Вампир Арман Райс Энн
– Прочитай, и сам мне скажешь. Ее доставили четверо, компания из четырех человек. Должно быть, что-то чертовски важное.
– Да, – сказал я, разворачивая ее, – учитывая, какой у тебя перепуганный вид. – Он стоял надо мной, скрестив руки. Я прочел следующее:
«Дорогой мой ангел!
Не выходи из дома. Ни под каким предлогом не выходи на улицу и не впускай никого, кто захочет войти. Твой злобный английский лорд, граф Гарлек, путем самого нещепетильного вынюхивания установил твою личность и теперь клянется в своем безумии увезти тебя к себе в Англию или же сложить твои останки у дверей твоего господина. Признайся Мастеру во всем. Только его сила сможет тебя спасти. И непременно пришли мне в ответ записку, иначе я совсем потеряю голову – из-за тебя и из-за жутких историй, о которых все утро судачат на всех каналах и площадях.
Твоя верная Бьянка»
– Черт возьми, – сказал я, складывая письмо. – Мариуса не будет четыре ночи, а теперь еще и это. Мне что, все эти четыре ночи, самые важные, прятаться под этой крышей?
– Хорошо бы, – сказал Рикардо.
– Значит, ты уже все знаешь.
– Бьянка рассказала. Англичанин проследил за тобой до дома Бьянки и, услышав, что ты все время пробыл у нее, разнес бы ее комнаты, если бы гости всей толпой его не остановили.
– Ну почему же, ради всего святого, они его не убили? – с отвращением спросил я.
Он выглядел ужасно обеспокоенным и полным сочувствия.
– Думаю, они рассчитывают в этом на нашего господина, – сказал он, – раз уж этот человек гоняется за тобой. С чего ты так уверен, что Мастер собрался уехать на четыре ночи? Он приходит и уходит, никого не предупреждая.
– Х-м-м-м, не спорь со мной, – уверенно ответил я. – Рикардо, он вернется домой только через четыре ночи, а я не останусь сидеть взаперти в этом доме, тем более когда лорд Гарлек меня порочит.
– Лучше останься! – ответил Рикардо. – Амадео, этот человек прославился своим мечом. Он занимается с мастером фехтования. Он – гроза всех таверн. Ты же знал это, когда с ним связался, Амадео. Подумай, что ты делаешь. О нем говорят только плохое.
– Тогда пойдем со мной. Тебе достаточно будет отвлечь его, и я его убью.
– Нет, ты неплохо обращаешься с мечом, это правда, но ты не убьешь человека, который умел мастерски владеть клинком, еще когда тебя и на свете-то не было.
Я откинулся на подушки. Что мне делать? Я сгорал от нетерпения выйти в свет, от желания взглянуть на все с великим ощущением важности моих последних дней в человеческом мире... А что теперь? Мало того, человек, годный только на несколько ночей буйных хулиганских удовольствий, несомненно, всем и каждому сообщает о своем недовольстве.
Как ни горько было это сознавать, похоже, придется остаться дома. Ничего не поделаешь. Мне очень хотелось убить наглеца, убить своим собственным мечом и кинжалом. Мне даже казалось, что у меня есть все шансы... Но что значит это пустячное приключение в сравнении с тем, что ожидает меня по возвращении Мастера?!
Дело в том, что я уже покинул мир обыденных вещей, мир сведения заурядных счетов, и теперь меня нельзя было вовлечь в дурацкую авантюру, которая могла бы лишить меня права на ожидающую меня странную судьбу.
– Ладно, а Бьянка от него в безопасности? – спросил я Рикардо.
– В полной безопасности. У нее столько поклонников, что дом не в состоянии их вместить, и она всех настроила против него и в твою пользу. Теперь напиши ей что-нибудь, вырази благодарность и поклянись мне, что останешься дома.
Я поднялся и пошел к письменному столу Мастера. Я взял перо. Меня остановил жуткий грохот, сопровождаемый чередой пронзительных криков. В каменных комнатах зазвучало их эхо. Я услышал, как побежали люди. Рикардо встал в позицию и положил ладонь на рукоять меча.
Я приготовил собственное оружие, вынув из ножен как легкую рапиру, так и кинжал.
– Господи Боже, неужели этот человек в нашем доме?
Все крики заглушил ужасный вопль.
В дверях появился малыш Джузеппе с призрачно белым лицом и большими округлившимися глазами.
– Черт побери, в чем дело? – спросил Рикардо, хватая его за плечи.
– Он ранен ножом. Смотри, он весь в крови! – сказал я.
– Амадео, Амадео! – разнеслось по каменной лестнице. Это был голос англичанина.
Мальчик согнулся от боли. Удар пришелся прямо в живот, чудовищная жестокость. Рикардо был вне себя.
– Закрой дверь! – заорал он.
– Как же я закрою дверь, – закричал я, – если остальные могут случайно попасться ему на пути?
Я выбежал в большой зал и помчался в портего – главное помещение в доме.
На полу, скорчившись, лежал другой мальчик, Джакопо. Я увидел, что по камням течет кровь.
– Это уже переходит все границы! Настоящее избиение младенцев! – заорал я. – Лорд Гарлек, выходи. Тебя ждет смерть.
Я услышал за спиной крик Рикардо. Малыш, несомненно, умер.
Я побежал к лестнице.
– Лорд Гарлек, я здесь! – крикнул я. – Выходи, звероподобный трус, детоубийца! Я приготовил камень для твоей шеи!
Рикардо развернул меня в другую сторону.
