Дело о полку Игореве Ван Зайчик Хольм
— Самые обыкновенные. Они ж у меня на груди по сорок минут сидят, сосут, перед самым моим носом. Насмотрелся…
— А вам только на грудь ставят?
— Только на грудь.
— А на затылок, или на спину, или паче того…
Раби Нилыч засмеялся.
— Не хочешь чужих допускать туда, куда только женам доступ? Не бойся. Ну, смотря по недугу, конечно… но мне — только на грудь. К бронхам поближе…
— А вам еще их будут ставить?
— Завтра последний раз. Говорят, после завтрашнего — забуду вовсе, каким концом сигарету ко рту подносить.
— Раби… — нерешительно и оттого неубедительно сказал Богдан. — А может, ну его? Вы и так уж почти что бросили… Экий вред — ну, выкурите две-три за день… Ну и что?
— Богдан, я тебя не узнаю, — удивленно проворчал Раби Нилыч. — То ты на мой дым бросался, аки Свят-Егорий на змия, а то… Что стряслось?
— Да нет, — сказал Богдан. Пользуясь тем, что собеседнику его не видно, он вытер покрывшийся холодной испариной лоб. «Непохоже, — подумал Богдан. — Полная чушь в голову лезет. Правда, какие пиявки на затылке, человек видеть не может — но ведь ему на затылок и не ставили. Вон как браво язвит, совсем не похож на безумца…»
— Ничего, Раби Нилыч, — успокоенно проговорил он. — Ничего. Я так. Всегда, знаете, хочется как лучше.
— Знаю, — с симпатией ответил Мокий Нилович. — Уж тебя-то я знаю. Ты не забывай старика, заглядывай почаще.
Положив трубку, Богдан некоторое время сидел, выбивая пальцами на лаковом подлокотнике марш из третьего акта пьесы «Персиковая роща» и глядя прямо перед собой. «Скоро от собственной тени шарахаться начну, — подумал он. — А ведь еще Учитель в седьмой главе „Лунь юя“ заповедал: „Благородный муж безмятежен и свободен, а мелкий человек недоверчив и уныл“[40]…»
И Богдан, решительно отбросив несообразные подозрения, припал к «Керулену».
Всенародную дискуссию он помнил так, словно происходила она вчера — столь яркими были тогдашние события. Но помнилось, увы, совсем не то, что следовало обдумывать теперь, а бесконечные страстные споры юнцов и юниц, гомон умудренных сторонников и противников на всех телеканалах, яростные столкновения мнений даже на просительных участках в день голосования… Теперь же следовало взглянуть на то время иначе.
Действительно, девять лет назад в течение почти полугода всю Ордусь, и главным образом — Александрийский улус, сотрясали обсуждения, суть которых сводилась к следующему. Допустимо ли продолжать научные изыскания, в результате коих человек, ограниченный в способностях предвидеть последствия пусть даже самых благих дел своих, да и — что греха таить — не всегда чистый в помыслах, получит возможность, как бы уподобляясь Всевышнему, а на деле — получая лишь божественные средства и по целям своим оставаясь все тем же человеком, кроить и перекраивать тварей земных, будто это наборы деталек для детских настольных игр или креп-жоржет какой-нибудь на платье девчонкам?
В том числе перекраивать и себя — подобие и любимое творение Божие…
Казалось, лекарское искусство стоит перед такими перспективами, по сравнению с коими все, что было сделано доселе — прививки, противубиотики, лазерная хирургия — лишь обложка великой и прекрасной книги, которую теперь наконец можно начать писать. Это завораживало. Это вселяло благой, почти священный трепет.
Но и противники завороженных, помимо ссылок на кощунственность, святотатственность, богопротивность подобных дел, приводили немало вполне земных доводов.
Мнения разделились, страсти кипели.
И тут со своим решительным «нельзя!» выступил сам Крякутной.
Воздействие выступления Петра Ивановича Крякутного, авторитет коего был в этой области наук непререкаемым, принято теперь переоценивать. Может, и не имело оно столь уж решающего значения, которое вскоре, когда воспоследовали решения высших властей, приписали ему все, к тем событиям причастные. Просто еще одно из мнений — конечно, мнение генно-инженерных дел мастера высочайшего класса, мирового светила, подкрепленное всем арсеналом его знаний и испытанных временем народолюбивых чувств…
Петр Иванович был очередным представителем рабочей династии великих ученых, зародившейся еще в семнадцатом веке. Основатель ее, крестьянин Иван Петров Крякутной, один из первых русских всенаучников (на Западе таких называют энциклопедистами), был основоположник мирового воздухоплавания; в тогдашней летописи прямо указано: «Надул мешок дымом поганым да вонючим, и нечистая сила подняла его выше колокольни…» За сей подвиг он удостоился Высочайшего вызова в Ханбалык и приглашения на особый прием в Павильоне Вдохновенного Спокойствия, где Миротворнейший Владыка Го-цзун даровал самородку ученую степень сюцая, дополненную седьмым должностным рангом, и наградил нефритовой птичкой с собственноручно написанным по-русски двустишием — по строке на крылышко: «Как грустно мне было летать в поднебесье одною! Как весело нынче летать в поднебесье с тобою!»
Уже в первом Крякутном творческий гений и народолюбие оказались слитыми воедино. Радея о благе людском и об империи, о сем благе каждодневно заботящейся, он немедленно, прямо на приеме, подал на Высочайшее имя доклад, в коем подробно указывал, что не просто так завоевал для Ордуси пятый океан, но с дальним замыслом: он предложил развесить над градами и весями необъятной Родины потребное тому количество воздушных шаров с наблюдателями, и, буде свершится какое противучеловечное деяние, сверху его обязательно кто-то заметит. Более того, заметят многие, да с разных сторон, так что один поднебесный свидетель сможет, например, точно описать, какой был у человеконарушителя нос, другой — какие были уши… Таким образом Крякутной полагал искоренить преступность вовсе. Доклад его в течение трех лет рассматривался в столичных учреждениях и был отклонен, чему нашлись две веские причины: во-первых, слишком многих людей пришлось бы сажать на шары и тем отвлекать от землепашества и других, не менее насущных для Отечества занятий, и, во-вторых, — большинство преступлений совершается в темное время суток, когда сверху ничего не видно, а снабжать каждый шар могучим осветителем было бы нечеловеколюбиво, ибо всю ночь висящие над землей и светящие вниз фонари мешали бы трудящимся почивать, набираясь сил перед новым рабочим днем. Но дельное зерно в докладе было, и человекоохранительные органы получили Высочайшее предписание пользоваться указанным Крякутным способом: чтоб один свидетель точно описывал уши, другой — нос, и так далее, а штатный художник управы все это сообразным образом с их слов бы зарисовывал. Так возникла, кстати, методика членосборных портретов, каковая, сколько было известно Богдану, и доселе не дала еще ни единого сбоя.
