Дочери Евы Арутюнова Каринэ

Восточный базар – это театр, а не просто какое-то там купи-продай. Иногда – театр военных действий.

Шук9 – это живопись, анимация, графика. Это шарж, гротеск, – от тонкого росчерка до жирного мазка.

Чего стоит плывущая вдоль рядов русская красавица, тургеневская девушка не первой и, увы, не второй, свежести.

Там, на своей далекой холодной родине, зачисленная практически в «утиль», – здесь цветет, полыхает, – плывет вдоль рядов с русой косой наперевес, – тут, впрочем, возможны варианты – русую косу заменим на пергидрольную прядь, небрежно струящуюся вдоль щеки, на волну цвета армянского коньяка, бордо, шампань, – на тщательно взбитую платиновую, а то и золотую корону, сражающую наповал темпераментно жестикулирующих идальго по ту сторону прилавка.

Плывет, уклоняясь от предложений, сколь лестных, столь непристойных, – плывет, покачивая чуть продавленной, чуть увядшей, но невыразимо обольстительной для восточного человека кормой.

Или возьмем, допустим, бывшего советского клерка с сановными бульдожьими складками вдоль щек, – без галстука и авторучки, торчащей небрежно из нагрудного кармашка, потому как кармашка не наблюдается, – в пропотевшей насквозь синтетической майке и пластмассовых шлепанцах.

Или юркую старушку с весело подпрыгивающей тележкой.

Проводив русскую красавицу – оставим же за ней это определение – долгим взглядом, восточный человек с недоумением пялится на старушку «из бывших», осколок метрополии, – старушка упоенно роется в апельсинной россыпи, ретиво откладывает в сторону порченый, по ее разумению, товар —

МА? МА АТ ОСА, ГИВЕРЕТ???? – что ты делаешь, госпожа? – брызжет возмущением восточный человек, – но госпожа уже знает себе цену, – освоив несколько расхожих выражений на языке праотцов, она и ухом не ведет, а знай себе неспешно сортирует цитрусы, время от времени вскидывая локотки в целях самозащиты, – тяжкое наследие прошлого, опыт не всегда успешных баталий, – за «КОЛБАСНЫЙ» отдел, – за «СЫРЫ» – отдельно, – и еще – за курой, синей советской курой, главным трофеем и триумфом, – а вам пора бы уже выучить русский, – мы уже не первый год знакомы, молодой человек, – отчетливо произносит она хорошо поставленным «идеологически-выдержанным» голоском, – чувствуется, что в далеком прошлом наша героиня поднаторела в речах на разного рода собраниях, – вообразим, что пришлось пережить и какие медные трубы пройти старшему экономисту планового отдела Циле Марковне Голубчик, – допустим, что звали ее совсем по-иному, и работала она учетчицей на заводе «Транссигнал» либо учительницей младших классов.

Прения между старушкой и арабом заканчиваются мирно, – выигравшая еще один поединок, толкает она тележку, бесцеремонно наезжая на базарных зевак, – таранит, выписывает почти виртуозные вензеля, – опупевший от старушкиной безнаказанности торговец заходится в долгом крике, – от которого мурашки по коже и учащенное сердцебиение.

Шекель! – кричит он исступленно, – шекель! – вопит он, вращая белками глаз, успевая отслеживать следующую партию сошедших с автобусной подножки красавиц, русских, украинских, молдавских, азиатских, – ШЕКЕЛЬ! – вторит ему стройное грузинское многоголосье, – в зычный мужской рев вплетается почти козлиное блеянье, – а по обочинам шоссе сидят молчаливые йеменские старцы, – их рты забиты гатом, – волшебной травкой, отвечающей за белизну зубов и душевное равновесие.

На обочине вдоль шоссе сидят йеменские старцы, а еще – огромные пчеломатки, узбекские женщины с дешевыми грубыми пиалушками для чайной церемонии, а еще «правильными» казанами для настоящего плова, и прочей кухонной утварью, на которой взгляд невольно задерживается, – что хочишь? – лениво вскидывается узбекская женщина и достает откуда-то из необъятных недр ажурное, фарфорово-фаянсовое, уже не среднеазиатско-советского обжига, а почти японское, – в бледных соцветиях и лепестках лотоса, – пиала уютно ложится в ковшик ладони, – такая лаконичная, такая непорочная, такая девственная.

Раскладки никому не нужных книг, изданных в каком-нибудь семьдесят девятом или даже девяносто четвертом, – учебники по праву, русской грамматике и китайскому, – набор отверток, позеленевшие лампы, зингеровские швейные машинки, велосипедные насосы, – здесь жизнь кипит ло позднего вечера, – у «барахольщиков» свой неписаный кодекс, тонкая система уставных и внеуставных отношений, – своя ячейка, свои активисты и партийные боссы, свои ревнители и нарушители конвенции, – свои Паниковские и Балагановы, – свои пикейные жилеты и обитатели Вороньей слободки.

Пекарня «Ицик и сыновья» расположена на углу, в самом бойком месте.

Завидев меня, Ицик (иногда один из его сыновей или бесчисленных братьев) расцветает, сияет и демонстрирует всяческую приязнь.

Огромной лапищей он загребает порцию горячих бурекасов и сует мне в лицо, – попробуй, – попробуй, настоятельно рекомендует он, не в силах удержаться в рамках казенного хозяйского радушия, – попробуй, кричит он душераздирающе, вываливаясь за прилавок, – кхи! кхи! (держи) – с картошка! с яблоко! – плюет он исступленно, почти оскорбляясь, полыхая особенными, «ициковскими» чернильно-жаркими глазами, – смятенная, обезоруженная натиском, я покорно угощаюсь из ициковой руки, огромной волосатой руки, – отставив усвоенные в детстве правила гигиены – из чужих рук – никогда – из чужих мужских рук, промасленных, горячих, нетерпеливых, пропахших сахарной пудрой, ванилью, цедрой и корицей, – истинным олицетворением восточного базара, крикливого, щедрого и бесцеремонного.

Фира с Евбаза

А в этих старых домах все как всегда.

Душа умершей бабушки еще витает за комодом, но до Земли Обетованной рукой подать. Самолеты летают по часам, туда и обратно. Два раза в день. На выходные можно смотаться на Синай, обзавестись новенькими скрижалями, отогреться в горячих песках, на перекладных добраться до Иерусалима и поесть свежей клубники на Махане-Иуда.

Когда Фира хватается за сердце, это серьезно. Покойник во сне – к долгой жизни. У нее маленькие ручки, смешные пальчики с округло выстриженными ногтями, розовыми, с чистой детской лункой. Вы были в Израиле? Вам понравилось? А что там может нравиться, я вас спрашиваю? Она выразительно молчит, укоризненно молчит и смотрит на меня как на идиотку. Она держит паузу, как хорошая актриса.

Действительно, что ТАМ может нравиться? Одни уже съездили и вернулись. Они видели Мертвое море и Иудейскую пустыню, и даже могилу праматери Рахели. Они поставили ей раскладной стульчик у самого Мертвого моря и сказали – смотри. Тяжелая волна подбиралась к ногам, лизала подошвы. Фира зачерпнула воды и поморщилась. Зачем столько соли? Разве мало соли в ее глазах?

В супермаркете Фира нюхает хлеб и медленно толкает тележку. Нет радости в ее сердце. Покой есть, а радости нет. Каждый год она вычеркивает номера из коричневой записной книжки, похожей на амбарную. Але, ну, что у вас? Фира хорошо сидит, на сквознячке, – она вздыхает и листает книжку. Раньше надо было крутить диск, а теперь кнопочки, – она шевелит губами и набирает номер. Как жизнь? Хороший вопрос. Ей столько надо рассказать. Во-первых, катаракта. Тут одной, восемьдесят четыре, не сглазить бы, так она после операции села в машину и рванула в Хайфу. К морю. Да, это таки медицина, – Фира пожимает плечами и громко ругает врачей, – разве это врачи? Чуть что, сразу – резать! Можно подумать, она за этим ехала.