– Вон там, Амадео, – прошептал он. – Я с тобой. – Он со свистом выхватил клинок. Он намного лучше меня обращался с мечом, но это был мой поединок.
Он стоял в противоположном конце портего. Я надеялся, что он будет еле держаться на ногах от пьянства, но мне не повезло. Я мгновенно увидел, что если он и лелеял мечту увезти меня силой, то она испарилась без следа; он убил двух мальчиков и понимал, что похоть довела его до последней грани. Передо мной был отнюдь не ослепленный любовью противник.
– Господь наш на небесах, помоги нам! – прошептал Рикардо.
– Лорд Гарлек, – закричал я. – Ты посмел устроить бойню в доме моего господина!
Я отступил в сторону от Рикардо, чтобы освободить нам обоим место, и сделал ему знак пройти вперед, подальше от верхней ступеньки. Я взвесил в руках рапиру. Недостаточно тяжелая. Господи, как я пожалел, что мало тренировался.
Англичанин направился ко мне. Я раньше и не замечал, какой он высокий, какие длинные у него руки, а это дает ему большое преимущество. Его плащ развевался, ноги облегали тяжелые сапоги, в одной руке он держал поднятую рапиру, в другой – свой длинный итальянский кинжал. По крайней мере, настоящего тяжелого меча у него не было.
Огромная комната зрительно уменьшала его размеры, тем не менее было видно, что он обладает мощным телосложением. На голове его пылали медные волосы, голубые глаза налились кровью, но он твердо стоял на ногах, и не менее твердым был его убийственный взгляд, хотя по лицу струились горькие слезы.
– Амадео! – воззвал он через все просторное помещение, надвигаясь на меня. – Я жил и дышал, но ты вырвал из моей груди сердце и забрал его с собой! Сегодня ночью мы вместе отправимся в ад.
6
Высокий длинный парадный зал нашего дома, портего, представлял собой отличное, просто идеальное место для поединка. Ничто не могло бы запятнать его потрясающие мозаичные полы с разноцветными мраморными кругами и праздничными узорами из сплетенных цветов и крошечных диких птиц.
Мы получили для сражения целое поле, ни один стул не мог попасться нам на пути, чтобы помешать убить друг друга.
Я двинулся на англичанина, не успев признаться себе, что я еще не слишком хорошо фехтую, что я никогда не проявлял к этому врожденных способностей и понятия не имею, что хотел бы сейчас от меня мой господин, то есть что бы он посоветовал, будь он рядом.
Я сделал несколько самоуверенных выпадов, которые лорд Гарлек парировал с такой легкостью, что я чуть было не отчаялся. Но в тот момент, когда я решил, что пора перевести дух и, может быть, даже бежать, он взмахнул кинжалом и рассек мое левое плечо. Порез ужалил меня и привел в бешенство.
Я вновь ринулся на него, и на этот раз мне повезло: я сумел добраться до его горла. Простая царапина, но из нее на тунику хлынула кровь, и, получив эту рану, он разозлился не меньше меня.
– Гнусный, проклятый дьяволенок, – говорил он, – ты заставил меня обожать тебя, чтобы притащить меня сюда и четвертовать в свое удовольствие. Ты же обещал, что вернешься.
На самом деле он изливал на меня такой словесный огонь на протяжении всего поединка. Наверное, он нуждался в нем, как нуждаются в поддержке боевого барабана и флейты во время атаки.
– Иди-ка сюда, паршивый ангелочек, я тебе крылышки пообрываю! – говорил он.
Обрушив на меня град быстрых выпадов, он отогнал меня назад. Я споткнулся, потерял равновесие и упал, но мне удалось вскочить на ноги и использовать низкую позицию, чтобы нанести удар в опасной близости от его мошонки, из-за чего он вздрогнул от неожиданности. Я бросился на него, понимая, что любое промедление не в моих интересах.
Он уклонился от моего клинка, засмеялся и сверкнул кинжалом, на сей раз попав мне в лицо.
– Свинья! – заревел я, не успев остановиться. Я и не знал, что так безнадежно тщеславен. Мое лицо – ни больше ни меньше. Он порезал его! Мое лицо! Я почувствовал, как хлещет кровь, – лицевые раны всегда сильно кровоточат – и ринулся на него, теперь уже забыв обо всех правилах поединка, неистово вращая рапиру, рассекая воздух. Пока он отчаянно парировал удары то справа, то слева, я увернулся, вонзил кинжал ему в живот и рванул лезвие вверх, однако оно наткнулось на толстый, инкрустированный золотом кожаный ремень.
Я попятился, когда он попытался заколоть меня одновременно и рапирой, и кинжалом, но тут он выронил оружие и схватился за вываливающиеся наружу внутренности.
Он упал на колени.
– Прикончи его! – заорал Рикардо. Он, как человек чести, стоял сзади. – Прикончи его, быстрее, Амадео, или это сделаю я. Подумай, что он устроил под этой крышей. – Я поднял рапиру.
Англичанин внезапно схватил собственную рапиру и со стоном, морщась от боли, сверкнул ею в мою сторону. Он рывком поднялся и кинулся на меня. Я отскочил. Он снова рухнул на колени. Ему было плохо, он дрожал. Он уронил рапиру, опять схватившись за раненый живот. Мой противник не умер, но и сражаться дальше не мог.
– О Господи, – прошептал Рикардо, сжимая свой кинжал. Но было видно, что он не может поднять руку на безоружного.
Англичанин перевернулся на бок и подтянул к животу согнутые в коленях ноги. С гримасой боли он положил голову на камень, сделал глубокий вдох, и его лицо разгладилось. Он боролся с ужасной болью и не желал верить, что ему пришел конец.
