессмертного, кто, как говорится в современном мире, вписался, чтобы посмотреть, как дела у остальных, или же у другого случайного гостя. Знаменитое предприятие я продал за целое состояние, по понятиям смертных, но сохранил за собой четырехэтажную виллу (частный клуб под названием «Иль Вилладжио»), где имеются глубокие подземные склепы, открытые для любого представителя нашего рода.

Любого.

Их не так много. Но я расскажу тебе о них. Расскажу о тех, кто продержался столетиями, кто возник на поверхности после нескольких веков таинственного отсутствия, кто откликнулся, чтобы быть зачисленным в неписаную перепись современных живых мертвецов.

Прежде всего это Лестат, автор четырех книг о своей жизни и похождениях, включающих в себя все, что даже теоретически можно захотеть узнать о нем и о некоторых из нас. Лестат, вечный скиталец и смеющийся ловкач. Шести футов ростом, он был превращен в вампира в возрасте двадцати лет; огромные теплые голубые глаза, густые ярко-золотистые волосы, квадратный подбородок, великодушный, прекрасной формы рот и кожа, потемневшая от пребывания на солнце, убившем бы более слабого вампира, дамский угодник, фантазия Оскара Уайльда, зеркало моды, периодически – самый наглый и пренебрегающий всеми авторитетами грязный бродяга, одиночка, странник, разбивающий сердца, всезнайка, получивший от моего прежнего господина прозвище принца-паршивца (да, представь себе, от моего Мариуса, да, моего Мастера, который на самом деле пережил пожарище, устроенное римским обществом!), – хотя при чьем дворе, по какому Божественному праву, какой королевской крови, хотел бы я знать. Лестат, напичканный кровью древнейших, кровью самой Евы нашего рода, пережившей свой потерянный рай на пять-семь тысячелетий настоящего кошмара, выросшего из обманчиво поэтического образа, получившего титул Царицы Проклятых, – Акаши, одной из Тех, Кого Следует Оберегать, чуть было не уничтожившей мир.

Лестат неплохой друг, ради него я мог бы отдать свою собственную бессмертную жизнь. Бывали времена, когда я добивался его любви и умолял его стать моим спутником. Он сводит меня с ума, завораживает и невыносимо раздражает, но без него я не могу существовать. И хватит о нем.

Луи де Пон-Дю-Лак, которого я уже описал выше, но чей образ всегда приятно вызвать в памяти: худощавый, чуть ниже ростом, чем его создатель, Лестат, с черными волосами, мрачный, белокожий, с потрясающе длинными и изящными пальцами и совершенно беззвучной походкой. Луи, в чьих зеленых глазах светится душа и отражается безмерное горе, у кого тихий голос, кто похож на человека, слаб, поскольку прожил всего двести лет, кто не владеет ни телепатией, ни левитацией, кто не умеет налагать чары, разве что по случайности (и наблюдать это бывает необычайно весело), бессмертный, в которого влюбляются смертные. Луи, слишком слабый, чтобы рисковать и позволить жертве умереть у него на руках, не имеющий гордыни и тщеславия, которые заставили бы его создать иерархию специально отобранных жертв, и потому убивающий каждого, кто попадается ему на пути, вне зависимости от возраста, физических достоинств или благ, дарованных природой и судьбой. Луи, смертоносный и романтичный вампир, из тех созданий ночи, что таятся в темных уголках оперного театра, слушая, как Царица Ночи Моцарта исполняет свою пронзительную и неотразимую песню.

Луи так никуда и не исчез, о нем всегда все знают, его легко выследить и легко бросить. После трагических ошибок с прежними детьми он категорически отказывается создавать новых вампиров. Он оставил позади поиски Бога, дьявола, истины и даже любви.

Пленительный пыльный Луи, читающий при свече Китса. Луи, стоящий под дождем на скользкой пустынной центральной улице и наблюдающий, как на телеэкране в витрине магазина блистательный молодой актер Леонардо Ди Каприо в роли шекспировского Ромео целует свою нежную, милую Джульетту (Клер Дэйнз).

Габриэль. Она никуда не исчезла. Она была с нами на острове Ночи. Все ее терпеть не могут. Она мать Лестата, она бросает его на столетия, ей почему-то никогда не удается расслышать неизменно раздающиеся время от времени отчаянные призывы Лестата о помощи. Да, как его создание, она не в состоянии их воспринять, однако она вполне могла бы узнать о них из мыслей других вампиров, возбужденно передающих новости по всему миру, когда Лестат попадает в очередную переделку. Габриэль... Она похожа на своего сына в смертной жизни и бессмертного создателя, только она женщина, настоящая женщина, то есть у нее более четкие черты лица, тонкая талия, пышная грудь, в высшей степени противное и лживое, но при этом милое выражение глаз; она потрясающе выглядит в черном бальном платье с распущенными волосами, но чаще надевает пыльный бесполый балахон из мягкой кожи или хаки. Она неутомимая путешественница и настолько коварный и хладнокровный вампир, что кажется, будто она давно забыла, каково быть человеком или испытывать боль. Я-то думаю, что она забыла об этом в одну ночь, если вообще когда-то помнила. В смертной жизни она была из тех, кто без конца недоумевает, с чего это все так суетятся. Габриэль, обладательница низкого, чуть хрипловатого голоса, бессознательно жестокая, ледяная, недоступная, исследовательница снежных лесов дальнего севера, убийца гигантских белых медведей и белых тигров, равнодушная легенда диких племен – она стоит ближе к доисторической рептилии, чем к человеку. Разумеется, красавица, с густой косой, переброшенной на спину, почти царственная в шоколадного цвета кожаной куртке для сафари и в маленьком тропическом шлеме с обвисшими полями, крадущийся, быстрый убийца, безжалостное, на вид задумчивое, но бесконечно скрытное существо. Габриэль практически бесполезна для всех, кроме себя самой. Когда-нибудь она, полагаю, кому-нибудь что-нибудь расскажет.