А в старых домах все как было. Трамвайную линию снесли, но горячее еще подают после закусок. Столы раздвигаются, всем хватает места. У нее маленькие пальчики, сладкие, будто посыпанные сахарной пудрой. Они проворно сметают крошки, ворочают пудовые сковородки и раскатывают тесто. Влажный ноздреватый лист, он липнет к рукам, будто ляжка молодой женщины. Ночью тесто вздыхает на подоконнике и беседует с Фириным фикусом, который разросся до неприличия, но выбросить рука не подымается. Так же, как громоздкий секретер, розовый абажур и пятнадцать вазочек из чешского стекла.

Придет день, когда Фира поставит свой раскладной стульчик у несуществующей трамвайной линии. Напротив будет аптека, ремточмеханика и гастроном с толстой Валентиной, у которой дочка вышла замуж за мальчика из приличной семьи, но он оказался подлец, подумать только, – и теперь она с тремя детьми мыкается по чужим углам в какой-то Канаде, страшно сказать. Но Валентина зла на евреев не держит и, конечно, отпустит Фире по старой памяти полкило свежайшего сливочного масла и с десяток таких яиц, за которыми очередь аж до самого Евбаза.

Миндальный король

Как они все живут, как живут эти люди, ездят в утреннем и вечернем транспорте, раскладывают молочную продукцию, выпекают хлеб, улыбаются друг другу через прилавок…

Пожилой араб, усаживаясь на перевернутый ящик, с нескрываемым сожалением поглядывает на меня, хлюпающую носом в холодильной камере супермаркета.

Нельзя тебе здесь, – произнесет он хрипло и затянется горьким глотком «боца». Боц – для несведущих – если перевести с иврита дословно – грязь, но, вообще-то, кофе. Черный кофе, смолотый в пыль и залитый крутым кипятком.

Нельзя, – мысленно соглашусь я, опрокидывая ящик с порционными стаканчиками взбитых сливок. Ящики громоздятся один на другом, штук десять. Может, и больше.

Здесь, за полиэтиленовыми кулисами, сыро и промозгло.

Молочная продукция не заканчивается никогда. Не заканчивается и потребитель. Утренний, дневной, вечерний.

Руки дрожат. Спотыкаясь, бегу за следующим ящиком. Еще немного, я привыкну. Еще чуть-чуть, начну жонглировать цветными пластиковыми стаканчиками, баночками, крышечками. Сливки со вкусом сливок, кофе, шоколада, карамели, клубники, банана, киви, чернослива, кураги… С ароматом апельсина, лайма, корицы. Три по цене двух. Пять по цене четырех. Кому сливок, кому простокваши, кому молока?

Когда-то, давно, в другой жизни, я просыпалась от истошного вопля «молочной женщины». Женщина с бидоном. Если она кричит «ма-ла-кооо», значит, пора в школу. «Маалаакоо» цвета зябкого утра, с каплей синеватых сливок. Только настоящая молочница может так кричать. Так страстно, так неистово… Клич самки.

Накормить народ молоком. Кое-как причесанных женщин, полузастегнутых мужчин. Молочная женщина не церемонилась. Покрикивала, подгоняла. Она родилась с половником в руке. С зычным голосом. С просторной полной молока грудью.

Интересно, если я заору «маалаако», меня уволят?

Поглядывая на часы, отcчитываю секунды. Еще часа два, я выйду из зала и побреду к автобусной остановке. Проеду мимо промзоны, кладбища, указателя при въезде в город.

Выдохнув, войду в лавку на углу. Кажется, она еще открыта. Хватит ли у меня сил улыбнуться плотному человечку по ту сторону прилавка? Смуглолицый человек, назовем его Ашер, или Нисим, или Моше, – подбросит пару горячих лепешек и опустит прямо в бумажный пакет.

Как дела? Всё хорошо – спросит он, не прекращая ладных движений, лепешка падает именно так, а не иначе, – вот уже много лет она взлетает и падает, запущенная умелыми смуглыми руками. Она вращается и плавно оседает на противень. Пахнет дымком, затром, кунжутом. Я очень устала, говорю я, хотя, на самом деле, улыбаюсь из последних сил.

Прижимая промасленный пакет к груди, шагаю к дому. Двадцать минут свободы. Прохожу мимо фалафельной. Оттуда тянет обжаренным нутом и прогорклым соевым маслом. Мелкий люд толпится неподалеку. Мальчишка на велосипеде. Мамаша с тремя детьми. Один совсем младенец, почти голый, копия матери, – такой же круглолицый, с любопытными маслинками глаз. Красивый тайманский ребенок. Похоже, торговля идет бойко. Слева – фалафель, хумус, справа – пицца.

Самое время для короткого жаркого перекуса. Здесь, в этом городе, все коротко и жарко. Стремительно. И любят так же, как поглощают промасленные лепешки. Жадно, с воодушевлением. И только. Здесь нет полутонов. Разве что кошачьи тени, ползущие по вздыбленному асфальту.

А вот и Нахум. Нахум – тщедушный подросток. Первенец. Старший в многодетной семье, живущей этажом ниже. Нахум совсем мальчик, но черный пух уже вьется по выступающему подбородку, глазищи горят.

Ты красивая, – сообщает он мне, поблескивая этими самыми глазищами. Ты знаешь, что ты королева? – он обгоняет меня на велосипеде, белая рубашка светится в темноте, быстро мелькают спицы.

Я королева. Я королева маленького королевства. Нахум знает что говорит. Ведь он не вполне обычный мальчик. Поговаривают, что у него якобы «не все дома». Во всяком случае, единственный из всей семьи, – штук девять шумных детей, и это не считая взрослых, Нахум помнит мое имя.

Ты не русская, – говорит он, ты другая.

Какая же? – улыбаюсь я.

Не знаю, – опускает голову он, – другая, и всё.

Здесь, в этом крошечном городке, деревья не отбрасывают тени. Огромные звезды висят прямо над головой. В темноте игрушечные дома уже не кажутся грязно-серыми. Скорее, нарядными. Из-за перевернутого мусорного бака выныривает белая рубашка Нахума. Она раздувается точно парус.

Ат юдад, – кричит Нахум, прижимая кипу к затылку. Затылок у него стриженый, а каштановые локоны подпрыгивают вдоль худых щек. Ат юдад, ше ат малка шели? (Ты знаешь, что ты моя королева?), – кричит он, поравнявшись со мной.

Растирая колено, хохочу во все горло. Шарю по асфальту в поисках пакета с лепешкой.

Овощная лавка, амбарный замок, лимонное дерево на углу. Распахнутые трисы первого этажа, гул голосов из ближней синагоги. Удушливый запах гамбы, табака, и сладкий – цветущего миндаля.

Да, – захлебываюсь я, давлюсь и опять хохочу, – я твоя королева, – ты – мой король, – а это – наше маленькое королевство.

Ума не приложу, как бы я прожила этот год, если бы не догадывалась об этом.

Цвет граната, вкус лимона

Женщина похожа на перезрелый плод манго, – она мурлычет мне в лицо и мягко касается грудью, – не зажигай свет, – бормочет она, увлекая вглубь комнаты. В темноте я иду на запах, чуть сладковатый, с экзотической горчинкой. Вы бывали когда-либо в апельсиновом пардесе? Сотни маленьких солнц под вашими ногами, – они обращены к вам оранжевой полусферой, но стоит нагнуться и поднять плод, как покрытый седовато-зелёным ворсом цитрус начинает разлагаться в вашей руке, и сладковатый запашок гниения преследует до самого порога.

В окно врывается удушливая ночь с белеющим во тьме лимонным деревом. Каждое утро я срываю по одному лимону. Признаться, я и мечтать не смел о подобном чуде.