Рикардо вышел вперед и приставил кончик меча к щеке лорда Гарлека.
– Он умирает, дай ему умереть, – сказал я.
Но Гарлек продолжал дышать.
Я хотел убить его, действительно хотел, но невозможно было убить того, кто лежал передо мной так спокойно и бесстрашно.
В глазах Гарлека появилось мудрое мечтательное выражение.
– Значит, вот здесь все и закончится, – сказал он едва слышно – так тихо, что, возможно, Рикардо даже этого не разобрал.
– Да, закончится, – подтвердил я. – Так пусть это произойдет благородно.
– Амадео, он убил двоих детей! – сказал Рикардо.
– Возьми свой кинжал, лорд Гарлек! – Ногой я подтолкнул к нему оружие, а потом вложил кинжал прямо ему в руку. – Бери, лорд Гарлек, – повторил я.
Кровь текла по моему лицу, заливая шею, щекочущая, липкая. Это становилось невыносимо. Мне больше хотелось заняться собственными ранами, чем возиться с ним.
Он перевернулся на спину. Изо рта и из распоротого живота полилась кровь. Его лицо взмокло и заблестело, дышать становилось все труднее. Он снова казался совсем юным, юным, как в тот момент, когда он угрожал мне, мальчик-переросток с густой копной пламенеющих кудрей.
– Вспомни обо мне, когда начнешь покрываться потом, Амадео, – сказал он хриплым, по-прежнему едва слышным голосом. – Вспомни обо мне, когда до тебя дойдет, что тебе тоже не жить.
– Пронзи его насквозь, – прошептал мне Рикардо. – С такой раной он может умирать целых два дня.
– А у тебя и двух дней не останется, – сказал с пола лорд Гарлек, ловя ртом воздух. – Ведь твои раны отравлены. Чувствуешь боль в глазах? У тебя же горят глаза, не так ли, Амадео? Попадая в кровь, яд первым делом действует на глаза. Голова еще не кружится?
– Ублюдок! – Рикардо трижды пронзил его рапирой. Лорд Гарлек изменился в лице. Его веки дрогнули, а изо рта вытек последний сгусток крови. Он был мертв.
– Яд? – прошептал я. – Отравленный кинжал? – Я инстинктивно потрогал раненое плечо. Порез на лице, однако, был еще глубже. – Не трогай ни рапиру, ни кинжал. Яд!
– Он лгал, пойдем, я тебя умою, – сказал Рикардо. – Нельзя терять время. – Он попытался вытащить меня из комнаты.
– Что же нам с ним делать, Рикардо? Что нам делать? Мы здесь одни, Мастера нет. В доме три трупа, а может, и больше.
Не успел я договорить, как с обоих сторон холла послышались шаги. Это малыши выходили из своих укрытий, и я заметил среди них одного из учителей – он, очевидно, удерживал детей подальше от места поединка.
По этому поводу у меня возникли смешанные чувства. Но все они были еще детьми, а учитель – безоружный, беспомощный ученый. Старших мальчиков, как повелось, по утрам в доме не было. Так я, во всяком случае, думал.
– Идемте, нужно перенести их в пристойное место, – сказал я. – Не трогайте оружие. – Я сделал малышам знак подойти. – Давайте перенесем его в лучшую спальню. И мальчиков тоже.
Малыши изо всех сил старались слушаться, но некоторые из них расплакались.
– Да помогите же нам! – обратился я к учителю. – Осторожно, оружие отравлено. – Он уставился на меня как безумный. – Я не шучу. Это яд.
– Амадео, да ты весь в крови! – пронзительно закричал он. – Что значит – оружие отравлено? Господи, спаси нас!
– Да прекратите вы! – сказал я, но больше выносить эту ситуацию не мог и, когда Рикардо взял на себя заботы о переноске тел, помчался в спальню Мастера, чтобы обработать раны.
В спешке я опорожнил весь кувшин с водой в таз и схватил салфетку, останавливая кровь, стекавшую по шее под рубашку. Липкая, липкая дрянь... Все поплыло перед глазами, и я чуть не упал. Ухватившись за край стола, я велел себе не думать о том, что сказал лорд Гарлек. Рикардо был прав. Лорд Гарлек все выдумал насчет яда. Отравить клинок – подумать только!
Утешая себя таким образом, я опустил глаза и впервые увидел царапину на тыльной стороне правой ладони, очевидно оставленную его рапирой. Ладонь распухла, как после укуса ядовитого насекомого.
Я потрогал плечо и лицо. Раны и порезы отекали все больше. Голова опять закружилась. Прямо в таз закапал пот – теперь в нем плескалась красная, как вино, вода.
– О Господи! Дьявол таки сделал это, – пробормотал я. Я повернулся, меня сильно качнуло в сторону, а комната накренилась и поплыла.
Кто-то подхватил меня. Я попытался позвать Рикардо, но язык во рту не ворочался.
Все звуки и краски смешались в горячее, пульсирующее пятно. Потом я с изумительной четкостью увидел над головой расшитый балдахин кровати Мастера. Надо мной стоял Рикардо.
Он что-то говорил – быстро и испуганно, но я не мог разобрать, что именно. Мне даже казалось, что я слышу иностранную речь – приятную, очень мелодичную и совершенно мне незнакомую.
– Мне жарко, – сказал я, – я горю, мне так жарко, что я этого не выдержу. Мне нужна вода. Положи меня в ванну Мастера.