С того великого Ивана и повелось в роду Крякутных называть мальчиков исключительно Иванами да Петрами.
Ныне здравствующий Крякутной тоже был личностью незаурядной, чтоб не сказать сильнее. Упорно и целеустремленно, не считаясь с трудностями, он развивал генное дело в течение десятилетий, создал целую школу, настолько известную и в мире прославившуюся, что ученые-гокэ в его институт как мусульмане в Мекку ездили… И вот он из заботы о благе людском, как его понимал, этим своим выступлением мало что сгубил любимую науку; он и жизнь свою перечеркнул. И жизнь всех любимых учеников своих, в сущности, тоже… Поступок то ли великий по благородству, то ли просто странный, то ли, увы, подозрительный — судили по-разному… Ведь ни сам Крякутной, ни его ближайшие воспитанники вне любимой науки себя не мыслили, что называется, жить без нее не могли. Многие из этих людей не раз показывали себя твердыми убежденцами, неколебимо отстаивая положения, выдвинутые и разработанные учителем. И вот — такой трагичным исход долгих трудов… собственными руками, из благих забот о человечестве учиненный.
Богдан взволнованно поправил сползшие на кончик носа очки.
То ли шапку снять да голову свою обнажить перед таким человеком, то ли с лекарем-психоисправителем о его голове посоветоваться… То ли святой, то ли блаженный…
Сонмище любимцев великого цзиньши биологических наук разлетелось, ровно драгоценная фарфоровая чаша, грубой рукою о камень разбитая. Кто куда. Кто лекарем пристроился, кто вовсе занятие сменил… Это можно будет, подумал Богдан, позже посмотреть, тут долгая кропотливость да въедливость нужна — отследить жизненные пути двух, а то и трех десятков подданных, затерявшихся в жизни, а следовательно, и для человекоохранительного учета потерявшихся. Наверняка можно сейчас лишь одно сказать — вряд ли все ученики своему наставнику за такой поворот в судьбе благодарны. И хоть почтение ученическое, кое сыновнему сродни не только по имени, но и по сути, — чувство сильное и святое, все ж таки человек — не трактор, а чувства — не рычаги управления. По-разному разные люди на одно и то же чувство отзываются. Всякое могло статься…
Сам же Крякутной, похоже, не разрушил себя своим приговором. Порушил, да, — но не разрушил. Сильный человек. Личность. Подумал, решил, сделал. А после — нашел себя на крестьянской ниве. Вот уж несколько лет как по всей Ордуси гремела слава о его хуторе, Капустный Лог называемом. В Подмосыковье, где-то в холмистых полях меж древними городишками Клин да Дмитров, откупил Крякутной сколько-то там тысяч квадратных шагов землицы — и через пять лет лучшей капусты, чем из Капустного Лога, не знала и не ведала Ордусь[41]. Императорскому столу капусту от Крякутного поставляли, везли через всю страну нарочно… А уж в Александрийском-то улусе ни один трапезный зал без нее не обходился. На свадьбы, на чествования — кто капустки крякутновской добыть не озаботился, тот, считай, плохо о гостях пекся. Так считалось.
Между прочим, в первые годы, судя по перечням научных приборов да снадобий, что Крякутной чуть не ежедневно к себе на хутор заказывал, он там и новый институт для себя одного — ну, с женой да сыном, для семьи своей, в общем — мог бы, верно, оснастить. Конечно, Богдан в генном деле никак докой назвать себя не мог и всерьез разбирать и обдумывать эти перечни даже не брался, — но одна их протяженность говорила о многом. Правда, Крякутной в сопроводительных бумагах указывал, что это исключительно для проведения изысканий в капустной области. Чтоб лучше землицу удобрить, чтоб микроэлементы да витамины всякие в листах кишмя кишели… Может, и так. Что же до судьбы генно-инженерных изысканий под иными небесами и иными флагами, то поначалу влияние столь авторитетного ученого, как Крякутной, оказалось непреоборимо великим, и примеру Ордуси последовали все развитые страны. Но — не принимая никаких законов необратимых, а лишь, так сказать, фактически. Последовать за Ордусью формально поспешили лишь всевозможные мелкие Уганды да Боливии, коим все равно в этой сложной и дорогостоящей области не суждено было сделать ничего существенного.
Опасные с нравственной — а вернее, безнравственной, ибо, будь все люди по-настоящему нравственны, и опасаться было б нечего — точки зрения исследования официально нигде пока не возобновлялись. Еще бы — моральный авторитет Ордуси среди среднего и низшего классов варварских стран был огромен; да и, не будь его, все равно шум бы пошел великий… Но, войдя после введения своих допусков в базы данных Отдела внешней разведки Возвышенного управления госбезопасности, Богдан без особого изумления обнаружил, что наиболее предприимчивая нация мира, давно для себя решившая, будто Бог хочет лишь того, что людям приятно и выгодно, — англосаксы — потихоньку, в закрытых и полузакрытых институтах своих, возобновила сомнительные труды. И ныне в Великой Британии уж вовсю проводились опыты по так называемому клонированию. А в Аустралии не так давно, занимаясь конструированием специальной бациллы для борьбы с грызунами, от прожорливости коих фермерам и их урожаям просто спасу не было, тамошние научники вывели нежданно-негаданно такую тварь микроскопическую, которая за сорок восемь часов способна была сгубить все человечество напрочь. Научники эти, явно с перепугу, немедленно принялись стучаться во все международные учреждения с тревожными требованиями усилить контроль за подобного рода разработками — и все международные учреждения, разумеется, с самым серьезным и озабоченным видом кивали в ответ и принимали соответствующие постановления. Но о судьбе самой выведенной по случаю бациллы не было ни слуху ни духу. Не могла ничего толком сказать по сему поводу и ордусская разведка, которая, как начал постепенно понимать Богдан, старалась, коль уж свои исследования запрещены, хоть за чужими приглядывать и знать, чего ждать от соседей. Все ее усилия так и не помогли достоверно выяснить, уничтожили аустралийцы свое нежданное порождение или до поры в пробирке закупорили да в погребок какой уложили: пускай, мол, покуда на холодке поспит, может, для чего и сгодится…
Относительно же работ североамериканских сведения имелись лишь самые обрывочные и невнятные.
