Вампир Арман Райс Энн
– Вон там.
Он взглянул в этом направлении. Он увидел осевшие очертания старых зданий. За каждой облезлой стеной, под каждым потрескавшимся потолком, среди крошечных узких лестниц прятались, спали, обедали, бродили смертные.
Я нашел его, идеально безнравственного; он ждал меня – шквал тлеющих угольков ненависти, злобы, жадности и презрения.
Мы дошли до Мэгазин-стрит и прошли дальше, но еще не достигли реки, хотя она была почти рядом; об этой улице у меня не сохранилось никаких воспоминаний, или я не забредал на нее во время моих скитаний по этому городу – их городу, Луи и Лестата; обычная узкая улица под луной, с домами цвета плавника, с окнами, прикрытыми импровизированными занавесками, за одним из которых сидел этот ссутулившийся, высокомерный, жестокий смертный, приклеившийся к телеэкрану, с жадностью глотающий солодовый напиток из коричневой бутылки, не обращая внимания на тараканов и пульсирующую жару, рвущуюся в открытое окно; уродливое, потное, грязное и неотразимое существо, созданная для меня плоть и кровь.
Дом настолько кишел паразитами и крошечными мерзкими тварями, что больше всего напоминал скорлупу, треснувшую, ломкую, вездесущие тени делали ее похожей на лес. Никаких санитарных норм. Среди куч мусора и сырости гнила даже мебель. Урчащий белый холодильник покрывала плесень. Только вонючая постель и лохмотья выдавали истинное, жилое, предназначение дома.
Подходящее гнездо для этой дичи, для этой мерзкой птицы, для толстого, сытного мешка костей, крови и потрепанного оперения, годного только на то, чтобы ощипать его и съесть.
Я оттолкнул дверь в сторону – навстречу мне, словно рой мошек, поднялась человеческая вонь – и тем самым сорвал ее с петель, но без особенного шума.
Я прошел по газетам, раскиданным по крашеным половицам. Апельсиновые корки превратились в коричневатую кожу. Бегали тараканы. Он даже голову не поднял. Его опухшее пьяное лицо отливало жутковатой синевой, но при этом в нем было, возможно, и что-то ангельское – благодаря свету лампы.
Он взмахнул волшебным пластиковым приборчиком, чтобы переключить канал, экран мигнул и беззвучно заморгал, и он включил громкость – песня, играет группа, пародия, хлопают люди.
Дрянные звуки, дрянные картинки, как и окружающий его мусор. Ладно, ты мне нужен. Больше никому.
Он поднял глаза на меня, маленького агрессора, Дэвид ждал слишком далеко, чтобы он его увидел.
Я толкнул телевизор в сторону. Он покачнулся и упал на пол, его детали разбились, словно внутри находилось множество склянок с энергией, теперь превратившихся в осколки.
В нем моментально возобладала ярость, зарядив его лицо сонливым узнаванием.
Он поднялся, расставив руки, и набросился на меня.
Перед тем как впиться в него зубами, я заметил, что у него были длинные спутанные черные волосы. Грязные, но густые. Они держались за спиной при помощи завязанной в узел у основания шеи тряпки и рассыпались по пестрой рубашке толстым хвостом.
Надо признать, в нем оказалось достаточно густой, одурманенной пивом крови, которой хватило бы и на двух вампиров, и яростное бойцовское сердце, а при этом – столько плоти, что забираться на него было все равно что оседлать быка.
Когда пьешь кровь, все запахи приятны, даже самые прогорклые. Я, как всегда, подумал, что сейчас тихо умру от счастья.
Я поспешно набрал полный рот крови, подержал ее на языке и пропустил в желудок, если таковой у меня имеется, чтобы остановить алчную грязную жажду, но не настолько, чтобы лишить этого типа воли.
Он впал в забытье и начал сопротивляться, сделал большую глупость, вцепившись мне в пальцы, а потом совершил опасную бестактность – попытался добраться до моих глаз. Я крепко зажмурился и дал ему нажать на глаза жирными большими пальцами. Никакой пользы это ему не принесло. Я мальчик стойкий. Нельзя ослепить слепого. Я был слишком занят кровью, чтобы обращать внимание. К тому же мне было приятно. Эти слабаки, стремясь оцарапать кожу, только гладят ее.
Его жизнь прошла мимо, словно все, кого он когда-нибудь любил, проехали на «американских горках» под искрящимися звездами. Хуже, чем на картине Ван Гога. Пока мозг не извергнет свои ярчайшие краски, нельзя узнать настоящую палитру того, кого убиваешь.
Вскоре он сдался. Я опустился на пол вслед за ним. Теперь уже я обхватил его левой рукой и лежал, прижимаясь к его большому мускулистому животу, как ребенок, и пил кровь большими торопливыми глотками, выжимая все его мысли, видения и чувства, чтобы они слились в один цвет, мне нужен только цвет, чисто оранжевый; и на секунду, когда он умирал – когда мимо меня большим шаром черной энергии, которая в конечном счете оказывается пустотой, просто дымом или того меньше, прокатилась смерть, – когда смерть вошла в меня и вышла назад, как ветер, я подумал, не лишаю ли я его конечного понимания, сокрушая все, чем он был?
Чепуха, Арман. Ты знаешь то, что известно духам, что известно ангелам. Этот подонок отправляется домой! На небеса. На небеса, которые отказались от тебя, причем, может быть, навсегда. Мертвым он выглядел просто отлично.
Я сел рядом с ним. Я вытер рот – нет, на нем не осталось ни капли крови. У вампира изо рта капает кровь только в кино. Даже самые приземленные бессмертные слишком опытны, чтобы пролить хотя бы каплю. Я вытер рот, потому что у меня на губах и на лице был его пот, и я хотел от него избавиться.
Тем не менее я восхищался им – несмотря на внешность толстяка, он оказался большим и удивительно жестким. Я восхищался черными волосами, льнущими к влажной груди в тех местах, где порвалась рубашка.