В той стране, откуда я прибыл, лимоны не растут на деревьях. Они лежат в ящиках, заботливо укрытые от морозов. Я надрезаю шкурку и вкладываю в рот моей гостьи ломтик лимона. Женщина-манго смеётся и принимает из рук моих божий дар. Это добрый знак. Она не отшатывается, а молча, как заговорщик, вбирает мягкими губами ломтик лимона и нежно посасывает его вместе с моим пальцем. Я ощущаю жало её языка, мне горячо и щекотно. Женщина ведёт меня по запутанному лабиринту толчками и касаниями. Сегодня я решил быть ведомым. Легко даю снять с себя одежды и медленно обнажаю её, слой за слоем. Лёгким нажатием ладони я задаю темп и направление. Женщины ночи щедры и любвеобильны. Мои соседи, жалкий сброд на окраине восточного городка, они скупают краденое и режут кур на йом Кипур. Дети их красивы. Это дети от смешанных браков, – тут парси перемешались с тайманим, а марокканцы с поляками. Всё плодится и размножается на этой благословенной земле. От брит-милы до бар-мицвы один шаг. Здесь нет декораций, только тощие египетские кошки у бомбоубежища, скудная эвкалиптовая рощица. За ней четыре действующих синагоги, по две для сефардов и ашкеназим, и опутанная проволокой военная база. Чуть поодаль бейт-кварот, пустынное густозаселённое кладбище со скромными белыми плитами. Всё здесь и сейчас, плодитесь и размножайтесь. У них грубые лица и крепкие челюсти. Они разделывают своих жён на купленных в кредит матрасах, раскладывают их добросовестно и неутомимо после обильно приправленной специями пищи, которая варится и жарится в больших котлах. Они зачинают ангелоподобных младенцев. Они провожают субботу и встречают её с первой звездой. Так поступали их деды и прадеды. Вот женщина, вот мужчина, – треугольник основанием вниз накладывается на другой, вонзающийся остриём в землю. Её основание вселяет уверенность в меня. Она становится на четвереньки, поблёскивая замшей бёдер и пульсирующей алой прорезью между, – соединённые, мы напоминаем изысканный орнамент либо наскальный рисунок, – мне хочется укрыться там, в их бездонной глубине, и переждать ночь.

Комната, в которой я живу, заполнена призраками. Говорят, не так давно здесь жила русская женщина, проститутка. Всё местное ворьё ошивалось у этих стен, – на продавленном топчане она принимала гостей, всех этих йоси и хескелей. Переспать с русской считалось доблестью и хорошим тоном. Низкорослые похожие на горилл мужчины хлопали её по заду и кормили шуармой, и угощали липкими сладостями её малолетнего сына, маленького олигофрена, зачатого в где-то на окраине бывшей империи, и совали шекели в её худую руку. Женщина была молода и курила наргилу.

Я слышу хриплый смех, вижу раскинутые загорелые ноги. По субботам она ездила к морю и смывала с себя чужие запахи, потом долго лежала в горячем песке, любуясь копошащимся в песке уродцем, и возвращалась к ночи, искривленным ключом отпирала входную дверь и укладывала мальчика в постель. Обнажённая, горячая от соли и песка, курила у раскрытого окна, – что видела она? лимонное дерево? горящую точку в небе? мужчин? их лица, глаза, их жадные покрытые волосами руки. Наверное, ей нравилось быть блядью. В этом сонном городке с бухарскими невестами и кошерной пиццей, с утопающими в пыли пакетами от попкорна и бамбы. Иногда она подворовывала в местном супермаркете, так, по мелочам. Нежно улыбаясь крикливому румыну в бейсболке, опускала в рюкзак затянутое плёнкой куриное филе, упаковку сосисок, банку горошка, шпроты, горчицу, палочки для чистки ушей, пачку сигарет. Мальчик канючил и пускал слюни. С ребёнком на руках и заметно округлившимся рюкзаком выходила она из лавки. Мадонна с младенцем. В Тель-Авиве ей, можно сказать, повезло. Маленький горбун встретился на её пути, на углу Алленби-Шенкин, – искусство, омманут10, – закатывая глаза, пел марокканец из Рабата жилистой гортанью повязанной кокетливым платком. О, он знал толк в красоте, в цвете и форме, обьёме и пропорциях. Искусство для него было – фотокарточки с голыми девушками в разнообразных сложных позах, женщина была для него диковинным цветком с наполненной нектаром сердцевиной. Установив мольберт посреди офиса, крохотной комнатушке в полуразрушенном здании на улице Левонтин, он наслаждался искусством. Над каждой позой работал часами, словно скульптор, – разворачивая модель покрытыми старческой гречкой костистыми руками, – приближая напряжённое лицо, задерживая дыхание, наливаясь тёмной кровью. Он не набрасывался на истомлённую ожиданием жертву, о, нет, скорее, как гурман в дорогом ресторане, наслаждался сервировкой, ароматом, изучал меню. Выдерживая паузы, подливая вино, пока со стоном и хрипом, взбивая пену вздыбленными во тьме коленами, она сама, сама, сама..

Женщина ночи не отпускает меня. Тело её покрыто щупальцами, – они ласкают, укачивают, вбирают в себя, – у неё смех сытой кошки, тревожный и чарующий. Смеясь и играя, мы перекатываемся по топчану. Вином я смазываю её соски, и она поит меня, покачивая на круглых коленях. Призрак белоголовой мадонны с младенцем там, на обочине дороги, за лимонным деревом и свалкой, тревожит и смущает. Она протягивает руки и бормочет что-то несуразное на славянском наречии, таком диком в этих краях, – пить, пить, шепчет она, – её ноги в язвах и рубцах, а сосцы растянуты как у кормящей суки, – пить, – просит она без звука, одним шелестом губ, – завидев мужчину, она кладёт дитя на землю и привычно прогибается в пояснице. У женщины ночи терпкий вкус и изнуряющее чрево. Еще несколько мгновений она будет мучить и услаждать меня, под заунывные и вязкие песнопения Умм Культум и причитания сумашедшей старухи из дома напротив.

Встреча

Это был невысокого роста господин весьма средних лет.

Мы с сыном заприметили его давно. Смотри, – ехидно подметил наблюдательный отрок, – старички западают на тебя, – кажется, точно такого я видел на остановке 98-го автобуса в Бней-Браке.

Мне тоже так показалось.

Эти внимательные глаза с витыми ресницами я видела не раз. В Бней-Браке, Петах-Тикве, Цфате и даже Иерусалиме.

Поравнявшись со мной, господин заинтересованно выдохнул, – простите, мы с вами где-то встречались? (Во Владимирском централе) – хрипло расхохоталась я, – о, где же, где, – дом кино? Филармония? – с придыханием вопрошал общительный незнакомец, лаская меня увлажнившимся взором.

Уже покачиваясь на подушках из кожзаменителя в вагоне метро, мы бойко обменивались паролями и явками.

Конечно же, я помнила его, – впервые мы повстречались в Толедо в 1389…году.

Звали его Элиягу бен Моше. И был он, как, впрочем, как и сегодня, переплётчиком при синагоге Ибн Шошана, ещё до того, как стала она католическим храмом.

Следы его затерялись после кровавых погромов 1391 года.

Вторая наша встреча произошла, если мне не изменяет память, в 1801 году, в юго-восточной Польше, в местечке Миньковцы, где Йосеф и его сын Моше трудились в первой еврейской типографии типографа Иехезкеля.