Пандора, дитя двух тысячелетий, спутница моего возлюбленного Мариуса за двести лет до моего рождения. Богиня из кровоточащего мрамора, могущественная красавица и глубочайшая, древнейшая душа Италии времен Древнего Рима, обладающая горячим нравственным духом сенаторов величайшей в этом мире империи. Я ее не знаю. Ее овальное лицо мерцает под вуалью волнистых волос. Она кажется слишком прекрасной, чтобы причинить кому-нибудь вред. У нее нежный голос, невинные умоляющие глаза, безупречное лицо, мгновенно реагирующее на обиду и теплеющее от сопереживания, – настоящая загадка. Не представляю себе, как Мариус мог ее оставить. В короткой рубашке из тонкого, как паутина, шелка, с браслетом-змейкой на обнаженной руке, она – предмет вожделения смертных мужчин и зависти смертных женщин. В длинных же, скрывающих тело узких платьях она привидением движется по комнатам, словно они нереальны, а она, призрак танцовщицы, ищет подходящую обстановку и музыку, доступную только ей. Ее сила, безусловно, равна силе Мариуса. Она пила из райского источника – то есть кровь Царицы Акаши. Она силой мысли умеет воспламенять предметы, подниматься в воздух и исчезать в черном небе, убивать молодых вампиров, если они представляют для нее угрозу, но одновременно она выглядит совершенно безвредной, бесконечно женственной, хотя и равнодушной к вопросам пола, болезненно бледной и несчастной женщиной, которую мне хотелось бы заключить в объятия.

Сантино, старый римский святой. Он добрел до катастроф современной эпохи, не запятнав своей красоты: по-прежнему широкие плечи, сильная грудь, побледневшая под действием могущественной крови оливковая кожа, черные вьющиеся волосы, которые он часто состригает на закате, наверное, для сохранения инкогнито. Он не любит привлекать к себе внимание и неизменно одевается в черное. Он ни с кем не разговаривает. Он молча смотрит на меня, словно мы никогда не беседовали с ним о теологии и мистицизме, словно он не разрушал моего счастья, не сжег дотла мою юность, не заставил моего создателя пройти страшный путь выздоровления длиной в сто лет, не лишил меня всякой поддержки. Возможно, он воображает, что мы с ним товарищи по несчастью, жертвы могущественной интеллектуальной морали, увлеченности концепцией цели, двое погибших, ветераны общей войны.

Подчас он выглядит сварливым и даже злобным. Ему многое известно. Он не склонен недооценивать силу древнейших, которые, остерегаясь оставаться незамеченными обществом, как в прошедшие века, с удивительной легкостью появляются среди нас. Он пристально смотрит на меня спокойными черными глазами. Тень его бороды, навеки запечатленная крошечными сбритыми волосками, врезавшимися в кожу, по-прежнему только добавляет ему красоты. Он мужчина во всех отношениях: жесткая белая рубашка, открытая у горла, частично обнажает густые черные завитки на его груди, и та же соблазнительная черная поросль покрывает плоть его рук повыше запястий. Он предпочитает черные пиджаки из блестящих, но плотных тканей с лацканами из кожи или меха, невысокие черные машины, развивающие скорость до двухсот и более миль в час, золотые зажигалки, от которых несет горючей жидкостью, – он без конца щелкает ими, чтобы полюбоваться огоньком. Где он живет и когда проявится, никто не знает.

Сантино. Больше мне о нем ничего не известно. Мы, как истинные джентльмены, выдерживаем дистанцию. Подозреваю, что на его долю выпали ужасные страдания; я не стремлюсь разбить сияющий черный панцирь его выдержки, чтобы обнаружить под ним страшную кровавую трагедию. Узнать Сантино я всегда успею.

Теперь же для самых девственных моих читателей я опишу, каким стал мой господин, Мариус. Нас разделяет столько времени и опыта, что между нами как будто легла ледяная пропасть, и мы лишь смотрим друг на друга через ослепительно белую непреодолимую пустыню, только и способные, что разговаривать усыпляюще вежливыми голосами, ужасно воспитанно, – я, на вид совсем юное существо, слишком симпатичное для непостоянства во мнениях, и он, неизменно искушенный в светских делах, исследователь настоящего, философ века, знаток этики тысячелетий, историк во все времена.

Он держится очень прямо, как всегда великолепный, но в более сдержанной манере двадцатого века, и носит верхнюю одежду из старинного бархата – как смутный намек на великолепие его былых одеяний. Теперь он иногда стрижет длинные развевающиеся золотые волосы, которыми так гордился в Венеции. Он всегда быстро соображает и быстро отвечает, стремится к разумным решениям, обладает бесконечным терпением и неутолимым любопытством, отказывается отречься от судьбы как своей, так и нашей, и даже мировой. Никаким знаниям не под силу его победить; закаленный огнем и временем, он слишком силен для технологических кошмаров или научных чар. Ни микроскопы, ни компьютеры не поколебали его веры в бесконечность, пусть даже его когда-то строгие подопечные – Те, Кого Следует Оберегать, вселявшие столько надежд на обретение искупления, – давно уже свергнуты с древних тронов.

Я боюсь его. Не знаю почему. Возможно, я боюсь его, потому что могу полюбить его снова, а полюбив его, я стану у него учиться, а начав у него учиться, я опять превращусь в его верного во всех отношениях последователя и выясню, что его терпение не заменит страсти, так давно горевшей в его глазах.

Мне нужна эта страсть! Нужна. Но хватит о нем. Две тысячи лет он прожил, без всяких угрызений совести вливаясь в поток человеческой жизни, доводя до совершенства искусство быть человеком, сквозь все века пронося с собой красоту и тихое достоинство кажущегося неуязвимым Рима эпохи Августа, где он и родился.

Есть и другие, сейчас они не рядом со мной, но тоже в разное время побывали на острове Ночи, мы с ними еще встретимся. Это древние близнецы, Мекаре и Маарет, хранительницы первобытной крови, из которой проистекает наша жизнь, корни лозы, так сказать, на которых мы цветем с таким упрямством и с такой красотой. Это наши Царицы Проклятых.

