Колодец старого волхва Дворецкая Елизавета
Вдруг она услышала возле себя знакомый голос: – День тебе добрый!
Живуля обернулась, привычным движеньем отводя русую прядь от лица, но та тут же упала снова. К девушке приближался невысокий смуглолицый парень с черными бровями, надломленными посередине, с темноватым румянцем на выступающих скулах. Одет он был в рубаху и порты из грубого серого холста, его черные волосы были острижены коротко в знак подневольного положения. Живуля знала его – это был Галченя, младший сын Добычи, рожденный от пленной печенежки
Мать его шла следом, держа в руках пустую корчагу из-под кваса. За смуглую кожу и черные глаза домочадцы Добычи звали ее Чернавой. Одеждой – холщовой рубахой и плахтой – она ничем не отличалась от всех женщин города, голову ее покрывал темный повой, на смуглых сухих руках звенело несколько медных браслетов. О племени ее напоминал только печенежский амулет у пояса, похожий на бронзовый цветок с четырьмя лепестками, и маленькое бронзовое зеркальце. Степняки очень любили зеркальца, а славяне совсем не знали этой вещи, и белгородские девицы с опасливым любопытством косились на гладкий, блестящий бронзовый кружок, который печенежка всегда носила на поясе. Но редко какая из них набиралась смелости, чтобы попросить посмотреться – девушки боялись, что печенежское диво испортит их красоту.
– Здорова будь, девушка, белый цветочек! – приветливо сказала Чернава Живуле. – Все хлопочешь? Ранняя ты пчелка – прежде всех на луг вылетела!
– Да вон – целый улей вьется! – смущенная похвалой Живуля улыбнулась и показала вокруг. По зеленым пригоркам тут и там копошились разноцветные платки женщин, мелькали серые рубашонки детей – все собирали съедобные травы, то и дело отвешивая низкие поклоны Матери-Земле.
– Посиди, отдохни! – дружелюбно предложил девушке Галченя.
Усевшись на пригорке, он похлопал ладонью по теплой травке рядом с собой. Чернава тоже устроилась поблизости, поджав под себя ноги, как сидели степняки. Повернувшись к солнцу, она подставила смуглое лицо его лучам и с удовольствием вдыхала запах степных трав. Все изменилось вокруг нее за долгие годы плена, даже сама она переменилась и говорила чужим языком, но ветер степи остался для нее так же сладок, как и много лет назад, на воле.
– А вы что тут ходите? – спросила Живуля и села возле Галчени. – Вам ведь лебеды не искать, у вас и хлеба довольно.
– Батины работники нынче весь хлеб поели! – Галченя усмехнулся и показал пустой мешок. – Как батя ни отговаривался, а пришлось ему со своей дружины два десятка человек с волокушами и лопатами на вал выслать. А батя бранится – вся работа стоит. Домой скоро идти нет охоты!
Галченя усмехнулся: не в первый раз ему приходилось сносить дурное расположенье духа отца-хозяина, вызванное чужой виной. Жилось Галчене нелегко: сын рабыни, он и сам считался Добычиным холопом и не мог быть ровней старшим братьям, рожденным от жены хозяина. Сын и холоп своего отца, полуславянин и полупеченег, он состоял из двух разных частей, и худшая – кровь печенега и доля холопа – держала в плену и унижала лучшую часть, хотя по уму и нраву Галченя мог бы быть не хуже свободных славян. Домочадцы Добычи не были злыми людьми, но все же Галчене и его матери доставалось много лишнего труда и мало лишнего хлеба. Люди сторонились их, боясь черных глаз, Чернаву не раз пытались обвинить в болезнях и пожарах, девушки отворачивались от Галчени. Любой мог бы озлобиться от такой жизни и возненавидеть все вокруг, но с Галченей этого не случилось. Терпеливо вынося все дурное, он умел видеть и хорошее и охотно отвечал добром на доброе отношение к себе.
Одна только добросердечная Живуля не избегала его, и Галченя всегда был рад случаю побыть с ней. Ее саму родичи считали простоватой до глупости, потому что она никогда ни на что не сердилась и не обижалась, жалела любую уличную собаку и готова была отдать свою краюху хлеба мимохожему старику. Так же жалела она и Чернаву с сыном и никогда не отказывалась поговорить с ними. Даже теперь, после судебного разбирательства между Добычей и Меженем, Живуля не видела причин лишить Чернаву и Галченю своей дружбы.
– И у нас глину не месили, горн холодный стоит, – жаловалась она Галчене. – Нам-то хуже вашего. Ваш старший – богатый, вы голодны не останетесь. А нам не работать – так и не есть. С этими проводами княжьими братья совсем ошалели, от работы отстали, все возле кметей вертелись да их басни слушали, батя их работать чуть не поленом загонял. Боялся даже, как бы и они с кметями не сбежали. А едва князя проводили – драка эта проклятая! Теперь вот пятница, а нам на торг вынести нечего. С чего живы будем, я и не знаю. Вот, одной лебедой и спасаемся.
– Не горюй! – Галченя положил широкую ладонь на ее худенькое плечо и дружески пожал его. – Эта забота не на век. Вон, чуть не полгорода выгнали – дня в два-три управятся, да и пойдет все опять своим путем.
