Дело победившей обезьяны Ван Зайчик Хольм
Богдан Рухович
Оуянцев-Сю
Падал снег.
Огромные тяжелые хлопья рушились мощно и ровно, вываливаясь из рябого от их летящего изобилия ночного неба – и снова съеживались, и пропадали внизу, лепя город, как дети лепят снеговиков. Падал, вываливаясь из невидимого неба, снег.
Падал, вываливаясь из невидимого будущего, новый век.
Можно сколько угодно твердить себе, что, ежели считать от Хиджры, наш мир окажется не в пример моложе; можно утешительно вспоминать, что нынче подходит к концу лишь девятый год под девизом правления «Человеколюбивое взращивание», и следующий окажется всего-то десятым – если, конечно, Небо не даст императору знак сменить девиз и начать бег времен сначала… Но факт оставался фактом: до две тысячи первого дня рождения Христа оставалось едва ли три седмицы. За сырым снегопадом, за рекой стояли, помаргивая сквозь пелену, разноцветные огни Парковых Островов[12]; если смотреть долго, казалось, это снег остановился в воздухе, а огни летят и летят вверх, в небеса.
Нежный голосок Фирузе, мурлыкавший в детской вечное «Баю-баюшки», умолк. Почти беззвучно в своих мягких ярких туфлях с загнутыми вверх носами Фирузе подошла к мужу и молча остановилась рядом.
Богдан глядел в ночь.
Его душа, точно сушащаяся шкура только что добытого и освежеванного зверя, была растянута на крайностях. Одна – благостное, умиротворенное счастье. И другая – саднящее чувство, будто он, Богдан, словно отработавший свое трутень, больше, в сущности, жене не нужен.
На такие мысли мог быть лишь один ответ.
Богдан обнял жену, и она преданно прижалась щекою к его плечу.
Плоть наша – от тварей, но души – от Бога.
Новый век в жизни Богдана и Фирузе начинался, не дожидаясь круглых дат.
– Красиво, – пробормотал Богдан, по-прежнему глядя в полную мерцающих падучих полос темную пропасть окна.
– Конечно, красивая, – тоже негромко ответила Фирузе. Грех было говорить громко, когда снег валит так тихо. – И носик твой, и подбородок…
Он смолчал и лишь крепче прижал к себе жену.
«Мое тело пропитано все хотениями недушевными», – подумал Богдан, и в памяти его сразу всплыло из Иоанна Лествичника: «Как судить мне плоть свою, сего друга моего, и судить ее по примеру всех прочих страстей? Не знаю. Прежде, нежели успею связать ее, она уже разрешается; прежде, нежели стану судить ее, примиряюсь с нею… Она навеки и друг мой, она и враг мой, она помощница моя, она же и соперница моя; моя заступница и предательница. Скажи мне, супруга моя – естество мое, как могу я пребыть неуязвляем тобой?»
– Ты изменился, – сказала Фирузе после долгой паузы.
– Как?
Она опять помолчала.
– Повзрослел.
Богдан чуть улыбнулся.
– Неудивительно, – сказал он. – Из кандидатов в отцы одним махом стать кандидатом в деды!
Фирузе чуть покачала головой.
– Нет, не только. Соловки не отпускают…
Еще вчера вечером Богдан все рассказал Фирузе без утайки. Таить не хотелось, да и возможности не было; вопрос о том, почему младшая супруга не дождалась ее возвращения, Фирузе задала мужу одним из первых.
