Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 1. А-И Фокин Павел
© Фокин П., Князева С., составление, вступительная статья, 2007
© Шахалова Н., вступительная статья, 2007
© Государственный Литературный музей, фото, иллюстрации, 2007
© Трофимов Е., указатели, 2007
© Оформление. ЗАО ТИД «Амфора», 2007
Портретная галерея Серебряного века
На культурной карте Москвы и Подмосковья легко найти Государственный Литературный музей – его многочисленные филиалы хорошо известны читающей, думающей, любознательной публике. Все они расположены в мемориальных домах, где жили и работали М. Ю. Лермонтов (Малая Молчановка, 2), А. И. Герцен (Сивцев Вражек, 27), Ф. М. Достоевский (ул. Достоевского, 2), А. П. Чехов (Садовая Кудринская, 6), В. Я. Брюсов (проспект Мира, 30), А. В. Луначарский (Денежный пер., 9), А. Н. Толстой (Спиридоновка, 2), Б. Л. Пастернак (Переделкино), М. М. Пришвин (деревня Дунино), К. И. Чуковский (Переделкино), И. С. Остроухов (Трубниковский пер., 17).
Особую радость и гордость у сотрудников Государственного Литературного музея вызвало открытие историко-литературной экспозиции «А. С. Пушкин и русская литература Серебряного века» – первого в России Музея литературы Серебряного века. Перед посетителями его двери распахнулись в юбилейном пушкинском 1999 году в доме, где с 1910 по 1924 год жил и работал один из мэтров Серебряного века – поэт, прозаик, критик, филолог-пушкинист Валерий Яковлевич Брюсов. Основой создания экспозиции послужили богатейшие фонды Государственного Литературного музея – рукописный, книжный, изобразительный. Стены залов украсили портреты писателей, выполненные В. Серовым, С. Малютиным, Л. Пастернаком, Л. Бакстом, Е. Лансере, Н. Кульбиным, Н. Вышеславцевым, Л. Бруни; пейзажи и натюрморты, жанровые и декоративные композиции В. Поленова, К. Коровина, В. Борисова-Мусатова, Ю. Судейкина, Д. Бурлюка, Н. Гончаровой, В. Татлина. В витринах расположились рукописи и прижизненные издания произведений творцов Серебряного века, бо’льшая часть из которых с автографами; знаменитые альманахи и журналы, изданные «Грифом», «Скорпионом», «Шиповником»; выразительные по своему оформлению афиши и программки того времени. Следует отметить, что при этом была использована лишь малая часть хранящихся материалов, относящихся к этому периоду.
Уникальность культуры рубежа XIX–XX столетий заключена, несомненно, в том, что ее возводили творцы разных взглядов на мир, на искусство как таковое, на форму и содержание. Но все вместе, дополняя и споря друг с другом, иногда до хрипоты, иногда до разрыва отношений, они и создали этот чудесный, наполненный парадоксами сплав под названием «Серебряный век», которым мы не устаем удивляться, восхищаться, который не устаем изучать, постигать.
В своем мемуарном романе «Мужицкий сфинкс» (1921–1928) один из представителей Серебряного века поэт Михаил Зенкевич писал: «…эти „тени“ были людьми из плоти, со своими грехами и достоинствами. Не казня и не возвышая их промахи, признаем очевидное– многих из них природа щедро наградила талантом творить и страдать. И они, используя личную отвагу, благородство, честность, творили и страдали». Что можно добавить к этому? Лишь вздохнуть сочувственно и благодарно.
Настоящее издание, подготовленное сотрудниками Государственного Литературного музея Павлом Евгеньевичем Фокиным и Светланой Петровной Князевой, бесспорно, уникально и по жанру, и по объему собранного материала. Впервые представлена галерея литературных портретов, которая не только дополнит уже имеющуюся живописную галерею, но и вводит в оборот огромное количество мемуарной литературы, затерявшейся в книжных хранилищах и библиотеках. Это, по сути, первая хрестоматия отечественной мемуаристики по одному конкретному направлению– характеристики деятелей Серебряного века, оставленные современниками. Все это проиллюстрировано фотографиями и шаржами из собрания Государственного Литературного музея. Перед читателем во всей полноте предстают «люди из плоти, со своими грехами и достоинствами».
Н. В. Шахалова
Генеральный директор
Государственного Литературного музея
«И век серебряный как месяц золотой…»
Казалось, он навсегда погрузился в пучину забвения. В новой социалистической действительности XX века ему не было места даже в памяти историков культуры. Его страсти, духовные поиски, прозрения и уж тем более ошибки скрылись под волной ненавидящего безразличия. Век, выразивший мечту и боль смятенной души России, ее ожидания и страхи, надежды и сомнения, всю ее нежность и трепетность, был оплеван и опозорен, изъят из библиотек и с полок книжных магазинов, запрятан в запасники и архивы спецхрана, снят с репертуара и исключен из образовательных программ. Вышвырнут в безвременье эмиграции. Стерт в лагерную пыль.
В его возвращение трудно было поверить. Но он вернулся. Воскрес. И вот уже наш молодой современник с ностальгией восклицает:
- Мне б родиться не здесь, а в другой России —
- Где Серебряный век серебром сорил,
- Где пролетки в бессмертие уносили
- Звонких гениев – бабников и кутил!
- Где в элегию скрипок врывались бубны,
- Где металась в горячке хмельной страна,
- Где гремел Маяковского голос трубный
- И стонала цветаевская струна[1].
Да, под этими романтическими строками сегодня подписались бы многие. Притягательность культурной эпохи рубежа XIX–XX веков исключительна. Восхищает ее интеллектуальное и духовное наследие. Завораживают судьбы творцов. Манит раскаленная атмосфера исканий, споров, экспериментов, непрерывного движения мысли. Энтузиазм, переходящий в экстаз. Увлеченность на грани жертвенности. Сильные чувства. Яркие поступки.
У бездны на краю…
В последние десятилетия усилиями многочисленных исследователей, публикаторов, издателей, музейщиков и библиотекарей, театральных и кинодеятелей, художников и музыкантов облик Серебряного века стал более зрим и понятен. Восстановлены в правах многие имена и события, возвращены в активную жизнь тысячи произведений поэзии, прозы, драматургии, музыки, живописи, постепенно проступают не только контуры, но и детали утаенной эпохи. Вместе с тем наряду с точным знанием, конкурируя и оттесняя его, неудержимо рвутся к читателю разного рода мифы и сплетни, байки и анекдоты (с бородой по колено). Культура Серебряного века, сама по себе насыщенная игрой и театром, оказалась благодатной почвой для всевозможных интеллектуальных паразитов и имитаторов. Под видом подлинника сплошь и рядом выставляется подделка. Миф о Серебряном веке силен как никогда.
Настоящая книга – попытка вновь обратиться к первоисточникам, услышать историю из первых уст. Хотя, конечно, воспоминания– тот еще документ! Человеческая память капризна и небеспристрастна. Даже самые ответственные и добросовестные мемуаристы не защищены от неточностей и ошибок. А кто-то и специально домысливает, фантазирует. Хорошо, когда это открыто заявлено, как у Г. Иванова («Петербургские зимы») или В. Катаева («Алмазный мой венец»), иногда ведь и со злым умыслом присочинят того, чего не было. Все нужно проверять и перепроверять. А есть ведь еще и то, что называется личностным восприятием, от которого и вовсе никому не уйти. Но, проверяя, нужно и доверять. Ошибиться можно в датировке, в хронологии событий, в деталях и частностях, но всегда есть основа, которая не подлежит сомнению. И эта основа – личность человека, к которому мемуарист привязывает свои воспоминания, его внешность, душевный склад, характер, манера держаться, двигаться, говорить, все то, что входит в понятие портрета. Именно поэтому настоящая книга– не обычный сборник воспоминаний, не справочник и не энциклопедия, а – портретная галерея. Нам хотелось, чтобы эпоха Серебряного века как бы ожила в ней, играя и переливаясь многообразием талантов и сил.
Как в изобразительном искусстве жанр портрета имеет различные вариации – от парадного, в полный рост с орденами и лентами, до карикатуры, – так и в литературе нет единого правила: у одних мемуаристов он выписан с живописной детализацией, у других – обозначен лишь эскизно, кто-то работает словно акварелью или пастелью, нежно, сглаживая углы и шероховатости, кто-то же остро отточенным карандашом шаржирует натуру. Отбирая материал для нашей портретной галереи, мы в первую очередь стремились к полноте изображения, но не пренебрегали и отдельными штрихами, придающими живость и динамику картине. Конечно, о фигурах первого ряда найти материал было значительно проще, чем о тех, кто лишь промелькнул в общем хороводе. Об иных – и вовсе можно было выудить два-три предложения, но нам они особенно дороги. С великими другая проблема – выбрать из обилия свидетельств наиболее выразительные. Тут уж не обошлось без наших авторских вкусовых пристрастий, за что заранее приносим свои извинения. Соответственно и объем статей самый разный – от нескольких строк до нескольких страниц. В тех случаях, когда материала мало, мы включали в статью все найденные нами отклики. Мы старались быть максимально ответственными перед памятью об ушедших.
Портрет человека, на наш взгляд, не до конца полон, если он не отражает его дела, поэтому, по возможности, мы включали в свои статьи фрагменты, раскрывающие характер творчества нашего героя, краткие отзывы критиков, зрительские и читательские впечатления современников. Особенно ценны свидетельства о творческом процессе, о форме подачи произведения, способах самореализации. Вместе с обликом творца мы хотели запечатлеть и опыт его жизни в искусстве.
Лица, оказавшиеся в нашей галерее, – самые разные по своим достоинствам: здесь и гении, чьи имена вписаны на века в историю русской культуры, и выдающиеся таланты, определившие тон и атмосферу эпохи, и рядовые труженики искусства. В ней не только портреты самих художников, создателей картин и спектаклей, авторов стихов и романов, но и тех, кто помогал им реализовать себя, – меценатов, издателей, коллекционеров, антрепренеров, критиков, журналистов. Невозможно было обойти вниманием и общественных деятелей, профессоров университетов, философов, духовных пастырей. Все они – культурные герои, те, кто своей энергией, вдохновением, неутомимой работой создавал единое пространство национальной культуры. Даже те, кто высокому искусству предпочел низовую среду масскульта (о них обычно и вовсе не вспоминают, но как можно представить, например, нашу эпоху без Аллы Пугачевой или Бориса Акунина?).