– Дали бы боги! – с надеждой сказала Живуля.
Ее мягкое сердце всегда было готово верить в доброту богов, а мнение других неизменно казалось ей правильным и убедительным. Галченя, конечно, был холопом и стоял ниже ее, хоть и бедной, но свободной дочери ремесленника, но он был мужчиной и уже поэтому казался Живуле умнее. И она охотно делилась с ним своими тревогами, надеясь, что он ее разубедит.
– А то люди говорят: вот прознают печенеги, что князь из Киева в поход ушел и все дружины увел, так придут опять к нам. А под стугнинские городки они в прошлый год ходили, Мал Новгород так и лежит разорен – им теперь дорога к нам открыта.
– Боги помилуют! – утешал ее Галченя. – Такие стены никакому ворогу не одолеть. Правда, матушка?
Чернава посмотрела на них и ответила не сразу. За долгие годы жизни среди славян она перестала понимать, кто ей свои, а кто чужие. И глядя на смуглолицего ее сына, странно было слышать, что он говорит о печенегах как о врагах.
– Правда, – ровно подтвердила Чернава, но сын услышал в ее голосе затаенную грусть. – Но и народ Бече живет голодно – и он не имеет много хлеба. Не надо думать, что они желают зла. Люди степей – не волки, хоть и ведут свой род от волков. Всеми народами владеют боги. Когда Тэнгри-хан и богиня Умай добры, народ Бече имеет еду от своих стад и кочует в степях. А когда нет, когда война, или засуха, или мор – тогда в степи голод и смерть. Тогда…
Чернава не договорила, но Живуля и сама могла докончить – тогда печенеги идут в набег. А набег – это дымы пожаров на полуденном краю небосклона, причитающие беженцы, затоптанные поля и дороговизна хлеба, полуголодный год, болезни… Живуля поежилась, словно черное зло, обрекающее на беду печенегов и славян, уже было где-то рядом.
– А кто это – Тэнгри-хан? – шепотом спросила она у Галчени.
– Бог – хозяин неба, – ответил он и показал взглядом вверх, где белые облака, похожие на толстых коров, лениво паслись в голубых лугах. – Вроде как Сварог печенежский.
– А Умай? – Богиня земли, вроде Макоши.
Громча, увидев их вдвоем, издалека погрозил кулаком. Ему вовсе не нравилось, что его сестра сидит рядом с холопом печенежской крови. Недавно Живуле исполнилось пятнадцать лет, с этой весны она считалась невестой. Она была миловидной девушкой, сероглазой, с круглым простоватым лицом, мягким носиком и розовыми губами. Никакая лента не держалась в ее прямых русых волосах, тонких и не слишком густых, коса ее быстро расплеталась, и волосы всегда были в беспорядке рассыпаны по плечам, висели вдоль щек, падали на глаза и мешали смотреть. Худенькая и неприметная, Живуля не привлекала парней ни веселым нравом, ни пестротой наряда – небогатый гончар только и мог купить дочери, что пару бронзовых заушниц да медный перстенек. И все же доброта сердца, покладистый нрав и трудолюбие делали Живулю вполне достойной невестой, за которую, особенно если толком причесать ее и хоть как-то принарядить, родичи могли бы попросить у посадского жениха порядочное по меркам Окольного города вено. А какое вено спросишь с холопа? С ним дружбу водить – только позориться
– А тебя за меня бранить не будут? – спросил Галченя, перехватив опасливый взгляд Живули в сторону родичей. – Ты такая хорошая, как цветочек беленький, а я мало что холоп, так еще и печенегом зовут…
Живуля смущенно улыбнулась, услышав про цветочек. Не будучи красавицей, она не была и разборчива, ей нравился Галченя, и оттого вдвойне приятнее было знать, что и она ему нравится. Непривычная наружность Галчени будила ее любопытство, а нелегкая участь вызывала сочувствие. А он был так ласков с ней, так явно благодарен за доброе участие, что Живуля готова была любить его за одно это. Дома ее уже не раз бранили за дружбу с сыном печенежки, но эта дружба была так дорога ее сердцу, что в этом она находила в себе силы, хоть тайком, все же ослушаться отца и братьев.
– Бывает, пеняют, – созналась она, отведя глаза и в смущении дергая зеленые стебельки травы. Она боялась обидеть Галченю, но не умела солгать. – Тебе, говорят, скоро замуж идти, а он…
Впервые, нечаянно связав вместе Галченю и замужество, Живуля вдруг страшно смутилась и покраснела, как спелая земляника. Смутился и Галченя. Ему и мечтать не приходилось жениться, а тем более взять за себя свободную девушку. Но сейчас, когда Живуля произнесла эти слова, он вдруг понял, что ему этого хочется больше всего на свете. Едва дыша, слыша только стук своих сердец, они сидели рядом на траве, в смятении не смея поднять глаза и все же ощущая друг друга рядом с такой силой и ясностью, как никогда прежде. В свежем теплом ветерке их овевало дыхание доброй богини Лады, которая не различает свободных и холопов.
В соседнем овраге, где горожане брали землю для подсыпки вала, вдруг послышался гомон.