Всё последующее перемешалось в моих воспоминаниях, – чем ближе, тем спутанней, – маленький настройщик музыкальных инструментов, – немолодой уже, с астматическим блеском в глазах, – бойкий меняла на углу Дизенгоф, пожилой скрипичный мастер, страдающий одышкой…

Грузный мужчина, замыкающий скорбную очередь, – последний, кого увидела я перед входом в уродливое серое здание, пожирающее медленно ползущую ленту, – сквозь животный ужас пробивалось это извечное, из-под полуопущенных век, понимание, – нет, не смирение ведомого на убой, а, если хотите, осознание миссии, – жертвенность, – беги, – глаза его оставались все так же скорбно недвижны на бледном лице, а губы прятались в зарослях жестких волос, но я скорее увидела, чем услыхала, – этот едва заметный кивок в сторону…

Потом были еще очереди, уже нестрашные, – например, к начальнице ОВИРА, жидковолосой молодой женщине с брюзгливо поджатыми губами и погонами на широких плечах. В Багдаде все только начиналось, бомбы летели в сторону Тель-Авива и окрестностей, но очередь была настроена довольно оптимистически.

Лучше бомбы, чем братки на Лесном и снежная каша под ногами. Лучше бомбы, чем очереди за сахаром и гречкой, чем пайки со сгущеным молоком для страдающих диабетом ветеранов.

Тщедушный человечек с обмотанным горлом пробивался сквозь толпу. Проходя мимо, он довольно грубо пихнул меня острым локтем. Какого черта, – взвилась я и тут же осеклась, напоровшись на искаженное страданием лицо, на подернутые пеленой глаза, – на ржавую радужку, испещренную разноцветными точками. Смешным голоском, донельзя жалким, он выкрикивал нечто нечленораздельное, – то ли «дайте пройти», то ли «спасите!».

Я видела его в банке «Апоалим», – постаревшего, склонившегося над русской газетой, – на шуке перед наступлением субботы, – с доверху набитыми пакетами, потного, утирающего испарину с красного лба, – накануне судного дня я видела его в русском маколете, скупающего охотничьи колбаски и карбонат, на переднем сидении четвертого автобуса, идущего из Амишава в Петах-Тикву, в маклерской конторе, – уверенного, улыбающегося снисходительно, с золотым магендовидом на волосатой груди.

Прощаясь, мы обменялись телефонными номерами, – я тут же скомкала бумажный листок, на котором корявым почерком было нацарапано имя, – вряд ли она понадобится мне в следующий раз, – никто не знает обстоятельств, при которых произойдет следующая встреча, – скорей всего, у нас будут другие имена и номера телефонов, – но я уверена, мы узнаем друг друга.

Египетская принцесса

Ты будешь секретаршей, секретаршей у большого начальника, – выдыхала она мне в лицо, – как не пыталась я ускользнуть от её удушливого внимания, мне это не удавалось. Увидишь, ты будешь секретаршей, – видимо, дальше этого её воображение не простиралось, – ну что, милая, хамуда,11 ты уже нашла работу? настоящую работу? – кричала она из окна и приветственно взмахивала рукой.

В то время я как раз выгуливала новорожденных таксят, которых родила собака моего брата. О ней отдельная история. Роды были тяжёлыми, но слава Создателю, пятеро из семи остались в живых, и теперь роженица с истончившимся от страданий профилем лежала на пахучей подстилке, а я выносила её детей «подышать свежим воздухом», если можно так сказать о спёртом воздухе марокканского предместья. Я выносила их по очереди, прижимая к груди. Вначале пятерых, потом оставшихся, похожих на крысят, последышей, Зосю и Басю. Я подставляла их чахлые тельца солнечным лучам и гладила слипшуюся медно-подпалую шёрстку. По нескольку раз в день я кормила их из детской бутылочки молочной смесью, – хоть Лайла и была примерной матерью, но молока на всех не хватало, младенцы повизгивали и отталкивали друг друга, обнаруживая невиданную волю к жизни, – самые слабые так и не дотягивались до истерзанных полупустых сосцов.

Завидев меня со щенятами, она брезгливо морщилась. Так ты никогда не найдёшь настоящую работу. Работу секретарши, ты должна забыть о глупостях, выучиться и стать человеком. Ат хамуда (ты славная), добавляла она в утешение и трепала меня по щеке. И медленно поднималась по лестнице, распространяя удушливый запах цветочных духов и сладкой пудры. Пудра слоями лежала на её лице, малоподвижном, размалёванном однажды и навеки, с ниточкой нарисованных бровей, багровой полосой губ, – эта манера трепать по щеке раздражала меня, но я никак не успевала вовремя увернуться. Ат хамуда, – бормотал приземистый марокканец Ами, выуживая из кармана спрессованный ком халвы. От щедрого дара я всё-таки успевала увернуться, но от потрёпывания по щеке почти никогда, – иврит ещё не стал моим вторым языком, и я никак не могла уловить момент, за которым вполне дружественное соседское приветствие переходило в стадию шокирующей фамильярности. Ат хамуда, – повторял он, сладко улыбаясь, раздвигая желтоватую гармошку рта в крошках халвы, – ат хамуда, – проговаривал он, выдыхая в лицо спёртость марокканского гетто, амидаровского барака, кошачьего притона с живописными лужицами на лестнице, с запахами куркума, камуна, всей этой пряной смеси, настоенной на мугамах какой-нибудь новоявленной Сарит Хадад, на скученности этого «хумусо-тхинного» пространства, на смеси диалектов, ливийских, египетских, марокканско-французских, на гроздьях хамоватых гаврошей, заглядывающих в окна первого этажа, выстреливающих отборным матом своими упругими розовыми язычками, – има, има, – дай, има, – гортанным подвыванием маленьких притворщиков, оболваненных манкуртов с улицы Цалах Шалом 66.

Мысленно я прослеживаю траекторию своего передвижения по улице Цалах Шалом, начинающейся с остова военной базы, опутанной подобием эвкалиптовой рощицы и заканчивающейся матнасом, можно сказать, эпицентром всех значительных событий в шхуне. Подавляя приступы тошноты, я оставляю позади гостеприимный торговый центр, раскинувшийся овощными прилавками, почтовым отделением, парикмахерской, кабинетом ветеринара, решительной русской женщины по имени Лиля, короткостриженной, с бульдожьей хваткой мускулистых рук, с энергичными крепенькими ножками, напоминающими ножки от рояля, – совмещающей трудовые будни с легкомысленной подтанцовкой на свадьбах и бар-мицвах в ресторане с многообещающим названием «Голубая лагуна».

Позади остаётся центр вечернего досуга со светящимся телевизионным экраном, несколькими шаткими столиками, темпераментными футбольными комментаторами, – несколько лунатических лиц под загадочной ориентальной луной, – скопище маргиналов, ведущих, впрочем, вполне упорядоченный образ жизни, – кос12 кафе, затяжка, футбольный матч, прогулка на пёстром автобусе до торгового центра, – наряд – шлёпанцы с малоаппетитными отростками пальцев, майка, шорты. Разнообразие человеческих лиц в диапазоне от карикатуры до трагикомического фарса, где марокканская нервозность сменяется медлительной персидскостью, левантийской раскованностью и хриплым сексапилом местных лолит, нежных отроковиц, увешанных мобильниками невообразимых цветов и фасонов. Утренние русские старушки капризно перебирают магазинные грядки, яростно торгуясь с сонными лавочниками. Их российско-ивритский «суржик» умилительно смешон, их отчаянная попытка отстаивать свои старушечьи права на новой родине трогательна. Как быстро, однако, распрямляются униженные плечи в этой благословенной б-гом иудейской пустыне, как небрежно и высокомерно поучают они «новеньких», растерянно озирающихся в этом благолепии, в этой ближневосточной нирване, в утешительной близости от бомбоубежища, в ласкающих взор и слух ценах на цитрусовые, под кликушечьи песнопения полуграмотных «морот»13 в ближайшей одноэтажной школе, – три притопа, два прихлопа, – напичканные сомнительной ценности сведениями, выползают школяры на свет божий. Вот оно, торжество и тождество, вот она, главная цель и достижение, круглые макушки, от белобрысых до апельсинных «джинджи», от плюшевых, в негроидных завитках, до васильково-колокольчиковых, брянско-белорусских, – детский гам и гомон оживляет время сиесты, а вот и старушки на подхвате, – ведут свои сокровища к борщам, чолнтам, солянкам, – это ли не везение, это ли не удача, каждому дитяте по русской бабушке, марокканской, йеменской, любой.