Казалось, он меня вообще не слышит. Он не прекращал умолять меня о чем-то. Я почувствовал, что он положил руку на мой лоб, и она словно обожгла меня – ощущение было очень резким. Я взмолился, чтобы он меня не трогал, но он не слышал, да и я тоже! На самом деле я не произнес ни слова. Я лишь хотел, но язык стал слишком большим и тяжелым. «Ты же отравишься!» – хотел крикнуть я. И не смог.
Я закрыл глаза. Меня увлек за собой милосердный поток. Я увидел бескрайнее сверкающее море, волны за островом Лидо, узорчатые и прекрасные в лучах полуденного солнца. Я плыл по этому морю – возможно, на маленьком баркасе, а быть может, просто на спине. Я не чувствовал самой воды, но ничто, казалось, не отделяло меня от нежных покачивающихся волн, высоких, медленных, легких, то поднимавших меня вверх, то опускавших. На далеком берегу поблескивал огромный город. Сперва я решил, что это Торчелло или даже Венеция, что меня каким-то образом развернуло в обратном направлении и несет назад, к земле. Потом я увидел, что он намного больше Венеции, что небо пронзают высокие, отражающие солнце башни, как будто он целиком построен из сверкающего стекла. Как же там было красиво!
– Я попаду туда? – спросил я.
Казалось, воды сомкнулись надо мной, но не удушающей пеленой, а умиротворяющим покрывалом тяжелого света. Я открыл глаза и увидел красную тафту балдахина над кроватью, золотую бахрому, украшавшую бархатные драпировки, а потом надо мной склонилась Бьянка Сольдерини. В руке она держала кусок ткани.
– Яда на этом кинжале было не достаточно, чтобы ты умер, – сказала она. – Ты просто заболел. Теперь послушай меня, Амадео. Каждый твой вздох должен быть спокойным и сильным, ты должен настроиться на борьбу с болезнью – и тогда непременно поправишься. Ты должен просить сам воздух дать тебе силы, должен дышать глубоко и медленно, да, вот так... И не смей терять уверенность. Пойми, что яд постепенно выходит из тебя вместе с потом. Ты не имеешь права бояться!
– Мастер узнает, – сказал Рикардо. Он выглядел осунувшимся и несчастным, губы дрожали, глаза были полны слез. Да, безусловно, зловещий знак. – Мастер так или иначе узнает. Он все знает. Мастер прервет путешествие и вернется домой.
– Оботри ему лицо, – спокойно сказала Бьянка. – Оботри ему лицо и помолчи.
Какая же она храбрая!
Я пошевелил языком, но не смог выговорить ни слова. Я хотел попросить, чтобы мне обязательно сказали, когда сядет солнце, поскольку тогда, и только тогда, может появиться Мастер. Конечно, такая возможность существует. Тогда, и только тогда. Может быть, он придет.
Я отвернулся от них. Даже ткань обжигала мне лицо.
– Мягко, спокойно, – сказала Бьянка. – Вдохни воздух, вот так, и не бойся.
Я долго пролежал, паря на грани сознания и забытья, испытывая бесконечную благодарность за то, что их голоса звучат не очень громко, а прикосновения не слишком резки. Но потеть было отвратительно, и я отчаянно жаждал оказаться где-нибудь в прохладном месте.
Я метался в постели и один раз даже попытался встать, но почувствовал жуткую тошноту, до рвоты. С огромным облегчением я осознал, что меня уложили обратно.
– Не отпускай мои руки, – вновь услышал я голос Бьянки.
Ее пальцы коснулись моих – такие маленькие и очень горячие, горячие, как все вокруг, горячие, как ад... Но мне было слишком плохо, чтобы думать об аде, слишком плохо, чтобы думать о чем-нибудь, кроме того, чтобы меня наконец вырвало в таз и чтобы вокруг меня разлилась спасительная прохлада... Хоть бы кто-нибудь открыл окна! Да, я понимал, что на улице зима, но разве это могло иметь значение. Мне так хотелось, чтобы открыли окна!
Вероятность смерти казалась мне досадной помехой, только и всего. Гораздо важнее было избавиться наконец от всех ужасных ощущений, и никакие мысли о душе и о загробном мире меня не волновали.
И вдруг все резко изменилось.
Я почувствовал, что взмываю вверх, как будто кто-то схватил меня за голову и пытается протащить сквозь балдахин и дальше – сквозь потолок комнаты. Взглянув вниз, я, к своему великому изумлению, увидел себя лежащим на кровати. Причем совершенно отчетливо, словно никакого балдахина над постелью и не было.
Я и представить не мог, что так красив. Только пойми меня правильно: тогда я отнесся к этому открытию совершенно бесстрастно и только отметил про себя: «Надо же, какой красивый мальчик. Как щедро одарил его Бог. Смотри, какие у него длинные тонкие пальцы, смотри, какие темные, рыжевато-коричневые волосы...» Я всегда был таким, но не сознавал своей привлекательности. Впрочем, откровенно говоря, я об этом и не задумывался, меня мало интересовало, какое впечатление производит моя внешность на тех, с кем приходилось сталкиваться в течение жизни. Я не верил льстивым речам. Страсть, которую испытывали ко мне многие из окружающих, вызывала во мне только презрение. Даже вожделение моего господина казалось мне проявлением слабости и заблуждения. Но теперь я понял, почему люди при виде меня буквально теряли голову. Тот мальчик, что умирал на постели, тот мальчик, что стал причиной всеобщих рыданий, казался воплощением чистоты, воплощением юности, стоящей на пороге жизни.
Единственное, что казалось нелогичным, это смятение, царившее в огромной комнате.