Его черные волосы представляли собой достойное зрелище. Я сорвал стягивающий их тряпичный узел. Густые и пышные, как у женщины.
Удостоверившись, что он мертв, я намотал их на левую руку и вознамерился выдернуть всю шевелюру из скальпа. Дэвид охнул.
– Тебе это необходимо? – спросил он.
– Нет, – сказал я. Но от скальпа все равно оторвалось несколько тысяч волосков, каждый – с собственным крошечным окровавленным корнем, сверкнувшим в воздухе, как яркий ночной светлячок. Мгновение я удерживал прядь волос в руке, потом они выскользнули из моих пальцев и упали за его повернутую набок голову.
Вырванные с корнем волосы небрежно легли на его грубую щеку. Глаза были влажными, как желе, и, казалось, еще не утратили способности видеть.
Дэвид отвернулся и вышел на узкую улицу. Вокруг гремели и ревели машины. На речном корабле пел свисток.
Я пошел за ним. Я стер с себя пыль. Одним ударом я мог разрушить весь дом, крыша просто обрушилась бы в зловонную грязь, и он бы тихо умер среди остальных домов, чтобы никто из жильцов даже и не узнал об этом, все влажное дерево просто бы рухнуло. Я никак не мог избавиться от вкуса и запаха пота.
– Почему ты так возражал против того, чтобы я вырвал его волосы? – спросил я. – Я просто хотел забрать их, он же умер, ему все равно, а никто другой не будет по ним скучать.
Он повернулся с коварной улыбкой и смерил меня взглядом.
– Твой вид меня пугает, – сказал я. – Неужели я по небрежности разоблачил в себе чудовище? Знаешь, моя блаженная смертная Сибил, когда она не играет сонату Бетховена, известную как «Аппассионата», все время смотрит, как я охочусь. А теперь ты хочешь, чтобы я рассказал тебе свою историю?
Я бросил последний взгляд на труп с обвисшим плечом. На подоконнике над ним стояла синяя стеклянная бутылка, а в ней – оранжевый цветок. Ну не проклятие ли это?
– Да, очень хочу, – сказал Дэвид. – Пойдем, вернемся вместе. Я просил тебя не вырывать его волосы только по одной причине.
– Да? – спросил я. Я посмотрел на него. С довольно-таки искренним любопытством. – И по какой же причине? Я всего-то собирался вырвать его волосы и выбросить.
– Все равно что оторвать крылышки у мухи, – предположил он без видимого осуждения.
– У мертвой мухи, – ответил я. И намеренно улыбнулся. – Ну же, из-за чего весь этот шум?
– Я хотел проверить, послушаешь ты меня или нет, – сказал он. – Вот и все. Потому что, если бы ты меня послушал, между нами все было бы в порядке. И ты остановился. Вот все и в порядке. – Он повернулся и взял меня за руку.
– Ты мне не нравишься! – сказал я.
– О нет, нравлюсь, Арман, – ответил он. – Давай я все запишу. Шагай по комнате, проповедуй, обвиняй. Сейчас ты на высоте, ты сильный, потому что у тебя есть двое замечательных маленьких смертных, цепляющихся за каждый твой жест, они у тебя как служители у Бога. Но ты хочешь рассказать мне свою историю, сам знаешь, что хочешь. Ну же!
Я не мог удержаться от смеха.
– И что, эта тактика уже приносила результат?
Теперь наступила его очередь смеяться, что он и сделал в добродушной манере.
– Нет, вряд ли, – сказал он. – Но давай поставим вопрос так: напиши книгу для них.
– Для кого?
– Для Бенджи и Сибил. – Он пожал плечами. – Нет?
Я не ответил.
Написать книгу для Бенджи и Сибил. Мысли перенесли меня в будущее, в веселую безопасную комнату, где мы соберемся вместе несколько лет спустя, – я, Арман, не изменившийся маленький учитель, и Бенджи с Сибил в расцвете своей смертной жизни. Бенджи вырастет в стройного, высокого джентльмена с арабскими пленительными чернильными глазами, с любимой сигарой в руке, мужчину с большими перспективами и большими возможностями. И моя Сибил, гибкая, с пышными царственными формами, с золотыми волосами, обрамляющими овальное лицо взрослой женщины с пухлыми губами и глазами, полными чарующего, скрытого сияния, еще более великая пианистка, чем сейчас, выступающая с концертами.
Смогу ли я продиктовать в этой комнате свою историю и подарить им книгу? Книгу, продиктованную Дэвиду Тальботу? Смогу ли я, выпуская их из своего алхимического мира, подарить им эту книгу? Ступайте, дети мои, забирайте с собой все богатства и напутствия, какими я могу вас наделить, а теперь еще и эту книгу, так давно написанную для вас мною вместе с Дэвидом.
Да, сказала моя душа. И все-таки я повернулся, сорвал с жертвы черный волосатый скальп и топнул по нему ногой. Дэвид даже не поморщился. Англичане такие вежливые.
– Отлично, – сказал я, – я расскажу тебе мою историю.
Его комнаты располагались на втором этаже, недалеко от того места, где я задержался на лестнице. Какой контраст по сравнению с пустыми не обогреваемыми холлами! Он устроил себе настоящую библиотеку, со столами, с креслами. Медная кровать, сухая и чистая.
– Это ее комнаты, – сказал он. – Разве ты не помнишь?
– Дора, – сказал я. И неожиданно вдохнул ее запах. Надо же, он сохранился повсюду. Но все ее личные вещи исчезли.
Должно быть, это его книги – а как же иначе? Новые спиритуалисты: Дэннион Вринкли, Хиларион, Мелвин Морс, Брайан Уэйс, Мэтью Фокс, Урантия. Плюс старые тексты: Кассиодор, святая Тереза Авильская, Григорий из Тура, Веды, Талмуд, Тора, Кама-сутра, все на языке оригинала. Несколько малоизвестных романов, пьесы, стихи.
– Да. – Он сел за стол. – Мне свет не нужен. А тебе?