Потом, есть еще и Джесс Ривз, дитя двадцатого века, созданная Маарет, самой древней из нас, и благодаря этому – ослепительное чудовище. Я ее не знаю, но заочно восхищаюсь ею. Принеся с собой в мир живых мертвецов несравнимые познания в области истории, паранормальных явлений, философии и языков, она остается загадкой. Поглотит ли ее огонь, как многих из тех, кто, устав от жизни, не смог справиться с бессмертием? Или ее разум двадцатого века даст ей радикальную, нерушимую броню против немыслимых перемен, лежащих, как мы знаем, впереди?

Да, бывают и другие. Скитальцы. Время от времени я слышу их голоса в ночи. Вдали от нас встречаются те, кто ничего не знает о наших традициях, кто, из враждебного отношения к нашим произведениям и забавляясь нашими выходками, прозвал нас «Собранием Красноречивых», странные «незарегистрированные» существа различного возраста, силы, позиций, кто, иногда приметив в кипе книг в бумажных обложках экземпляр «Вампира Лестата», раздирает его в клочья и сильными руками с презрением стирает в порошок.

Возможно, в непредсказуемом будущем они добавят к нашим нескончаемым хроникам крупицы своей мудрости или своего разума. Кто знает?

Пока что, перед тем как продвигаться в моей повести дальше, необходимо ввести еще один персонаж.

Это ты, Дэвид Тальбот, кого я практически не знаю, ты, кто с неистовой скоростью записывает каждое слово, слетающее с моих губ, пока я сам наблюдаю за тобой, до некоторой степени загипнотизированный самим фактом того, что эти переживания, так долго горевшие в моей душе, теперь переносятся на бесконечную, по-видимому, страницу.

Кто ты, Дэвид Тальбот, потративший на смертное образование более семи десятков лет, ученый, глубокая, любящая душа? Кто в тебе разберется? Такого, каким ты был при жизни, умудренного летами, закаленного повседневными бедствиями и всеми четырьмя временами года земного существования человека, тебя переместили, не задев ни памяти, ни знаний, в потрясающее тело молодого мужчины. А потом это тело, идеальный кубок, Грааль твоей личности, того, кто отлично знал цену обоим элементам, подверглось нападению со стороны твоего ближайшего друга, любящего изверга, вампира, пожелавшего, чтобы ты присоединился к его путешествию по вечности, дашь ты ему разрешение или не дашь, нашего любимого Лестата.

Не представляю себе такого насилия. Я слишком далек от человечества, поскольку так и не дорос до взрослого мужчины. В твоем лице я вижу энергию и красоту англо-индийца с кожей цвета темного золота, чьим телом ты пользуешься в свое удовольствие, а в твоих глазах – спокойствие и закаленную душу старика.

У тебя черные волосы, мягкие, искусно подстриженные за ушами. Ты одеваешься с небывалым тщеславием, укрощенным стойким британским чувством стиля. Ты смотришь на меня так, как будто твое любопытство может застать меня врасплох, хотя это чрезвычайно далеко от истины.

Тронь меня – и я тебя уничтожу. Мне все равно, сколько у тебя сил и какую кровь передал тебе Лестат. Я знаю больше тебя. То, что я открываю тебе свою боль, отнюдь не означает, что я тебя люблю. Я делаю это ради себя и ради других, ради самой мысли о других, ради тех, кому это интересно, и ради своих смертных, ради тех, кого я так недавно взял под свое крыло, двух дорогих мне существ, которые превратились в стимул моей жизни.

Симфония для Сибил... Я мог бы дать своей исповеди и такое название. И стараясь изо всех сил для Сибил, я стараюсь и для себя.

Может быть, хватит прошлого? Может быть, хватит пролога к тому моменту в Нью-Йорке, когда я увидел на Плате лицо Христа? Здесь начинается заключительная глава моей книги. Это все. Остальное ты знаешь – что здесь еще требуется? Хватит и беглого мучительного описания событий, что привели меня сюда.

Давай будем друзьями, Дэвид. Я не собирался говорить тебе такие ужасные вещи. У меня болит сердце. Ты нужен мне хотя бы для того, чтобы сказать: продолжай скорее. Помоги мне своим опытом. Неужели не хватит? Можно, я продолжу? Я хочу послушать, как играет Сибил. Я хочу поговорить о моих любимых спасителях. Я не могу измерить пропорции своего рассказа. Я только знаю, что готов... Я достиг дальнего конца Моста Вздохов.

Да, это мне решать, ты прав, и ты ждешь, чтобы записать все, мною сказанное. Так давай перейдем к Плату.

Позволь мне перейти к лику Христа, как будто я иду в гору по Подолу давней снежной зимой, под сенью сломанных башен города князя Владимира, чтобы отыскать в Печерской лавре краски и доску, на которой обретет форму его лик – лик Христа, да, Спасителя, Бога Воплощенного. Еще раз...

Часть III

«АППАССИОНАТА»

17

Я не хотел к нему идти. Стояла зима, я удобно устроился Лондоне, без конца посещая театры, чтобы посмотреть пьесы Шекспира, и читая целыми ночами его пьесы и сонеты. Шекспир занимал все мои мысли. Его сочинения подарил мне Лестат. И когда я был по горло сыт отчаянием, я открывал книги и начинал читать.

Но меня позвал Лестат. Лестат испугался. Во всяком случае, он так утверждал. Я не мог не пойти. Когда он в последний раз попал в неприятности, у меня не было возможности примчаться к нему на помощь. Это отдельная история, но совсем не такая важная, как та, что я сейчас рассказываю.

Теперь же я знал, что мое с таким трудом завоеванное душевное спокойствие разобьется вдребезги от простого столкновения с ним, но он хотел, чтобы я пришел. И я не мог не откликнуться.

Сначала я застал его в Нью-Йорке, хотя он и не подозревал об этом; при всем желании он не смог бы завлечь меня в более страшный вихрь. В ту ночь он убил смертного, жертву, в которую он успел влюбиться, по своему недавно заведенному обычаю выбирая прославленных мастеров изощренных преступлений и страшных убийств и преследуя их вплоть до ночи пиршества.