Но вот что характерно: накануне своего решительного выступления Крякутной с ближайшими учениками — их имена Богдан выписал себе на отдельный листок — как раз путешествовал по американским генным центрам, на правах признанного патриарха и великого коллеги. Полтора месяца, так сказать, опытом обменивался и в знатной лекарским искусством Монтане, и в прожаренных пустынях Нью-Мексико, где североамериканцы спокон веку все опасное и секретное прячут…
В пятом часу утра Богдан вышел из закрытых информационных сетей. В голове у него все плыло от усталости, а в глаза будто напылили песку. Последним усилием он сумел сделать совсем простое: глянуть, когда уходит первый воздухолет на Тверь, и заказать билет: по всему выходило, что наведаться в Капустный Лог надо было срочно. Потом наконец выключил «Керулен».
Жанна, конечно, его не дождалась, уснула. Богдан только вздохнул.
Срединный участок — Храм Света Будды,
22-й день восьмого месяца, вторница,
ночь
Вэйбины приехали довольно скоро; в апартаментах ад-Дина сразу стало людно, возникла деловая, рабочая суета. Прибывшие слаженно принялись обследовать место происшествия.
Вопреки опасениям Бага, Судья Ди довольно легко и даже с готовностью расстался с кадыком поверженного на пол злодея, предоставив вязать последнего двум дюжим вэйбинам, — напоследок боевой кот с отвращением глянул на небритую шею, в коей отчетливо пропечаталась его человекоохранительная хватка, брезгливо дернул лапой и принялся облизываться, но тут на пороге кабинета показался Максим Крюк, и Судья, внимательно на него глядя, испустил весьма агрессивное шипение.
«У животного стресс, — подумал Баг, во избежание недоразумений подхватывая увесистого кота с пола на руки, — оно и понятно».
— Еч Крюк. Там, на крыше, еще двое: оба покинули этот мир.
— Что тут произошло? — хрипло спросил Крюк, сдвигая фуражку на затылок. — Что тут случилось, драг прер еч Лобо?
Пока Баг вкратце обрисовывал ему картину происшествия, с крыши уже спустили черные мешки, в которых покоились останки подданных в черном, и, спотыкаясь о трубки, вынесли вон.
— Что ж, еч Крюк, — молвил Баг, поглаживая кота, — мы с Судьей Ди, признаться, изрядно притомились.
В голосе его было слышно явственное удовлетворение: и «Слово о полку Игореве» нашел, и из человеконарушителей никто не ушел. Примешивалось к этому, конечно, и чувство печали: все же два живых существа нынче ночью прекратили свое теперешнее существование именно стараниями Бага. Но такова карма, что теперь горевать.
— Давайте поскорей проедем к вам, — добавил он, — и я подпишу все потребные бумаги.
Крюк кивнул и двинулся к выходу.
В цзипучэ Баг усадил кота на колени; Судья Ди всю дорогу поглядывал на сидящего слева Крюка настороженно и один раз даже зашипел сызнова.
«Ничего, — думал Баг, — сейчас приедем домой, и я тебе две бутылки пива дам, заслужил, хвостатый преждерожденный, заслужил!»
В участке Баг уселся в мягкое кресло с котом на коленях и, ожидая составления бумаг и отвечая на уточняющие картину происшествия вопросы Крюка, принялся рассеянно разглядывать фотографические изображения и членосборные портреты человеконарушителей, находящихся в розыске; он пользовался любой возможностью подновить в памяти ориентировки. И среди прочих вдруг увидел удивительно знакомое лицо: горящие внутренней энергией глаза, мясистые губы, одухотворенный облик, который вполне удалось передать штатному портретисту, — все это было удивительно знакомо честному человекоохранителю.
Баг нахмурился: да кто же это?
А! Ну как же! Это блаженный асланівський суфий Хисм-улла! А что, очень, очень похоже… Сюцай Елюй про него рассказывал: задержали, мол, в Утуновом Бору за злостное вразумление водителей повозок на дорогах.
— Еч Крюк, — позвал Баг склонившегося над клавиатурой компьютера козака, — вот этот подданный, — он указал на членосборный портрет Хисм-уллы, — он не у вас ли в участке содержится?
Крюк проследил направление Багова пальца, протер покрасневшие глаза.
— Этот… — Максим Крюк изучал портрет. — Да, прер еч Лобо, он у нас.
— Отведите меня к нему. — Баг поднялся, оставив Судью Ди в кресле.
Хисм-улла, скрестив ноги и закрыв глаза, сидел на циновке в полутемной клети. Кроме самого суфия, в небольшом помещении с решетчатым окошком в задней стене не было никого, если не принимать во внимание зеленого попугая по имени, как помнилось Багу, Бабрак. Попугай сидел на правом плече суфия и мирно дремал.
Сам Хисм-улла также, похоже, пребывал в стране грез: его могучая фигура, неподвижно застывшая в свете неяркой лампочки, излучала покойное умиротворение, словно суфий восседал не на грубой казенной циновке в клети, а во вполне пригодной для достойного отдохновения чайхане, на удобных и мягких пуховых подушках, на расстоянии протянутой руки от кумгана ароматного шербета «Слеза мусульманки».
— Хисм-улла… — тихо позвал Баг, дотронувшись до отделявшей клеть от коридора решетки. Толстые прутья приятно холодили пальцы. — Почтенный Хисм-улла…
В соседней клети что-то неразборчиво, с явным раздражением проворчал, переворачиваясь на другой бок, какой-то пахучий подданный, употребивший, судя по всему, эрготоу сверх всякой меры. Подданного наутро ожидали малые прутняки.
Веки Хисм-уллы дрогнули.
Он испустил глубокий вздох, открыл глаза и некоторое время вглядывался в Бага.
— Чтишь Коран? — проникновенно спросил суфий Бага, и тут же с его плеча взмыл к потолку попугай, сделал над головой Хисм-уллы круг, а затем опустился на другое плечо хозяина. Всколыхнулись ленточки на немудреном одеянии суфия.