Почему они все плачут? В дверях я увидел знакомого священника из соседней церкви и заметил, что мальчики спорят с ним и не позволяют приблизиться к постели, опасаясь, что я могу испугаться. Все происходящее представлялось мне бессмысленным. Почему Рикардо в отчаянии заламывает руки? Чего ради суетится Бьянка, зачем она носится с этой мокрой тряпкой и лихорадочно шепчет мне какие-то ласковые слова?
«Ох, бедный мальчик, – подумал я. – Если бы ты знал, какой ты красивый, ты мог бы испытывать к окружающим побольше сочувствия, мог бы считать себя немного сильнее и быть более уверенным в собственных возможностях, в способности добиться чего-то самостоятельно. Ведь ты играл с людьми в коварные игры только потому, что не верил в себя и даже не знал, какой ты на самом деле».
Нелепость ситуации виделась мне совершенно отчетливо. Но я покидал этот мир! Тот же поток воздуха, который вытолкнул меня из лежавшего на кровати очаровательного молодого тела, увлекал меня еще выше – в туннель, где яростно шумел ветер...
Ветер захлестнул меня, окончательно затащил в тесное пространство туннеля, и я увидел, что нахожусь в нем отнюдь не один, что в него попали и другие – и теперь они тоже кружатся в непрекращающемся яростном вихре. Я заметил, что они смотрят на меня, увидел их открытые, искаженные мукой рты. Меня тянуло по туннелю все выше и выше. Я не чувствовал страха, но испытывал ощущение обреченности. Я ничем не мог себе помочь.
«Вот в чем заключалась твоя ошибка, пока ты был тем распростертым на постели мальчиком, – думал я. – Но теперь все действительно безнадежно». И в тот момент, когда я пришел к этому выводу, я достиг конца туннеля. Он исчез – словно растворился. Я стоял на берегу прекрасного сверкающего моря.
Волны не замочили меня, но я их помнил и сказал вслух:
– Наконец-то я здесь, я добрался до берега! А вот и стеклянные башни!
Подняв голову, я увидел, что до города еще далеко, что он лежит за цепью зеленых холмов, что к нему ведет тропа, а по обе ее стороны раскинулись целые поля ярких роскошных цветов. Я никогда не видел таких цветов, никогда не видел лепестков такой формы и в таких сочетаниях, и никогда за всю жизнь глазам моим не открывались такие краски и оттенки. В палитрах художников для этих красок названий не было. Я бы не мог определить их теми немногочисленными и неадекватными терминами, что были мне известны.
«О, в какой восторг привели бы венецианских художников такие краски, – думал я, – и представить только, как бы они преобразили наши работы, как бы они воспламенили наши картины, если бы удалось найти их источник, растолочь их в порошок и смешать с нашими маслами. Но какой в этом смысл? Картины больше не нужны».
Все великолепие, которое можно запечатлеть в красках, открылось в этом мире. Я видел его в цветах. Я видел его в пестрой траве. Я видел его в бескрайнем небе над собой, уходившем далеко за ослепительный город, который тоже сверкал и переливался грандиозным, гармоничным сочетанием красок, смешавшихся, мигающих, мерцающих, словно башни города были сделаны не из мертвой или земной материи, а из волшебной бурлящей энергии.
Меня переполняла огромная благодарность – я отдался ей всем моим существом.
– Господи, теперь я вижу, – произнес я вслух. – Я вижу и понимаю.
В тот момент мне действительно предельно ясно открылся подтекст этой разносторонней и постоянно усиливавшейся красоты, этого трепетного, светящегося мира. Он до того исполнился смыслом, что я нашел ответы на все вопросы и все наконец-то окончательно разрешилось. Я вновь и вновь повторял шепотом слово «да». Я, кажется, кивнул, а потом выражать что-то словами показалось мне полным абсурдом.
В этой красоте сквозила великая сила. Она окружила меня, как воздух, ветер или вода, но она не имела к ним отношения. Она была гораздо более разреженной и глубинной и, удерживая меня с внушительной силой, тем не менее оставалась невидимой, лишенной ощутимой формы и напряженности. Этой силой была любовь.
«О да, – думал я, – это любовь, совершенная любовь, и в своем совершенстве она наполняет смыслом все, что я когда-либо знал и испытал: каждое разочарование, каждую обиду, каждый ложный шаг, каждое объятие, каждый поцелуй... Все это было только предзнаменованием божественного приятия и добра, ибо дурные поступки показывали, чего мне недостает, а хорошие – пусть даже только на мгновение – приоткрыли завесу над тайной истинной любви...»
Эта любовь наполнила смыслом всю мою жизнь, вплоть до, казалось бы, самых незначительных ее обстоятельств. И пока я этим восторгался, пока всецело, без малейших сомнений, отдавался ей, начался удивительный процесс: вся моя жизнь вернулась ко мне в образах тех, кого я когда-либо знал.
Я увидел свою жизнь с самых первых секунд и до того момента, который привел меня сюда. В этой жизни не нашлось ничего особенно примечательного; в ней не хранилось ни великой тайны, ни перелома, ни судьбоносного события, которое изменило бы мою душу. Напротив, она оказалась вполне естественной и заурядной цепочкой мириад крошечных событий, и каждое из них касалось других душ, так или иначе связанных со мной. Теперь я осознал нанесенные мною обиды и услышал те мои слова, что приносили успокоение, я увидел результат своих повседневных поступков. Я увидел обеденный зал, пировавших в нем флорентийцев и вновь постиг смятение и одиночество, в котором они пребывали перед смертью. Я увидел печаль и полную оторванность от окружающего мира их душ, сражающихся за то, чтобы остаться в живых.