«Так что же ему понадобилось от меня?» – недоумевал я. Ты был рядом, Дэвид. Ты мог ему помочь. Такое складывалось впечатление. Поскольку он – твой создатель, ты не услышал его призыв напрямую, но он как-то добрался до тебя, и вы сошлись вдвоем, вполне порядочные джентльмены, чтобы низким неестественным шепотом обсудить последние страхи Лестата.

В следующий раз я нагнал его в Новом Орлеане. Он изложил мне все простыми словами. Ты тоже там был. К нему явился дьявол в человеческом обличье. Этот дьявол умел изменять форму, в одну секунду – жуткое, отвратительное чудовище с перепончатыми крыльями и копытами на ногах, а в следующую – обыкновенный человек. Лестат сходил с ума от этих историй. Дьявол сделал ему ужасное предложение: чтобы он, Лестат, стал помощником дьявола на службе у Бога.

Помнишь, как спокойно я отреагировал на его историю, на его вопросы, на мольбы дать ему совет? О, я твердо сказал ему, что безумием было бы последовать за этим духом, поверить, что бесплотная тварь решилась раскрыть ему истину.

Но только теперь ты знаешь, какие раны открыл он своей странной и удивительной басней. Значит, дьявол сделает его помощником в аду и даст таким образом возможность служить Богу? Я чуть было не рассмеялся или не заплакал на месте, бросив ему в лицо тот факт, что я сам когда-то считал себя служителем Зла и дрожал в лохмотьях, преследуя мои жертвы парижской зимой, и все – во славу Господа.

Но он и сам все знал. Бессмысленно было дальше его мучить, отталкивать его от прожекторов собственной сказки, которые необходимы Лестату – яркой звезде.

Мы вполне культурно беседовали под сенью замшелых дубов. Мы с тобой умоляли его остерегаться. Естественно, он проигнорировал все наши мольбы.

Во все это была впутана очаровательная смертная, Дора, проживавшая тогда в этом самом здании, в старом кирпичном монастыре, дочь человека, которого преследовал и убил Лестат.

Когда он связал нас обязательством позаботиться о ней, я разозлился, но не слишком. Я и сам влюблялся в смертных. Мне есть что рассказать. Я и сейчас влюблен в Сибил и Бенджамина, которых называю своими детьми, а в смутном прошлом я становился тайным трубадуром для других смертных.

Хорошо, он влюбился в Дору, он преклонил голову на ее груди, он вожделел крови из ее чрева, что не составило бы для нее потери, он был влюблен без памяти, сходил с ума, его подгонял призрак ее отца, с ним флиртовал сам Князь Тьмы.

А она? Что мне сказать о ней? Что за лицом послушницы в монастыре скрывалась сила Распутина, что она на самом деле была не мистиком, а практикующем теологом, не провидцем, но вождем-проповедником, что ее церковные амбиции свели бы на нет амбиции святых Петра и Павла, вместе взятых, и что она, конечно, походила на любой цветок, сорванный Лестатом в Саду Зла этого мира: в высшей степени утонченное и привлекательное существо, великолепный образец создания Господа с волосами цвета воронова крыла, пухлым ротиком, фарфоровыми щечками и стройными, но сильными ногами нимфы.

Конечно, я понял, что он покинул наш мир, в тот самый момент, когда это произошло. Я почувствовал. Я уже был в Нью-Йорке, недалеко от него, я знал, что ты тоже рядом. Оба мы собирались по возможности не спускать с него глаз. Потом наступил момент, когда его поглотил вихрь, когда его высосали из земной атмосферы, словно его никогда и не было.

Поскольку он – твой создатель, ты не услышал, как при его исчезновении опустилась завеса полного безмолвия. Ты не представлял себе, насколько всецело его оторвали от каждой крохотной, но материальной мелочи, которая раньше откликалась эхом на биение его сердца.

Я знал это, понял и, наверное, чтобы нам обоим отвлечься, предложил пойти к измученной женщине, наверняка потрясенной смертью отца от рук красивого блондина, чудовища, жадно лакающего кровь, превратившего ее в своего друга и в свое доверенное лицо.

Нам не составило труда помогать ей в те краткие, но богатые событиями ночи, когда один кошмар нагромождался на другой, когда обнаружилось убийство ее отца, когда по воле прессы его подлая жизнь в мгновение ока оказалась в центре внимания и превратилась в предмет сумасбродных разговоров по всему миру.

Кажется, сто лет прошло – хотя на самом деле это было совсем недавно, – с тех пор как мы двинулись на юг, в эти комнаты, к наследству ее отца, состоявшему из распятий и статуй, из икон, с которыми я обращался так холодно, словно мне и не доводилось любить эти сокровища.

Кажется, сто лет прошло, с тех пор как я оделся ради нее поприличнее, отыскав в одном модном магазине на Пятой авеню хорошо пошитый пиджак из старинного красного бархата, рубашку поэта, как их сейчас называют, из накрахмаленного хлопка, с изобилием болтающихся кружев, а для завершения картины – зауженные брюки из черной шерсти и сверкающие сапоги, застегивающиеся на лодыжках, и все ради того, чтобы проводить ее в огромный, переполненный людьми морг на опознание отрубленной головы ее отца под лучами флуоресцентных ламп.

Что приятно удивляет в последнее десятилетие двадцатого века: мужчина любого возраста может носить волосы какой угодно длины.

Кажется, сто лет прошло, с тех пор как специально ради нее я расчесал их, густые, вьющиеся и для разнообразия – чистые.

Кажется, сто лет прошло, с тех пор как мы преданно стояли рядом с ней, даже поддерживали ее, ведьму-чаровницу с короткими волосами, пока она оплакивала смерть своего отца и засыпала нас лихорадочными, на удивление умными и бесстрастными вопросами по поводу нашей зловещей природы, как будто интенсивный курс по анатомии вампира каким-то образом сможет завершить цикл кошмаров, угрожавших ее безопасности и здравости ее рассудка, и как-нибудь вернуть ее порочного, бессовестного отца.