А вот и автобус, нарядный автобус пролетает мимо сидящей на мостовой огромной женщины, ещё не старой, со слезящимися трахомными глазами, она сидит прямо на асфальте, вытянув обездвиженные ноги. Не отворачивайтесь в суеверном ужасе, женщина эта всего лишь элемент пейзажа, фрагмент мозаики, – таинственным образом появляется она в одном и том же месте, окружённая разноцветным хламом. Похоже, собственные дети выставили несчастную за порог дома, не навсегда, впрочем. Иногда вокруг стенающей, извергающей поток проклятий то ли на арабском, то ли на ладино, образовывается круг сочувствующих, небрезгливых аборигенов. Кивая головами, выслушивают они душераздирающую историю, похожую на нескончаемый сериал. Рядом стоит эфиопский старец в белом парусиновом костюме и канотье. Его узкие кофейные запястья блестят на солнце, как отполированное временем благородное дерево. Опираясь на трость, он кивает головой и блаженно улыбается, непонятно кому, то ли кричащим согражданам, то ли собственным эфиопским мыслям в благородных очертаний голове. Шекель, шекель, – цокают копыта, – на повозке груда арбузов, – юркие мальчишки с готовностью раскалывают огромные шары, орудуя ловко и споро устрашающими тесаками, – сладки, попробуй, гверет14! Пара арбузов неизменно остаётся разможжённой на проезжей части, сладкая кашица расползается по асфальту, являясь отличной приманкой для назойливых мух.

Вскоре я начинаю различать эти лица, вникать, пропитываться духом странного местечка, этакого Макондо, в котором если кто и спит по ночам, так это те самые упахавшиеся «русские», которые благо и божий дар для персидской старушки, сдающей однокомнатную хибару на земле за триста зелёных, или для бухарского маклера с золотой цепью на мохнатой груди, этакого «эфенди», «бея», «эмира». Всё утро он возит нас в роскошном авто с бархатно урчащими динамиками в надежде свести интересы персидской старушки, жующей сухой ниточкой губ в своем гранатовом пардесе, да хранит её господь, с интересами вновь прибывших, ещё совсем глупых, свежих, как молодые петушки, наивных новых репатриантов с застенчиво опущенными ресницами, с необожжённой ещё девственной кожей, с ещё внятными интонациями московской, питерской, киевской речи, с ещё свеженькими «теудат оле», удостоверяющими новую личность, рождённую буквально вчера, в аэропорту Бен-Гурион, у стойки равнодушно-доброжелательного клерка.

Сидя под раскалённым навесом на автобусной остановке, я испытываю острый приступ томления по чему-то несбыточно-устойчивому в моей жизни, по такому вот родовому гнезду, пусть и расположенному прямо у шоссе. Этот дом строился не один год. Хозяин, небольшого роста турецкий еврей по имени Пино, он деятелен, криклив, обстоятелен, – его участие в мизансцене насквозь значительно, – вокруг него вертится весь этот женский мирок, с необъятной «имой»15 на пороге дома, выгревающей вместе с тюфяками и матрасами свои старые кости, со средних лет женщиной, видимо, женой, которая с утра и до вечера пребывает в беличьей суете. Её напряжённый профиль мелькает тут и там, а натруженные смуглые руки не знают устали, – впереди шабат, а тесто ещё не готово, а стирка, а дети, – детей, кажется, штук пять, или шесть, – самый младший, второй Пино, тоже центр мироздания, бронзовокожий наследник, – переваливаясь, угукая и пуская слюни, он подкатывается к бабке. Бабка вторит ему, выпячивая нижнюю губу, достигающую кончика носа, – дитя радостно смеётся и пытается ухватить старуху за кончик этого самого носа, но тут появляется хозяин, и всё сливается в клёкоте, в выразительной пантомиме, под разудалое «мизрахи»16 из покорёженного авто выгружаются свёртки со снедью, многочисленные пакеты, уже пахнет жареным мясом, бабка смеётся, хлопает в ладоши, сверкают гуттаперчевые ягодички младшенького.

За автобусной остановкой следует улица с претенциозным названием «Чикаго». Чуть поодаль можно увидеть свалку и мой первый дом на родине, небольшую фазенду многодетного Нури, человечка, похожего на аккуратно упакованный окорок. Сражённая невиданной благочестивостью и религиозным фанатизмом моего квартирного хозяина, я предполагала в нём наличие прочих положительных качеств, но жестоко просчиталась. Даже моя способность легко умиляться при виде очаровательных золотокудрых отпрысков быстро сошла на нет. Нури оказался настоящим бандитом.

В оправдание ему всё же могу отметить, что детей следует кормить, и хорошо кормить, и вот тут-то расчётливого Нури с подпрыгивающей на упитанном затылке кипой укорить не в чем. Дети – это святое. Особенно свои.

Дети – это святое. Дети и кошки. Кошки и дети. Постепенно и то и другое перестало вызывать слезливое умиление. Кошки с улицы Цалах Шалом оказались тощими и драчливыми. Моя несчастная такса панически боялась их, впрочем, детей она боялась ещё больше. При виде алчно загорающихся детских глаз она начинала судорожно рвать поводок, пытаясь скрыться от настырного внимания неискушённой детворы. Бегущие вслед за нами остервенело лаяли, размахивали палками, но тут же пускались в бегство, стоило мне сделать вид, что я готова спустить с поводка заливающуюся нервическим визгом собаку.

Всё проходит, и моё путешествие по улице Цалах Шалом близится к завершению, и уже сидя на кухонном столе в полупустой квартире, я с некоторой грустью поглядываю в окно, – все эти случившиеся в моей жизни люди уже не кажутся чужими.

Весь этот пёстрый скандальный мирок, с носатыми старухами и их сыновьями, с кошками и торговцами арбузов, с восточными сладостями в кармане одинокого соседа, предающегося постыдному греху дождливыми вечерами, – сидя в машине, под позывные из другого мира, он исполнял маленькие ночные серенады, терзая своё нестарое ещё тело умелыми смуглыми пальцами. Доброжелательная дама с третьего этажа оказалась египетской принцессой. В её доме стояли книжные полки, покрытые вековой пылью. раскрыв одну из книг, я коснулась засушенного цветка, который рассыпался моментально. Сквозь причудливую арабскую вязь сквозило дыхание ушедшего мира. Аба шели ая цадик (мой отец был святой), – произнесла она, обнажая в багровой улыбке ряд искусственных зубов. Он был учёный человек, писал стихи, – настоящий насих (принц). На стене висел портрет молодого мужчины с породистым тонким лицом и зачёсанными назад волнистыми волосами… Ат хамуда, – добавила она и потрепала меня по щеке. И прошептала в ухо, обдав волной тяжёлого парфюма, – не поддавайся им, девочка, будь сильной, – мне уже отсюда не выбраться.

Упакованные книги отбыли в другой район, но телефон ещё не отключили, а по старенькому приёмнику передают мою любимую тему, – «Confirmation» Паркера, такую неуместную в этом безумном мире, но примиряющую с любыми обстоятельствами места и времени.

Весна на русской улице

Великий праздник подступал к улице Цалах Шалом. Усердные домохозяйки скребли и мели, запасались и выносили. На свалке за домом жгли остатки квасного.

«Благословен Ты, Г-споди, Б-же наш, Царь вселенной, освятивший нас своими законами и заповедовавший нам устранение хамеца».