В жизни они были связаны между собой разнообразными человеческими отношениями – дружбой и враждой, любовью и ревностью, приятельством и светским знакомством. Они жили довольно тесным кругом, бывали в одних домах, театрах, клубах. Посещали одни артистические кафе и рестораны. Читали одни журналы. Политические и эстетические противоречия не мешали личному общению. Более того– вне этих личных контактов многие произведения просто никогда бы не появились на свет! Искусство питается страстями, а страстей вне лиц не бывает. И в нашей книге нет ни цеховых, ни групповых, ни тем более возрастных или еще каких делений. Все вместе. Алфавитное расположение статей, может быть, тоже не самое органичное в смысле передачи контуров «живой жизни», но тут уж пришлось пойти на некоторые уступки читательскому восприятию и здравому смыслу редакторов.
Каждому портрету в нашей галерее предшествует своего рода этикетка – небольшая справка, в которой указаны полное имя портретируемого, с перечислением различных вариаций и псевдонимов, даты жизни, максимально выверенные по разным справочным и документальным источникам, сфера деятельности, основные произведения, отдельные факты биографии. Сделав нехитрые арифметические вычисления, каждый читатель сможет точно соотнести портрет с историческими событиями и датами, самостоятельно выстроить контекст. В местах, требующих пояснений, в скобках даны уточняющие комментарии от составителей. В нашем «этикетаже» мы придерживались правила за основное имя брать то, под которым наш герой вошел в историю искусства, располагая его в соответствующем разделе «экспозиции», поэтому не ищите Андрея Белого на букву «Б», так как «Белый» не фамилия, а часть псевдонима. Портрет Андрея Белого в разделе «А». То же касается Игоря-Северянина, Максима Горького и некоторых других лиц. Надеемся, это не внесет большой путаницы в умы читателей.
С понятием «серебряный век» в первую очередь связывают имена поэтов модернистского плана, активно заявивших о себе в конце XIX – начале XX века. Более того, само словосочетание «серебряный век» появилось именно в литературной критике, о его истории написана целая научная монография[2], и есть яростные сторонники того, чтобы строго придерживаться научной дифференциации и терминологической строгости. Тем не менее сегодня понятие «серебряный век» широко применяется и к живописи, и к театру, и к музыке, и к философии того периода. Справедливо ли это? И да, и нет. Ведь если русская поэзия во времена Пушкина и впрямь переживала свой «золотой век», относительно которого и ведется мифическое «летосчисление», то ничего подобного мы не можем сказать о русской философии, которая только и начинается собственно с Владимира Соловьева, а до того отмечена лишь отдельными именами Хомякова да Чаадаева, и то – с оговорками. А театр до Станиславского и Немировича-Данченко? О кинематографе до начала ХХ столетия и вовсе не подозревали. Или вспомним историю изобразительного искусства: был ли век передвижников «золотым веком» русской живописи? Где тут золото, где серебро? Есть о чем поспорить. Но совершенно очевидно, что поэзия, определившая общую эмоциональную составляющую эпохи, не была одинока в своих поисках и устремлениях, и, наряду с поэтами, творческого обновления жаждали все служители муз, все искали путей эстетических преобразований. И в этом смысле все они жили в одном, и именно «серебряном веке» – в веке переосмысления традиции.
Впрочем, летоисчисление – дело истории, а в жизни все всегда переплетено и смешано, «архаисты и новаторы» не ходят по разным улицам, поэтому было бы неверным, с нашей точки зрения, включать в портретную галерею эпохи только лишь первопроходцев, исключая тех, кто к этому времени уже состоялся как художник, но продолжал интенсивно работать. Тогда нужно было бы отказаться от Льва Толстого и Чехова, от Репина и Васнецова, от Римского-Корсакова и Петипа. Да, непривычно видеть эти имена в портретной галерее Серебряного века, как непривычны в ней и имена В. Поленова и В. Сурикова, Н. Михайловского и К.Случевского, П. Вейнберга и A. Голенищева-Кутузова, П. Боборыкина и Вас. Немировича-Данченко, B. Стасова и П. Буренина. Но тем интереснее! «Серебряный век» – метафора, а не термин, миф, а не схема, и в нем каждому есть место.
Взгляд на Серебряный век как на единый культурно-исторический феномен открывает новые перспективы его понимания, проявляет динамику и логику его развития. Мы видим, что неоромантические настроения, определившие эстетику и идеологию русского искусства и общественной жизни конца ХIХ – начала XX столетия, зарождаются не в поэзии К. Бальмонта и В. Брюсова 1890-х, а несколько ранее – в творчестве русских композиторов 1880-х. И это так естественно, что новые веяния улавливаются и фиксируются сначала самой чуткой категорией художников – музыкантами. «Новое время – новые песни», как сказал поэт.
А вслед за мелодией приходит слово. Порубежные десятилетия (1890–1900-е) – торжество чистой лирики: энигматичный Брюсов, восторженный Бальмонт, туманно-снежный Блок, взвихренный Андрей Белый, изысканный Анненский, колдун Вяч. Иванов, ворожащий Сологуб, Кузмин-сладкопевец. Внимая им, настраивают свои лиры Ахматова и Гумилев, Мандельштам и Цветаева, Волошин, Хлебников, Маяковский, Есенин, Пастернак. От года к году количество поэтических изданий, сборников, объединений растет в геометрической прогрессии. Россию захватывает невиданное «половодье чувств». Стихами говорят «кухаркины дети» и Великие Князья.
Слово творит образ, будит воображение. Новая изобразительная реальность требует своего воплощения. На авансцену выходят художники. 1910-е отмечены рождением русского авангарда. Картины Малевича, Ларионова, Гончаровой, Кандинского, Лентулова, Бурлюка, Розановой, Шагала, Фалька вызывают яростные споры, взрывают сознание обывателя, восхищают молодежь. На полотнах нового искусства драма жизни усилена лирическим субъективизмом и выведена за рампу повседневности.
В 1900-е под мощным влиянием Станиславского и Вл. Немировича-Данченко наверстывает общекультурное отставание театр, однако вырастающему в условиях модернистского типа мышления зрителю мало высот артистического психологизма, он требует переосмысления канонов, и с середины 1910-х все смелее заявляет о себе театральный эксперимент. Кажется, все накопленные за эти годы творческие идеи, все находки в области литературы, музыки, живописи ищут возможность собраться в некое новое синтетическое искусство– и возникает новый театр, блистающий именами Мейерхольда, Вахтангова, М. Чехова, Евреинова, Ф. Комиссаржевского, Марджанова, Зонова, Балиева, Фореггера. В начале 1920-х театральных трупп, студий, кружков и драматических объединений почти столько же, сколько на заре века было поэтических журналов и направлений. Эпоха заканчивается не только под натиском внешних обстоятельств, но и внутренне, достигая расцвета в комплексном искусстве театра.
Таким образом, уточняется и хронология событий. В литературоведении началом поэтического «серебряного века» принято считать 1894 год, когда на свет появляются сборник «Русские символисты», изданный В. Я. Брюсовым в Москве, и первая книга стихов К. Д. Бальмонта «Под северным небом» (СПб.). О том, какую дату считать окончанием эпохи, существуют разные мнения. Одни привязывают ее к началу 1920-х годов: к 1921-му, связывая ее со смертью А. Блока и гибелью Н. Гумилева; к 1922-му, когда на «философских» пароходах Россию покинула большая группа творческой интеллигенции; к 1924-му – году смерти В. Я. Брюсова. Другие считают, что «серебряный век» длился до тех пор, пока были живы последние его представители, в частности Анна Ахматова († 1966) и даже Борис Зайцев († 1972)[3]. Е. Г. Эткинд, напротив, считал и обстоятельно обосновывал свое мнение, что «серебряный век» завершился в 1915-м[4]. Вопрос, действительно, неоднозначный. Но если иметь в виду всю эпоху, а не только поэзию, то, как нам представляется, при датировке следует опираться не столько на даты, связанные с творчеством и биографией отдельных художников, сколько на логику становления и развития доминирующей идейно-эстетической тенденции. Тогда началом Серебряного века следует признать 1880-е, а завершением– первую половину 1920-х. Именно этот период и отражает предлагаемая читателю портретная галерея.
Конечно, мы понимаем всю уязвимость нашего проекта, собранная нами портретная галерея – первый опыт подобного рода, недочеты и передержки неизбежны. О ком-то можно было бы собрать более полновесный материал, где-то стоило бы подсократить. Хочется надеяться, однако, что этой книгой мы не только помянем сотни достойных внимания и уважения людей, но и реанимируем интерес к мемуарной литературе, вернем в культурный оборот многие уже подзабытые книги и издания. С этой целью в приложении дается пространный, хоть и не исчерпывающий тему список литературы. Что не удалось нам, читатель может поправить собственными усилиями.
Нельзя объять необъятное, но можно попробовать…
Идея этой книги никогда бы не пришла нам на ум, если бы в свое время Государственный Литературный музей под руководством и по инициативе Натальи Владимировны Шахаловой (1924–2006) не взялся за создание своей новой, двенадцатой по счету, постоянной экспозиции «А. С. Пушкин и русская литература Серебряного века» в мемориальном доме В. Я. Брюсова в Москве (пр. Мира, 30). Наталья Владимировна поддерживала нас на всех этапах нашей работы, живо интересовалась тем, как она продвигается, и с нетерпением ждала выхода книги в свет. К сожалению, смерть застала ее, когда до публикации осталось лишь несколько месяцев. Она знала, что книга полностью подготовлена, прошла редактуру, отобран иллюстративный материал. Мы скорбим об уходе из жизни нашего наставника и вдохновителя. Портретную галерею культурных героев рубежа XIX–XX веков мы посвящаем светлой памяти одного из культурных героев рубежа веков XX–XXI– человеку обширных знаний, острого ума, тонкой интуиции, блистательному руководителю и организатору, создателю музейной империи «Государственный Литературный музей», красивой, обаятельной, артистичной женщине, хранителю и созидателю русской культуры.
В общении с работавшими над созданием экспозиции «Дома В. Я. Брюсова» научными сотрудниками Государственного Литературного музея – Еленой Дмитриевной Михайловой (заместитель директора по научной работе), Михаилом Борисовичем Шапошниковым (заведующий отделом литературы Серебряного века), Натальей Александровной Виноградовой, Ириной Александровной Гладыш — уточнялись наши представления о масштабах и перспективах проекта.