Нет, на самом деле она молилась не о возвращении Роджера: слишком слепо она верила во всеведение и милосердие Господа. К тому же вид отрубленной, пусть даже и замороженной человеческой головы вызывает определенный шок, да еще и какая-то собака успела пожевать Роджера, прежде чем его обнаружили, и, учитывая строгое правило современной криминалистики «не прикасаться», он даже на меня произвел впечатление. (Я помню, что помощница коронера душевно сказала мне, что я ужасно молод для подобного зрелища. Она решила, что я младший брат Доры. Что за милая женщина! Может быть, стоит время от времени совершать набеги на официальный смертный мир, чтобы получить прозвище «настоящего комедианта» вместо «ангела Боттичелли» – ярлыка, приклеившегося ко мне в царстве живых мертвецов.)

Дора мечтала о возвращении Лестата. Что еще позволило бы ей вырваться из-под власти наших чар, если не последнее благословение самого коронованного принца?

Я стоял у темных окон расположенной на одном из верхних этажей дома квартиры, смотрел на глубокие сугробы Пятой авеню, ждал и молился вместе с ней, жалея, что огромная земля лишилась моего старого врага, и в глубине своей безрассудной души считая, что тайна его исчезновения разрешится, как и любое из чудес, подарив нам грусть, связанную с небольшими потерями, как остальные маленькие откровения, после которых я оставался точно таким же, как на протяжении всей жизни с той давней ночи в Венеции, когда меня разлучили с Мастером, и я просто научусь получше притворяться, будто я до сих пор жив.

За Лестата я не особенно испугался. Я не возлагал на это приключение никаких надежд, я только ждал, что рано или поздно он появится и расскажет очередную фантастическую байку. Состоится типичный для Лестата разговор, поскольку никто не преувеличивает так, как делает это он, рассказывая о своих нелепейших приключениях. Я не говорю, что он не менялся телами с человеком, – знаю, что менялся. Я не говорю, что не он разбудил нашу вселяющую ужас богиню и мать, Акашу, – знаю, что это он. Я не говорю, что не он растер в пыль наше старое суеверное общество в блистательные годы, предшествовавшие Французской революции. Я уже рассказывал.

Но меня сводит с ума та манера, в какой он описывает все, что с ним приключилось, манера связывать один случай с другим, словно каждое из разрозненных неприятных событий на самом деле – одно из звеньев цепи, наделенной великим смыслом. Это не так. Это ерунда. Он и сам знает. Но ему непременно нужно устроить бульварный спектакль, стоит только ушибить палец.

Джеймс Бонд вампиров, Сэм Спейд своих собственных книг! Рок-певец, провывший на смертной сцене два часа кряду и сошедший со сцены с кучей пластинок, и по сию ночь подкармливающих его грязные банковские счета.

У него настоящий дар устраивать из несчастья трагедию и прощать себе все на свете в каждом абзаце исповеди, выходящей из-под его пера.

Нет, я его не виню. Я не могу не злиться из-за того, что он лежит здесь, в коме, на полу часовни, уставившись перед собой в самодостаточном молчании, не обращая внимания на созданных им вампиров, окружающих его по той же причине, что и я: они пришли посмотреть своими глазами, не изменила ли его кровь Христа, не превратился ли он в грандиозное свидетельство чудесного перехода в другую сущность. Но я уже скоро до этого дойду.

Я додекламировался до того, что загнал себя в угол. Я знаю, почему я так его оскорбляю, почему испытываю такое облегчение, вбивая гвозди в его репутацию, почему стучу обоими кулаками по его величию.

Он слишком многому меня научил. Он довел меня до этого самого момента, когда я стою здесь и диктую рассказ о своем прошлом, связно и спокойно, что не удалось бы мне сделать, до того как я пришел ему на помощь в истории с его драгоценным Мемнохом-дьяволом и уязвимой маленькой Дорой.

Двести лет назад он лишил меня всех иллюзий, всех лживых оправданий и в голом виде выставил на парижские мостовые, чтобы я искал путь к красоте звездного света, когда-то мне знакомой и слишком мучительно потерянной.

Но пока мы ждали его в красивой поднебесной квартире над собором Святого Патрика, я и понятия не имел, сколько еще ему предстоит с меня сорвать, и я ненавижу его хотя бы за то, что не представляю себе без него свою душу, и, будучи перед ним в долгу за все, что я есть, за все, что я знаю, я ничем не могу пробудить его от неподвижного сна.

Но – все по порядку. Что толку спускаться обратно в часовню, прикасаться к нему и умолять выслушать меня, когда он лежит, словно его действительно покинул рассудок – покинул и уже не вернется.

Я не могу с этим смириться. И не смирюсь. Я потерял терпение; я потерял оцепенение, в котором находил прибежище. Это невыносимо... Но мне нужно продолжать рассказ.

Нужно рассказать тебе, что случилось, когда я увидел Плат, когда меня поразило солнце, и самое ужасное – о том, что я увидел, когда наконец пришел к Лестату и приблизился к нему настолько, что смог выпить его кровь. Да, не следует сбиваться с курса. Теперь я понимаю, зачем он выстраивает цепь. Не из гордости, правда? Из необходимости. Нельзя рассказывать историю, не соединяя ее части друг с другом, а мы, бедные сироты уходящего времени, не знаем другого средства измерения, кроме последовательного. Упав в снежную черноту, в мир, который хуже вакуума, я ведь тоже потянулся за цепочкой. О Господи, чего бы я не отдал во время того ужасного вознесения, лишь бы ухватиться за металлическую цепь!

Он вернулся так неожиданно – к тебе, к Доре, ко мне. На третье утро, незадолго до рассвета. Я услышал, как внизу, в стеклянной башне, хлопнули двери, а потом раздался звук, с каждым годом набирающий сверхъестественную силу, – биение его сердца.

Кто первым поднялся из-за стола? Я застыл от страха. Он пришел так быстро, вокруг него вились дикие ароматы, запахи леса и сырой земли. Он пробивался через каждую преграду, словно за ним гнались те, кто похитил его, однако следом так никто и не появился. Он проник в квартиру один, захлопнул за собой дверь и предстал перед нами в таком жутком виде, что я и вообразить себе не мог, никогда еще после его предыдущих поражений не видел я его таким убитым.

С предельной любовью Дора побежала к нему, и с отчаянной, слишком человеческой потребностью он сжал ее так крепко, что я подумал: еще чуть-чуть – и он ее раздавит.