— Коран не чту, — отвечал Баг с улыбкой, — чту сказанное Гаутамой.
— Иншалла! — отчетливо проскрипела птица.
— Тоже добре! — Хисм-улла воздел могучие руки и стал собирать рассыпанные по плечам власы в хвост на затылке.
Баг повернулся к дежурному вэйбину.
— Что совершил этот подданный?
— Докладываю, драгоценный преждерожденный Лобо! — Вэйбин вытянулся. — Задержанный подданный, именуемый Хисм-уллой, совершил пять злостных человеконарушений над водителями грузовых повозок, которые он останавливал с целью следования по маршруту Асланів – Александрия Невская. Человеконарушения выразились в нанесении телесных повреждений разной степени тяжести, каковые наносились, согласно показаний потерпевших, после вопроса: «Чтишь Коран?», вводившего водителей в глубокую задумчивость, а потому делавшего их на какое-то время беззащитными. Возмущенные водители своевременно сообщили о беззаконии местным властям, по их описаниям был составлен членосборный портрет. Весть о беззаконии распространилась быстро, везти сего злостного человеконарушителя далее в Александрию никто уж не желал, и он был взят согласно портрета в Утуновом Бору. Его задержали местные власти и передали в ведение Срединного участка, поскольку водители в основном были жителями Александрии. Данное дело представляется ясным, а полагающееся, согласно уложений, вразумление — очевидным: десять больших прутняков. И если завтра поутру званый лекарь-психоисправитель признает задержанного вменяемым, вразумление будет приведено в исполнение послезавтра, после утверждения справедливого приговора Управлением этического надзора! — Вэйбин перевел дух.
— Нестроение… — вдруг отчетливо произнес Хисм-улла. — Великое нестроение. Печать шайтана. — Он воздел правую руку. — Осанна! Веди меня, прер-ага, до хаты Гаутамы, а после до хаты Христа! Бо пришло время. Я хочу видеть этого человека! — Потом помолчал и добавил тоном ниже: — И еще того человека.
Баг аж вздрогнул.
— Откройте клеть! — распорядился он. Вэйбин сделал нерешительный шаг к прутьям.
— Это противуречит уложениям…
— Ничуть. Сейчас все оформим. Я временно забираю задержанного для проведения важного следственного опыта по производимому мною в данный период времени расследованию государственной важности.
— Драгоценный преждерожденный…
— Что еще?
— Подданный сей, осмелюсь доложить, крайне буен и обладает непомерной физической силой, при задержании, изволите ли видеть, он шибко помял троих… — В голосе вэйбина слышалось явное сомнение.
— Открывайте, открывайте! — Баг отчего-то был полностью уверен в том, что уж сейчас-то блаженный суфий буйствовать и насильно вразумлять никого не будет — таким внутренним светом надежды осветилось его лицо, когда Хисм-улла увидел через решетку Бага. Баг даже и не пытался как-то объяснить себе, почему, собственно, он велит освободить узника и его попугая из узилища, но совершенно точно знал, хотя и понятия не имел — откуда, что суфий ждал именно его и что Хисм-уллу необходимо как можно скорее доставить в Храм Света Будды, к великому наставнику Баоши-цзы. Такие моменты, когда решения приходили сами собой, вне холодного рассудочного размышления, Баг про себя называл озарениями; еще ни разу озарения не подвели честного человекоохранителя. — Открывайте. Ну же.
— Так точно, драгоценный преждерожденный Лобо! — Вэйбин громыхнул ключом в замке, распахнул коротко скрипнувшую дверь и проворно отскочил в сторону.
Хисм-улла удовлетворенно кивнул, поднялся на ноги, потянулся и, подхватив с пола холщовую сумку на длинном ремне, величественно выступил в коридор.
— Аллах акбар! — изрек он и хлопнул Бага по плечу.
Баг покачнулся.
В приемной на Бага и возвышающегося за его спиной Хисм-уллу — дежурный вэйбин опасливо следовал за ними на некотором расстоянии — недоуменно воззрился Крюк.
— Драг прер еч Лобо… — Растерянный козак поднялся из-за компьютера.
— Я забираю этого подданного! Дело государственной важности, — объявил ему Баг, кивнув на суфия. — Запишите: ланчжун Лобо взял под свою ответственность подданного Хисм-уллу для проведения следственного опыта. Готовы ли потребные бумаги о происшествии на Крупных Капиталов?
— Так точно, — Крюк отер лоб и протянул Багу еще теплые после принтера листы.
Баг пробежал взглядом: все было записано с его слов в точности. Достал из-за пазухи личную печать на длинном шелковом шнуре и быстро проставил личные подтверждения на каждом из поданных ему Крюком листов.
— Прекрасно, еч Крюк. Теперь вот что. Постарайтесь срочно определить личности напавших на меня человеконарушителей. Проведите полный осмотр тел — все, что положено, не мне вас учить! Что до того, которого я захватил… — Баг посмотрел на Судью Ди. Судья Ди внимательно разглядывал попугая Бабрака, а Бабрак, в свою очередь, косился на кота то одним, то другим блестящим глазом. — Которого мы захватили, — поправился Баг, — то я прибуду для его допроса завтра утром. К этому же времени прошу вас, еч Крюк, подготовить документы по первичным научным разборам, относящимся до данного дела. Дело это важное, как вы знаете… Это все, драг еч, покидаю вас до завтра… точнее, уже до сегодня. — Баг коротко поклонился ошеломленному Крюку и широким жестом пригласил Хисм-уллу к выходу.
Хисм-улла, поравнявшись с Багом, склонился к нему и, кося огненным глазом в сторону Максима Крюка, громко прошептал:
— Печать шайтана! — А когда Баг недоуменно поднял на него глаза, подмигнул со значением.
«Недаром он блаженный…» — как-то отстраненно подумал Баг.
На улице их ждала ночь и цзипучэ Бага, приткнувшийся под ближайшим фонарем.
Баг разместил Хисм-уллу на заднем сиденье — он счел, что на переднем тому было бы не так удобно, а вот позади в распоряжении суфия был целый диванчик, на коем без особого стеснения могли поместиться трое преждерожденных средней комплекции. Хисм-улла один занимал большую часть сиденья и с интересом молча глядел в окно на проносящиеся мимо темные здания.
Храма Света Будды они достигли за несколько минут: на пустынных улицах в сей поздний час за всю дорогу встретились всего две повозки, да и то — повозки такси, рыскающие в поисках запоздалых пассажиров.