– Глядите, кости! И железо тут! Мертвец, гляди! – раздавались там возбужденные, испуганные, любопытные голоса. – Чей же он? Откуда здесь?
Выбирая землю из склона оврага, работники кузнечного конца нежданно наткнулись на человеческие кости. На их крики со всех сторон сбегались любопытные и толпились в овраге, разглядывая пугающую находку. Разгребая землю, кузнецы нашли человеческий скелет с истлевшими остатками кожаной одежды, а рядом пару конских копыт. Тут же лежало оружие – тяжелый лук с костяными накладками, железные наконечники стрел, широкая, почти прямая сабля с заостренным концом.
– Э, это все не наше! – увидев почерневшее оружие, сразу определил молодой кузнец. – Это работа печенежская!
– Верно, печенег это! – согласно заговорили белогородцы вокруг. – Гляди, копыта – так печенеги хоронят, чтоб, стало быть, на тот свет ему верхом доскакать.
– А сам конь где же?
– А самого коня родичи на страве съели – такой у них обычай.
Чернава и Галченя с Живулей подошли поближе. – Идите сюда! – Один из кузнецов увидел их и посторонился. – Идите, гляньте – ваш?
Люди расступились, пропуская печенежку с сыном. Чернава заглянула в яму, помедлила, а потом кивнула.
– Наш, – подавляя вздох, сказала она. – Давно. Еще не было города. В походе умер.
– Умер-то умер, а мы его потревожили! – с опасливым недовольством сказал другой кузнец, постарше. – Как бы не осерчал – вон, кости все разворошили. Выйдет он теперь из могилы и начнет злобствовать. Или к своим полетит да на нас их приведет – мало ли беды…
Народ вокруг тревожно загудел. – Засыпать его назад, да дело с концом! – Нечего ему в нашей земле лежать! Выбрать кости из яруга да в реку. Пусть Ящер его ест!
– Нету тут вашего Ящера! Это у вас, у словен, во всякой луже по ящеру жертв дожидается, а у нас в Рупине нету такого!
– Ты словен не трогай, удалой! – Да будет вам! – остановил разгорающуюся брань старый кузнец. – Мало ли нам печенегов да печенежских навий, чтоб еще меж собой раздориться.
– Обережу позовите! – подсказал кто-то. – Он знает, как навий прогонять!
– Тоже выдумали! Обережу, еще кого? Может, вам еще Будимира Соловья из Новгорода кликнуть? – перебил эти голоса Зимник, прорвавшись вперед.
Теперь на нем была простая серая рубаха с засученными рукавами, волосы на лбу, перетянутые ремешком, намокли и слиплись от пота, на разбитой Явором губе видна была болячка с засохшей кровью. Зимник был зол на весь свет за то, что его, умелого замочника, сперва побили, а потом еще заставили копать землю, и от работы его злость не проходила, а только увеличивалась.
– Обережу вам! – злобно выкрикнул он и плюнул на землю. – Да чего он сотворит, болтун старый! Епископа зовите! Епископ теперь у нас Богу служит, он и оборонит нас!
– Да ведь дух-то навий… – начал кто-то возражать. – А кто супротив – самому князю супротив! – вскинулся Зимник, даже не разглядев, кто это сказал. – Так и тысяцкому доведем!
– Ну и ступай сам за ним, – сдержанно, с осуждением ответил старый кузнец. Все знали, что Добыча старается подладиться к епископу и все замочники надеются на его заступничество.
– И пойду!
Все больше разъяряясь от всеобщего молчаливого осуждения, Зимник махнул рукой, словно стряхивая с себя неодобрительные взгляды, и широким шагом направился к воротам в город. Переглядываясь, люди разошлись подальше от разрытой ямы, но за работу никому приниматься не хотелось. Теперь даже страшно было ударить в землю лопатой – а вдруг снова кость покажется? Кто бормотал заговор, кто крестился, думая, что лишняя защита не помешает.
– Батько, а может, с ним там сокровища зарыты? – возбужденным шепотом спрашивал какой-то отрок, дергая отца-кожевника за рукав.
– Да какое там! – недовольно отмахивался отец. – Сам не видал – копыта конские да копье ржавое – вот и все его добро. Был бы богат – так в разбой бы не ходил…
– Ишь, почесал! – ворчали люди вслед ушедшему Зимнику. – Быстро спохватился – лишь бы не работать.
Чернава осталась возле разрытой могилы. Опустившись на колени возле разворошенных лопатами костей, она зашептала что-то по-печенежски, моля небо за того, кто здесь лежал, и за весь свой кочевой народ. Лицо ее казалось застывшим, а веки она полуопустила, не желая никому показать, как болит ее сердце при виде останков неведомого ей батыра. Она не знала, что за человек лежит в этой могиле, но это был ее соплеменник, погибший в походе. А теперь могилу его потревожили в ожидании нового похода. Боги войны есть у каждого народа, и все они жестоки, жадны до жертв. Сама Чернава, ее невольничья судьба были такой жертвой. Сколько их было, сколько будет еще? Галченя, хмурясь, наблюдал за матерью, а Живуля, до глубины души напуганная, жалась к нему и теребила обереги на груди.
– Чего она там бормочет? – опасливо заговорили люди вокруг. – Еще наворожит чего! Гоните ее прочь!