– Милый, теперь все хорошо! – закричала она, словно стараясь, чтобы он ее понял.

Но нам хватило и одного взгляда на него, чтобы осознать, что все только начинается, хотя перед лицом увиденного мы бормотали те же пустые слова.

18

Он вышел прямо из вихря. У него остался один ботинок, вторая нога была босой, пиджак изорвался, волосы спутались, утыканные колючками, сухими листьями и головками диких цветов. Он вцепился в плоский сверток сложенной ткани, прижимая ее к груди, как будто на нем была вышита судьба всего мира. Но что хуже всего, страшнее всего – его прекрасное лицо лишилось одного глаза, и вампирские веки, обрамлявшие глазницу, морщились и дрожали, пытаясь закрыться, отказываясь признавать, что тело, на протяжении всей его вампирской жизни остававшееся безупречным, ужасным образом изуродовали.

Я хотел обнять его. Я хотел успокоить его, сказать ему, что, куда был он ни попал, что бы ни произошло, теперь он с нами, в безопасности, но он никак не мог утихомириться. Глубокое измождение избавило нас от неизбежного рассказа. Пора было укрыться от любопытного солнца в наших тайных уголках; придется ждать следующей ночи – тогда он выйдет к нам и расскажет, что случилось.

Сжимая в руках сверток, отказываясь от помощи, он заперся наедине со своей раной. У меня не было выбора – пришлось его оставить.

Опускаясь в то утро в свое убежище, обеспечив себе чистую современную темноту, я плакал и плакал от его вида, как маленький. Ну зачем я пришел ему на помощь? Почему мне довелось стать свидетелем такого унижения, когда мою любовь к нему скрепило столько болезненных десятилетий?

Однажды, сто лет назад, он пришел, спотыкаясь, в Театр вампиров по следам своих детей-ренегатов, кроткого сентиментального Луи и обреченной девочки, и я не пощадил его, как бы ни испещряли его кожу шрамы после глупого и неловкого покушения, совершенного Клодией.

Любить его я любил, да, но то была телесная рана, излечимая с помощью его порочной крови, и наше старое знание гласило, что в исцелении он приобретет большую силу, чем та, которую способно дать безмятежное время.

Но сейчас в его измученном взгляде я видел опустошенную, разоренную душу, а смотреть на единственный голубой глаз, так ярко сверкавший на его испещренном полосами и несчастном лице, было невыносимо.

Я не помню, чтобы мы разговаривали, Дэвид. Я помню только, что наступление утра заставило нас побыстрее разойтись, и если ты тоже плакал, то я этого не слышал, ибо мне и в голову не пришло прислушаться. А сверток в его руках? Что это могло быть? Вряд ли я об этом задумывался. На следующую ночь...

Когда на небо вскарабкалась темнота и на несколько драгоценных минут засияли звезды, прежде чем их скрыл унылый снег, он тихо вошел в гостиную. Он вымылся, оделся, его окровавленная раненая нога, несомненно, исцелилась. Он надел новые ботинки.

Но ничто не могло уменьшить ту гротескную картину, что представляло собой его поцарапанное лицо, где шрамы, оставленные ногтями или когтями, окружали дыру между сморщенными веками. Он молча сел.

Он посмотрел на меня, и его лицо озарилось слабой обаятельной улыбкой.

– Не бойся за меня, дьяволенок Арман, – сказал он. – Бойся за всех нас. Я теперь ничто. Я ничто.

Тихим голосом я прошептал ему свой план.

– Позволь мне выйти на улицу, позволь мне похитить у какого-нибудь смертного, гнусного смертного, растратившего каждое физическое достоинство, данное ему Богом, позволь мне похитить для тебя глаз! Твоя кровь прильет к нему, и он оживет. Ты же знаешь. Ты сам однажды видел это чудо: у древней Маарет, в чьей могущественной крови плавает пара смертных, зрячих глаз! Я все сделаю. Всего одну минуту, и я принесу тебе глаз, я буду твоим врачом, я его вставлю. Ну пожалуйста.

Он только покачал головой и быстро поцеловал меня в щеку.

– Почему ты меня любишь после всего, что я с тобой сделал? – спросил он. Нельзя было отрицать красоту его гладкой, без единой поры кожи, и даже темная щель пустой глазницы, казалось, буравила меня некой тайной силой, чтобы передать увиденное его сердцу. Он был красив и весь светился, его лицо залил темноватый румянец, словно он увидел какую-то великую тайну.

– Да, это правда, – сказал он и заплакал. – Увидел, и я должен все вам рассказать. Поверьте мне, как верили в то, что видели вчера ночью своими глазами – запутавшиеся в моих волосах сорняки, порезы, – посмотрите на мои руки, они затягиваются, но недостаточно быстро, поверьте мне.

Тогда вмешался ты, Дэвид:

– Рассказывай, Лестат. Мы прождали бы тебя целую вечность, если бы понадобилось. Рассказывай. Куда тебя забрал этот демон, Мемнох?

Какой у тебя был успокаивающий, уравновешенный голос, совсем как сейчас. Наверное, ты создан для этого, для аргументации, и отдан нам, если ты разрешишь мне сделать такое предположение, чтобы заставить увидеть свои катастрофы в новом свете современного сознания. Но для таких разговоров у нас еще будет много ночей.

Пока что я вернулась к месту действия, где мы втроем уселись вокруг стеклянного стола, в черных лакированных китайских креслах, и вошла Дора, моментально поразившись его присутствию, о чем и не подозревали ее смертные органы восприятия. Хорошенькая, как картинка: короткие блестящие, мошеннически черные волосы, подстриженные достаточно коротко, чтобы открыть взгляду хрупкую заднюю часть ее лебединой шеи, длинное податливое тело в свободном фиолетово-красном платье без пояса, изящными складками прикрывающее ее маленькую грудь и тонкие бедра. Ну и ангел Господень, раздумывал я, наследница отрубленной головы короля наркобизнеса. На каждом шагу она проповедует свою доктрину, и каждый ее шаг мог бы заставить похотливых языческих богов ее канонизировать, причем с превеликой радостью.