Единственное, чего я не видел, это лица моего господина. Я не видел, кто он такой. Я не видел его душу. Я не видел, что значит для него моя любовь или что значит его любовь для меня. Но это не имело значения. В действительности я осознал это только позже, когда пытался передать испытанные мной ощущения. Пока что важно было только понимание того, что означает дорожить остальными и ценить саму жизнь. Я осознал, что значило рисовать картины, – не рубиново-красные, кровавые и животрепещущие венецианские полотна, но старинные картины в древнем византийском стиле, которые когда-то, на редкость совершенные и безыскусные, выходили из-под моей кисти. Теперь я вспомнил, что в прошлом писал удивительные иконы, и увидел эффект, произведенный моими творениями... И мне казалось, что я буквально тону в этом огромном потоке информации. Ее накопилось так много, и тем не менее все это богатство было так легко воспринимать, что я почувствовал великую и окрыляющую радость.
Знания эти были сродни любви и красоте. И я вдруг осознал, что фактически все эти понятия – знания, любовь, красота – составляют единое целое.
Душа моя наполнилась торжеством и великим счастьем.
«Ну да, конечно, как же я не понял, ведь на самом деле все так просто!» – думал я.
Обладай я в тот момент телом, будь у меня глаза, я бы непременно заплакал. Но это были бы сладостные слезы. В действительности же моя душа пребывала, так сказать, вне пределов всего мелочного, обыденного, способного лишить воли. Я оставался спокойным, и знания, факты, то есть сотни и сотни мелких подробностей, которые, как прозрачные капли волшебной жидкости, проходили сквозь меня, наполняли меня и исчезали, уступая дорогу новым нитям этого водопада истины, внезапно поблекли.
Там, впереди, стоял стеклянный город, а за ним высилось голубое, как в полдень, небо. Только теперь его заполнили все существующие на свете звезды.
Я устремился к городу, причем так поспешно и целенаправленно, что задержать меня смогли только три человека.
Потрясенный до глубины души, я застыл на месте. Этих людей я знал. Они были священниками – монахами, старыми монахами из моей родной страны, которые умерли задолго до того, как я нашел свое призвание. Теперь я видел все это очень отчетливо, я знал их имена, знал, от чего они умерли. На самом деле это были святые покровители моего города и огромного монастыря с пещерами, где я раньше жил.
– Зачем вы меня держите? – спросил я. – Где мой отец? Он уже здесь, правда?
Не успел я задать этот вопрос, как увидел своего отца. Он выглядел точно так же, как и всегда: крупный мужчина в кожаных охотничьих одеждах, с взлохмаченной бородой и длинными каштановыми волосами, того же цвета, что и у меня. Его щеки покраснели от холодного ветра, а нижняя губа, отчетливо видная между густыми усами и бородой с проседью, насколько я помнил, была влажной и розовой. Глаза по-прежнему оставались ярко-синими. Он, как обычно, с доброй улыбкой помахал мне рукой. Он выглядел так, словно, невзирая на советы и предостережения, опять собрался поохотиться в степи. Он совершенно не боялся монголо-татарских налетов. В конце концов, при нем был большой лук, такой тугой, что натянуть его мог только он, с ним были его остро заточенные стрелы и огромный широкий меч, одного удара которого было достаточно, чтобы снести человеку голову с плеч. Словом, мой отец походил на мифического героя великих, поросших травой степных просторов.
– Отец, почему они меня держат? – спросил я.
Однако взгляд его вдруг стал пустым, улыбка погасла, а лицо утратило всякое выражение. Не прошло и минуты, как образ его поблек и рассеялся в воздухе. К моей глубочайшей, невыразимой печали, он исчез.
– Андрей, твое время еще не пришло, – сочувственно утешали меня стоявшие рядом монахи с длинными седыми бородами, облаченные в черные рясы.
Я чувствовал себя бесконечно несчастным. Мне стало так грустно, что я не в силах был произнести хоть слово в ответ. Я понял, что никакие мои возражения ничего не изменят, и один из монахов взял меня за руку.
– Ну вот, вечно с тобой так, – сказал он. – Что ж, спрашивай.
Он не шевелил губами, но в этом не было необходимости. Я слышал его очень отчетливо и знал, что он на меня не сердится. На такое он был не способен.
– Почему, – спросил я, – мне нельзя остаться? Почему вы не позволяете мне остаться, если я того хочу и если уж я сюда пришел?
– Подумай обо всем, что ты увидел. Ты знаешь ответ.
Должен признаться, что в то же мгновение я действительно понял ответ. Сложный и одновременно крайне простой, он был подсказан мне теми знаниями, которые я получил.
– Ты не сможешь унести эти знания с собой, – сказал монах. – Ты забудешь практически все, что здесь увидел. Но всегда помни общий урок: значение имеет только любовь – твоя любовь к другим, их любовь к тебе, любовь ко всему и вся в окружающей тебя жизни.
Его объяснение показалось мне чудесным и исчерпывающим! Это были не пустые слова, нет! Это было нечто безмерное, неуловимое, но столь всеобъемлющее, что все смертные преграды непременно должны были рухнуть перед лицом, казалось бы, простой истины.
Еще миг – и я вернулся в свое тело. Я вновь превратился в мальчика с каштановыми волосами, умирающего на кровати. Руки и ноги зудели, а когда я изогнулся, спину обожгла жуткая боль. Я по-прежнему горел, потел и корчился в муках, губы потрескались, оцарапанный о зубы язык распух.
– Воды... – попросил я. – Пожалуйста, дайте мне воды...