Исключительную роль в создании этой книги сыграли сотрудники книжных фондов ГЛМ – Александр Юрьевич Бобосов (заведующий фондом), Зинаида Георгиевна Годович (хранитель фонда литературы Серебряного века), Анна Анатольевна Бабенко, Кирилл Юрьевич Абрамов. Без их деятельного и заинтересованного участия невозможно бы было достать многие редкие источники материалов.
Не менее творческое участие в подготовке издания принимали сотрудники изобразительных фондов ГЛМ – Дарья Юрьевна Решетникова (хранитель изобразительных фондов начала XX века), Татьяна Николаевна Шипова (хранитель фонда фотографий ХIХ-начала XX века), Татьяна Юрьевна Соболь, Людмила Ивановна Морозова, Лариса Константиновна Алексеева, Людмила Александровна Хлюстова.
На начальном этапе работы деятельное участие в подготовке книги приняла кандидат педагогических наук Лада Викторовна Сыроватко (Калининград). Ею собраны материалы, использованные впоследствии при подготовке статей о музыкантах и композиторах Серебряного века.
Неоценимую помощь в работе оказали Ирина Всеволодовна Заковряшина, заведующий отделом редкой книги Калининградской областной научной библиотеки, и Елена Георгиевна Котова, методист Калининградской городской библиотеки им. А. П. Чехова.
Весьма кстати пришлись подсказки и советы доктора филологических наук Бориса Валентиновича Аверина (Санкт-Петербург), доктора филологических наук Людмилы Ивановны Сараскиной (Москва), кандидата исторических наук Ильи Олеговича Дементьева (Калининград), кандидата философских наук Владаса Ионо Повилайтиса (Калининград), Евгении Кузьминичны Дейч (Москва).
Исключительной удачей стало назначение в качестве редактора книги кандидата филологических наук Евгения Александровича Трофимова, его высокий профессионализм, живая заинтересованность в работе, дружеская помощь и человеческое участие неоценимы.
И конечно же рукопись книги еще долгое время пролежала бы в наших личных архивах, если бы не решимость и настойчивая последовательность арт-директора издательства «Амфора» Вадима Борисовича Назарова.
Всем им низкий поклон.
Павел Фокин,
Светлана Князева
А
АВЕРЧЕНКО Аркадий Тимофеевич
Писатель-юморист, драматург, театральный критик; редактор журнала «Новый Сатирикон». Сборники рассказов «Рассказы. (Юмористические)» (СПб., 1910), «Зайчики на стене» (СПб., 1910), «Веселые устрицы» (СПб., 1910; более 20 переизданий), «Круги по воде» (СПб., 1912), «Рассказы для выздоравливающих» (СПб., 1912), «Заметки провинциала и др. рассказы» (СПб., 1912), «Шалуны и ротозеи» (б. г.), «Избранные рассказы» (СПб., 1913), «О хороших в сущности людях» (СПб., 1914), «Одесские рассказы» (Пг., 1915), «Самоновейший письмовник…» (Пг., 1915), «Под холщовыми небесами» (Пг., 1916), «Позолоченные пилюли» (Пг., 1916), «О маленьких для больших» (Пг., 1916), «Дюжина ножей в спину революции» (Париж, 1921) и др.; повесть «Подходцев и двое других» (Пг., 1917); роман «Шутка мецената» (Прага, 1925). С 1920 – за границей.
«Ко мне пришел молодой человек лет двадцати восьми – тридцати. Был он высокий, толстый, рыхлый, бритый по-актерски, в пенсне. На нем был чистенький новенький сюртук. Под сюртуком виднелся модный, „штучный“ жилет.
– Позвольте представиться! – сказал молодой человек шутливо. – Аркадий Аверченко.
Он улыбался добродушно, лукаво, ехидно, иронически, почтительно и фамильярно. Все это как-то совмещалось воедино. В его улыбке можно было прочесть:
– Я – парень хороший и товарищ отменный, но пальца в рот, пожалуйста, очень прошу вас, не кладите. Против воли откушу. У меня широкая рука: когда что есть – поделюсь. Но своего не спущу. В ресторан же всегда готов…
Таков он был и в жизни» (Старый Журналист. Литературный путь дореволюционного журналиста).
«Сам Аверченко производил очень приятное впечатление. В начале своей петербургской карьеры был он немножко провинциален – завивался барашком. Как все настоящие остряки, был всегда серьезен. Говорил особенно, как-то скандируя слова, будто кого-то передразнивал. Вокруг него скоро образовалась целая свита. Все подделывались под его манеру говорить, и все не переставали острить.
Приехал Аверченко из какого-то захолустья Харьковской губернии, если я не путаю, со станции Алмазной, где служил в конторе каких-то рудников помощником бухгалтера. Еще там затеял он какой-то юмористический журнальчик и стал посылать свои рассказы в „Понедельник“. И наконец решил попытать счастья в Петербурге. Решил очень удачно. Через два-три месяца по приезде был уже редактором им же придуманного „Сатирикона“, привлек хороших сотрудников. Иллюстраторами были только что окончивший академию Саша Яковлев, Ремизов, Радаков, Анненков, изящная Мисс. Журнал сразу обратил на себя внимание. Впоследствии его статьи цитировались даже в Государственной Думе.
Года через два встретился он как-то случайно в поезде со своим бывшим начальником, бухгалтером. Тот был от литературы далек и очень укорял Аверченко за легкомысленный уход со службы:
– Вы могли бы получать уже тысячи полторы в год, а теперь воображаю, на каких грошах вы сидите.
– Нет, все-таки больше, – скромно отвечал Аверченко.
– Ну, неужто до двух тысяч выгоняете? Быть не может! Я сам зарабатываю не больше.
– Нет, я около двух тысяч, только в месяц, а не в год.
Бухгалтер только махнул рукой. Он, конечно, не поверил. Ну да, Аверченко известный шутник. Аверченко любил свою работу и любил петербургскую угарную жизнь, ресторан „Вена“, веселые компании, интересных актрис. В каждом большом ресторане на стене около телефонного аппарата можно было увидеть нацарапанный номер его телефона. Это записывали на всякий случаи его друзья, которым часто приходило в голову вызвать его, если подбиралась подходящая компания» (Тэффи. Воспоминания).
«Когда я в разное время бывал в „Вене“ [ресторан в Петербурге, на углу Малой Морской и Гороховой. – Сост.], мне приходилось видеть почти весь литературный Олимп. Веселая ватага сатириконцев прибегала сюда и в обеденный час, и ночью после театра. Во главе стола сидел сатириконский „батька“ Аркадий Аверченко. Прославленный юморист, прозванный „русским Твеном“, выглядел старше своих лет, потому что был очень плотным, его мясистое лицо, спокойное, казавшееся неподвижным, редко озарялось улыбкой. Самые смешные вещи Аверченко говорил как бы небрежно, цедя сквозь зубы. Хохот стоит вокруг, а автор шутки невозмутим, и под толстыми стеклами очков чуть щурятся близорукие глаза. Одно время Аверченко жил почти рядом с „Веной“ и проводил целые часы в ресторане. Здесь была штаб-квартира сатириконского остроумия» (А. Дейч. День нынешний и день минувший).
«У него уже были памятники – маленькие, переносные. Для памятника использовался журнал „Аргус“. На обложке было напечатано широкое лицо Аверченко и тулья соломенной шляпы. В номер вкладывался кусочек картона в форме полей канотье. Номер сгибался, поля надевались сверху, и цилиндрический памятник, бумажный памятник Аверченко, стоял на каждом углу, у каждого газетчика» (В. Шкловский. О Маяковском).
«Чуждый надрыва, далекий от всех интеллигентских „проклятых“ вопросов, Аверченко сделал своим героем мелочи быта, а острая наблюдательность, четкое знание русской провинции, особое чувство смешного, – связанное, быть может, с его хохлацким происхождением, порой доходили до виртуозной игры в его коротеньких рассказах-анекдотах. Автор, чуть ли не единственный в прозе представитель беспечной русской богемы, сталкивал лбами неожиданные положения, развивал до гротеска какую-либо уродливую, подмеченную им в толпе черту и, не глумясь, не уничтожая своего героя, весело над ним потешался и отпускал его с миром» (Саша Черный. Аркадий Аверченко).
АГНИВЦЕВ Николай Яковлевич
Поэт, драматург, детский писатель. Публикации в «Петербургской газете», «Биржевых ведомостях», журналах «Пятак», «Солнце России», «Лукоморье», «Аргус», «Сатирикон», «Новый Сатирикон». Стихотворные сборники «Студенческие песни. Сатира и юмор» (СПб., 1913), «Под звон мечей» (Пг., 1915), «Санкт-Петербург» (Тифлис, 1921; 2-е изд., переработанное «Блистательный Санкт-Петербург», Берлин, 1923), «Мои песенки» (Берлин, 1921); «Пьесы» (Берлин, 1923).
«Ресторан „Вена“ [в Петербурге, на углу Малой Морской и Гороховой. – Сост.] был знаменит. Основными его посетителями были художники, актеры, писатели. Писатели главным образом…Постоянным посетителем „Вены“ был и поэт Николай Яковлевич Агнивцев. Вот его-то я и увидел летом 1916-го.
В том помещении, которое отведено было „для своих“, то есть для представителей всех родов искусства, было пусто…Все стены этого зала были украшены картинами, сделанными здесь же, экспромтом, по заказу бражничающей компании, с натуры, небрежно, карандашом чаще всего. На стенах висели окантованные автографы знаменитых и только желанных здесь гостей.
…Мы обедали в полном одиночестве. Спустя минут двадцать в зал вошел высокий, худущий, длинношеий, с очень длинным, прямым носом человек. Волосы его были также длинны и аккуратно подстрижены в скобку сзади и по бокам, – в народе про такую прическу говорят, что она „под горшок“. Он чуть-чуть щурился, по внешнему виду был добр, простодушен, глаза его привлекали к себе чем-то очень хорошим, что, наверное, содержалось в сердце этого человека. Мне он показался одиноким и глубоко несчастным – почему, я не могу объяснить этого и сегодня. Я не ошибся: таким и был талантливый Агнивцев.
Он казался моложе своих лет, а было ему тогда около тридцати. Увидев Шарлеманя [Осипа Адольфовича, художника. – Сост.], он обрадованно поднял обе руки, проделал ими над головой своей какие-то мною ранее не виданные фокусы, что означало, вероятно, особенную степень радости и в то же время заменяло „здравствуйте“, затем подал руку и мне, и Шарлеманю, с его разрешения присел к нашему столу.