– Да уймитесь вы, будет лаять-то! – прикрикнул на них молодой кузнец. Кузнецы были первыми и любимыми учениками Сварога, небесного кузнеца и отца всех ремесел. Среди ремесленного люда кузнецы считались сродни волхвам и меньше других боялись нечисти и нежити.
– Ты скажи ему, что мы не со зла, ненароком, – примирительно, словно прося прощения у мертвеца, обратился кузнец к Чернаве. – Знали б, не копали бы там, пусть бы лежал в покое. Тоже ему мало радости – в чужой земле лежать…
Чернава кивнула, не поднимая век, и продолжала шептать. Несмотря на опасения, никто не мешал ей, признавая за ней право помолиться за соплеменника.
Вскоре в овраг явился священник Иоанн, присланный епископом с благословением прогнать злобную нечисть. Болгарин Иоанн, вместе с самим епископом уже несколько лет живший в Белгороде и без труда выучившийся русской речи, был человеком средних лет, невысокого роста и легкого сложения, но держался он всегда уверенно, словно обладал некой тайной силой, скрытой от чужих глаз. Его смуглое лицо имело правильные, крупные, немного резкие черты и было обрамлено густой черной бородой. Глаза его, большие и темно-карие, одним быстрым взглядом успевали охватить все вокруг. Эти-то темные глаза, непривычные для светлоглазых славян, и не нравились белгородцам. Про Иоанна не говорили ничего дурного, но никто и не стремился к дружбе со служителем Бога, который для большинства оставался чужим и непонятным.
Иоанн помолился над костями, окропил их святой водой и велел засыпать могилу.
– Идите с миром, сынове, к работе своей, – сказал он белгородцам. – Не будет вас тревожить дух убиенный.
– А может, честный отче, плетнем его осиновым огородить? Для крепости? – спросил старый кузнец.
– Не надобно. Крест животворящий ему путь загородил.
Белгородцы принялись за работу снова, но вяло, неохотно. То и дело кто-нибудь озирался, словно боясь, что злобный мертвец подкрадется со спины. Надежа расхаживал вдоль валов, пошучивал, стараясь подбодрить своих работников, но сам с трудом сохранял бодрый вид и невольно хмурился.
– Не хмурься, батько! – уговаривали его Медвянка и Зайка, гулявшие за отцом по заборолу. – А то и нам смутно глядеть на тебя!
– Так-то вот, горлинки мои! – сказал им Надежа. – Мы-то мнили, на чистом месте новый город князь ставит, а оно не чисто! Сколько билися-ратилися за сию землю – нам ли ею владеть, города ставить да пашни пахать, или печенегам – табуны гонять. Сколько крови здесь пролито, сколько костей схоронено – и не узнать! А узнаешь – и не тот еще страх возьмет!
Несмотря на молитвы Иоанна, весь город был сильно напуган костями в овраге. Весть о страшной находке уже разлетелась по всему городу, всех приведя в трепет, и каждой матери мерещилось, что враждебный дух чужого мертвеца уже заглядывает в ее окошко, тянет жадные когти к ее детям. На Чернаву и ее сына стали коситься еще злее, как будто и они здесь чем-то виноваты.
Уже назавтра старые бабки, шамкая беззубыми ртами, толковали по углам, будто слышали ночью вой печенежского упыря и видели его черную косматую тень. Дети в сладком ужасе прислушивались к их бормотанью и крепче сжимали в ладошках обереги, которые им матери повесили на шею – кусочки янтаря, кремневые стрелки, звериные зубы, маленькие мешочки с плакун-травой и одолень-травой. Взрослые отмахивались от этих разговоров, но даже у самых смелых было смутно на душе.
– Христово слово, оно, может, и сильно, – приговаривали белгородцы, недоверчиво качая головами. – А вот волхвы наши знают слова крепкие, верные… Обережу бы нехудо попросить…
Глава 5
Старый волхв Обережа жил в детинце, поблизости от деревянной церкви, как ни досадно было епископу Никите такое соседство. Когда шесть лет назад князь созывал и собирал людей для заселения вновь основанного города, Обережа пришел сам, незваный. Люди вырыли старику землянку, и он стал тихо жить в ней, помогая людям целебными травами, заговорами, советами. Он указал место, пригодное для рытья колодца, и сам поселился возле него. Источники издавна почитались славянами, и в Белгороде, где не было святилища, все пестрое население дружно признало колодец главным священным местом. Обережа сам возвел над драгоценным источником высокий дубовый сруб под двускатной крышей, прикрывавшей ворот, вырезал на них волшебные знаки воды и небесного огня. Вскоре детинец оброс посадом, в Окольном городе были свои источники воды, но колодец Обережи почитали и приходили к нему в особо важных случаях – за водой для умывания невесты или обмывания покойника, для приготовления настоя или отвара целебных трав. Приходя к волхву за советом, белогородцы бросали в колодец мелкие монетки, бусины. Девушки весной кидали в него украшения, прося у богов хорошего жениха
– А отчего у тебя, волхве, такой глубокий колодец? – бывало, спрашивали у Обережи. – Разве ближе нет воды?