На бледной хорошенькой шейке она носила распятие, такое крошечное, что оно напоминало позолоченную мушку, подвешенную на невесомой цепочке, состоявшей из сплетенных феями миниатюрных звеньев. Что они теперь, священные предметы, с такой легкостью падающие на молочную кожу, если не рыночные безделушки? Безжалостные мысли, но я лишь равнодушно раскладывал по полочкам ее красоту. Ее вздымающаяся грудь, темная впадина, вполне заметная благодаря глубокому вырезу ее простенького темного платья, говорили о Боге и Божественном еще больше.

Но величайшим ее украшением в тот момент служила печальная и страстная любовь к нему, отсутствие страха перед его изувеченным лицом, грация белых рук, вновь обнявших его, такая самоуверенность, такая благодарность, что его тело мягко подалось под ее руками. Я был так признателен, что она его любит.

– Значит, властелину лжи есть что рассказать? – сказала она. Она не смогла побороть дрожь в голосе. – Значит, он забрал тебя в свой ад и отправил обратно? – Она взяла лицо Лестата обеими руками и развернула к себе. – Тогда расскажи нам, что такое этот ад, расскажи, почему нам следует бояться. Расскажи, почему боишься ты, но, мне кажется, в твоем лице я вижу нечто большее, чем страх.

Он кивнул головой в знак согласия. Он оттолкнул китайское кресло и, заламывая руки, зашагал по комнате – неизбежная прелюдия к рассказу.

– Выслушайте меня до конца, а уж потом судите, – объявил он, уставляясь на нас, на троицу, собравшуюся вокруг стола, на взволнованную аудиторию, готовую сделать все, что бы он ни попросил. Его взгляд задержался на тебе, Дэвид, на тебе, на английском ученом в типично мужском твиде, кто, несмотря на слишком очевидную любовь, взирал на него критически, готовясь оценить его слова с присущей тебе мудростью.

Он заговорил. Шли часы, а он все говорил. Шли часы, а слова изливались из него потоком, разгоряченные, поспешные, иногда натыкающиеся друг на друга, так что ему приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, но он ни разу не сделал настоящей паузы, выливая на нас в течение всей долгой ночи повесть о своем приключении.

Да, дьявол по имени Мемнох отвел его в ад, но то был ад, созданный по плану Мемноха, чистилище, куда выбирались с их собственного согласия души всех, кто когда-либо жил на земле, из вихря унаследовавшей их смерти. И в этом аду, в этом чистилище, оказавшись лицом к лицу с каждым из своих деяний, они узнавали самый чудовищный урок в мире: нет конца последствиям любого совершенного поступка. Как убийца, так и мать, бездомныедети, убитые в невинном возрасте, солдаты, купающиеся в крови, – все допускались в это страшное место, полное дыма и огня, но лишь для того, чтобы взглянуть на чужие зияющие раны, нанесенные их гневными или неразумными руками, чтобы вскрыть глубины чужих, раненных ими душ и сердец!

Любой ужас в этом месте становился иллюзией, но главным кошмаром была личность Бога Воплощенного, позволившего создать эту конечную школу для тех, кто хочет заслужить право на вход в его рай. Лестат увидел и это, небеса, миллион раз мелькавшие перед святыми и умирающими, вечно цветущие деревья и вечно благоуханные цветы, бесконечные хрустальные башни, населенные счастливыми существами, лишенными плоти, и, наконец, бесчисленные хоры поющих ангелов.

Старая сказка. Слишком старая. Слишком часто рассказывали эту сказку – о небесах с распахнутыми воротами, о Творце, озаряющем бесконечным светом тех, кто карабкался по мифической лестнице, чтобы навеки присоединиться к небесным придворным.

Сколько смертных, пробуждаясь ото сна, близкого ко сну небытия, пытались описать те же самые чудеса!

Сколько святых утверждали, что им удалось заметить эти неописуемые и вечные небеса!

И как хитроумно этот дьявол, Мемнох, изложил свою ситуацию, умоляя о смертном сострадании к его греху, – он, и только он, противостоял безжалостному и равнодушному Богу, моля его взглянуть сочувственным взором на плотскую расу существ, которые своей беззаветной любовью смогли породить души, заслуживающие его интереса.

Так вот каким было падение Люцифера с неба, как утренней звезды, – ангела, просившего за сынов и дщерей человеческих, ибо теперь они обладали ликами и сердцами ангелов.

– Дай им рай, Господи, дай, когда они научатся в моей школе любить каждое твое творение.

О, этого приключения хватило на целую книгу. «Мемноха-дьявола» нельзя пересказать в нескольких абзацах.

Но вкратце именно это и обрушилось на мои уши, пока я сидел в промозглой нью-йоркской квартире, то и дело поглядывая мимо неистовой, меряющей шагами комнату фигуры Лестата на белое небо, на нескончаемый снег, изгоняя за его громогласной повестью грохот далекого города и борясь с ужасным страхом, что во время кульминации его рассказа мне придется его разочаровать. Напомнить ему, что он всего лишь придал новую, аппетитную форму мистическим путешествиям тысячи святых.

Значит, кольца вечного огня, описанные поэтом Данте в таких подробностях, чтобы читателям становилось дурно, искушавшие даже деликатного Фра Анджелико написать место, где обнаженным, купающимся в пламени смертным предназначалось страдать вечно, заменила школа.

Школа, место надежды, надежды на искупление, может быть, настолько грандиозная, что в ней найдется место и для нас, для Детей Ночи, среди грехов которых насчитывается не меньше грехов, чем у древних ханов или монголов.

О, как это мило – картина загробной жизни, ужасов естественного мира, освобожденного от мудрого, но далекого Бога, дьявольского безрассудства, переданная с небывалым умом.

Если бы это было правдой, если бы все стихи и картины мира были лишь зеркалами столь обнадеживающего великолепия!

Я мог бы поддаться печали, я мог бы расстроиться до такой степени, что повесил бы голову и не смотрел на него.