Прошло минут шесть-семь, и он, выпив большую рюмку какого-то вина (возможно, и водки: в „Вене“ для своих имелось все что угодно), а затем и вторую, размером побольше, без просьбы о том и разрешения начал читать стихи.
Я их знал и любил, искал знакомую фамилию в еженедельниках (иногда вместо Н. Агнивцев он подписывался АГНИ), стихи его отличались от других „лица необщим выраженьем“ – они были коротки, легко запоминались, остроумие в них сочеталось с афористичностью, порядка, так сказать, домашнего: он не решал проблем, был далек от злободневности, но пульс чего-то сегодняшнего, что пришло из вчера и, наверное, останется и завтра, всегда был ощутим в его легких, воздушных ямбах и как бы летящих куда-то хореях.
– Еще одну рюмку гросс, – отозвался Агнивцев. Он уже был на взводе, клевал своим длинным носом дятла, без нужды ежеминутно оглаживая шевелюру свою, говорил какую-то чепуху, извинялся за что-то – короче говоря, представлял собою „типично-пьяную единицу“, как обычно выражался Куприн.
Официант принес на подносе еще две большие рюмки с тем же содержимым, – его пили и чуточку морщились, немедленно закусывая.
…Я с удовольствием наблюдал за Агнивцевым. Кто-то хорошо сказал, что не следует знакомиться с тем писателем, который вам очень нравится. Это очень верное замечание. Мое счастье, что я наблюдал за Агнивцевым в течение какого-нибудь часа, не дольше, – если бы мне пришлось встречаться с ним чаще, наверное, чувство мое к нему было бы иным, совсем непохожим на то, какое я сохранил в себе, благодарный и обогащенный тем, что он дал мне как читателю.
…Агнивцев снова начал читать стихи. До сих пор словно бы вижу кокетливую легкость его стихов, легкомысленную серьезность содержания и некую примитивность морали, которая тонким слоем лежала на подтексте, а подтекст говорил о чем-то другом, ради чего и писались эти очень интересные стихи» (Л. Борисов. За круглым столом прошлого).
АДАЛИС (урожд. Ефрон) Аделина Ефимовна
Поэтесса, переводчица, последняя любовь В. Брюсова, один из адресатов его лирики с 1920. В 1921 – ректор «Первой государственной профессиональной школы поэтики». Стихотворные сборники «Власть» (М., 1934), «Братство» (М., 1937) и др. Романы «Абджед Хевез Хютти» (1926) и др.
«Она появилась в кафе „Домино“ лет 24 из Одессы, стала там бывать постоянно. Говорили, что за нею являлся матрос и предъявлял супружеские права. Это не совсем достоверно. Во всяком случае, она уже была искушенной и переиспытанной. Адалис была тогда бедной и неустроенной. Насмешники подтрунивали, что она не носит бюстгальтера, и сие выглядит слишком откровенно.
У Адалис замечательные глаза с удлиненным разрезом. „Твои мемфисские глаза“, как писал впоследствии В. Я. Брюсов. Лицо тонкое, но с большим носом, подчеркивающим национальность.
Держалась Адалис учительно, с претензиями руководить другими. Затем – связь с Брюсовым, которая сделала ее притчей во языцех, но проложила литературную дорогу. Среди товарищей существовало мнение, что тетрадочки стихов не стоит показывать Адалис: она заимствует удачные образы и строчки. Стихи ее собственные тех времен были довольно неопределенны: смесь влияния.
О знакомстве с Брюсовым рассказывали так: она встретилась с Валерием Яковлевичем у общих знакомых на вечере. Брюсов сидел мрачный, вялый. Он говорил, что нездоров, плохо себя чувствует. Адалис приняла живое участие в его заболевании желудочно-кишечного характера, дала ряд советов, как справляться с неполадками обмена веществ. Брюсов был удивлен, что молодая женщина так просто, по-домашнему, говорит с ним, знаменитым поэтом, о низших проявлениях организма. Это задело его внимание. А затем был роман. Адалис сопротивлялась, но, по словам насмешников, „уступила под воздействием президиума“. Ходили и такие шуточки: „Адалис, Адалис, кому Вы отдались? Бр-р-р… Брюсову…“ Адалис цинично-откровенно сообщала посторонним в Союзе поэтов: „Валерий пахнет финиками и козьим молоком…“ Или что-то вроде.
…Что было в ней несомненно, – искусство стилизации. Существовало мнение – Адалис пластмасса, которая может оборачиваться всем: железом, деревом, стеклом, даже золотом.
Ранние стихи Адалис производили неопределенное впечатление поисков, перекрестных влияний, сумбурности. Но, воспитанная на высоких образцах классической литературы, она выработала в себе требовательное отношение к художеству слова.
„Прекрасное должно быть величаво“. Думается, что это было ее мерилом в оценках. Валерий Яковлевич недаром был ее учителем. Адалис приняла наставительный, поучительный тон в стихах. Но ее торжественные позы казались деланными, проповедничество – официальным. Многое в ее высказываниях вызывалось требованиями текущего момента, заставлявшими поступиться личными вкусами и взглядами.
На мой взгляд, три ее последних сборника стихов служат выражением высшей литературной школы.
Это мастерское овладение формой, взвешенность слов, предусматривающая все возражения, это тонкое, острое перо в твердой руке. Молодой автор должен считаться с книгами Адалис, с высоким уровнем ее уменья.
Стихи Адалис – игра интеллекта, остроумие, колкость, но также и холодность, неспособность увлечь, зажечь, глубоко взволновать» (О. Мочалова. Голоса Серебряного века).
«Пишет Адалис так легко и лихорадочно, как будто карандашом на открытках, начав на одной и продолжая на другой. Кажется, она стоит в зале телеграфа, дожидаясь, пока освободится расщепленное перо на веревочке, или же из междугородней будки, задыхаясь, передает лирическую телефонограмму.
…Прелесть стихов Адалис – почти осязаемая, почти зрительная – в том, что на них видно, как действительность, только проектируемая, только задуманная, только начертанная, набегает, наплывает на действительность уже материальную.
В литературе и в кино это соответствует сквозному плану, когда через контур сюжета или картины уже просвечивает то, что должно наступить.
В лирике это соответствует состоянию человека, который набрел на правильную мысль, уверен, что ее выскажет, именно поэтому боится ее потерять и всех окружающих убедил и заразил своим волнением» (О. Мандельштам. Из рецензии на сборник стихов Адалис «Власть»).
АДАМОВИЧ Георгий Викторович
Поэт, критик, переводчик. В 1916–1917 – один из руководителей 2-го «Цеха поэтов». После революции – участник 3-го «Цеха поэтов». Публикации в журналах «Голос жизни», «Новый журнал для всех», «Аполлон», «Северные записки» и др. Стихотворные сборники «Облака» (М.; Пг., 1916), «Чистилище» (Пг., 1922), «Единство. Стихи разных лет» (Нью-Йорк, 1967). Книги очерков «Одиночество и свобода» (Нью-Йорк, 1955), «О книгах и авторах. Заметки из литературного дневника» (Мюнхен; Париж, 1966), «Комментарии» (Вашингтон, 1967). С 1923 – за границей.
«Рядом с ним [Г. Ивановым. – Сост.] непоседливо вертелся тщедушный человечек с огромным, перерезанным сетью морщин лбом. На его сухом левом мизинце горел старинный тяжелый перстень. Он аккуратно перебирал листы какого-то альбома, изредка поблескивая умными колючими глазками» (Вс. Рождественский. Страницы жизни).
«Первая книга стихов Адамовича „Облака“ была издана „Гипербореем“. Принимал же книги для „Гиперборея“ не кто иной, как Гумилев, и притом с необычайной, даже для Гумилева, строгостью: средства „Гиперборея“ были ограничены – я знаю несколько известных имен, которым „Гиперборей“ отказал… „Облака“ вышли в конце 1915 года и сразу сделали никому не ведомого юного поэта „своим“ в наиболее изысканном и разборчивом литературном кругу. Блок, Кузмин, Ахматова, Мандельштам сходились на том, что стихи нового избранника „Гиперборея“ прелестны и своеобразны. И действительно, они были очень хороши и много обещали. Кроме прелести и своеобразия в них было не только „уменье скрывать уменье“, начало настоящего поэтического мастерства, но за технической самоуверенностью чувствовалась и самостоятельность духовная…
Серьезность в отношении и к поэзии, и к жизни была в те времена не только у молодых модернистов, но и у многих маститых. Реакция против недавних ходуль символизма была в своем апогее и часто переходила в другую крайность – легкомыслие.
…Адамович, живя в этом хаосе, оставался самим собой. Он слушал хриплое пение Кузмина, восторгался так же, как и мы, и Кузминым, и его забавным пением, и тем, что „философии не надо“. Но это не мешало ему, придя домой, штудировать Бергсона. Революцией он не занимался, но политику пошлостью не считал. От призыва в войска Адамовича освобождала университетская отсрочка. Он от этой привилегии не отказывался, но, в отличие от очень многих, в его стихах и статьях чувствовалось, что он помнит и о войне, и о том, что кроме легкомысленно-беззаботного Петербурга богемы, вернисажей, стихов, балета, ужинов в „Вене“ – существует еще Россия, судьба которой решается там, во вшивых окопах» (Г. Иванов. Конец Адамовича).
«В своем роде он был удивительным человеком, и – я цитирую приведенную им самим чью-то чужую фразу – он „как все очаровательные люди, был исполнен противоречий“. Но это его обаяние было врожденным, он никогда не стремился говорить какие-либо „приятности“, не стремился к авторитарности, больше того, в силу своего характера прикрывал ее излишней скромностью, и всякие „кажется“ или „может быть“, которыми переполнены все адамовические фразы, не были стилистическим приемом, а непроизвольно возникали потому, что он действительно почти во всем сомневался, иной раз ставя все на неверную карту, потому что был в буквальном и переносном смысле игроком, отчасти в духе героя Достоевского.
…Он говорил однотонно, никогда не повышая голоса (едва ли он умел его повышать), никогда не прибегал ни к какой ораторской акробатике. Между тем оратором был превосходным и убедительным, притом всегда казалось, что говорит он экспромтом, хотя свои выступления заранее обдумывал, но никогда их не записывал. Он умел быть остроумным и даже иногда острым на язык, но свое остроумие не выставлял напоказ, как бы приберегая его для более интимной обстановки.