– Оттого глубок мой колодец, что глубока земля наша матушка, – отвечал Обережа. – Велика ее сила, богатства ее немеряны – сколько ни черпать их, вовек не вычерпаешь.
Когда несколько лет спустя в Белгороде появился епископ Никита, он сперва потребовал изгнания волхва. Но белгородцы дружно вступились за Обережу. Они помнили, что первым открыл воду в детинце именно он, и от хранителя священного колодца зависело в их глазах благополучие всего города. Тысяцкий Вышеня и сам так думал, а князь Владимир, к которому епископ воззвал о помощи, велел оставить волхва в покое: тот хорошо лечил белгородскую дружину и воодушевлял жителей города-щита на упорную борьбу со степняками. Тех служителей древних богов, кто не противился его делам, Владимир-Солнышко не считал своими врагами. И Обережа остался жить в детинце возле колодца, в нескольких десятках шагов от нового двора епископа Никиты. Епископ быстро выстроил деревянную церковь в честь святых апостолов, и Белгород процветал, охраняемый крестом и священным колодцем
На третий день после того, как в овраге открыли печенегову могилу, с десяток жителей Окольного города пришли рано поутру на двор к Обереже. Привел их Шумила – кузнец меньше всех прочих был склонен признавать нового Бога. Тысяцкий терпел его только за то, что в вечно беспокойной степи умелый оружейник был важнее, чем иной усердный христианин, каких, по правде сказать, водилось немного, и то больше среди купцов и бояр.
– Помоги, старче! – кланяясь низко, как не кланялся и тысяцкому, принялся от всех просить Шумила. – Детей наших мучат всяку ночь Намной и Полуночница, бабы не спят от страху, от печенежского упыря! Помоги беду прогнать!
– Слышал я про беду вашу, – Обережа кивнул. – Печенега, говорите, в овраге нашли схороненного?
– Нашли, нашли печенега! – на разные голоса подтвердили белгородцы. – С конем, и с оружием!
– С конем, говорите? Стало быть, погребен со всей честью?
– Погребен-то погребен, а мы его потревожили! Болгарин-то свое над ним помолил, да вишь – бродит по ночам нечистый дух, нет покою! Как бы он теперь не наделал бед!
– Не наделает, – успокаивающе сказал Обережа и поднялся, взял свой высокий посох с медвежьей головой, прислоненный к стене дома. – Подите скажите по улицам, чтоб собрали какого ни есть угощенья и несли к яругу. Я и сам сей же час иду.
Скоро встревоженные женщины потянулись с улиц детинца и Окольного города за ворота к оврагу. Каждая несла с собой лепешку, или каши в плошке, или молока в горшочке, или репу. Не жаль было отдать даже весь свой небогатый обед, лишь бы откупиться от грозящего зла.
Приметив эти приготовления, сам епископ Никита явился в гридницу к тысяцкому.
– Погляди, воеводо, на город твой! – воззвал он к Вышене. – Старый обояльник, что твоим попущением в детинце живет, бесовское волхованье затеял! Отвращает он народ от правой веры! А ты глядишь только, как он весь город за собою в бездну влечет!
– Не страшай меня, отче! – с неудовольствием отозвался тысяцкий. Ему было неприятно ссориться с епископом.
– Ведун-то вас не обидел – дорогу дал, вперед пустил! – смело вступила в беседу боярыня Зорислава. Она не одобряла привода на Русь чужого бога и не скрывала этого. – Вы над костями теми свою службу отслужили, а мертвеца не уняли – весь посад теперь дрожмя дрожит!
– Тьма бесовская в их душах дрожит! – одарив боярыню злобным взглядом, епископ снова обратился к тысяцкому. – А крест Господен тому злому духу путь затворил!
– Бабам посадским поди расскажи! – снова ответила ему боярыня Зорислава. Тысяцкий молчал, предоставив жене спорить с епископом. – Мы уж им говорили, да они не поверили! А люди работать не могут со страху. Что же, анделы твои придут на вал землю возить!
– Вот воротится князь… – начал епископ, но не кончил, гневно стукнул посохом и вышел вон из гридницы. Ему самому было досадно, что во всех спорах приходится ссылаться на князя, а старого бесомольца люди слушаются, как родного отца.
Дослушав спор матери с епископом, Сияна тихонько кликнула сенную девушку и велела ей взять чего получше со стола – мяса или пирога – и тоже отнести к оврагу.
– Только чтобы Иоанн не видал, – шепотом добавила она.
Девушка знала, что за помощь Обереже Иоанн стал бы укорять ее, но и она сама, вместе с младшими сестрами и сенными девушками, вздрагивала с приходом темноты от каждого шороха – так и казалось, что страшный печенежский мертвец крадется из мрака.
Со всех улиц народ сбегался посмотреть, как Обережа будет прогонять враждебный дух; всем было и страшно, и любопытно. Работники на валу перестали копать и таскать и тоже смотрели, опираясь на лопаты или держась за веревки волокуш.
Могилу печенега снова открыли. Обережа с тихим приговором уложил кости в могиле так, как им и положено лежать, оружие вынул из ямы, а вместо него положил принесенные женщинами угощенья. Сверху он накрыл могилу широкой доской, а на доске начертил угольком охранительные знаки, замыкающие мертвецу путь в белый свет. После он велел белогородцам засыпать могилу землей и развести сверху большой костер.