– Я не знаю, что тебе рассказать.
– Ясно, – сказал он и достал авторучку. Он открыл блокнот с поразительно белой бумагой, размеченной тонкими зелеными линейками. – Ты поймешь, что мне рассказать. – Он посмотрел на меня.
Я стоял, обхватив себя руками, уронив голову, как будто она может отвалиться и я умру. Волосы упали мне на грудь. Я подумал о Сибил и Бенджамине, о моей тихой девочке и жизнерадостном мальчике.
– Они тебе понравились, Дэвид, мои дети? – спросил я.
– Да, с первого взгляда, как только ты их привел. Они всем понравились. Все смотрели на них с любовью и уважением. Столько сдержанности и обаяния. Наверное, каждый из нас мечтает о таких спутниках, верных смертных друзьях, обезоруживающе милых, которые не сходят с ума и не кричат. Они тебя любят, но не находятся во власти ужаса или под гипнозом.
Я не двигался. И не говорил. Я закрыл глаза. В голове у меня раздался быстрый, дерзкий марш из «Аппассионаты», грохочущие, искрящиеся волны музыки, болезненной и ломко-металлической – «Аппассионаты». Только она звучала в голове. Без золотистой длинноногой Сибил.
– Зажги свечи, все, какие есть, – нерешительно сказал я. – Тебе не сложно? Приятно, когда много свечей, да, смотри, на окнах все еще висят кружева Доры, свежие, чистые. Я люблю кружева, это брюссельский point de gaze, или очень похоже, да, я от них без ума.
– Конечно, я зажгу свечи, – сказал он.
Я повернулся к нему спиной. Я услышал резкий восхитительный треск маленькой деревянной спички. Я понюхал, как она горит, а потом до меня донесся маслянистый аромат склоняющегося, скручивающегося фитиля, и вверх поднялся свет, обнаружив на полосатом потолке голые кипарисовые доски. Еще треск, новая цепочка тихих, приятных, мягких хрустящих звуков, и свет разросся, опустился на меня и почти что озарил мрачную стену.
– Зачем ты это сделал, Арман? – сказал он. – Да, на плате, вне всякого сомнения, было изображение Христа; создавалось впечатление, что это и есть священный Плат Вероники; видит Бог, в него поверили тысячи людей, да, но в твоем случае – почему, почему? Да, я не могу не признать, что оно обладало ослепительной красотой – Христос в терновом венце, его кровь, глаза, смотрящие прямо на нас, на нас обоих, но почему ты так безусловно поверил в него, Арман, после стольких лет? Зачем ты ушел к нему? Ведь ты хотел именно этого?
Я покачал головой. И постарался, чтобы мои слова прозвучали мягко и просительно.
– Соберись с силами, ученый, – сказал я, медленно поворачиваясь к нему. – Следи за своей страницей. Это для тебя и для Сибил. Да, это и для моего маленького Бенджика. Но в своем роде – это моя симфония для Сибил. История начинается очень давно. Может быть, я никогда по-настоящему не сознавал, насколько давно, – до этого самого момента. Слушай и записывай. А я буду шагать по комнате, проповедовать и обвинять.
2
Я смотрю на свои руки и вспоминаю слово «нерукотворный». Я знаю, что это означает, хотя всякий раз, когда мне доводилось его слышать, речь шла именно о чем-то созданном моими руками.
Хотел бы я сейчас заняться живописью, взять в руки кисть и поработать ею, как в прежние времена, – впасть в транс и неистово, одним мазком наносить краски, чтобы каждая линия, каждый оттенок с первого раза принимали окончательный вид.
Нет, я слишком расстроен, воспоминания пугают меня.
Позволь, я сам выберу, с чего начать.
Константинополь... Недавно попавший под контроль турок... Я хочу сказать, что к тому моменту, когда меня – мальчика-раба, захваченного в диких землях родной ему страны, о которой он ничего толком не знал, за исключением, пожалуй, лишь ее названия: Золотая Орда, – привезли в этот город, он принадлежал мусульманам меньше века.
Меня уже успели лишить воспоминаний, а также родного языка и способности связно мыслить. Я помню убогие, грязные комнаты – должно быть, в Константинополе, потому что впервые за целую вечность, прошедшую после того, как меня вырвали из той жизни, о которой я напрочь забыл, я понимал, о чем говорят окружавшие меня люди.
Это были торговцы, занимавшиеся продажей рабов для европейских борделей, и говорили они, конечно, по-гречески. Верности религии они не знали, а я не знал ничего другого, но память сочувственно избавила меня от подробностей.
Меня бросили на толстый турецкий ковер, шикарный, с красивым орнаментом, – такие можно встретить лишь во дворцах. Здесь он служил для демонстрации особенно ценных и дорогих товаров.
Кто-то расчесал мои длинные влажные волосы, причем постарался сделать эту процедуру весьма болезненной. Все личные вещи с меня содрали, и под старой потрепанной туникой из золотой ткани на мне ничего не было. В комнате было жарко и сыро. Мне хотелось есть, но, поскольку на пищу надеяться не приходилось, я знал, что эта колючая, пронзительная боль вскоре затухнет сама собой. Туника с длинными широкими рукавами доходила мне до коленей и, должно быть, наделяла меня неким несуществующим ореолом, делая похожим на падшего ангела.
Встав на ноги, естественно босые, я увидел этих людей и понял, чего они хотят: порока, мерзости, расплачиваться за которые придется в аду. У меня в голове зазвучало эхо проклятий давно исчезнувших старейшин: слишком красивый, слишком слабый, слишком бледный, слишком много дьявольского в глазах – и улыбка от дьявола.
Как же сосредоточенно спорили эти мужчины, как напряженно торговались! Они пристально рассматривали меня, но никто не удосужился заглянуть мне в глаза.
Мне вдруг стало смешно. Все здесь делалось в такой спешке! Те, кто меня привез, ушли. Те, кто отмывал и оттирал меня, остались в купальне. Меня кинули на ковер, как сверток.