Я думаю, что больше литературы, больше своего „ремесла“ критика, заставляющего его читать книги, большинство которых, по его словам, обладают крайне малым удельным весом, он любил балет и музыку, хотя ни на каком инструменте не играл, но зато обладал огромной музыкальной памятью, и стоило только кому-нибудь воспроизвести первые такты из любого отрывка „Тристана“ или „Зигфрида“, как он мог безошибочно закончить вагнеровскую фразу. В его любви к Вагнеру было даже нечто не вполне совпадающее с его обликом: ведь он не терпел театральности и бутафории и меньше всего какого-либо нажатия педалей и ощущал безблагодатность вагнеровского вдохновения.
Он никогда не считал, что звание поэта – признак какой-то избранности, не думал, что стихи – ответ на все проблемы, и, вероятно, не раз припоминал язвительные слова Боссюэ о том, что „поэзия – самый хорошенький из всех пустячков“» (А. Бахрах. Постоянное непостоянство. (Георгий Адамович)).
АДАРЮКОВ Владимир Яковлевич
Библиограф, искусствовед, книговед, библиофил, коллекционер, мемуарист. Действительный член Государственной академии художественных наук (1922). В 1909–1914 – сотрудник отдела гравюры и рисунков Эрмитажа; в 1917–1918 – в отделе Наркомпроса; в 1919–1920 – в отделе гравюры и рисунков Русского музея. С 1920 – заведующий отделом русской гравюры Румянцевского музея (ныне – Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина). Автор свыше 200 статей. Книги «Добавления и исправления к «Подробному словарю русских гравированных портретов» Д. А. Ровинского» (СПб., 1911), «Очерки по истории литографии в России» (СПб., 1912), «Словарь русских литографированных портретов» (т. 1, СПб., 1916, совм. с Н. А. Обольяниновым; т. 2–4 не опубл.), «Русский книжный знак» (М., 1921), «Библиография русских типографских шрифтов» (М., 1924), «В мире книг и гравюр. Воспоминания» (М., 1926).
«Владимир Яковлевич был очень скромным тружеником, человеком исключительно деликатным и тактичным. Библиографы вообще народ обязательный, и Адарюков в этом смысле выражал полностью свои профессиональные черты. Вы сказали ему какой-то пустяк, написали всего два слова о том, что вот эту вещь я сделал в таком-то году, и буквально через два-три дня к вам приходит благодарственное письмо Владимира Яковлевича. Карманы его были всегда наполнены разными записками, а рука только и ждала, чтобы, при встрече, вынуть записную книжку и карандаш и протокольно успеть занести хотя бы самые главные сведения о художнике.
Этот внешне всегда подтянутый человек обладал неистощимой энергией. Адарюков не пропускал собраний и заседаний обществ, связанных с графическим искусством, заведовал гравюрным кабинетом Музея изобразительных искусств, был почетным председателем Общества друзей книги, собирателем гравюр и редких изданий. Владимир Яковлевич пользовался всякой представившейся возможностью, чтобы рассказать в печати о художниках. Много его статей печаталось в критико-библиографическом журнале „Печать и революция“.
…После смерти Владимира Яковлевича осталась огромная картотека библиографии русского искусства – труд, который Адарюков вел в течение всей своей жизни. Картотека эта передана в Третьяковскую галерею.
…У Владимира Яковлевича была страсть собирать экслибрисы. В этом деле он был ярый фанатик. Впрочем, в двадцатые годы коллекционирование экслибрисов вообще приняло формы исключительные. Экслибрис, особенно гравюрный, был тогда в расцвете, и лучшие художники создавали прекрасные образцы книжных знаков.
…Большую и важную роль сыграл Адарюков для кабинета гравюр Музея изобразительных искусств. При нем кабинет был подлинно научным и живым учреждением, – мы говорили, что он переживал „золотой век“.
…Достоинство Адарюкова как заведующего кабинетом гравюр заключалось в том, что он был объективным собирателем гравюры. Он не делал предпочтения тому или иному художнику.
Скромный, честный и благородный Адарюков подобного несправедливого и необъективного отношения к художникам никогда бы себе не позволил» (И. Павлов. Моя жизнь и встречи).
АЙХЕНВАЛЬД Юлий Исаевич
Филолог, литературный критик. Публикации в журналах «Русская мысль», «Вопросы философии и психологии», «Новое слово», «Вестник воспитания», газетах «Речь», «Утро России» и др. Автор статей для энциклопедического словаря Гранат и «Истории русской литературы» (под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского). Сборники статей и книги «Пушкин» (М., 1908; 2-е изд., М., 1916), «Отдельные страницы» (ч. 1–2, М., 1910), «Силуэты русских писателей» (вып. 1–3, М., 1906–1910), «Этюды о западных писателях» (М., 1910), «Спор о Белинском. Ответ критикам» (М., 1914), «Слова о словах» (Пг., 1916), «Наша революция» (М., 1918), «Лев Толстой» (М., 1920), «Похвала праздности» (М., 1922), «Поэты и поэтессы» (М., 1922). С 1922 – за границей.
«Ю. Айхенвальд в очках с очень толстыми стеклами. Но и они, вероятно, недостаточно толсты. Поэтому критик все время щурится. Неужели и у него есть желание что-то увидеть в этом мире?
Ю. Айхенвальд – эстет. Он говорит и пишет красиво. Даже чересчур красиво. Он интеллигент. Даже чересчур интеллигент. И сутуловатые плечи у него интеллигентные, и узкая грудь, и худая длинная шея, и тонкие пальцы с белыми ногтями, и невыутюженные брюки, и высокий крахмальный воротничок, и медная запонка, сверкающая из-под черного галстука, неумело завязанного» (А. Мариенгоф. Мой век, мои друзья и подруги).
«Присматриваюсь к критику: он очень сутул, близорукие глаза за толстыми стеклами очков чуточку выпуклы, короткие согнутые в локтях руки похожи на культяпки. Держа мою тетрадь со стихами, он говорит западающим неровным голосом, и у меня по спине пробегают мурашки.
Сущность поэта (это слово Айхенвальд произносит с благоговением) нельзя объяснить. Он – поэт, он – неповторим! И поэтому одинок!
Критик тихонько раскачивается вперед и назад, его руки-коротышки описывают маленькие круги, и кажется, что он совершает магические заклинания.
Поэт, продолжает Айхенвальд, живет на земле, но, помимо своего желания, отделен от людей, от всего мира. Он создан потусторонними силами. Он, поэт, живое доказательство того, что настоящая реальность не материя, а дух! На поэта не влияет ни эпоха, ни страна, ни общество. Критик привстает на цыпочки, черты его бледного лица заостряются, его ручки поднимаются над головой. Поэт, глухим, словно потусторонним голосом добавляет он, не кто иной, как наместник бога на земле…» (М. Ройзман. Все, что помню о Есенине).
«Юлий Исаевич был очень замкнут, очень весь „в себе“…Он писал о писателе так, как видел его в своем уединенном сердце, только так, и в оценках бывал столь же горяч, столь же „ненаучен“, как и сама жизнь…Как все страстные, он бывал и пристрастен. Вознося Пушкина и Толстого, резко не любил Гоголя и Тургенева. Театр отрицал вполне. Не выносил Белинского…Одна его черта вполне ясна: никогда он не обижал слабых, молодых, неизвестных. Напротив, старался поддержать. Но „кумиры“ повергал…В нем… была горечь, тот возвышенный, экклезиастовский пессимизм, который можно не разделять, но мимо которого не пройдешь. Вот уж поистине: любил он красоту, и жизнь, и свет, но оплакивал мир… Был отличный оратор. Перед началом выступления, слегка горбясь, протирал очки и ровным голосом, словами иногда играющими (он любил фиоритуры), живописал литературные портреты…Особенно силен он был в полемике – сильнее, чем в лирическом утверждении. Мы с женой присутствовали однажды на его сражении из-за Белинского (в Москве, в клубе педагогов). Учителя гимназий шли на него в атаку бесконечными цепями. Он сидел молча, несколько бледный. „Как-то Юлий Исаевич ответит?“ – спрашивали мы друг друга шепотом. Он встал и, прекрасно владея волнением, внутренно его накалявшим, в упор расстрелял их всех, одного за другим. Он буквально сметал врагов – доводами точными, ясными, без всякой грубости или злобы. Просто устранял…Все вспоминаешь его и сквозь душевное волненье слышишь его тихий голос, видишь изящные руки, застенчивую улыбку, его манеру наклонять голову и слегка поддакивать ею, его сутулую фигуру, даже излюбленные его белые отложные воротнички и запах духов – если не ошибаюсь, ландыша…Аристократ, всю жизнь работал и всегда ходил в потертом пальто, и деньги презирал, и аскетически жил. Но никакой хам не мог его заставить облобызать себя. Да, он сильно умел любить и ненавидел как следует. Злой ткани в нем не было, но от зла он отталкивался…Улыбался застенчиво, потряхивал курчавыми волосами, вынимал свой безукоризненный платок… но сдвинуть его с места, переубедить было нельзя…Ему легко было отдать что угодно из вещей, денег, но себя, свои мнения, свою истину он никому уступить не мог…Мы все… знали отлично: как бы он ни был расположен сердцем к тому, к другому из нас, мнения своего не изменит. Он спокойно голосовал один против всех. Впрочем, это, кажется, была и в жизни излюбленная его позиция: именно один, именно наедине с собою, своим сердцем» (Б. Зайцев. Москва).
«У Айхенвальда редкая способность опьяняться чужою личностью, лирически заражаться тем писателем, о котором он говорит; есть что-то чисто женское в этой его податливости, в этой его готовности покориться, отдаться во власть той чужой психологии, которую он ощущает сквозь буквы и строчки книг.
Но не нравится мне в Айхенвальде его нарядный, расфуфыренный, слишком выспренний, слишком напыщенный стиль. Из-за красивости его стиля мы часто не замечаем красоты его образов. Похоже, что он, как скульптор, создает очень хорошие статуи, но при этом украшает их бантиками и разноцветными бумажками» (К. Чуковский. Обзор литературной жизни за 1911 год).
АЛЕКСАНДРОВ Анатолий Николаевич
Композитор, пианист, дирижер, преподаватель, затем профессор Московской консерватории (1923–1964), доктор искусствоведения. Ученик С. Танеева. Среди сочинений 4 струнных квартета, 14 фортепианных сонат (в т. ч. «Видения»), инструментальные миниатюры, оперы «Два мира» (по А. Майкову), «Бэла» (по Лермонтову), «Дикая бара» (по Б. Немцовой), «Левша» (по Лескову), романсы на стихи Тютчева, Фета, Пяста, Северянина, Блока, Ахматовой (последний цикл романсов на стихи поэтов Серебряного века композитор написал в 1978 г.), циклы «Страницы из дневника», два цикла «Александрийские песни» на стихи Кузмина, музыка для детей. Дружил с В. В. Вересаевым, семьей Поленовых, последним секретарем Л. Толстого В. Булгаковым. Встречался с С. Рахманиновым, М. Кузминым.