В толпе со всеми стояла и Живуля. Ей было страшно оказаться так близко от печенеговой могилы, но хотелось своими глазами увидеть, как Обережа загородит ему путь. Кто-то бережно обнял ее сзади за плечи; Живуля тихо вздрогнула от неожиданности, обернулась и увидела Галченю.
– Смотри, что я тебе принес, – тихо, стараясь не привлекать ничьего внимания, прошептал он и показал девушке кремневую «громовую стрелку», Перунов оберег от нечисти. – Возьми, и никакой тебя мертвец не тронет.
Галченя видел, как Живуля напугана, и хотел ее ободрить, но в глубине души побаивался: не оттолкнет ли она его, все-таки он ей неровня. Но Живуля благодарно улыбнулась в ответ.
– Спасибо, – прошептала она и взяла из его ладони кремневую стрелку. Камешек был теплым от его рук, и Живуле показалось, что в этом осколке кремня живет и дышит часть благодетельной силы самого Перуна-Громовика. Невелика драгоценность – кусок кремня, но Живуле так дорога была забота Галчени, так порадовал ее этот скромный подарок, что весь ее страх перед мертвецом прошел.
– Поди от нас, черен чуж человек, в степи широкие, в степи далекие, в края печенежские, откуда родом ты, там тебе и место! – говорил тем временем Обережа, обходя костер кругом и поводя перед огнем своим можжевеловым посохом. Чернава тихо повторяла речи волхва по-печенежски, чтобы дух мертвеца лучше понял. – Назад не оглядывайся, в стороны не поворачивайся, своего коня седлай, в свою сторону поезжай, где деды твои теперь живут, там тебе и житье!
Оружие из могилы Обережа унес к себе, успокоенные белогородцы снова принялись за работу. Только Чернава до самого вечера сидела над кострищем, грустно покачивая головой и тихо бормоча что-то по-печенежски.
На другой день работа на валу продолжалась. Людское движение переместилось в сторону, белогородцы брали землю из других оврагов, обходя подальше черное кострище над могилой печенега. И все же, несмотря на старания волхва, они не избавились от опасений полностью. То, что печенежского мертвеца нашли так близко от города, да еще и в тревожный месяц травень, всем представлялось дурным, угрожающим предзнаменованием.
Поодаль от стен, на месте маленького белгородского жальника, тоже копошился народ – по большей части женщины, старики и старухи, дети и подростки. В эти дни, когда на полях появились первые ростки ячменя и пшеницы, нивам была особенно важна благосклонность небес. Кого еще просить о помощи, как не предков, живущих ныне в Верхнем Небе, где Сварог хранит запасы небесной влаги? Поэтому на дни появления ростков приходился второй после Радуницы срок весеннего поминания умерших. Те, кто за недолгие годы существования Белгорода успел похоронить здесь кого-то из родичей, теперь пришли на могилы с угощениями-жертвами и плакали, причитали, бились о землю, словно хотели достучаться в эту дверь, навсегда закрывшуюся за их близкими.
- Погляди-ка, моя ладушка
- На меня на горемычную!
- Не березонька шатается,
- Не кудрявая свивается,
- То качается-свивается
- Твоя да молода жена!
- Ты скажи-ка своему дитятку,
- Наставь-ка на ум на разум,
- Кто его поить-кормить будет,
- На кого нам теперь понадеяться?
Женщина во вдовьем темном повое припадала к земле, как березка под жестокими порывами бури, ударялась лбом о траву, заходилась отчаянным криком, словно муж ее ушел в Сварожьи луга только вчера, а не пять лет назад. Но пусть же он видит, слышит, как убиваются по нем жена и сын, пусть знает, как им без него тяжело, и не оставит их без помощи. Мальчик лет восьми хмурился, слушая материнские причитания. Его тоже тянуло заплакать, но он крепился – ведь теперь он единственный в семье мужчина, одна опора матери.
Крики и слезные вопли причитальниц долетали до работавших возле валов. Мужики оглядывались, недовольно крутили головами. После недавних страхов из-за печенежского мертвеца слушать оклич покойных было неприятно – смерть снова напоминала о себе.
Старший городник Надежа с утра по обыкновению был на крепостной стене, наблюдая за работами. Медвянка увязалась за отцом и прогуливалась от одной скважни к другой, оглядывая окрестности. Вид, открывавшийся с огромной высоты белгородских стен, никогда не мог прискучить. Должно быть, сами боги из своих небесных палат вот так же видят землю, неоглядно-широко раскинувщуюся внизу. Яркая зелень луговины с черными, белыми, бурыми пятнами пасущихся белгородских коров, блестящая под солнцем вода Рупины, чистое голубое небо – это было всегда, но человеческий взор не устает любоваться красой Матери-Земли. В ясный день с заборола было видно далеко-далеко, на востоке можно было разглядеть блеск широко разлившегося Днепра. Медвянка уверяла, что видит и саму киевскую Гору, но Надежа ей не верил – ведь до Киева отсюда целых восемнадцать верст.