Любопытная детвора сновала между черными сюртуками, – пахло гарью и весной. Месяц нисан17в самом разгаре. Умытые обильными зимними дождями, отцветали пылающие «сахуанхоче». Лиловое, сиреневое и нежно-розовое осыпалось в предчувствии первого хамсина.

На «русскую» улицу тоже пришла весна. Рядом с опресноками смущенно теснились пасхальные коврижки, политые сладкой глазурью и усыпанные разноцветным крошевом из соседнего маколета18 Русские готовились ко всему. К «их» песаху, к «нашей» пасхе, – закупалась кошерные упаковки мацы, кирпичики «бородинского», сладкое, соленое, острое, хмельное…

Выставленную на свалку совсем еще нестарую мебель тут же уносили новоиспеченные репатрианты. Вещи обретали новых хозяев и вторую жизнь.

Ну, чем плохо вот это уютное кресло, похожее на плюшевого медведя? А этот монументальный диван с несчетным количеством продавленных подушек? Потертый коврик? Колченогий стул?

Издалека предпраздничная суета напоминала муравьиную возню. Одни весело выносили, другие весело вносили. Одним словом, праздник! Нагруженные тележки подпрыгивали на ухабах, кассовые аппараты выплевывали бесконечный серпантин. Страна готовилась к долгому изнурительному испытанию.

Шутка ли, отгулять неделю праздника! И все это без крошки хлеба.

– Ма, атем охлим лехем бе хагим? (неужели вы едите хлеб в праздники?) – лукаво переспрашивал сосед сверху, – тот самый, знакомый уже многим любитель халвы и ночных забав.

– Ма питом? (С какой стати?) – вот здесь полагалось широко раскрыть глаза и одарить собеседника возмущенным и укоризненным взглядом.

– Стам, стам… (просто так) – криво посмеивался пристыженный собеседник и степенно удалялся восвояси.

Через каких-нибудь пять минут он появлялся на балконе и зорко вглядывался вдаль, напоминая немного обрюзгшего одомашненного орла. Чуть позже рядом с ним оказывалась «има» – его престарелая мать, – точная копия сына, – со сверкающим из-под кустистых бровей взглядом и орлиным профилем.

До самой темноты сидели мать и сын на балконе пятого этажа, – наслаждаясь тишиной предпраздничного вечера.

Это завтра, только завтра начнется суета, грохот посуды…

Соседа звали Ами, он был совсем пожилой, лет сорока с чем-то. Во всяком случае, юной Тане он казался именно таковым. Пожилым, смешным и малоинтересным. Более того, чудаковатым. С карманами, набитыми сластями для cоседских детей.

Таня ходила в высоко обрезанных джинсовых шортах и яркой обтягивающей майке, до того лаконичной, что пролетающие мимо машины разражались длинными взволнованными гудками.

– Лама hа – русиет коль-ках-яффот? – (отчего русские (женщины) так красивы?) – вопрошали рыночные заводилы. Торговые ряды издавали протяжные стоны и возгласы восхищения. Продавцы зелени, сыров и сластей, еще издали завидев хрупкую Танину фигурку, выкрикивали нечто знойное, не оставляющее сомнений. Они улыбались и подбрасывали товар.

– Танья! – кричали они, – иди сюда, Танья! Как дела, матрешка, бабушка, водка.

В ответ на это нежная Таня, обезоруживающе улыбаясь, сгибала левую руку в локте и произносила такое, отчего случайно оказавшиеся рядом соотечественники заливались краской стыда и укоризны.

Таня была настоящий Гаврош. Год ее первого цветения пришелся на предместье южного Тель-Авива. Девочка из среднерусской глубинки, она выросла уже здесь, в съемной квартире неблагополучного района. Типичная картина. Мать-одиночка, вполне еще молодая, но, видимо, рано поблекшая, и угловатый подросток-волчонок. Агрессивный, обидчивый, ранимый. С явно неустойчивой психикой.

На востоке девочки взрослеют быстро, – ручки-палочки волшебным образом соединяются с волнительным началом груди, а ноги растут как на дрожжах. Да-да, тех самых дрожжах, порождающих запретную влагу, хмельное брожение…

«…Как половинки гранатового яблока – ланиты твои под кудрями твоими; шея твоя – как столп Давидов, сооруженный для оружий, тысяча щитов висит на нем – все щиты сильных; два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями».

Примерно об этом думал жующий тахинную халву Ами, – идущий следом – всего в двадцати шагах за юной соседкой, облаченной в привычные шорты и разношенные мокасины.

Не упуская из виду растрепанную пепельно-русую голову, он успевал переброситься парой-тройкой слов с зеленщиком, с продавцом фалафеля, – взвесить в руке филе принцессы Нила и захватить горсть семечек и орешков. Кешью – двести, фисташек – двести, и с полкило отборных давленых оливок. Зейтим. С лимоном и косточкой, а еще – этих, без косточки, горьких, пряного посола. И с дюжину отборных фиг.

– Шалом, Танья, – ма шломех? Хаг самеах!19 Что делаешь вечером?

– А… Ами… шалом, – Танин взгляд из кокетливого стал жестким, насмешливым – в седер Песах? Читаю агаду!20 – в «Пингвине»! – расхохоталась она уже на пороге «русской» лавки с джентльменским набором продуктов – черным хлебом, ржаными сухариками, сосисками, пельменями и, конечно же, квасом.

Пасхальный Вечер распускался точно платье невесты, – крупными белыми соцветьями, ласкал легким ветерком, порхал над балконами длинного амидаровского дома.

Пожалуй, никогда еще Ами не был так красив, как в эту ночь, – в белой рубашке и новеньких темно-синих джинсах, облегающих плотные бедра. С уютным животиком и упитанными щеками, – он шествовал в толпе нарядных мужчин, старых и молодых, по направлению к сефардской синагоге, расположенной за торговым центром и матнасом, в глубине тихой улочки, окольцованной апельсиновыми деревьями.

***

Еще не успел отлить из бокала, произнеся «кровь и огонь, и столбы дыма»,21 вкусить горькую зелень и хрен, произнести застольную и Галель, как истошный рев сирен взмыл где-то, совсем недалеко, удаляясь, приближаясь, нарастая и затихая, возобновляясь с невиданной мощью, от которой закладывало в ушах и появлялось тошнотворное, вязкое, сопровождаемое резким учащением пульса.

Недопитый бокал вина опрокинулся, и несколько рубиновых капель расползлось по скатерти.

Знакомые слова прорвались, зашелестели тревожной скороговоркой.

Много раненых, – количество погибших пока не…

Тель-Авив, набережная, дискотека.

Смешное название, – то ли «Пингвин», то ли…

Большинство пострадавших – подростки, дети репатриантов. Возраст – от четырнадцати до семнадцати. Срочно требуется донорская кровь.

На стук дверь на первом этаже приоткрылась. В глубине салона светился экран телевизора. Стол был почти пуст. Бутылка, четвертушка бородинского и открытые консервы, то ли тунца, то ли еще какого морского зверя. Сидящий за столом мужчина в спортивной майке недовольно повернул голову к двери.

– Где Танья? – осторожно спросил Ами.

– Там, – взмахнула рукой похожая на Таню молодая женщина с заспанным лицом.

– Где? – взревел он и, оттолкнув соседку, бросился к стоянке.

ДОМ АРИАДНЫ

– А знаешь, у меня теперь новая жена и новый ребенок, – он взмахнул рукой в сторону высокой молодой женщины, укачивающей младенца. – Мальчик, – горделиво добавил он.

– А старые дети? Что со старыми? – встрепенулась я, вообразив себе двух уцененных девочек пяти и девяти лет, стоящих на пороге дома в Амишаве.