«Говорить о своем стиле и творческом направлении очень трудно. Это должны делать другие. Коротко говоря, я считаю себя композитором Московской школы, главой которой является П. И. Чайковский и виднейшими представителями в дальнейшем были Скрябин, Рахманинов и Метнер. Все эти композиторы в той или другой степени оказали влияние на мое творчество.
Мои эстетические идеалы формировались в юности двумя противоположными источниками. Один исходил от Танеева, который был музыкально очень консервативных убеждений, другой – от его ученика Жиляева, воспитывавшего меня на Скрябине, Дебюсси и убеждении, что современное творчество должно открывать новые пути.
…Говоря более конкретно и менее „учено“, мне безразлично, какими „средствами“ пользуется композитор, необходимо только, чтобы его творчество, не нарушая основных законов музыкального мышления, было подлинной интуицией, а не умственной выдумкой, чтобы оно было прозрением в действительно существующий, особый мир музыкальной жизни.
Я предпочитаю произведение, написанное традиционными средствами (но не академическое, то есть сухо-подражательное) и открывающее подлинный мир музыки с индивидуальной, а следовательно, всегда новой точки зрения автора.
Произведение, пользующееся новыми средствами, так же будет мною одобрено, как настоящее, если эти средства не будут целью сами по себе или если за ними будет создан, открыт тот же подлинный мир музыки. Яснее я не могу сказать. Вполне ясно о музыке вообще говорить невозможно» (А. Александров. О себе).
«Папа часто говорил мне, что он человек безвольный. Но безволие его проявлялось только в плоскости внешнего действия. Например, он никогда не мог сразу ничего решить из бытовых вопросов. Идти или не идти в гости. Надеть или не надеть этот галстук. Ехать или остаться… Так в мелочах быта, но иногда даже и в сложных личных вопросах, он не мог ничего сразу или вообще решить, оставляя решение времени. Авось как-нибудь… Но в главном, а главным была музыка, он никогда не ждал подсказки, подталкивания, воля его была всегда сконцентрирована…
Однажды он принес мне „Письма Плиния Младшего“, которые очень любил. „Вот, например, я всегда мечтал быть ученым рабом Плиния Младшего, – сказал он. – Ученый раб ему читает, он с ним беседует, а когда тот заболеет, его посылают лечиться!.. Вообще, люди со слабой волей, к которым я принадлежу, всегда хотят, чтобы воля их находилась в подчинении кого-нибудь более сильного, но внушающего бесспорное доверие и любовь. Я вот, если люблю какого-нибудь выдающегося человека, никогда не хочу быть им самим, а всегда его слугой. Я хотел быть слугой Толстого, например. Да, да, слугой… Приносить ему одежду, одевать его, чистить сапоги…“
– Ну, сапоги у Толстого были бы всегда грязными, – вставила мама. „Нет! Я безволен только по отношению к себе, а как слуга я очень исполнителен“. – „Но как же ты работаешь? Там-то ты проявляешь инициативу?“ – „Я работаю совсем не так, как, например, работал Чайковский, каждый день, кропотливо, усидчиво, определенными порциями изучал одно, писал другое, или как Олеша «Ни дня без строчки». Я в своей работе следую принципу Толстого: «Писать только тогда, когда невозможно не писать». То есть когда так подопрет, что действительно будет удовольствием. А потом есть еще один фактор. Если начнешь уже работать, то сама работа затягивает так, что оторваться невозможно, просто физически неприятно. Я помню, началась война 1914 г. Все ходили, кричали, волновались! А меня втянуло как раз в одну мою сонату. Так мне никакого дела не было до войны, до газет. Я даже на улицу не выходил, пока не кончил. А так я могу не писать целыми месяцами и никакой не чувствовать охоты к сочинению. Даже, наоборот, отвращение“» (Е. Поленова. Об отце).
«Анатолий Александров – один из наиболее значительных и даровитых современных композиторов…Тонкий мелос, полный необычных интонаций, своеобразно терпкий гармонический склад, контрапунктически богатая ткань изложения, широко задумываемые и естественно выполняемые формальные построения и над всем этим налет мечтательности и изысканности при склонности к повествовательному тону в инструментальных произведениях и драматической выразительности в вокальных…Яркая выразительность вокальной партии, гибкий и меткий по интонациям мелодический рисунок, глубоко содержательная, полная чарующих оборотов гармонии и тем партия фортепиано, сила драматического напряжения или лирического пафоса, наконец, как всегда, мастерство письма, – все это таково, что заставляет считать последнюю серию „Александрийских песен“ наиболее значительным… в русской вокальной литературе последнего времени» (Н. Мясковский. Второй вечер современной музыки из произведений Анатолия Александрова).
АЛЕКСЕЕВ Алексей Григорьевич
Актер разговорного жанра, конферансье. В начале 1920-х работал в театрах миниатюр «Гротеск» (Киев; Москва), «Кривой Джимми» (Москва), в «Свободном театре» (Ленинград). Автор комедий и либретто, в том числе «Людовик…надцатый» (муз. Ю. Сахновского).
«Разнообразная программа „Кривого Джимми“ [Театр миниатюр, соединявший традиции „Летучей мыши“ и „Кривого зеркала“. – Сост.] перемежалась выступлениями любимого всеми конферансье А. Г. Алексеева, обладавшего совсем иной индивидуальностью, чем Н. Ф. Балиев. Не только внешностью Алексеев контрастировал Балиеву, но всей манерой ведения конферанса. В противоположность полноватому, с круглым хитроватым лицом, до конца использовавшему свои внешние данные Балиеву, обладавшему восточным темпераментом, самонадеянным лукавством и изрядной долей нахальства, Алексеев казался европеизированным, даже энглизированным. Одетый предельно элегантно, с неизменным моноклем, он обладал сдержанным, но безошибочным юмором, был подчеркнуто вежлив и корректен, что бесповоротно сражало его отважных оппонентов из числа зрителей. Алексеев не раздувал своих коротких реплик, он подавал их как бы вскользь, и с тем же любезным и предупредительным видом переходил к следующему номеру» (П. Марков. Книга воспоминаний).
«Алексей Григорьевич завоевал симпатии остроумием, находчивостью и, я сказал бы, „интеллигентностью“ своего конферанса. Правда, в начале своих эстрадных выступлений он как-то настораживал демократического зрителя, казался ему „чужим“. Прежде всего по костюму. Алексеев выходил на сцену изысканно одетым: великолепный фрак, высокий крахмальный воротник, монокль. С течением времени он постепенно „упрощал“ свой внешний вид: вместо монокля стал носить пенсне, потом очки, на смену фраку пришла визитка и т. д. Но главным образом изменился характер его общения с публикой, он стал проще, ближе к зрителю, и наконец зритель признал Алексеева „своим“.
Алексей Григорьевич не только конферировал, как это было тогда принято, но и принимал участие в программе как актер, играя в маленьких инсценировках, пародиях, сценических юморесках. Это положило начало более широкой деятельности конферансье и было воспринято продолжателями этого жанра» (Э. Краснянский. Встречи в пути).
д’АЛЬГЕЙМ Пьер
Барон, французский писатель, поэт, переводчик, музыкальный критик, музыкальный деятель. Организатор и руководитель концертно-просветительского центра «Дом песни» в Москве (1908–1911). Муж певицы М. Олениной-д’Альгейм.
«Роль четы д’Альгеймов, мужа, организатора „Дома песни“, жены, единственной, неповторимой исполнительницы песенных циклов для первого десятилетия нового века, – огромна; они двинули вперед музыкальную культуру Москвы… с 1907 года музыкально-художественная организация, во главе которой стояли д’Альгеймы, при участии лучших музыкальных критиков своего времени (Энгеля, Кругликова, Кашкина), переводчиков, композиторов (С. И. Танеева, Метнера, А. Оленина), поэтов, занялась пропагандой ряда песенных перлов, доселе неизвестных русской публике; думается: нигде в европейских столицах публике не предлагался с таким вкусом, подбором такой материал, как тот, который предлагался московской публике д’Альгеймами; концерты „Дома песни“ в ряде лет были и эстетическими подарками Москве, и образовательными курсами; если в Италии знали Скарлатти и Перголези, в Англии – песни на слова Бернса, в Германии – песенные циклы Шумана и Шуберта на слова Гейне и малоизвестного у нас поэта Мюллера, то Москве вместе с Глинкой, Балакиревым, Римским-Корсаковым, Бородиным и песенными циклами Мусоргского (кстати, до появления д’Альгеймов малоизвестными) показывались и Скарлатти, и Перголези, и Рамо, и Григ, и Шуман, и Шуберт, и Лист, и Гуго Вольф: в песнях; из года в год „Дом песни“ учил Москву и значению песенных циклов, и роли художественного музыкального перевода, и истории музыки, не говоря уже о том, что семь-восемь ежегодных концертов, тщательно составленных, изумительно исполненных, с программами, сопровождаемыми статейками и примечаниями, заметно повышали вкус тех нескольких тысяч посетителей концертов, часть которых позднее вошла в сотрудничество с д’Альгеймами, когда концерты „Дома песни“ стали закрытыми.
…Над каждым концертом работала мысль д’Альгейма, чтобы он был выточен из цельного камня, чтобы песня вырастала из песни, как стихотворная строка из строки, чтобы песня рифмовала с песней. „Дом песни“ объявлял ряд конкурсов на лучшие переводы циклов на русский язык, на музыку и т. д…Ниже, давая юмористическую характеристику Пьера д’Альгейма как „чудака“, окруженного чудаками, я должен отделить „чудака“ в нем от тонкого критика, педагога, насадителя подлинной музыкальной культуры, боровшегося против рутины с необыкновенным мужеством, стойкостью и с небывалым успехом; д’Альгейм-чудак, идейный путаник – одно: трагический его конец, помешательство, подкрадывалось к нему – издалека; жизненная борьба сломила эту личность, непокорную и независимую; д’Альгейм музыкальный педагог – совсем другое.