На секунду у меня мелькнула уверенность, что когда-то я был острым на язык и циничным и вообще хорошо разбирался в мужской природе. Я смеялся, потому что эти торговцы приняли меня за девочку.
Я ждал, слушал, улавливая отдельные обрывки разговора. Мы находились в просторной комнате с низким потолком, а точнее – пологом из шелка, расшитым крошечными зеркалами и всякими завитушками, которые так любят турки. Ароматические лампы дымили и коптили, наполняя воздух неясной дымкой, от которой щипало глаза.
Люди в тюрбанах и кафтанах, как и их речь, не казались мне непривычными. Но я понимал только отдельные фразы. Я поискал глазами путь к бегству. Бесполезно. У выходов, ссутулившись, стояли суровые, крепкие, мрачно насупившиеся люди. В дальнем конце комнаты за столом сидел человек и сосредоточенно щелкал костяшками счетов; перед ним кучками лежали золотые монеты.
Один из торговцев, высокий худой мужчина с широкими скулами, мощной челюстью и гнилыми зубами, подошел ко мне и ощупал мои плечи и шею. Потом он поднял тунику. Я буквально окаменел, как парализованный, хотя не испытывал ни злости, ни осознанного страха. Это была страна турок, и я знал, что они делают с мальчиками. Однако мне не доводилось видеть что-либо своими глазами или на картинках, равно как не приходилось слышать рассказы свидетелей и встречаться с людьми, жившими в этой стране или хоть однажды здесь побывавшими и возвратившимися домой.
Домой... Несомненно, я хотел забыть, кто я такой. Наверняка. К этому меня вынуждал позор. Но в тот момент, стоя в комнате, похожей на шатер, на ковре с цветочными узорами, окруженный купцами и работорговцами, я изо всех сил напрягал память, как будто стоило мне мысленно представить себе карту – и я смогу воспользоваться ею, чтобы вернуться в родные места.
И все-таки я сумел вспомнить степи, дикие земли, земли, куда никто не ездит, за исключением... Но здесь начинался пробел. Я был в степи... Я бросил вызов судьбе – по глупости, но по своей воле. Я вез с собой что-то чрезвычайно важное. Я соскочил с лошади, вырвал из притороченного к седлу кожаного мешка большой сверток и побежал, прижимая его к груди.
– Деревья! – крикнул он... Но кем был этот «он»?
Тем не менее я понимал, что он хочет сказать: нужно добраться до рощи и спрятать там это сокровище, великолепную волшебную вещь, лежавшую в свертке... «Нерукотворную» вещь...
Но мне не удалось уйти далеко. Когда меня схватили, я бросил сверток, и они даже не стали его искать – во всяком случае, насколько я видел. Пока меня поднимали в воздух, я думал: ее не следует оставлять вот так, завернутой в ткань. Ее необходимо спрятать среди деревьев...
Должно быть, меня изнасиловали на корабле, потому что путешествия и прибытия в Константинополь я не помню. Память не сохранила ощущения голода, холода или страха, равно как и воспоминаний о грубом обращении или насилии надо мной.
Только здесь я впервые во всех подробностях узнал, что такое насилие, почувствовал зловоние жирных тел, услышал проклятия и ругательства в адрес обесчещенного и погубленного невинного ребенка.
Меня охватило чудовищное, невыносимое чувство абсолютной беспомощности и бессилия.
Омерзительные люди, безбожники, противники человеческого естества...
Я как зверь зарычал на купца в тюрбане и тут же получил сильный удар в ухо, сбивший меня с ног. Я так и остался лежать на полу, глядя на него и стараясь вложить в этот взгляд как можно больше презрения, и не встал, даже когда он пнул меня ногой. Говорить я тоже отказался.
Перекинув через плечо, он понес меня прочь – через заполненный людьми и заваленный кучами грязи двор, мимо удивительных, но отвратительно пахнущих верблюдов и ослов, – в гавань, где стояли в ожидании корабли. Поднявшись по сходням на один из них, он затащил меня в трюм.
Здесь тоже было грязно, воняло гашишем, шебуршились корабельные крысы. Меня бросили на тюфяк из грубой ткани. Я снова осмотрелся в поисках выхода, но увидел только лестницу, по которой мы спустились, и услышал доносившийся сверху гул множества мужских голосов.
Когда корабль отплыл, было еще темно. Через час мне стало так плохо, что хотелось только одного: умереть. Я свернулся на полу, с головой спрятавшись под мягкой, липшей к телу тканью старой туники, и старался по возможности не двигаться. Я спал очень долго.
Когда я проснулся, рядом стоял старик. Он был одет не как турок и потому показался мне не таким страшным, к тому же глаза его светились добротой и сочувствием. Склонившись надо мной, он заговорил на мелодичном и приятном, но совершенно незнакомом языке – я не понимал ни слова.
Чей-то голос сказал ему по-гречески, что я немой, ничего не соображаю и рычу как зверь.
Впору было еще раз посмеяться, но мне было слишком плохо.
Тот же самый грек сообщил старику, что я не избит и не ранен и что за меня назначили высокую цену.
Старик сделал пренебрежительный жест, покачал головой и вновь заговорил на своем певучем языке, а потом ласково обхватил меня руками и мягко заставил встать.
Через дверь он провел меня в маленькое помещение, обитое красным шелком.
Там я и провел остаток путешествия, за исключением одной ночи.
В ту ночь – не знаю, какую именно по счету, – я проснулся и обнаружил, что старик спит рядом со мной. Должен заметить, он и пальцем меня не трогал, за исключением тех случаев, когда хотел приласкать или успокоить. Я вышел, поднялся по лестнице и долго смотрел на звезды.
Мы стояли на якоре в порту, а на крутых уступах скал, окружавших гавань, где под декоративными арками сводчатой галереи горели факелы, раскинулся город – мрачные сине-черные здания с куполообразными крышами и колокольни.