В ответ послышались тихие всхлипывания, перемежающиеся смехом и восклицаниями, выражавшими благоговейный восторг.
Они уже оплакивали меня, но, как оказалось, преждевременно. Я открыл глаза и посмотрел на Бьянку.
– Мне пока рано умирать.
– Что ты сказал, Амадео? – спросила она, наклоняясь и прижимаясь ухом к моим губам.
– Пока рано... – повторил я.
Мне принесли холодного белого вина с медом и лимоном. Я сел и выпил его маленькими глотками.
– Еще... – слабым голосом тихо попросил я, проваливаясь в сон.
Я вновь опустился на подушки и почувствовал, как Бьянка нежно прикладывает салфетку к моему лбу и опущенным векам. Какое чудесное милосердие! Как важно уметь приносить небольшое, но благородное успокоение, которое сейчас для меня, быть может, важнее всего в целом мире. Целый мир... Целый мир...
Я забыл, что именно видел на той стороне! Мои глаза распахнулись. Я отчаянно старался восстановить в памяти детали. И вспомнил монаха – так живо, словно мы только что разговаривали в соседней комнате. Он ведь сказал, что я не смогу вспомнить. А там было бесконечно много всего – неведомого, необъяснимого, такого, что подвластно разуму лишь моего господина.
Я закрыл глаза и заснул. Но видения не желали возвращаться. Жар не спадал, я чувствовал себя ужасно, однако все-таки дремал, смутно сознавая, что лежу на влажной горячей постели, под балдахином, что в воздухе разлита духота, что до слуха моего неясно доносятся голоса мальчиков и тихие наставления Бьянки. Рядом тикали мои часы – я узнавал их звук. Постепенно я почувствовал некоторое облегчение – а быть может, просто привык к ощущению жара и жажды и перестал обращать внимание на обильно выступивший по всему телу пот. Я лежал, дремал и безропотно ждал прихода Мастера.
«Мне столько нужно тебе рассказать, – думал я. – И прежде всего – про стеклянный город! Я должен объяснить, что когда-то я был...» Кем? Я не мог вспомнить. Художником – да. Но каким именно? Что я рисовал? И как меня звали? Андрей? Кто и когда дал мне это имя?
7
Шло время, и постепенно жаркую постель и душную комнату скрыла упавшая на них темная пелена небес, усыпанная мириадами звезд-часовых. Во всем своем великолепии они сияли над блестящими башнями стеклянного города, и в этом полусне, находясь во власти самой утешительной и благословенной из всех иллюзий, я услышал, как звезды запели мне песню.
Каждая звезда в бездонной пустоте неба имела собственное место в том или ином созвездии и издавала чудесный мерцающий звук, словно в глубине каждого пылающего шара брался грандиозный аккорд, а затем посредством некоего сверкающего круговращения разносился по всей вселенной.
Никогда мои земные уши не слышали такого звука. Но никакие слова, никакие описания не могут дать хотя бы приблизительное представление об этой воздушной и прозрачной музыке, об этой гармонии и праздничной симфонии.
«Господь мой, будь Ты музыкой, таким был бы Твой глас, и никакой разлад не смог бы восторжествовать над Тобой. Ею – чистейшим выражением Твоего непостижимого и чудесного замысла – Ты очистил бы мир от каждого тревожного шума. И пред ее громогласным совершенством померкла бы всякая банальность».
Такой была моя молитва, прочувствованная, в высшей степени личная, – молитва, произнесенная на древнем языке, пока я спал.
«Останьтесь со мной, прекрасные звезды, – умолял я, – и пусть я никогда не осмелюсь даже на попытку разгадать это слияние света и звука, а только отдамся ему, окончательно, без сомнений и вопросов».
Источая холодные царственные лучи, звезды увеличились до бесконечности, и ночь постепенно ушла – остался только великолепный свет, льющийся неизвестно откуда.
Я улыбнулся. Я вслепую пощупал губы и ощутил под пальцами собственную улыбку, а когда свет зажегся еще ярче и ближе, как будто стал целым океаном света, почувствовал, как по моему телу разливается спасительная прохлада.
– Не гасни, не уходи, не оставляй меня... – Мой горестный шепот был едва слышен. Я вжался дрожащей головой в подушку.
Но его время, время этого величественного и первичного света, истекло, свету предстояло померкнуть и оставить перед моими полузакрытыми глазами обыденно дрожащие свечи... Моим глазам предстали в полумраке только повседневные вещи: четки с рубиновыми бусинами и золотым крестом, вложенные в мою правую руку, или лежащий слева открытый молитвенник, страницы которого подрагивали от легкого дуновения ветра, рябь на гладкой тафте, натянутой на золотую раму...
Как же были красивы эти простые, заурядные вещи! Куда они ушли – моя милая сиделка с лебединой шеей и мои плачущие товарищи? Может быть, ночь утомила их и вынудила отправиться спать в другое место, дабы позволить мне в полной мере оценить тихие минуты одинокого бодрствования? Мой разум переполняли тысячи отчетливых воспоминаний.
Я открыл глаза. Никого не было, за исключением одной фигуры рядом со мной на кровати. Я ощутил на себе равнодушный, отстраненный и одновременно мечтательный взгляд холодных, гораздо более светлых, чем летнее небо, голубых глаз, казавшихся едва ли не гранеными.
Мастер! Сложив руки на коленях, он наблюдал за мной словно издалека, как будто ничто не могло потревожить величие его изваяния, и выглядел совершенно посторонним. Казалось, что его навсегда застывшее лицо никогда не знало улыбки.
– Безжалостный! – прошептал я.