Врата Храма были, как и следовало предполагать, заперты.
Баг хлопнул дверцей, подошел к вратам и остановился в замешательстве: как быть? На дворе — ночь, стучать во врата и поднимать шум было бы в высшей степени несообразно. А мысли о том, чтобы перебраться через стену, у честного человекоохранителя не возникло бы и в страшном сне. Между тем, внутренний голос по-прежнему со всей уверенностью говорил Багу, что он привел цзипучэ по назначению, что он не ошибся, что им с Хисм-уллой — сюда, во Храм. Послышались шаги: рядом с Багом возник блаженный суфий. Загадочная улыбка бродила на его устах; попугай, нахохлившись, неподвижно сидел на правом плече.
Хисм-улла успокаивающе положил руку на плечо Багу. Потом в два гигантских шага достиг врат и только занес ручищу, дабы постучать, как одна створка бесшумно отодвинулась в сторону и в темном проеме показалась бритая голова приближенного к великому наставнику послушника Да-бяня.
— Мир тебе, — заявил Хисм-улла. — Покоя и прибежища!
— Прибежища, прибежища! — проскрипел, кивая, оживившийся попугай. — Риса и мяса!
— Наставник ожидает вас, — коротко поклонился суфию Да-бянь. — Отец Кукша прибудет вскоре.
«Хм, — подумал Баг, соображая. — Отец Кукша, если я верно помню, окормляет приход Богдана. Вот ведь какие петли карма крутит…»
Да-бянь пропустил суфия во врата. Попугай шумно поднялся в воздух и исчез в темноте.
«Кажется, я сделал все правильно. Только вот, к сожалению, мало что понял», — промелькнуло в голове Бага, и тут Да-бянь кинул на него короткий взгляд, склонил голову и проговорил:
— Наставник благодарит драгоценного преждерожденного и просит его спокойно возвращаться домой. О спутнике драгоценного преждерожденного в Храме позаботятся. Наставник ожидает драгоценного преждерожденного нынче к часу вечерней медитации. — И Да-бянь, еще раз поклонившись, скрылся в темноте.
Створка врат с едва слышным стуком плотно закрылась.
Баг в задумчивости достал пачку «Чжунхуа», закурил и неспешно пустил струю дыма к далекому черному небу.
«Ну и ночку подарил мне еч Богдан, — думал он, спустя пять минут подъезжая к своему дому. — Попросил „Слово“ поискать, называется… Да-а-а… Надо бы единочаятелю прямо сейчас и позвонить да обо всем рассказать самым обстоятельным образом. Пусть поахает. Ладно, час уж очень поздний, отобью электронное письмо… проснется — прочтет…»
Дома Баг первым долгом извлек из холодильника бутылку «Великой Ордуси» для Судьи Ди и бутылку — для себя. Истомленный подвигами кот с урчанием приник к пиале. Баг поглядел на него с улыбкой, раскрыл «Керулен», присоединил к нему телефонную трубку и наскоро написал Богдану о событиях этой ночи. Закрыл ноутбук и потянулся к пиву.
Говоря по правде, Баг с превеликим удовольствием пропустил бы сейчас пару-тройку чарочек эрготоу, он даже порылся во всяких кухонных шкапах, но — увы! — вожделенного напитка нигде не оказалось.
Дав себе слово непременно завтра же спозаранку зайти в лавку и исправить эту досадную оплошность, Баг с ледяной бутылкой пива в одной руке и с сигаретой в другой двинулся на террасу, дабы в спокойной тишине, наедине со звездами, осмыслить бурные события последних часов: было ощущение, что он прошел мимо чего-то очевидного, отметил это, зацепил краем сознания, но не придал нужного значения… Было такое ощущение.
Вот: эти подданные в черном, какие-то они неестественные. Они напоминали… механизмы, что ли? Или некто повытягивал из них некоторые нервы, сделав нечувствительными к боли… И потом, как он там закричал, перед тем, как горло перерезать? Себе чести, а князю — славы? Гм… Что же это за князь такой?
Баг поставил бутылку на подоконник, открыл дверь и откинул тюль. Ну как же! У него же за пазухой лежит это самое «Слово о полку Игорева», за которым и пришли злодеи! Князю — славы. Игорь — князь. Забавно… Вот задачка для еча Богдана.
Баг покачал головой, подошел к перилам, взглянул в бездонное небо, слегка тронутое по краям заревом большого города, посмотрел прямо — там светились огни на Часовой Башне, поднес пиво ко рту, посмотрел направо…
И замер.
В апартаментах сюцая Елюя как ни в чем не бывало горел свет.
Капустный Лог,
22-й день восьмого месяца, вторница,
первая половина дня
Все-таки Богдан не мыслил себе повозки удобнее, надежнее и привычнее, нежели «хиус»; именно такую повозку, в точности напоминавшую его собственную, он и взял себе на пять часов в прокатной конторе тверского воздухолетного вокзала. Отъехав от конторы шагов на сорок, Богдан заглушил двигатель, открыл дверцу и, не тратя времени на посещение вокзального трактира, споро перекусил пирожками с луком и с яйцами, приготовленными спозаранку заботливой женою. Потом сановник запил завтрак газировкой с манговым сиропом из ближайшего автомата и устремился в путь.
Ехать предстояло не меньше часа. Но погода стояла более чем сносная, среднерусская такая — мягкая, шелковистая, без александрийской сырости, превращающей в издевательство и тепло, и прохладу. Напоенные снежным светом перистые облака оживляли прохладную высь блеклого предосеннего неба; чуть тронутые увяданием, а кое-где — и откровенной желтизной березы и тополя привольными струями лились назад по обе стороны полупустынного тракта; а когда их бегучая череда вдруг на миг прерывалась, вдаль улетали зовущие всхолмленные просторы. Боже праведный, как красива наша скромная и неприхотливая, сумеречная, скудная с виду земля…
Мощный и ровный лёт «хиуса» по тракту веселил сердце. В конце концов, о письме Бага и перечисленных в нем странных и грозных событиях ночи Богдан размышлял и утром дома, и в воздухолете — особенно после того, как коротенько переговорил с напарником по телефону. Много версий понастроил — а толку? По возвращении в Александрию разберемся… Отступала тревога, раздвигались тиски и теснины дел, неимоверно важных для злобы дня сего, — но ничтожных в сравнении с вечным и главным. С этими вот березами… этими вот непролазными суглинистыми полями, где рожь, и дремучими лесами, где боровики да малина.