Но сегодня Медвянке было невесело – она не любила погребальных причитаний, ее жизнерадостному нраву были противны упоминания о смерти и горести, так не вязавшиеся со светом и свежестью весны. Слушая рыдания, долетавшие до заборола с жальника, она пожалела, что не осталась дома.
У надворотной башни мелькнуло что-то красное. – Ой, горюшко мое! – в притворной досаде воскликнула Медвянка, разглядев издалека знакомо развевающийся плащ. – Опять Явор идет! Идет, страхолюдина! Куда ни пойду – он тут как тут, за мною следом! Хоть в погреб прячься и со двора вовсе не ходи!
– А что ты на него так ополчилась? – спросил Надежа. – Чем он тебе не хорош? Тысяцкий его жалует, глядишь, и сотником будет.
Но Медвянка была непреклонна и со смехом мотала головой. – Да куда ему в сотники – с таким-то носом!
Надежа неодобрительно покачал головой. Выдавать силой было противно воле богов, да и не смог бы такой любящий отец, как Надежа, в чем-то принуждать свою дочку. Не теряя надежды убедить не в меру разборчивую девицу, что лучше Явора ей жениха не найти, городник раз за разом заводил с ней разговор об этом.
Повернувшись, чтобы поздороваться с Явором, Надежа вдруг увидел, что к нему приближается еще один знакомец – Добыча. Нетрудно было догадаться, чего он хочет, и эта встреча вовсе не обрадовала старшего городника.
– Уж прости, друже, что от работы тебя отрываю, – с непривычным подобострастием заговорил Добыча, поздоровавшись и даже поклонясь. – Сам знаю, как досадно, когда дело стоит – мне ли не знать! О том и хочу тебе челом бить – отпустил бы ты с вала моих людей! А я тебе тоже удружу по-соседски – свинью утром забили…
– Слышал я, слышал, как свинья твоя визжала! – Надежа усмехнулся, понимая, куда клонит старший замочник. – А печенегов не хочешь ли свининкой угостить? Да они, говорят, до нее не охочи.
Медвянка тем временем отбежала по стене подальше и притворилась, будто наблюдает за женщинами на жальнике и знать не знает никаких десятников со сломанными носами. В последние дни она сомневалась, не слишком ли сильно одолжила Явора подаренным платочком, и решила держаться с ним построже и попрохладней.
Поклонясь Надеже, Явор подошел к ней.
– А ты что же, душа-девица, родичам пирогов не печешь? – спросил он, поздоровавшись.
– А моих тут нет никого, – беспечно ответила Медвянка. – У меня деды-бабки под Вышгородом схоронены. А пока в Белгороде живем, у нас никто не помер, только дядька, материн брат, да и он не здесь… А ты-то чего по стене гуляешь? Или тебе службы мало? Так пошел бы людям помог, – Медвянка насмешливо кивнула вниз, где Громча и Сполох вдвоем тащили волокушу с землей. – Что же твоей силе зазря пропадать?
– Моя-то сила не пропадет, у меня дело иное, – сдержанно ответил Явор и замолчал.
Этими словами Медвянка напомнила ему самые горькие обиды, самый тяжкий день, когда он готов был бежать от нее хоть в чудской поход. Но она была слишком хороша, красота ее слишком влекла, делала незначительной и боязнь отказа, и опасность новых насмешек. Явор помнил, как она смехом отвечала на его слова о любви, но теперь у него был ее платок – знак приязни, повод к надежде. И в прошлые годы – на весенних игрищах в роще, на зимних посиделках у боярыни Зориславы – Медвянка играла с ним, что-то недосказанно обещала лукаво-ласковыми взорами, но потом ускользала, как белка, ничего не позволяя и оставляя в той же растерянности. Явора измучило это метанье, и история с чудским походом истощила его терпенье. Подаренный платочек сильнее, чем все прежнее, повеял на него теплым ветром надежды, и Явор устремился вперед, не в силах больше ждать и мучаться сомнениями. Так он кабану на загривок прыгал: удержусь – моя взяла, не удержусь – затопчет, знать, судьба!
– Ладно, не смейся! – примирительно сказал Явор, и голос его внезапно стал глуховатым и прерывистым. – Ты меня давеча выручила, платок дала – хочу теперь тебе в ответ подарок подарить. Посмотри-ка.
Чуткий слух Медвянки уловил перемену в его голосе, и она догадалась – для нее приготовлено что-то необычное. Глаза ее заблестели любопытством, она оторвалась от проема заборола и повернулась к Явору.
Он показал ей что-то маленькое в полураскрытой ладони, но не протянул руку, а держал ее перед собой, заставляя Медвянку подойти ближе. Она пренебрежительно повела бровями – дескать, не очень-то мне и занятно, что ты там принес. Но любопытство было тем врагом Медвянки, перед которым она всегда оказывалась бессильна. Словно бы нехотя, из одной вежливости, Медвянка подвинулась ближе к Явору и заглянула в его ладонь.
– Ну, что у тебя там? – небрежно спросила она. – Головастика поймал?