– Нет, о нет, – сказал он, хотя губы его даже не шевельнулись. – Но расскажи мне еще раз эту историю. Опиши мне тот стеклянный город.
– Ах да, мы же о нем уже говорили, не так ли? О тех монахах, которые велели мне вернуться, и о старых картинах – они такие древние и, на мой взгляд, очень красивые. Понимаешь, они были созданы не руками, а вложенной в меня силой. Она входила в меня, а мне оставалось только взять кисть и с легкостью писать лики Богородицы и святых.
– Не отбрасывай от себя эти старые образы, – сказал Мастер, и снова его губы не дрогнули, произнося слова, которые я тем не менее ясно слышал, а тон и тембр его голоса пронзали мои уши. – Ибо образы меняются, и то, что сегодня разумно и логично, завтра станет суеверием. А в открывшейся тебе древней строгости лежит великая неземная цель, неослабевающая чистота. Но расскажи мне еще раз про стеклянный город.
Я вздохнул.
– Ты, как и я, не понаслышке знаешь, что такое жидкое стекло, – начал я. – Ты видел, как его достают из печи с помощью железного копья: раскаленный шар, чудовищно горячий, плавится, роняя капли, в ожидании, когда художник придаст ему ту или иную форму или же наполнит его воздухом, чтобы получить идеально круглый сосуд. Так вот, представь себе, что это стекло поднялось из недр самой Матери Земли – поток, фонтанами выброшенный в облака... И эти огромные фонтаны превратились в населенные башни стеклянного города – не в подражание формам, созданным человеком, но в идеальные конструкции невообразимых тонов, предопределенные и воплощенные раскаленной силой самой земли. Кто обитал в таком месте? Мне показалось, что оно очень далеко, но вполне достижимо: достаточно лишь прогуляться немного по великолепным холмам с поросшими зеленой травой и фантастически прекрасными цветами склонами.
Рассказывая о своем удивительном, невероятном видении, я смотрел в сторону, погружаясь в зрительные воспоминания, однако теперь перевел взгляд на Мастера.
– Скажи, что все это значит? Где находится это место, и почему мне позволили на него посмотреть?
Он грустно вздохнул и на миг отвернулся. А когда вновь обратил ко мне застывшее, отчужденное лицо, я увидел, что, как и позавчера ночью, по жилам его течет теплая человеческая кровь. Поздняя трапеза в этот вечер, несомненно, уже состоялась.
– Неужели ты даже не улыбнешься, если пришел попрощаться? – спросил я. – Если ты ничего не чувствуешь, кроме горечи и холода, и позволишь мне умереть от свирепой лихорадки? Ты знаешь, какую тошноту я испытываю, ты знаешь, как у меня болит голова, как сводит все суставы, как горят от бесспорно смертельного яда раны. И если ты вернулся домой, чтобы побыть рядом со мной, то почему остаешься таким далеким и словно бы ничего не чувствуешь?
– Я, как всегда, переполнен любовью, – ответил он, – дитя мое, мой любимый, выносливый сын. Любовь... Она замурована там, где ей, наверное, и надлежит остаться, ибо ты прав, и смерть твоя неизбежна. Тогда, может быть, те монахи примут тебя, ибо тебе некуда будет вернуться, а следовательно, другого выбора у них не останется.
– Да, но вдруг таких мест много? Что, если в другой раз я окажусь на ином берегу, где из кипящей земли поднимается не открывшаяся мне тогда красота, а сера? Мне больно. Эти слезы – как кипяток. Столько всего потеряно. Я не могу вспомнить. Кажется, я слишком часто повторяю одно и то же. Я не могу вспомнить! – Я протянул руку. Мастер не шевельнулся. Моя рука отяжелела и упала на забытый молитвенник. Пальцы нащупали жесткие пергаментные страницы.
– Что убило твою любовь? То, что я сделал? Что по моей вине сюда пришел человек, убивший моих братьев? Или что я умер и увидел такие чудеса? Отвечай!
– Я и сейчас тебя люблю. И буду любить, каждую ночь и каждый день, проведенный во сне, – словом, всегда. Твое лицо – это подаренное мне сокровище, которое я никогда не забуду, хотя и могу безрассудно потерять. Его блеск будет мучить меня целую вечность. Амадео, подумай обо всем еще раз, открой свои мысли, как раковину, позволь мне увидеть жемчужину – то, чему они тебя научили.
– А ты сможешь, Мастер? Ты сможешь понять, как любовь, и только любовь, может быть важной настолько, чтобы заключать в себе весь мир? Даже травинки, листья деревьев, пальцы руки, которая тянется к тебе? Любовь, Мастер! Любовь! Но кто поверит в такую простую и всеобъемлющую истину, когда существуют хитроумные лабиринты вероучений и философии, полные созданной человеком, неизменно соблазнительной сложности? Любовь... Я слышал ее звук. Я ее видел. Или это были галлюцинации охваченного лихорадкой разума – разума, который боится смерти?
– Может быть... – Лицо его по-прежнему оставалось бесчувственным, неподвижным. Глаза сузились, словно ослепленные увиденным. – О да, – сказал он. – Ты умрешь. Я дам тебе умереть, и, думаю, для тебя, возможно, существует только один берег, где ты опять найдешь своих монахов, свой город.
– Мое время еще не пришло, – возразил я. – Я знаю. И за короткий срок нельзя что-либо изменить. Разбей эти тикающие часы. Они хотели сказать, что час земного воплощения души еще не пробил. Судьба, при рождении написанная у меня на руке, не может так скоро осуществиться или так легко потерпеть поражение.