И названия деревенек по обочинам мелькали такие исконные и нутряные, такие свои, что каждый их промельк будто сладким гречишным медом плескал на сердце: Богородицыно, Покровское, Трехсвятское… Мелькали. Мелькали и пропадали позади. «Русь моя, иль ты приснилась мне?» — почему-то пришли Богдану на память строки из поэмы знаменитого Есени Заточника, написанной в ту далекую, стародавнюю пору, когда в Цветущей Средине воцарилась достославная династия Мин и множество умных, деловитых, сведущих в искусствах и науках монголов и ханьцев, спасаясь от новой власти, хлынули в спокойную и хлебосольную Ордусь, быстро и навсегда изменив своим появлением ее судьбу. К лучшему. Конечно, к лучшему. Но все-таки — бесповоротно и круто изменив… переломив.
А перелом — он навсегда остается переломом. Пусть срослось, пусть совсем не мешает жить, пусть ты дости в мире сем Бог знает каких успехов и некогда сломанной рукой написал великий добрый трактат или создал великую полезную снасть — а нет-нет, да и заноет, хоть на стенку лезь…
«Это как любовь ушедшую вспомнить, — подумал Богдан, рассеянно отмечая короткий взмах промчавшегося мимо указателя «Капустный Лог — 10 ли». — Кажется, уж давно все прошло, позабылось… а то вдруг как защемит опять, защемит — аж дух теснит да слезы закипают где-то внутри глаз… Но только люди разные. Один от такого к нынешней жене станет нежней да добрей, и ту, утраченную, помянет с благодарностью, и ко всему миру открытей сделается, терпеливей… А другой прежней богине каменюгой окошко размозжит, а нынешней — рожу расквасит… да в кабак нырнет от горения души, а потом кому-нибудь, кто под руку подвернется, по пьянке череп дрыном проломит».
Он издалека увидел над ответвлением дороги скромные деревянные врата под красной кровлею. Подъехав ближе, разобрал надпись на доске над вратами: «Капуста-мать — всему голова. Больше капусты, хорошей и разной». Тогда стал притормаживать.
Аккуратно и плавно повернув, скользнул под надпись.
И сразу, шагах в полутораста от тракта, показалась главная усадьба Лога.
Было семнадцать минут двенадцатого, когда Богдан Оуянцев-Сю остановил свой «хиус» на площадке перед внутренними вратами усадьбы, между видавшим виды трактором с неотцепленной бороной и мощным, вместительным, повышенной проходимости цзипучэ «межа» — повозка, хоть и носила все признаки частой езды по пересеченной местности, выглядела заботливо ухоженной.
Богдан вышел, с усилием и чуть враскачку сделал пару шагов, разминая затекшие ноги и с любопытством озираясь. Он слегка волновался: примет ли великий? О своем приезде и настоятельной необходимости побеседовать о важном, чего телефону или почте не доверишь, Богдан Крякутного известил, но ответа не получил. То ли не дождался — лететь уж пора было; то ли не удостоил скромного столичного сановника ответом бывший патриарх генетики, а ныне — знаменитый капустных дел мастер.
Жил Крякутной замкнуто, со странностями.
С минуту Богдан задумчиво стоял перед вратами.
Он так еще и пребывал в нерешительности, когда дверь усадьбы открылась и на резное крыльцо вышел пожилой, кряжистый бородач в стираных-перестираных крестьянских портах, заправленных в сапоги, и накинутой на голое тело меховой безрукавой душегрейке.
— Каким ветром, мил-человек? — спросил бородач громко, не спускаясь с крыльца. В информационных файлах нынче ночью Богдан видел фотографии хозяина Капустного Лога, но поручиться, что этот бородач и есть Крякутной, он бы не взялся. Годы и смена образа жизни… Похож, это правда. Но…
— Я срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю, — в тон вышедшему тоже немного повысив голос, ответил Богдан. — Мне по важной государственной надобности желательно иметь беседу с преждерожденным Крякутным. Я известил драгоценного цзиньши сегодня ранним утром по электронной почте и взял на себя смелость появиться здесь, хотя так и не получил ответа. Надобность воистину настоятельная.
Бородач поразмыслил несколько мгновений, пристально вглядываясь с крыльца Богдану в лицо. Потом сделал рукою широкий приглашающий жест:
— Заходи, Богдан Рухович, ечем будешь, — сказал он. — Я Крякутной. Позавтракать-то толком не успел, поди? Чаю?
Четверти часа не прошло, как они уж расположились на застекленной веранде, выходящей на зады, на необозримые капустные поля; а посреди стола фырчал давно уж, оказывается, поставленный в ожидании Богдана самовар, и хлопотливая, приветливая Матрена Игнатьевна, жена затворника, расставляла перед минфа глубокие блюдца с пятью видами варенья, а также заботливо согретые в русской печи ватрушки. Крякутной, уперев одну руку в бок, сидел напротив Богдана и молча наблюдал за тем, как обрастает посудой, снедью и гостеприимным уютом простой дощатый стол, торопливо и ловко накрытый белой льняной скатеркою. Варенье тут же задышало умопомрачительным ягодным духом; сладкий, парной запах теплого творога из ватрушек потек по воздуху слоем ниже. Богдан сглотнул слюну. «Славная все ж таки работа у человекоохранителей, — подумал он. — Со сколькими хорошими людьми познакомишься!»
Он поймал себя на этой мысли — и понял, что не верит, будто Крякутной связан с мрачными событиями, о коих он хотел с ним осторожно заговорить. Не связан.
— Вот в городах, — приговаривала Матрена Игнатьевна между делом, — умные люди часто спрашивают: что делать, что делать… А я так скажу: грибы да ягоды собирать! А потом варенье варить да пироги печь. Когда погреб своими руками наполнишь, остальное всегда приложится… Вы, Богдаша, в своей Александрии когда-нибудь настоящий пирог с грибами пробовали? С пылу-то с жару, а?