Вид этого обжитого берега казался весьма привлекательным, но мне и в голову не приходило, что можно спрыгнуть с корабля и обрести свободу. Под арками прогуливались люди, а под той, что была ближайшей ко мне, я увидел странно одетого человека в сияющем шлеме, с болтающимся на бедре большим широким мечом. Он стоял на страже, прислонившись к украшенной замысловатой резьбой разветвляющейся, словно дерево, колонне, которая поддерживала свод галереи. Создавалось впечатление, что передо мной остатки какого-то дворца, безжалостно прорезанного каналом для прохода кораблей.
Вся картина в целом произвела на меня большое впечатление и навсегда врезалась в память, но больше я на берег почти не смотрел. Взгляд мой устремился к небесам и его загадочным обитателям – мифическим созданиям, навеки воплощенным во всемогущих и непостижимых звездах. На фоне чернильной черноты ночи они сияли, как драгоценные камни, – столь ярко, что мне вдруг вспомнились старые стихи и даже звуки гимнов, исполняемых исключительно мужчинами.
Если не ошибаюсь, прошло несколько часов, прежде чем меня поймали, жестоко избили кожаной плетью и утащили обратно в трюм. Я знал, что, как только меня увидит старик, наказание немедленно прекратится. Так и случилось. Он буквально затрясся от бешенства, а потом прижал меня к себе, и мы снова легли в постель. Он был слишком стар, чтобы что-то от меня требовать.
Я не испытывал к нему любви. Ничего не смыслящему немому было очевидно, что этот человек относится к нему как к ценному товару, который необходимо сохранить ради выгодной продажи. Но я нуждался в нем и в его утешениях. Я спал сколько мог. Малейшая качка вызывала тошноту, а иногда меня мутило просто от жары. Я еще не знал настоящей жары. Старик кормил меня так хорошо, что иногда мне казалось, будто он откармливает меня, как теленка, чтобы продать на мясо.
Когда мы добрались до Венеции, день клонился к вечеру. Мне даже краешком глаза не удалось увидеть красоты Италии, ибо все время я провел взаперти, в мрачной дыре, вместе со своим старым стражем. Когда же наконец меня повели в город, я убедился, что никоим образом не ошибался в своих подозрениях насчет старика.
В какой-то темной комнате он вступил в яростный спор с другим человеком. Ничто не заставило бы меня заговорить. Ничто не заставило меня показать, что я сознаю, что со мной происходит. Однако я все отлично понимал. Деньги перешли из рук в руки. Старик ушел, даже не оглянувшись.
Меня пытались обучать. Вокруг звучала певучая, ласкающая речь. Мальчики приходили, садились рядом и старались улестить меня ласковыми поцелуями и объятиями. Они щипали и поглаживали мои соски, старались добраться до интимных мест, на которые, как меня учили, нельзя было и смотреть, дабы не впасть в страшный грех.
Я пытался молиться, но обнаружил, что не помню слов. Даже образы утратили четкость. Свет, указывающий мне путь на протяжении всей жизни, угас. Стоило мне отвлечься и задуматься, кто-нибудь бил меня или дергал за волосы.
Всякий раз после побоев они приносили притирания и заботливо обрабатывали поврежденную кожу. Однажды, когда какой-то мужчина ударил меня по лицу, другой прикрикнул на него и схватил за руку, прежде чем тот успел нанести второй удар.
Я наотрез отказывался от еды и воды, и никто не мог заставить меня изменить решение. Это не было сознательным объявлением голодовки – просто я не желал делать то, что поддерживало бы во мне жизнь. Я знал, что иду домой. Домой! Я умру и попаду домой! Но переход будет ужасным и болезненным. Если бы меня оставили одного, я бы плакал. Но меня не оставляли ни на минуту. Значит, придется умирать на людях. Я целую вечность не видел дневного света. Даже сияние ламп резало глаза – так глубоко я погрузился в нерушимую тьму. Но рядом всегда были люди.
Периодически свет становился ярче. Они садились вокруг – я видел их смуглые личики, а шустрые, похожие на звериные лапки ручонки убирали с моего лица волосы или трясли за плечо. Я отворачивался к стене.
Моим собеседником и компаньоном был звук. Я думал, что только он и останется со мной до конца жизни: плеск воды, доносившийся с улицы. Я различал, когда мимо проплывала лодка, слышал, как скрипят деревянные опоры, а когда прижимался головой к каменной кладке стен, то ощущал, как раскачивается здание, словно оно стояло не на берегу, а непосредственно в воде. Впрочем, так и было на самом деле.
Однажды мне приснился дом, но что именно – не помню. Я проснулся в слезах, и из темноты раздались негромкие голоса – шквал нежных, вкрадчивых утешений.
Мне казалось, что самое лучшее – это остаться в одиночестве. Я ошибался. Когда меня заперли на несколько дней и ночей в темной комнате без хлеба и воды, я начал кричать и биться о стену. Никто не пришел.
Через какое-то время я впал в ступор, а когда дверь наконец открылась, испытал невероятное потрясение – я резко вздрогнул и сел, прикрывая глаза. Лампа представлялась мне опасным и грозным врагом. Кровь в висках пульсировала, болью отдаваясь в голове.
И тут я почувствовал мягкий, ненавязчивый аромат: смесь запахов душистых дров, горящих в очаге в снежную зиму, раздавленных цветов и какого-то масла.
Меня коснулось что-то твердое, словно сделанное из дерева или меди, однако при этом явно живое. В конце концов я открыл глаза и увидел перед собой незнакомого мужчину, а то, что я принял за нечто деревянное или медное, оказалось его пальцами – очень белые и жесткие на ощупь, они тем не менее поддерживали меня чрезвычайно нежно и бережно. Взгляд голубых глаз незнакомца был пронзительным и в то же время на удивление ласковым.
– Амадео... – прошептал он.