…Петр Иваныч – изящный стилист, поэт, публицист и писатель, некогда близкий знакомец им боготворимого Вилье де Лиль-Адана, – был как фонтан афоризмов… поблескивая глазами, вином и умело вкрапленными цитатами из Малларме, Верлена и Ницше; в этот венок из цитат, конкурируя с Рачинским и его побивая цитатами, он вправлял отрывки из древнеиндийских поэм, еврейских каббаллистов и средневековых труверов XII и XIII столетия; ткань речи его напоминала мне тонкую инкрустацию из дерева и слоновой кости, какая поражает в Египте на иконостасах древних коптских церквей; в нем был понятен эстетически узор метафор; смысл же был нам порой темен.
С такими речами он поднимал свой бокал над столом; мы – Рачинский, Сергей Иваныч Танеев, Кашкин, Энгель, Кругликов – на него разевали в такие минуты рты; мы удивлялись изяществу оборотов мысли, глубочайшим замечаниям, бросаемым вскользь; мы им любовались, но и немного пугались: чего хочет он?
Целое его мысли заволакивал от нас часто туман из метафор; довод выглядел стихотворной импровизацией, напоминающей тексты древних индусских поэм; а он требовал от нас программы действий в XX веке, основанной на поэзии седой древности; с одной стороны – Малларме; с другой стороны – „Рама“, а современности, московской, тогдашней, – не было.
Пугало барокко мысли: сверкающий тысячегранник – предмет удивления; – а что делать с ним?
В иных ходах мыслей перекликался он с Вячеславом Ивановым, но с тою разницей, что Иванов казался лукавым, а д’Альгейм удивлял прямотой; он был мудреней Иванова, но более блестящим в импровизациях, и был более „поэтом“ в своей риторике, чем поэт Иванов.
В те дни он мечтал о рождении ячеек, подобных „Дому песни“ в Москве, во всех центрах пяти континентов земного шара; и тут выявлялся в нем откровенный мечтатель-чудак, высказывавший свои утопии о связи художников, поэтов и музыкантов всего мира, воодушевленных концертами Мари, его жены:
– Кан Мари шантера… (Когда Мари споет…)
Она должна была запеть из Москвы – всему миру; смягченные сердца Щукиных, Рябушинских, Морозовых отдадут-де миллионы: ему, д’Альгейму.
– Вот, – на „Дом песни“!
„Дом песни“ немедленно-де распространится из Москвы, организуясь в Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Сан-Франциско, Нью-Йорке, Бомбее; во всех центрах поэты, художники, певцы и певицы, которых он и Мари при нашем участии вооружат молниями художественного воздействия, обезглавят тысячеголовую гидру порабощения; „золотой телец“ расплавится и протечет под ноги ручейком.
…По его представлению, тот, кто владеет разумением художественных символов, может сочетанием образов и художественных воздействий перевертывать по-новому жизнь; д’Альгейм видел себя призванным к такому переверту; его жена, которую создал он великолепной певицей, была показом его владения тайнами искусства; каждого из нас хотел он, забрав в руки, переделать по-своему, сделать „Олениной-д’Альгейм“ в своей сфере, чтобы, передвигая нами как пешками, из Москвы вести партию шахмат: с рутиною всего мира…
И тут-то начиналась и тогда уже болезнь в нем.
Но толковал он художественные явления изумительно; в нем жил не только художественный критик, но и художник-критик. Так грезил он; и вдруг обрывал свои „мировые“ грезы, переходя к показу опытов: и из слов его возникал оригинальный театр марионеток, макет из кисеи сквозной сцены» (Андрей Белый. Начало века).
АЛЬТМАН Натан Исаевич
Живописец, график. Участник выставок объединений «Мир искусства», «Бубновый валет». Один из основателей «Еврейского общества поощрения художеств». Графические циклы «Еврейская графика» (1914), «Картинки Натана Альтмана» (1914–1916). Автор портрета А. Ахматовой (1914).
«У Альтмана было лицо азиата, юркие движения, крупные скулы; он всегда приносил с собой суету жизни, у него был практический ум, но затейливый и веселый; Альтман не любил долгих принципиальных споров и никогда не участвовал в каких-либо группировках, предпочитая отвечать за самого себя, чтобы не отвечать за всех. Был у него один характерный жест – держать мундштук с папиросой низко между пальцами, с этим жестом он запомнился мне навсегда» (Н. Пунин. Квартира № 5).
«Эсхатологические черты в его облике так крупны, что их труднее разглядеть, нежели заметить. Он ходит среди нас живым символом потопа. Он не подмигивает и не принимает значительного вида, – но, поглядев на него, каждый знает, что в общей гибели этот спасется. Его внешний образ силен и закончен. Он зловещ и труден, но он покоряет нас впечатлением, что от него податься некуда.
…Он появился бесшумно и уверенно. Однажды художники и художественники заметили, что их число стало на одну единицу больше, чем прежде. Но особого интереса это не вызвало. Альтман не шумел, не кричал „Я! Я!“, не разводил теорий. Все произошло чрезвычайно спокойно и тихо; может быть, надо сказать: все произошло чрезвычайно прилично. Альтман вошел в чужое общество как к себе домой и сразу стал существом в качестве равноправного сочлена.
Он сделал это с такой безукоризненной вескостью, что все инстинктивно подвинулись и дали ему место. Казалось, каждый был уверен, что все остальные, кроме него, хорошо знают вошедшего, и он, незнающий, пожалуй, даже виноват в том, что его не знает. Только два-три человека, понизив голос и нагнувшись друг к другу, спросили, откуда прибыла молодая знаменитость, ибо, по всей видимости, он был столь же знаменит, сколь молод. Но так как спрашивающие были из числа присяжных биографов и библиографов, у которых на карточках ничего не значилось под словом „Альтман“ и интересами которых никто, кроме них самих, не интересовался, то и удовлетворить друг друга они не могли.
…Все сразу забыли, что он неизвестно где родился и неизвестно где вырос; никому не представлялось подозрительным, что у него как бы не было детства; что не могли назвать его учителей; что он держался зрелым художником, никогда не быв молодым; что он числился крайне левым, ничем того не проявив; что в своей работе он был гомерически скуден среди общего многоделанья; что никому не удавалось подглядеть его ошибок, колебаний и неудач; что это был художник без черновиков; что в 23 года он был так загадочно закончен; что в 23 года он был так странно музеен… Магия, которой был наполнен воздух вокруг Альтмана, делала правдоподобным все неправдоподобное!
…Альтман сразу занял место в виднейших группировках; Альтман сразу стал членом влиятельнейших кружков; Альтман сразу попал в поле зрения руководящей прессы; Альтман сразу приобщился к крупнейшим кошелькам художественной биржи. И среди всех этих удач, которых его сверстники ждут годами, а получают крупицами, он оставался спокоен и бесшумен: точно все делалось помимо него и за него; его судьба ни разу не изменила ему: кто-то, – не он сам, – хлопотал, чтобы „Дама с собачкой“ попала в стены Русского Музея; кто-то – не он сам, – грозил и грохотал, когда старики „Мира Искусства“ как-то обошли его избранием; кто-то продавал его единственную скульптуру в гельсингфорский Атенеум; кто-то засыпал его заказами, кто-то делал за него одно, кто-то делал за него другое: кто-то за Альтмана всегда прокладывал путь Альтману.
Но он стоил того. В своих отношениях к искусству он проявлял тонкость, которая была восхитительна. Он был несомненно пришлец, он был еврейский юноша из Винницы… он был недоучившийся питомец одесского Костанди, он так и не кончил ни одной художественной школы, он лишь несколько месяцев побывал в девятьсот одиннадцатом году в Париже, он и там только смотрел, впитывал и размышлял, был сам себе учителем и учеником, – но он появился в Петербурге, зимой 1912 г., таким аристократом от искусства – аристократом европейского склада, – что все мы готовы были предположить за его спиной наличие самой утонченной генеалогии.
…За его спиной была всего-навсего лишь национальная способность еврея принимать окраску и вид окружающей среды. У Альтмана был дар еврейской мимикрии. Добрый жребий его состоял в том, что он был одарен ею до совершенства. Он окрасился Европой молниеносно и прочно. Попав из Одессы в Париж, бахур Натан Альтман стал сразу Monsieur Nathan Altman, миновав воздействие всероссийского Петербурга и всерусской Москвы. Он распоряжался своим европеизмом просто и свободно. В Петербург он прибыл даже в поношенно-европейском виде, словно Европа была его исконной родиной.
…Петербург мог особенно оценить европеизм Альтмана; Петербург его оценил. Альтман попал еще в полосу гегемонии „Мира Искусства“, которая, правда, быстро заканчивалась, но еще не закончилась. Старики „Мира Искусства“ еще считались аккредитованными европейцами при русской художественной культуре; европеизм был их главным коньком. С появлением Альтмана они стали казаться старомодными и смешноватыми.
Альтман – математик искусства, а не поэт. Если у него есть вдохновение, это – вдохновение вычисления, а не одержимости…Альтман удручающе умен, или радующе умен – смотря по вкусам, – но он умен всегда! Точно так же он удручающе удачлив, или радующе удачлив, – но всегда удачлив!…Организованность его художественной воли изумительна. Это не художник, а „делец искусства“ с мертвой хваткой, не знающий неудачных комбинаций и остающийся в выигрыше при всяком положении.
Написать картину значит для него решить уравнение, в котором все части ему ясны…Неожиданность – его худший враг. Он не терпит порывов. Он не знает, что значит творческая бессонница. Моцартовское „Вчера меня бессонница томила“ есть для него только старинный курьез. В душевном споре Моцарта и Сальери он на стороне Сальери уже потому, что он на стороне самого себя. „Музыку я разъял, как труп“, – вот что ему понятно и знакомо до тончайших тонкостей.
…Когда для Альтмана настанет смертный час, в конце долгой, Бог даст, крепкой и задачливой жизни, и ангел смерти поставит его перед Горним Престолом для божьего подсчета и приговора… Божья Справедливость произнесет:
– Ты согрешил, но ты был умный грешник… Сядь одесную меня!» (А. Эфрос. Портрет Натана Альтмана).