Богдан чуть скованно озирался. Не знай он, что перед ним — бывший великий ученый, нипочем бы этого не заподозрил. Ну, разве что по чуточку все ж таки чрезмерной, привычно и неосознаваемо утрированной крестьянистости… но задним-то умом все крепки. И веранда обстановкой своей не выдавала хозяина: платяной шкап с встроенным в дверцу выцветшим зеркалом, один из нижних ящиков слегка выдвинут — видны черные скрученные провода, галоши… Обшарпанный комод, укрытый поверху льняной салфеточкой, а на ней игольница в виде лежащего, выпятивши спину, барана; старый, огромный, еще пятидесятых, верно, годов ламповый радиоприемник «Звезда» с набалдашниками щелкающих ручек на передней панели, под затянутыми желтой материей громкоговорителями; видавшие виды ножницы; наперсток; какие-то иные деревенские пустяки…
На неказистой, явственно из полешка вырезанной подставке — потаенно мерцала зеленым полированным нефритом та самая птичка.
Три с половиной века…
Богдан благоговейно встал.
— Заметил? — с почти идеально скрытым удовлетворением спросил Крякутной.
— Конечно, — ответил Богдан.
Вон они, надписи на крылышках, собственноручно начертанные императором Го-цзуном в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году в Ханбалыке… Совсем не потускнели. Старая киноварь…
— Знаешь, стало быть, ее историю?
— Кто же не знает, Петр Иванович. Вы ведь…
Суровый бородач нахмурил седые кустистые брови.
— Я, Богдан, тебе «ты» говорю не чтобы ты мне выкал, как какому-нибудь шаншу[42] своему, — почти сердито одернул он Богдана. — Письмо твое я прочел — славное письмо, человеческое. И лицо у тебя славное. Я же сказал тебе: ечем будешь. А ечи на «вы» не бывают. Второй раз этак прошибешься — выгнать не выгоню, но откровенничать не смогу, решу: ошибся в тебе. А ты, я так думаю, откровенности от меня ба-альшой ждешь… — И он выжидательно посмотрел на Богдана исподлобья.
— Да будет тебе, старый! — махнула на мужа полотенцем Матрена Игнатьевна. Уперла руки в боки, выпятила и без того выдающую грудь и оттопырила подбородок, явственно передразнивая грозного супруга. — Чего ради утесняешь молодого гостя? Уж больно ты грозен, как я погляжу! — Опять махнула полотенцем и повернулась к Богдану. — Ты не верь ему, Богдаша, он воробья не обидит…
Богдан сел.
— Жду, Петр, — ответил он, принимая предложенный тон.
— А ты не торопись, — пряча улыбку в бороду, сказал Крякутной. — Сперва чайку попьем. Мы тебя дожидались, так тоже не завтракали. Ты уж не обессудь, мы чаи гоняем по русскому обычаю, с сахаром, не как в столицах принято.
«И очень хорошо», — подумал Богдан.
За завтраком беседовали сообразно. О дороге, о погоде. О видах на капусту в этом году и о делах асланівських; бывший светило, оказалось, следит за событиями. Вероятно, при помощи лампового приемника. Впрочем, электронное письмо-то Богданово он получил…
— Мотрюшка права, — говорил Крякутной, держа у лица на растопыренных пальцах блюдце с дымящимся чаем и осторожно время от времени дуя на него. — Права… Еще в древности в Цветущей Средине поняли: землепашеский труд — он корень всему. Когда кто ущерб наносил землепашеству, то, все равно ради чего он сие свершал, это называлось: возвеличивать листья, пренебрегая корнями. Знаешь?
— Как не знать… — отвечал Богдан, поглощая ватрушки одну за другой. Казалось: вкуснее он в жизни ничего не едал.
— Крестьянство — корни, промышленность — ствол, властное устройство — ветви… ну, а науки, искусства всякие — листья. Да, красота от них, то правда. Без листьев дерево — скелет, кощей, пугалище с погоста. Да, обдери листья с дерева раза три-четыре подряд — помрет дерево. Но все же, все же… Варенья попробуй, совесть народная. Варенье Мотрюшка варила… Но все же: корни без листьев проживут, а листьев без корней — не бывает нипочем. Вот в том теперь и вся моя наука биология. Ствол спили — но ежели корни уцелели, весной новые побеги брызнут с пня. И все-то сызнова пойдет — ствол, ветви, листва… Корни попорть — всему конец, всей этой великой сложности. Вроде стоит дерево — а помирает, сохнет. Ствол в столб превращается, ветки, то бишь власть, попусту по ветру полощут, шум один от них… Ну, а про листья и говорить нечего… — Могучий старик лукаво усмехнулся в бороду. — На первый твой вопрос я уж, верно, ответил, а, Богдан?
— Пожалуй… — пробормотал минфа с набитым ртом.
Упоили Богдана раскаленным чаем, что называется, до седьмого полотенца. То есть столько потов с него сошло, что шести полотенец не хватило б утереться, седьмое бы понадобилось. Потом Матрена Игнатьевна унесла самовар, да и сама под этим предлогом удалилась, оставив мужчин вдвоем на уютной веранде.
Мужчины помолчали. Едучи в «хиусе», Богдан продумал план беседы тщательнейше — но весь план после чаепития разлетелся к лешему.
«Ладно, — подумал Богдан. — Попросту так попросту».
— Вот ты, Петр, великий жизнезнатец. Если бы встретил неизвестное науке животное в наших краях, что бы первым делом подумал?
Крякутной сгреб бородищу в кулак и некоторое время мял ее, внимательное и серьезно глядя на Богдана.
— Так уж и неизвестное? — спросил он затем.
— Так уж.
— Есть явление в жизни, называется мутация, — проговорил Крякутной. — Тоже, конечно, вероятность малая… Не подойдет?
— Боюсь, не подойдет.
— Трудно мне так беседовать. Объясни толком, почему не подойдет.
— Потому что животное это, судя по всему, на редкость вредное. Загадочным образом вредное. А исследовать его невозможно, потому как оно, чуть до него инструментом дотронулись, распалось в слизь, будто в него программный наговор встроен на сохранение тайны.
Несколько мгновений Крякутной сидел, будто не услышав Богдана. Потом выпустил из горсти седое мочало бороды и медленно встал. Горбясь, косолапя, заложив за спину короткие могучие руки, пошел вдоль по веранде. В тишине слышно было, как поскрипывают доски пола под выцветшим половиком да чуть дребезжит после каждого грузного шага одно из оконных стекол, видать, разболтавшееся в раме.
— Все-таки неймется кому-то, — глухо проговорил он в пространство. — Эх! Я чаял, вразумлю…
— Кому-то, — уцепился Богдан. — Ты сказал: кому-то. Кому?