С головы до ног облаченный в красный бархат, он оказался потрясающе высоким. Светлые волосы, тщательно расчесанные на пробор, как у святых, густыми прядями спускались до плеч, где рассыпались по плащу блестящими волнами. У него был гладкий, без единой морщинки лоб и высоко расположенные прямые золотистые брови, достаточно темные, чтобы придать чертам лица четкость и решительное выражение. Ресницы темно-золотыми нитями загибались вверх. А когда он улыбнулся, полные, красиво очерченные губы мгновенно порозовели.
Я узнал его! Я с ним разговаривал! Никакое другое лицо не могло показаться столь чудесным.
Он улыбался мне с такой добротой! Кожа над губой и подбородок были чисто выбриты – на его лице я не разглядел ни единого волоска. Тонкий, изящной формы, но достаточно крупный нос не нарушал пропорции поистине неотразимого лица.
– Нет, я не Христос, дитя мое, – сказал он. – Я тот, кто приносит свое собственное спасение и вечное блаженство. Приди в мои объятия.
– Я умираю, мой господин. – Даже сейчас я не могу сказать, на каком языке произнес в тот момент эти слова. Но он понял.
– Нет, малыш, ты не умираешь. Теперь ты переходишь под мое покровительство и, возможно, – если звезды не отвернутся от нас, а будут нам благоприятствовать, – не умрешь никогда.
– Но ты же Христос! Я тебя знаю!
Он опустил взгляд и с улыбкой покачал головой. Полные губы чуть раздвинулись, открыв взору белоснежные зубы. Потом он подхватил меня под мышки, приподнял и поцеловал в шею. От этого поцелуя по коже моей пробежали мурашки, и я застыл словно парализованный. Глаза у меня сами собой закрылись, а он коснулся пальцами моих опущенных век и нежно шепнул в самое ухо:
– Спи. Я отнесу тебя домой.
Проснулся я в огромной купальне. Ни у кого в Венеции такой ванны никогда не было. Однако это я могу утверждать сейчас, после того как многое повидал. Но что я знал об обычаях этой страны тогда? Тем не менее это был настоящий дворец – во дворцах мне бывать доводилось.
Я выбрался из бархатного свертка, в котором лежал, – если не ошибаюсь, это был его красный плащ, – и увидел справа от себя огромную кровать с пологом, а за ней – глубокий овальный бассейн, собственно ванну. Из раковины, поддерживаемой ангелами, в ванну текла вода, от широкой поверхности поднимался пар, а в клубах пара стоял мой господин. На его обнаженной белой груди розовели соски, а волосы, отброшенные со лба, казались еще более густыми, светлыми и прекрасными, чем раньше.
Он поманил меня к себе.
Я боялся воды. Я встал на колени возле самого края ванны и погрузил в нее пальцы.
Удивительно быстрым и грациозным движением он подхватил меня на руки и по плечи опустил в теплую воду, а потом откинул назад мою голову.
Я снова посмотрел на него. Над нами на ярко-голубом потолке словно живые парили ангелы с гигантскими, покрытыми белыми перьями крыльями. Никогда я не видел таких великолепных кудрявых ангелов, вопреки любым правилам и стилям выставляющих напоказ свою человеческую красоту: мускулистые конечности, кружащиеся вихрем одеяния, развевающиеся локоны. Все это казалось мне определенным безумием – пышущие здоровьем и энергией фигуры, их буйные божественные игры в тумане поднимавшегося к потолку и растворявшегося в золотистом сиянии пара...
Я вглядывался в склонившееся ко мне лицо нового господина и мысленно молил: «Поцелуй меня еще раз... да, пожалуйста... тот трепет... поцелуй меня...»
Но он принадлежал к той же породе, что и эти нарисованные существа. Он был одним из них и обитал в своего рода варварском раю, принадлежащем языческим солдатским богам, где все сводится к вину, фруктам и плоти... Я попал в дурное место.
Он запрокинул голову и звонко рассмеялся, а потом зачерпнул пригоршню воды и плеснул мне на грудь. Когда он открыл рот, перед моими глазами на секунду мелькнуло нечто странное и опасное: зубы, больше походившие на волчьи клыки. Но они тут же исчезли, и только губы крепко прижались к моему горлу, а чуть позже коснулись поцелуем плеча и спустились ниже, к груди, которую я не успел прикрыть.
Я застонал и теснее приник к нему в воде, а его губы, скользнув по моей груди, уже прижимались к животу. Он нежно вбирал в себя мою кожу, как будто высасывал из нее всю соль и жар, и даже его лоб, уткнувшийся мне в плечо, наполнял меня теплыми, восхитительными ощущениями... А когда он наконец добрался до самого грешного места, я почувствовал, как оно взметнулось вверх и выстрелило – словно превратилось вдруг в арбалет и выпустило стрелу. Я вскрикнул.
Он позволил мне еще какое-то время оставаться в прежнем положении, затем неторопливо омыл мое тело, куском мягкой складчатой ткани вытер лицо и ополоснул в воде волосы.
А когда он решил, что я достаточно отдохнул, мы снова начали целоваться.
Перед рассветом я проснулся в его постели. Я сел и увидел, что он надевает широкий плащ и покрывает голову. В этой комнате тоже было полно мальчиков, но не унылых, истощенных наставников из борделя. Мальчики, собравшиеся вокруг кровати, были красивыми, сытыми, веселыми и милыми.
Разноцветные туники ярких, искрометных оттенков, с аккуратными складками и туго затянутыми поясами придавали им девичью грацию. У всех были роскошные длинные волосы.
Мой господин обернулся и на прекрасно знакомом мне языке сказал, что я – его единственное дитя, что сегодня ночью он непременно вернется, а я к тому времени успею познакомиться с новым для себя миром.
– Новый мир! – воскликнул я. – Нет! Не уходи от меня, господин! Мне не нужен этот мир. Мне нужен только ты!
Он уже успел высушить и красиво причесать волосы, а руки смягчить пудрой. Склонившись надо мной, он вновь заговорил на только нам двоим понятном языке:
– Послушай меня, Амадео, теперь ты принадлежишь мне, Мариусу Римскому, и я останусь с тобой навсегда. А сейчас пусть мальчики накормят тебя и оденут.