Нюма был моим первым соседом. Первым ивритоговорящим соседом, коверкающим довольно забавно русские слова. Выходец из Бессарабии, жовиальный здоровяк с маленькой до синевы выбритой головой, он снимал квартиру в доме того же Нури, только с противоположной стороны. Как оказалось позже, счета за газ и воду я оплачивала за хозяина и Нюму – честноглазого вышибалу, женатого на тихой женщине в шлепанцах и растянутой хлопчатобумажной майке. Женщина смотрела мыльные оперы и воспитывала двух замечательных девочек – Вики и Шени.

– А что с Вики? – повторила я. С тонконогой, стриженной под мальчика, впечатлительной и отзывчивой.

– Все хорошо, все у них хорошо, – торопливо закивал Нюма, приглашая полюбоваться «новым ребенком».

Тем летом в нашей жизни появилась юркая Ариадна. Она свила себе уютное гнездышко в рассохшейся стене и начинала шуршать под утро, видимо, обнадеженная внезапной и обманчивой прохладой. Иногда она буянила под мойкой и деловито пробегала вдоль плинтуса, выныривала за окном и замирала, сливаясь с землей, песком и чахлой травой. Мне она казалась терракотовой, с зеленоватым отливом, и довольно дружелюбной.

Ящерица – это хорошо, это к добру, это не крыса и не таракан.

Тараканы, то есть «джуким», водились здесь в огромном количестве. В отличие от своих соплеменников, обычных домашних тараканов, эти были довольно мобильны и любили путешествовать. Это были летающие тараканы, пикирующие, сражающие цель до последнего, доводящие до истерики, до сумасшествия, до сердечного приступа.

На их фоне миролюбивый шорох Ариадны казался добрым предзнаменованием. Иногда мне хотелось взять ее в руки и полюбоваться розовыми бликами на гибкой спине и пульсирующим изумрудным глазом.

По двору носились хозяйские дети и дети Нюмы – тогда еще совсем не старые, любимые, не подозревающие о грядущем предательстве. По стене ползла задумчивая Ариадна, а на крылечке, высунув влажный подрагивающий язык, лежала обессиленная Лайла, юная гладкошерстная такса, безропотно разделившая судьбу новых репатриантов.

– Эти странные люди, эти странные люди так самоуверенны, до глупости, они приезжают сюда, не зная ни слова на иврите, они едут сюда с детьми, хорошо, но они везут сюда собак – такс, терьеров, овчарок, уверенные, что для всех для них уготовано теплое местечко под солнцем, хотя бы даже здесь, в каморке жуликоватого Нури.

– Откуда такая уверенность, – сетовала Лея, моя новая знакомая, полнеющая яркоглазая брюнетка, нет, впрочем, уже тогда – блондинка.

Они едут сюда со скарбом, с детьми и с собаками так просто, без малейшей мысли о благословении, о чуде.

– Ты хоть понимаешь, что этот лимон, висящий на ветке, и эта апельсиновая завязь – это нес22? Чудо? Ты хоть понимаешь, что предшествовало этому всему, как появились здесь все эти люди, похожие на обтесанные булыжники, грубоватые, упрямые, идущие к цели?

– Я шла по шуку и прикасалась к каждой картофелине, я чистила ее, и дрожащими руками укладывала в кастрюлю, и шептала заклинания, наблюдая за тем, как быстро твердый клубень становится рассыпчатым, нежным… Ты хоть понимаешь, что такое приехать сюда, в благословенный Эрец-Исраэль, и съесть картофель, выращенный на этой земле, и разрезать помидор, сорванный этими руками?

– Иешуа… – кричит она, – Иешуа, ты только посмотри на этих малахольных, они приезжают сюда, заходят в супермаркет, покупают хлеб белый, черный, арабскую питу, лаваш, они едят пастраму, сыр, творог и даже пирожное и еще чего-то хотят.

– Я, например, ехала домой, а куда ехала ты?

Иешуа – коренастый сухумский еврей, похожий одновременно на араба из Яффо и на Армена Джигарханяна, надевает кипу и садится во главе стола.

На столе – серебряный подсвечник и блюдо с халой. И много маленьких тарелочек с острыми и сладкими вкусностями.

– Кушай, – строго напоминает Лея, – и ребенку положи, бери еще, побольше, все равно такая жара, все испортится, холодильник почти не работает. Иешуа! – кричит она так, как будто муж находится за тысячу километров от нее, но нет, он сидит по правую руку и улыбается. Лицо его покрыто кирпичным несмываемым загаром.

Иешуа – человек-загадка.

– Что ты знаешь, – стонет Лея, – это моя головная боль! Он уходит на рассвете, идет пешком до шука Пишпешим23и возвращается поздно, к ночи.

Где он был, что он ел, никто не скажет.

Иешуа – коллекционер, собиратель прекрасных странностей – эфиопских статуэток, картин кисти неизвестных мастеров, ваз, бутылок, шкатулок, рам. От их обилия в комнате некуда ступить и невозможно вздохнуть. В распахнутое окно не поступает воздух – впрочем, поступает, тяжелый, горячий, с песком. Каждый день приносит новую пыль. Пыль вездесуща, живуча, неистребима. Она забивается в нос, глаза, стекает по спине жаркой струйкой.

– Что ты знаешь, – стонет Лея, протирая зеленоватую лампу с тяжелой бронзовой подставкой, – это мое горе, это мое наказание! День за днем я протираю, вытираю, вымываю, я была молодая, у меня были черные косы, веришь? Когда-нибудь, когда-нибудь, – таинственно добавляет она, – я расскажу тебе историю.

Историй у Леи не тысяча, а миллион. Когда-нибудь, говорит она и начинает. Конец одной истории становится началом другой, и так до бесконечности. В прошлой жизни Лея была полководцем, летописцем и дипломатом.

– Что ты знаешь, – все происходит здесь и сейчас, – я лежу на диване, еще даже без лифчика, я беру трубку и говорю: соедините меня, ну, с кем ты думаешь? С Ариэлем Шароном, правильно. И соединяют! Они все у меня здесь! – она раскрывает пухлую властную ладошку и подмигивает. – Что ты знаешь, вчера я говорила с Геулой Коэн, а сегодня я умираю, и никому нет дела, ни одной живой душе. Никому нет дела, государство разваливается на глазах – они отдают территории, это большая кровь, это преступление, это война, и никому нет дела. – Она вздыхает и крошит салат, вынимает из духовки рыбу и разминает запеченные на огне баклажаны. – Вы приезжаете сюда и думаете, что так надо. Привозите детей, собак, отдаете голоса за кого попало. И что мы имеем? Все ваши проститутки уже здесь. Территории отдают, солдаты гибнут. Шабат шалом, кстати, пора за стол, – говорит она и зажигает свечи.

– Шабат шалом, – говорит Иешуа и разрывает руками халу.

– Что значит, – продолжает Лея, – все чего-нибудь да стоит, мы, евреи, давно сюда шли, к нашему общему дому.

Не знаю, как остальным, но мне душно за роскошно накрытым столом, душно и неуютно. Я неловко раскланиваюсь и тороплюсь к выходу. К так называемому первому дому на родине. Дому, в котором светятся хозяйские окна, за которыми точно такой стол и свечи. Слышно, как гремит посуда и ревет младший хозяйский ребенок.

«Шекет!»24 – зычный мужской голос перекрывает галдеж, а к ногам моим бросается Лайла. Она лижет мне руки и лицо, вертится и виляет хвостом. Она так долго ждала в одиночестве и кромешной темноте и совсем отчаялась, и даже шорох ползущей по стене Ариадны и шелест эвкалиптового дерева не могли утешить ее и отвлечь от острой собачьей тоски.

Связь

– Знаешь, в чём цель несчастья? Цель несчастья приводит человека к тому, чтобы Святой, Благословен Он, посмотрел на него благожелательно, чтобы он стал для него желанным. Все беды только приближают нас к нему, делают нас приятными. «Зло» приходит к нам, чтобы мы пробудились. Всевышний преисполняется жалости и сострадания к человеку, и тот удостаивается «освещения» – света духовной радости. Таким образом, бывшие прегрешения превращаются в заслуги.