Крякутной глубоко и шумно вздохнул. Как старый кашалот, вдруг всплывший на поверхность после долгого отсутствия — и ни малейшего удовольствия от того не получивший. Потому что покуда он пасся в своих незамутненных глубинах, по глади моря корабль проплыл — и вот крутятся теперь в оставленных им водоворотах огрызки яблок и объедки снеди; пустые пакеты и бутылки суматошно пляшут на волнах; неторопливо падают в нетронутые бездны, заторможенно сминаясь и складываясь, газеты, полные пустяков…
Пф-ф-ф, угрюмо сказал кашалот.
Сжимая и разжимая за спиной кулаки, Крякутной стоял носом вплотную к застекленной во всю ширь стене веранды, к минфа широкой спиной, и глядел в капустные поля.
Поля, полные громадных сочных кочанов, ровно океан, уходили к всхолмленному горизонту. А на горизонте тонкой дымчатой лентой синели леса. А слева, по-за угором, в лучах солнца радостной золотой искрой полыхал, как дальний, но греющий душу праздник, купол деревенской церковки…
Богдан понял, что не дождется ответа.
— У нас это могли сделать? — спросил он. — Как-нибудь этак… по-любительски, в обход запрета?
Не оборачиваясь, Крякутной помотал тяжелой, косматой головой.
— Нет, — ответил он чуть погодя. — Это все равно что атомную бомбу в школьном кабинете физики сварганить. Или ракету на Марс во дворе за коровником, из фанеры да шифера… Нет. Про мой институт я все знаю. Ученикам бывшим я сюда ездить не велел, не хочу… Но где что творится — знаю. В моем институте этим не занимаются больше. Совершенно. А в других местах — и подавно. Нет, у нас не могли.
— Петр, — помедлив, сказал Богдан, глядя ученому в спину. — Прости. Но я этот вопрос задать должен. Обязан. Ты здесь по старой памяти, сам, в коровнике своем или еще где… капусты ради, или удоев, или чего там тебе важней… не химичил с генами?
П-ф-ф-ф, снова сказал кашалот. Потом наконец обернулся к Богдану.
Таких несчастных глаз Богдан, наверное, в жизни своей еще не видел.
— Послушай, совесть народная, — тихо сказал Крякутной. — И постарайся понять… или хоть поверить. Я ведь не из блажи какой жизнь себе сломал. И всем любимым своим. Всем, кто мне верил и в кого я верил… молодым, умным, увлеченным… — У него вдруг сел голос, и он сглотнул. — Не из блажи. Я кругом смотрел. Это наше стремление к удобству… побольше, да подешевле, да позаковыристей себя потешить и при том поменьше шевелиться…
Где-то неподалеку, захлопав крыльями, ошалело и восторженно заорал петух, и через мгновение раздался всполошенный куриный гвалт.
— Я уж не говорю про СПИД этот, про него кем только не говорено, — помедлив чуток, вновь заговорил Крякутной. — Жил он себе в Африке рядом с неграми и с европейцами век за веком, а потек оттуда валом — только когда шприц с героином для людей обычным делом стал. Или… — Он загнул палец. — Радиотелефоны — удобно, быстро, беги туда, беги сюда, все решай на бегу, шустри, зарабатывай, повышай благосостояние… да? Рак мозга от них. Не доказано пока. Но есть к тому показания. И помяни мои слова, лет через двадцать докажут — как бы только поздно не было… Коровье бешенство. — Он загнул второй палец. — До чего же сытно и питательно кормить скотов костной мукой тех же самых скотов! Ах, прибыльно, ах, жиреет на глазах скотина… Что нам за дело, что это для нее — то же, что для нас людоедство! Она ж, дескать, не видит, чего мы ей сыплем. Да, жиреет. Да, питательно. Но — коровье бешенство только у тех скотов, которых этак вот люди прахом их собратьев кормили. А теперь, через скотов, и на людей кинулось… Так. Британцы, — продолжал он, загибая третий палец, — дальше всех продвинулись в клонном деле. И в ответ вся нормальная скотина у них мрет. Откуда ящур? Да еще по всей стране сразу? Никто не ведает… Или вот еще легионеллез. — Крякутной загнул четвертый палец. — Слышал? Знаешь слово такое? Вижу, нет… Три года назад ветераны американского легиона на съезд свой собрались, сняли самую современную и роскошную гостиницу… Заболели все. Треть умерла. Днями вот во Франции то же. Заболели граждане, будучи на излечении от всяких пустяковых недугов не где-нибудь, а в лечебном центре Помпиду. Мрут теперь… А заводится новая зараза знаешь где? Не поверишь. Только в кондиционерах последнего поколения. И нигде больше. Никто не знает, почему.
Он помолчал.
— Наше стремление приспособить к себе живую природу уже исчерпало наши способности приспосабливаться к тем нашим же железкам, которыми мы природу к себе приспосабливаем. Понимаешь? Саму природу мы еще как-то бы выдержали, миллион лет притирался к ней род человечий, и вполне успешно. Но — поудобней хочется. И вот к рукотворным-то удобствам и утехам приспособиться наш организм пока не может. И не сможет, наверное. Во всяком случае, ежели так пойдет — просто не успеет.
Он вспомнил вдруг, что так и держит пальцы загнутыми, пристально глянул на них, медленно, с видимым трудом распрямил. Словно их свело судорогой. Потом из-под бровей коротко глянул на Богдана.
— А если мы с нашими убогими стремлениями еще и в ген вломимся… Это — все. Из-за какого угла какой новый зверь прыгнет — никто не предскажет. Но прыгнет непременно. И очень вскорости. — Помолчал опять. — Такое впечатление возникает порой, что и впрямь за нами кто-то присматривает и дает детским прутнячком по пальцам, когда мы, чада неразумные, уж слишком начинаем об удобствах печься…
— Известно кто, — рассудительно вставил Богдан.
Крякутной фыркнул.
— Христос? — спросил он. — Иегова, Аллах? Кто еще? У семи нянек дитя без глазу…
— Так ты неверующий… — понял Богдан. Помедлил. Тихо сказал с искренним сочувствием: — Тяжело тебе живется. Даже посоветоваться не с кем…
— Я по совести живу, по простой, по человеческой, — жестко ответил Крякутной. — Мне хватает.