Он повернулся к ним и на мягком, певучем наречии отдал необходимые распоряжения. Лица мальчиков светились таким счастьем, что можно было подумать, будто господин одарил их сластями и золотом.
– Амадео, Амадео, – повторяли они, окружив меня и удерживая, чтобы я не смог последовать за господином. Они заговорили со мной по-гречески – быстро и свободно, а я не очень хорошо знал греческий язык. Но их я понял.
Мальчики звали меня за собой и уверяли, что не станут обижать новичка, что отныне я один из них. Они поспешно одели меня в обноски, споря между собой по поводу каждой вещи: достаточно ли хороша туника, не слишком ли выцвели чулки... Ничего, это ненадолго, в конце концов решили они. В довершение всего мне выдали туфли и куртку, которая, как выяснилось, была уже мала одному из них, по имени Рикардо. Новый наряд казался мне поистине королевским.
– Мы тебя любим, – сказал Альбиний, второй по старшинству мальчик после черноволосого Рикардо и полная тому противоположность внешне – блондин со светло-зелеными глазами.
Остальных мальчиков я не очень различал, но этих двух выделить было легко.
– Да, мы тебя любим, – сказал Рикардо, отбрасывая со лба волосы и подмигивая мне. По сравнению с остальными кожа его была намного более гладкой и смуглой, а глаза казались совершенно черными.
У всех здесь были тонкие, изящные пальцы – такие же, как и у меня. Однако среди моих собратьев такие руки встречались крайне редко. Но об этом я тогда думать не мог.
Тем не менее в голову мне вдруг пришло совершенно невероятное предположение. А что, если мое похищение не было случайным? Что, если мне, бледному, с тонкими пальцами подростку, вечному источнику неприятностей, было предопределено свыше оказаться именно в этой стране? Мысль эта вызвала во мне суеверный страх. Но нет, это слишком невероятно, чтобы оказаться правдой. У меня заболела голова. Перед глазами замелькали безмолвные образы пленивших меня всадников, я вспомнил зловонный трюм корабля, доставившего меня в Константинополь, костлявые фигуры суетящихся купцов, передававших меня из рук в руки.
Господи, почему меня вообще кто-то любит? За что? Почему полюбил меня ты, Мариус Римский?
Стоя в дверях, Мастер, как его здесь все называли, улыбнулся и помахал нам на прощание. Малиновый капюшон на его голове служил прекрасным обрамлением изящных скул и красиво изогнутых губ. К моим глазам подступили слезы.
Не успела захлопнуться дверь, а Мастера уже поглотил клубящийся белый туман. Ночь подходила к концу. Но свечи не гасли.
Мы прошли в большую комнату, и я увидел в ней множество горшочков с красками и глиняных баночек с кистями, готовыми к использованию. Большие белые квадраты ткани – холсты – ожидали своей очереди, чтобы превратиться в прекрасные картины.
Мальчики добавляли в краски не яичные желтки, как велел старый обычай. Они смешивали яркие, мелко дробленные красители с янтарных оттенков маслами. В маленьких горшочках меня ждали большие глянцевые сгустки. Я взял протянутую кисть и взглянул на туго натянутый передо мной белый холст, на котором должен был что-то нарисовать.
– Нерукотворный... – произнес я. Но что означало это слово? Я поднял кисть и начал рисовать его, блондина, спасшего меня от мрака и убожества. Я обмакнул кисть в баночки с бежевой, розовой и белой красками и коснулся ею упругой поверхности холста. Но ничего не вышло – никакой картины не получилось!
– Нерукотворный! – прошептал я, уронил кисть и закрыл лицо руками.
Я порылся в памяти, чтобы воспроизвести это слово по-гречески. Когда я произнес его, несколько мальчиков кивнули, но смысл до них не дошел. Как мне объяснить им суть катастрофы? Я посмотрел на свои пальцы. Что же стало с?.. Все воспоминания внезапно сгорели – остался только Амадео.
– Не могу. – Я уставился на холст, на месиво красок. – Может быть, на дереве, не на ткани, у меня бы и получилось.
Что же я умел делать? Они не понимали.
Он не был Богом во плоти, мой господин, Мастер, блондин с ледяными голубыми глазами.
Но он был Богом для меня. А я не смог сделать то, что нужно было сделать.
Чтобы утешить меня и отвлечь, мальчики сами взялись за кисти и с поразительной легкостью, едва касаясь ими холстов, нарисовали много-много картинок.
Лицо мальчика – щеки, рот, глаза, да, и копна золотисто-рыжих волос. Господи Боже, это же я... Но это, наверное, не холст, а зеркало. А в нем тот самый Амадео. За дело взялся Рикардо – он отточил выражение лица, подчеркнул глаза и чуть подправил рот, но так, словно сотворил чудо: казалось, будто мое изображение вот-вот заговорит. По какому невероятному волшебству из ничего появился этот застывший в естественной позе мальчик со сведенными бровями и прядями растрепанных волос над ухом?
Эта соблазнительная плотская фигура казалась живой и выглядела одновременно и богохульной, и прекрасной.
Рикардо написал несколько греческих букв и произнес их вслух.
– Но Мастер имел в виду совсем другую картину! – воскликнул он, отбрасывая кисть и быстро собирая рисунки.
Меня провели по всему дому – они называли его «палаццо» и с удовольствием научили этому слову меня.
В доме было полно картин – на стенах, на потолках, на досках, на сложенных рядами холстах, – высоченных картин с изображениями разрушенных зданий, разбитых колонн, буйной зелени, далеких гор и огромного числа оживленных людей с раскрасневшимися лицами, чьи пышные волосы и великолепные одежды свободно развевались на ветру.
Это было, как если бы передо мной поставили большие блюда с фруктами и другой едой: сумасшедший беспорядок, изобилие ради изобилия, буйство цветов и форм. Как вино – слишком сладкое и легкое...