Иешуа вздыхает и ставит на место статуэтку эфиопского божка, – видишь, он одинок, сегодня я найду ему пару.

Сегодня он займётся богоугодным делом – в развалах яффской барахолки отыщет подругу для длинноногого и длиннорукого африканского юноши. Божок взирает невозмутимо – и покорно проваливается в глубины холщовой торбы.

Уже из окна тринадцатого этажа можно видеть согбенную спину Иешуа, его коричневую шею и крепкие кривоватые ноги в удобных кожаных сандалиях.

Иешуа – человек-легенда. Иногда мне кажется, что он любит свою землю на ощупь – осязая каждую впадину и каждый бугорок, наслаждается ею, как женщиной. Кусочки этой земли, её разрозненные фрагменты он тащит отовсюду – со свалок, барахолок; его тёмные пальцы любовно склеивают разбитые края продолговатых фаянсовых блюд, нежно-голубых ваз, округлых кувшинов с удивлёнными удлинёнными горлышками. Будто опытный хирург, бережно пальпирует внутренности изувеченных временем предметов. Прикладывает к уху возрождённую морскую раковину и улыбается блаженной улыбкой.

Мне кажется, он говорит с ними на каком-то особом языке. В разных углах квартиры вспыхивают светильники, медные лампы освещают несметные сокровища, восставшие из руин.

– Ты это видишь, Боже? – стоящая у окна Лея воздевает полные белые руки и уже через минуту энергично стряхивает пыль с многочисленных статуэток, картин, сундуков.

У Леи крохотные изящные ступни и властные ладошки. По плечам струятся некогда чёрные волосы. К моменту нашего знакомства волосы побелели, и из жаркой брюнетки Лея стала вызывающе яркой блондинкой.

– Мечта сухумского еврея, – усмехается она, водружая на голову изящную шляпку.

Сегодня ей нужно успеть в закрытое учреждение, то есть психушку, – навестить единственную дочь своей давней приятельницы.

Стелла, полнокровная высокая женщина с правильными – пожалуй, чересчур правильными – чертами лица, сдав девочку в дурдом, решительно помолодела. У неё началась стремительная и оттого ещё более сладкая и любвеобильная вторая (если не третья) молодость. Тут же нашлась вереница солидных состоятельных мужчин, готовых поддержать морально и всячески одинокую женщину в интересном возрасте.

Запертая в психушке дочь испытывает к матери вполне объяснимую ненависть – особенно после того, как в результате употребления сильнодействующих препаратов лишилась передних зубов.

Эстер – так зовут девушку – большеглазое, зябкое, похожее на мотылька существо, на вид абсолютно безобидное, но лишь до тех пор, пока не упоминается имя матери.

– Что ты знаешь? – всплёскивает ладошками Лея, – бедняжка играла на скрипке, писала стихи. А теперь ещё и без зубов. Ждёт, когда мать опомнится и оплатит услуги дантиста.

Мать не торопится. Завтра, нет, уже сегодня она летит на Кипр с бывшим банковским служащим, нынче моложавым и полным надежд пенсионером – по имени Моше или Давид.

Жизнь клонится к закату, а столько хочется успеть.

– Вот здесь у меня – свежий творожок, а в этой баночке – душистый мёд из кибуца. Шоколад, вафли, паштет, апельсиновый джем, – Лея заботливо прикрывает корзинку и продолжает свой рассказ. – Стелла привезла девочку в пятилетнем возрасте, и крошка – златокудрая красавица – подавала блестящие надежды. Всё началось со школы. Времена были дикие – девочка оказалась единственным русским ребёнком в классе. Ну, ты понимаешь, местные дети не могут похвастать врождённой деликатностью. Прошло десять лет, и пять из них Эстер живёт в этом доме – от рецидива к рецидиву. Не бойся, заходи – она только порадуется человеку с воли; главное – не оставлять её наедине с матерью.

Мы входим в светлую комнату с подростковым диваном и книжными полками. У окна спиной к нам стоит девочка.

Девочка как девочка, – скорее, девушка, но худая, как ребёнок, с огромными тревожными глазами и бледной матовой кожей. Тревога сменяется надменным, даже жёстким выражением. Лея о чём-то расспрашивает её, касается птичьего плеча; девочка вскидывает голову – гордая, не хочет жалости.

– Послушай, Лея, она же не идиотка. Зачем держать её здесь? Я видела, какие книги стоят на полке, и эти глаза. Она нормальна.

– Конечно, нормальна, – Лея поглядывает на часы: сегодня шук закрывают рано, а холодильник пуст. – Конечно, нормальна – но видела бы ты её в присутствии Полины. Бедняге не оставалось ничего иного. Что ты знаешь? Приходилось прятать ножи, вилки…

Мы пересекаем ухоженный парк, в котором стройные ряды алых и белых роз, а нежные завязи апельсиновых деревьев распространяют терпкий аромат.

Запрещаю себе оглядываться, но точно знаю, уверена: затворница, не отрываясь, смотрит нам вслед. Осталась ли тревога в её глазах? Или сменилась отчаяньем? Или безутешной печалью покинутого всеми ребёнка?

Шаббат шалом – молодцеватый сторож, темнокожий таймани, – запирает за нами ворота.

Шук заливается сотнями голосов, под ногами скользят банановые шкурки, – именно здесь продаётся самый вкусный ломкий шоколад, солёные фисташки и цукаты из апельсиновых корочек.

Немолодой мужчина в майке и спортивных штанах с лампасами выкатывает зелёный мусорный бак. На ногах его – отличительная особенность русского человека – сквозь прорехи в растоптанных босоножках проглядывают чёрные носки из вискозы. По мере приближения рот мужчины растягивается в радушной улыбке, обнажающей ладно пригнанные друг к другу металлические зубы.

Для местных жителей, понятное дело, русские – это что-то вроде цыган. Только на наших женщинах можно обнаружить скрипучие комбинации из искусственного шёлка, двадцатисантиметровые каблуки, обилие дешёвой бижутерии. И всё это – в условиях африканской жары. Только наши люди способны «скупаться на рынке» в двубортных пиджаках и умилительно-детских панамках. Но только одно «но», безусловно, смягчает некоторое, мягко говоря, недоумение аборигенов.

Женщины. Девушки. Их разнообразие. Разность. Их белая уязвимая кожа. Их восхитительная непредсказуемость. Доступность, чёрт возьми! Самоотверженность и кротость.

Ходят легенды об особенностях русских женщин.

«А вот у меня была русия…» – вздыхают добропорядочные отцы семейств, рачительные хозяева и заботливые мужья.

«Русия» – это лазейка в иное, иррациональное. Это фейерверк, праздник, неведомое доселе чувство свободы.

Истинные русские аристократки плывут по шуку. Полуденное солнце золотит их нежные спины. Огибает склоны и долины умопомрачительных фигур.

– Мара, золотко моё! Кого я вижу! – мужчина в майке стискивает что есть силы слабо протестующую Лею и пытается заодно обхватить меня.

Натянуто улыбаясь, Лея церемонно раскланивается и хватает меня за руку – только этого не хватало: один раз сделаешь доброе дело – и всё, проходу не дадут.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Фантастика есть фантастика.Думаю, если начать рассказывать, о чём… то, читать будет неинтересно.Чита...
Он не боялся экспериментов. Он наслаждался каждым новым опытом. Но лишь встретив ту единственную, по...
Вы хотите улучшить своё материальное положение? Вам надоело жить в долг?Вы ненавидите свою работу? В...
История стран и народов подобна рекам. И обычно мы путешествуем по той или иной реке — от истока до ...
Первые три рассказа из задуманной серии калейдоскопа женских судеб. Эти истории основаны на реальных...
Перед вами мрачная повесть, события в которой разворачиваются вокруг деревни и ведьмы, которая посел...