Но один эпизод из его рассказа, эпизод, для него оказавшийся лишь мимолетной встречей, для меня возвышался над всем остальным, прицепился к моим мыслям; он продолжал, а я все не мог выбросить из головы, что он, Лестат, испил кровь самого Христа, направлявшегося на Голгофу. Он, Лестат, разговаривал с Богом во плоти, по собственной воле избравшим ужасную смерть на кресте. Он, Лестат, дрожащий, исполненный страха очевидец, оказался на узких пыльных улицах древнего Иерусалима и видел, как проходит по ним Господь, и наш Господь, Господь Воплощенный, несущий на плечах привязанный ремнями крест, подставил горло Лестату, избранному ученику.

Ну и фантазия, просто безумие, а не фантазия. Я и не ожидал, что меня так заденет какая-то часть его рассказа. Я не ожидал, что у меня будет гореть в груди, встанет комок в горле, не дающий выговорить ни слова. Это мне было не нужно. Единственное спасение для моего кровоточащего сердца крылось в мысли о том, как нелепо, как глупо, что в такой живописной картине – Иерусалим, пыльная улица, злая толпа, истекающий кровью Господь, избиваемый бичами, хромающий под тяжестью деревянного креста, – нашлось место для старой милой легенды о женщине, протянувшей Христу Плат, чтобы утереть его лицо и ослабить его страдания, тем самым навсегда получив его изображение.

Не нужно быть ученым, Дэвид, чтобы знать: такие святые изобретались в последующих столетиях другими святыми, как актеры и актрисы для изображения страстей Христовых в деревенском захолустье. Вероника! Вероника... Само ее имя означает «подлинная икона».

А наш герой, наш Лестат, наш Прометей, кому сам Бог протянул этот Плат, сбежал из чудовищного и грандиозного царства рая, ада и основ христианства с криками «Нет!» и «Не буду!» и вернулся, задыхаясь, пробежав как безумец под нью-йоркским снегопадом, стремясь только к нам и повернувшись к ним спиной.

У меня кружилась голова. В моей душе разразилась война. Я не мог на него смотреть.

Он двигался дальше, вернувшись к разговору о сапфировых небесах и песне ангелов, споря с самим собой, с тобой, с Дорой, и ваша беседа начинала напоминать груду осколков. Я больше не мог.

В нем – кровь Христа? Кровь Христа прошла через его губы, его нечистые губы, его губы живого мертвеца, кровь Христа превратила его в чудовищную дароносицу? Кровь Христа?

– Позволь мне испить! – неожиданно крикнул я. – Лестат, дай мне испить, дать мне испить твоей крови, где есть и его кровь! – Я сам не верил, что говорю так серьезно, так неистово и отчаянно. – Лестат, позволь мне испить! Дай мне найти его кровь как языком, так и сердцем. Ну пожалуйста, ты не откажешь мне в одной минуте близости. А если это был Христос... Если это...

Я не смог закончить.

– Маленький глупый безумец, – сказал он. – Вонзив в меня зубы, ты узнаешь только то, что каждый из нас узнает, когда смотрит видения своих жертв. Ты узнаешь то, что я, как мне кажется, видел. Ты узнаешь, что в моих жилах течет моя кровь, это ты и сейчас знаешь. Ты узнаешь, что я верю, будто это был Христос, только и всего.

Он разочарованно покачал головой, окинув меня сердитым взглядом.

– Нет, я ее узнаю, – сказал я. Я поднялся из-за стола, у меня тряслись руки. – Лестат, не откажи мне в одном-единственном объятии, и я никогда больше за целую вечность ничего у тебя не попрошу. Дай мне приложить губы к твоему горлу, дай мне попробовать твой рассказ на вкус, ну же!

– Ты разбиваешь мне сердце, дурачок, – сказал он со слезами на глазах. – Как всегда.

– Не суди меня! – закричал я.

Он продолжал, обращаясь ко мне одному как мысленно, так и вслух. Я не знал, слышали ли его остальные. Но я слышал. И не забуду ни единого слова.

– Арман, а что, если это действительно кровь Христа, – спросил он, – а не частица какой-то титанической лжи, что ты обретешь во мне? Ступай к ранней утренней мессе и схвати себе жертву из тех, кто выходит из-за алтарной преграды! Прелестная охота, Арман, – питаться исключительно причастившимися! Любой из них даст тебе кровь Христа. Я тебе объясняю: я не верю этим духам – богу, Мемноху, этим лжецам; я тебе объясняю: я отказался! Я не согласился остаться, я сбежал из их проклятой школы, я дрался с ними и потерял глаз, они вырвали его, злые ангелы, вцепившиеся в меня, когда я убегал! Тебе нужна кровь Христа? Так иди в темную церковь на ночную мессу, оттащи, если хочешь, сонного священника от алтаря и выхвати чашу из его освященных рук. Давай, вперед!

Кровь Христа! – продолжал он, и его лицо превратилось в один огромный глаз, светящий на меня безжалостным лучом. – Если она во мне и побывала, эта священная кровь, то мое тело растворило ее и сожгло, как воск пожирает фитиль свечи. Ты же понимаешь. Что остается от Христа в желудке верующего, когда он выходит из церкви?

– Нет, – сказал я. – Нет, но мы же не люди! – прошептал я, пытаясь мягкостью как-то заглушить его злобную горячность. – Лестат, я узнаю! Это была его кровь, не перешедшие в новое качество хлеб и вино! Его кровь, Лестат, я пойму, есть она в тебе или нет. Дай мне выпить, я тебя умоляю. Дай мне выпить, чтобы я смог забыть твой проклятый рассказ со всеми его подробностями!

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

Что же было на загадочной кассете, за которой охотились сразу несколько спецслужб? И кто растерзал т...
По мнению Вячеслава Шалыгина, старик Дарвин был не прав, идеально выстроив свою цепочку эволюции от ...
По мнению Вячеслава Шалыгина, старик Дарвин был не прав, идеально выстроив свою цепочку эволюции от ...
Трудно быть избранным. Особенно когда не знаешь, кто и для чего тебя избрал и что стоит за чередой н...
Действие книги авторов знаменитого романа «Серебро и свинец» разворачивается в мире, очень похожем н...
Этот мир очень похож на наш. Тут есть телевидение и атомная энергия, автомобили и самолеты, Россия и...