На ладони Явора лежал серебряный перстенек с черненым узором – солнечным крестиком в круге. На миг Медвянка застыла – такого подарка она не ожидала. Для нее все предыдущее было только игрой, и она не задумывалась, что это значит для Явора. Даже подарив платок, она не придала этому настоящего значения. Но Явор не смеялся и не смеха теперь ждал в ответ. Если бы она теперь приняла перстенек, то этим позволила бы Явору за себя свататься. Сейчас ей предстояло решить свою судьбу – или принять перстень и завтра ждать сватов, или отказаться и продолжать беспечальное девичье житье. На миг пестрое и шумное виденье свадьбы соблазнительно мелькнуло перед взором Медвянки, но она была достаточно умна, чтобы помнить – за свадьбой придет новая жизнь. Хлопоты о муже, скотина, печка и погреб, люльки плачущих детей… Прощайте, заботы отца и матери, песни и пляски в весенних хороводах, венки и ленты, любовные взгляды парней. И все ради десятника со сломанным носом! Нет, этого она не хотела.
– Вот уж невидаль! – Быстро справившись с растерянностью, Медвянка небрежно-равнодушно повела плечом и отвернулась. – Мне батюшка и не такие дарит.
– Так то батюшка! – ответил Явор. Она опять хотела ускользнуть, но он твердо был настроен добиться ответа. Прямой и открытый нрав его не позволял темнить и умалчивать в таком важном деле.
– Пойди за меня! – воскликнул он, стараясь наконец убедить ее. – Я тебя не обижу, ни в чем ты отказа знать не будешь, ни в платье, ни в уборах, только полюби меня, как я тебя люблю!
Медвянка отвела глаза, не зная, что сказать. Она не хотела соглашаться, но язык не поворачивался прямо отказать, ей был неприятен такой открытый разговор – гораздо веселее было играть и увиливать, оставив решение на «когда-нибудь потом». Но Явор больше не мог терпеть недомолвок.
– Хватит тебе тянуть! – Схватив Медвянку за плечи, он с силой повернул к себе и горячо заговорил, уже не выбирая слов, сердясь на нее и желая ее добиться. – Третий год веретеном вертишься, да я тебе не пряслень! Знаешь ведь, чего я хочу, так говори прямо – или сватать буду, или морочь кого другого!
Такой напор рассердил Медвянку – она вырвалась и вскинула к его лицу заблестевшие глаза, нахмурила тонкие брови. На себя бы посмотрел сперва – а она еще в чем-то виновата! Очень ей надо!
– Пусти! – гневно воскликнула она. – Я-то тебя на веревке не держу – сам ходишь, а не по нраву – шелкова тебе дорога! Когда заря утренняя с зарей вечерней сойдутся, тогда я за тебя пойду! И перстня твоего мне не надо!
Явор не старался ее удержать, он задохнулся от обиды и возмущения, сам себя зажал в кулак, чтобы не сорваться, не наговорить такого, о чем потом пожалеет; но взгляд его стал так гневен и страшен, что Медвянка испугалась и подалась назад. Явор перевел дыхание и сжал перстенек в ладони.
– Ну, как знаешь, – отрывисто, глухо выговорил он.
Могильный холм быстро вырастал над его надеждами на счастье. Но Явор умел владеть собой – по лицу его Медвянка не узнала, как сильно его ранил ее отказ. Явор не был самонадеян, но он знал себе цену. Он был оскорблен ее пренебрежением, и обида в первые мгновенья заглушила даже боль разочарования. Боги даруют и сердцу спасительный щит – когда удар очень силен, боль чувствуешь не сразу.
– Не хочешь – твоя воля, с земным поклоном просить не буду. Поищи себе других, у кого носы покрасивее! – окрепшим голосом резко бросил Явор, повернулся и пошел прочь.
Медвянка смотрела ему в спину, и теперь ей не хотелось смеяться. Пренебрежение на ее лице сменилось растерянностью, она стала даже непохожа на себя. Ее неприятно задел вдруг посуровевший голос Явора и его погасшее лицо. Она стояла у скважни, глядя, как Явор широкими, злыми шагами удаляется от нее по заборолу к воротной башне, и ощутила вдруг непривычную, неприятную пустоту в сердце. Вьющийся на ветру красный плащ Явора убегал все дальше, словно погасал, уменьшаясь, язычок пламени. Ей показалось, что он уходит совсем, и она испугалась вдруг возникшей пустоты – не рядом с собой, а везде.
- Укатилося красно солнышко
- На веки да вековечные!
- Как я без тебя буду жить-горевать,
- Кто мне скажет слово приветное?
– долетал до нее пронзительный голос с жальника, словно причитала сама тоска-сирота.
«Вот, развопились! – с досадой на женщин подумала Медвянка. – Словно весь белый свет схоронили!» И сходство погребальных причитаний со свадебными больно укололо ее сердце, Медвянка чуть не заплакала от тоски. Она сердилась на Явора, на женщин у жальника, сама не знала на кого. Хотелось скорее все исправить, как снимают перекипевший горшок с печи – раз, живее хватай через тряпку, и беды как не бывало. Но что исправишь в неразрывном круге жизни и смерти? Сами боги порою смертны и бессильны изменить мировой закон.
Желая скорее прогнать неприятный осадок из сердца, Медвянка подошла к отцу и Добыче послушать, о чем они говорят. А городник и замочник были так заняты своей беседой, что не заметили ни внезапного ухода Явора, ни непривычного темного облачка на лице Медвянки.