И как город, открывшийся передо мной, когда мальчики распахнули окна. Я увидел скользящие по зеленоватой воде маленькие черные лодки – гондолы (они были уже тогда), залитые ослепительным солнечным светом, и людей в шикарных алых или золотых плащах, спешащих куда-то по набережным.
Мы тоже спустились в гондолы – целая армия, – и не успел я оглянуться, как уже отправились в путь. Гондолы, как грациозные стрелы, беззвучно скользили между фасадами громадных домов, великолепных, как соборы, с узкими остроконечными арками, с окнами в форме лотосов, облицованными блестящим белым камнем.
Даже самые старые и небогатые жилые здания, не слишком нарядно украшенные, но тем не менее чудовищные по размеру, были выкрашены в разные цвета: в ярко-розовый – такой насыщенный, что казалось, будто стены покрыты раздавленными лепестками, – или в густо-зеленый, почти одного тона с мутной водой каналов.
Мы прибыли на площадь Сан-Марко, с двух сторон обрамленную длинными, абсолютно симметричными галереями.
Сотни толпящихся перед золотыми церковными куполами в противоположном от нас конце площади людей показались мне обитателями рая.
Золотые купола... Золотые купола...
Мне рассказывали какую-то старую повесть о золотых куполах, да и сам я, если память мне не изменяет, когда-то видел их на потемневшей картинке. Священные купола... Утраченные купола... Охваченные пламенем купола... Оскверненная церковь... Точно так же осквернили и меня... Нет... Развалины исчезли, их разнесло взрывом внезапного появления вокруг меня целого и невредимого, полного жизни мира! Когда и как все возродилось из ледяного пепла? Как мне удалось умереть среди снегов и дымящихся пожаров и оказаться здесь, под ласкающим солнцем?
В его теплых душистых лучах купались и нищие, и торговцы; оно светило как на знатных людей, шествовавших в сопровождении пажей, которые несли за ними роскошные бархатные шлейфы, так и на книготорговцев, разложивших книги под алыми навесами, или на лютнистов, игравших за мелкую монету.
В лавках и на рыночных прилавках были выставлены товары, популярные у жителей этого необъятного дьявольского мира: стеклянная посуда, какой я никогда не видел, включая всевозможных цветов кубки, маленькие статуэтки, изображавшие животных и людей, и великое множество разнообразных сияющих гладких безделушек. Там же продавали и восхитительно яркие, потрясающей огранки бусины для четок, и великолепные кружева с изящными, утонченными узорами, а иногда даже с белоснежными изображениями колоколен и домиков, выполненными очень тщательно и досконально, вплоть до окон и дверей. Торговали и огромными пушистыми перьями незнакомых мне птиц, и живыми экзотическими пернатыми – они хлопали крыльями и хрипло кричали в золоченых клетках. Изысканные, ослепительной работы разноцветные ковры слишком живо напомнили мне о могущественных турках и их столице, откуда меня привезли. Тем не менее кто устоит перед такими коврами? Закон запрещал мусульманам изображать людей, и потому они с вызывающей благоговение аккуратностью украшали свои творения цветами, арабесками, лабиринтами спиралей и прочими узорами, используя при этом самые дерзкие оттенки красок. Торговцы наперебой предлагали прохожим и масло для ламп, и тонкие свечки, и ладан, а также в огромном изобилии блестящие драгоценные камни неописуемой красоты и тончайшей работы изделия золотых и серебряных дел мастеров – посуду и декоративные вещи, как старинные, так и новые. Попадались лавки, торговавшие исключительно специями, лавки, где продавались лекарства и микстуры, бронзовые статуи, львиные головы, фонари и оружие. Встречались и торговцы тканями – восточными шелками, тончайшей шерстью удивительных тонов, хлопком, льном, отличными образчиками вышивки и разнообразными лентами.
Люди здесь казались баснословно богатыми – они небрежно попивали в тавернах прозрачное красное вино, закусывали свежими мясными пирожками, поглощали сладкие пирожные с кремом.
Книготорговцы предлагали новинку – напечатанные книги. Подмастерья с восторгом рассказывали мне о чудесном изобретении – печатном станке, который лишь недавно дал людям в разных странах возможность покупать книги не только с буквами и словами, но и с самыми разными картинками.
В Венеции издатели уже открыли десятки маленьких мастерских, где день и ночь печатались книги на греческом и латинском языках, а также на местном наречии – на том мягком, певучем наречии, на котором подмастерья переговаривались между собой.
Мне разрешили остановиться и повнимательнее рассмотреть новое чудо: станки, производящие страницы для книг.
Но у Рикардо и всех остальных мальчиков были и свои дела: они должны были собрать для Мастера изготовленные на этих станках литографии и гравюры немецких художников, удивительные старинные картины Мемлинга, Ван Эйка или Иеронимуса Босха. Наш господин всегда искал их на рынке. Такие рисунки позволяли южанам познакомиться с жизнью в северных землях. Мастер был рьяным поклонником всякого рода удивительных вещей. Ему очень нравилось, что с установкой в городе более сотни печатных станков у него появилась возможность заменить примитивные, неточные копии Ливия и Вергилия текстами, которые полностью соответствовали оригиналу.
Боже, на меня обрушилась целая лавина информации!
И не менее важным, чем литература или картины, поручением был мой новый гардероб. Мы должны были заставить портных все бросить и одеть меня в соответствии с маленькими пастельными рисунками, сделанными Мастером.
Кроме того, следовало отнести в банки выписанные им аккредитивы и получить деньги – всем, в том числе и мне. Никогда в жизни мне не доводилось даже прикасаться к деньгам.
Они показались мне очень красивыми: флорентийское золото и серебро, немецкие флорины, богемские грошены, замысловатые старинные монеты, отчеканенные при дожах, как прежде называли правителей Венеции, старые экзотические монеты из Константинополя. Мне, как и другим, выдали маленький мешочек со звенящими, бренчащими деньгами, и мы привязали наши кошельки к поясам.