АМФИТЕАТРОВ Александр Валентинович
Прозаик, публицист, фельетонист, литературный и театральный критик, драматург, поэт-сатирик; в молодости учился пению, два сезона пел в Тифлисе и в Казани. Публикации в журналах «Пчела», «Будильник», «Осколки». Книги «Восьмидесятники» (т. 1–2, СПб., 1907), «Девятидесятники» (СПб., 1910–1911), «Закат старого века» (т. 1–2, СПб., 1910), «Дрогнувшая ночь» (СПб., 1914), «Вчерашние предки» (Нови Сад, б. г.); романы «Людмила Верховская» (М., 1890), «Виктория Павловна» (СПб., 1903), «Дочь Виктории Павловны» (Пг., 1914–1915), «Марья Лусьева» (1903), «Марья Лусьева за границей» (СПб., 1911), «Лиляша. Роман одной женской жизни» (кн. 1–3, Рига, 1928) и др. Сын протоиерея Валентина Николаевича Амфитеатрова, настоятеля Архангельского собора в Московском Кремле. С 1921 – за границей.
«Сын московского протоиерея, о. Валентина, по прозванию „золотые уста“ за свое красноречие, бывшего кумиром московских аристократических барынь, из старой духовной фамилии (епископ Амфилохий – Амфитеатров, Раич, переводчик „Освобожденного Иерусалима“ Тассо – Амфитеатров) – Александр Валентинович начал карьеру журналиста в малой московской прессе, сопровождая ее немалым пьянством и буянством, так что даже отец от него отрекся. Затем перешел на более серьезное амплуа в „Новое время“ – писал здесь „московский фельетон“ с большим успехом, талантливо изображая купеческую Москву, ее ожирелую жизнь, оргийное в ней начало. Наконец переселился в Петербург и стал писать уже из жизни нашей невской столицы. Помню начало его первого фельетона здесь: „Сделался петербуржцем и изучаю Петербург. Трудный город“. Когда „дофин“ – молодой Суворин Алексей Алексеевич – разошелся с отцом и начал издавать газету „Русь“, туда перешел и Амфитеатров и вместе с Дорошевичем, фельетонистом одесским, принялся громить „Новое время“ и старика Суворина. А между тем, будучи с Яковлевым, другим сотрудником „Нового времени“, корреспондентом в Варшаве, оба они напили и наели в гостинице Брюля на многие сотни рублей и отказались платить, грозя, что ошельмуют гостиницу в газете… Но теперь Амфитеатров исполнился гражданского пафоса. Скоро ему громкое имя создал фельетон „Обмановы“ – все увидели здесь Романовых, а Амфитеатров был выслан в Вологду…
Перед отъездом Амфитеатрова его жена, актриса, явилась к старику Суворину и жаловалась, что муж ее не имеет на дорогу ни шубы, ни денег. Суворин дал и денег, и шубу, не помня недавней ругани и помой, которыми Амфитеатров его обливал… Далее карьеры и Амфитеатрова, и Дорошевича пошли в гору. Оба издали многотомные собрания своих сочинений. Писали и романы, и путешествия. Зарабатывали они десятки тысяч. Амфитеатров и за работу не садился, не поставив перед собою бутылки шампанского. И вот встречаю этого отекшего, грузного человека в образе худощавого рыцаря печального образа.
– Революция меня освободила, – сказал я.
– …А меня революция поработила! – возразил Александр Валентинович и скоро отправился за свободой… в эмиграцию, за границу. Как-то дают мне редкостный, истрепанный, исчитанный номер заграничной русской газеты. Открываю – фельетон Амфитеатрова, и начинается так: „Сделался эмигрантом и учусь эмиграции. Трудная наука“. Чему он научился – не знаю, так как больше ни единого номера этой газеты до меня не доходило…» (Н. Энгельгардт. Эпизоды моей жизни).
«Амфитеатров был, конечно, ценнейший газетный сотрудник. При большом темпераменте, хлестком пере и остром уме он обладал еще драгоценнейшим свойством: умел быть или казаться смелым в области не слишком опасных в принципиальном отношении вопросов и без особой драки попадать в большие забияки. В его таланте общедоступна была не столько его писательская манера – всегда интересная, занимательная и острая – сколько способность говорить с искренним жаром, увлечением и аппетитом о том, что всякому ясно. Как и многие даровитые люди (если не большинство таких), Амфитеатров был очень эгоцентричен (не знаю, как теперь – это свойство испаряется понемногу к старости) и в этом смысле точно был „бич редакторов“. Он писал столь огромные статьи, что другим оставалось мало места. С ним, при его комплекции, было одинаково трудно вдвоем ездить на извозчичьей пролетке и писать в одной газете» (А. Кугель. Листья с дерева).
«Человек огромный, шумный, производительный, с большим животом, с большой головою, сын или внук протодиакона или архиерея – и революционер, когда-то сосланный, теперь убежавший в Париж – все черт знает для чего, – обширно начитанный и образованный, но который пишет точно бревна катает, вечно предпринимающий, вечно разрушающий, ничего не созидающий, кроме заработка бумажным фабрикам…
По-видимому, не злой, – он вечно ругается или кого-то громит… За что – он и сам не знает… Все равно – „гром есть“… Способный прожить три жизни и десять состояний, без сомнения никогда не обедающий в одиночку, вечером, несомненно, едущий в театр, если не занят статьею, „которая назавтра поразит весь свет“…
Приятно всегда смотреть на его самоупоение… В „наше безнадежное время“ Амфитеатров шумит, пыхтит, как паровоз или даже два вместе сцепленных паровоза, с контрпаром в обоих… Свистит двумя свистками. И не знает, до чего всем скучно.
И до чего всех не развлекает он, Амфитеатров» (В. Розанов. Амфитеатров).
«Амфитеатров, при всей его несомненной даровитости, несомненно, писатель очень грубый и по языку, и по всей манере, и по несложности идей. Мгновениями он яркий художник, а через две строки срывается в публицистику, и срывается очень грубо» (З. Гиппиус. Литературный дневник. 1899–1907).
АНДРЕЕВ Василий Васильевич
Композитор, виртуоз игры на балалайке, организатор и руководитель первого оркестра русских народных инструментов (1888; с 1896 – Великорусский оркестр). Автор более 40 произведений для русского народного оркестра и балалайки. Книги «К вопросу о русской народной музыке» (СПб., 1899), «Справочник, или Краткое руководство для оборудования великорусского оркестра» (Пг., 1916).
«Он был небольшого роста, и весь сжатый, – с боков, спереди, сзади, – сухой, крепкий, нервный. Волосом черен, и борода эспаньолкой la Napoleon III. Не человек, а „фрак“… Все в нем – форма, срок и обязанность. Встает рано, ложится поздно, и все сутки в заботе, труде и неутомимости…
Я слышал его, в частном доме, лет 20 назад, когда он только-только начинал; и хотя слушателями были все „люди русского направления“, в халатах и полухалатах, он сам уже тогда был во фраке и в белом галстуке.
В этом и секрет.
В большом концерте 22 января [1913. – Сост.] в зале Дворянского Собрания („бенефис оркестра“) играли „Осень“ Чайковского: закрыв глаза, вы слышали воющий ветер, такой печальный, такой одинокий, – такой ужасный тем, что его покинули цветы и плоды, что он не ласкает никакой зелени, никакой жизни, и в нем самом нет жизни, а есть только страшная тоска стихии, несущейся над развалинами, над камнями, над бесплодной пустыней…
О, как страшно, и жалко, и пугливо! Это душа плачет, когда в ней осень, когда все потеряно, все утрачено…
Раскрыл глаза: перед замершим в благоговении залом сидит человек 70 людей в черных фраках и белых галстуках с сосредоточенностью монахов. И эти „монахи“ Андреева, все с английскими проборами посредине головы, элегантные, молодые, энергичные, сидят над трехструнными балалайками и каждый в отдельности и каждую минуту издает „трынь-брынь“. Да, но и „Медный всадник“ Пушкина состоит в каждой строчке и во всяком лове из „аз-буки-веди“, то есть не из большого добра.
Но
- Люблю тебя, Петра творенье.
…Андреев слил в шум ветра эти коротенькие, не способные к развитию звуки, звуки без тонов, звуки без теней… Тут что-то играли на „bis“, в первом отделении концерта, играли „из Грига“ (Андреев объявил): это был чудный шепот, – и вы слышали, как грудь шепчущего задыхалась от какого-то волнения… Балалайки шептали…
Балалайки шептали!!!
…В. В. Андреев показал на своем оркестре, что „оркестр на этих инструментах“ может давать волшебную музыку. Он имеет вдохновение к этому делу – то вдохновение, которое до него никто не имел, и после него мало надежды, чтобы кто-нибудь с такою же силою, с равным талантом и с таким же успехом получил, выразил и осуществил такое вдохновение» (В. Розанов. Среди художников).
АНДРЕЕВ Леонид Николаевич
Прозаик, драматург, публицист. Публикации в журналах и газетах «Курьер», «Журнал для всех», «Жизнь», «Правда» и др., альманахах «Шиповник», «Факелы», сборниках «Знание», «Земля» и др. Отдельные издания: «Рассказы» (СПб., 1902; с посвящением М. Горькому), «Жизнь Василия Фивейского» (СПб., 1904), «Красный смех» (СПб., 1905), «Марсельеза» (СПб., 1905), «Памяти Владимира Мазурина» (СПб., 1906), «Царь-голод» (СПб., 1908), «Анатэма» (СПб., 1908), «Океан» (СПб., 1911), «Король, закон и свобода» (Пг., 1914), «В сей грозный час» (Пг., 1915), «Дневник Сатаны» (Гельсингфорс, 1921) и др. Собрания сочинений: в 7 т. (СПб., 1901–1909); в 17 т. (СПб.; М., 1911–1917), Полное в 8 т. (СПб., 1913). С 1917 – за границей.
«Когда мысленно я вызываю образ Андреева, он представляется мне молодым, чернокудрым, с остроблистающими, яркими глазами, каким был в годы Грузии, Пресни, Царицына. Он лихорадочно говорит, курит, стакан за стаканом пьет чай где-нибудь на террасе дачи, среди вечереющих берез, туманно-нежных далей. С ним, где-то за ним, тоненькая, большеглазая невеста в темном платье, с золотой цепочкой на шее. Молодая любовь, свежесть, сиянье глаз девических, расцвет их жизни» (Б. Зайцев. Москва).
«Был Андреев типичный москвич. Радушный и гостеприимный, мало разборчивый на знакомства; масса приятелей, со всеми на „ты“; при встречах, хотя бы вчера виделись, целуются. Очень любил пить чай. Самовар в его квартире не сходил со стола круглые сутки. Работал Андреев по ночам, до четырех-пяти часов утра, и все время пил крепкий чай. В пять утра вставала его матушка, Настасья Николаевна, и садилась за чай. Днем, когда к ним ни придешь, всегда на столе самовар.