Дело Судьи Ди Ван Зайчик Хольм
— Ничтожный минфа знает ланчжуна Лобо как человека, преданного стране и ее правлению, а также как человека с железными нервами и верным сердцем, — никак не мог успокоиться Богдан. — Согласно статье шестой Танского уголовного уложения, к Великой непочтительности относятся такие деяния, как хищение предметов, на которых во время Больших жертвоприношений пребывают духи, или же вещей, принадлежащих особам императорской крови, хищение или поддельное изготовление печатей данных особ, ошибочное составление лекарства для них несоответственно правильному способу изготовления, ошибочное нарушение кулинарных запретов при изготовлении для оных особ пищи, ошибочное изготовление непрочными предназначенных для них транспортных средств, а также непочтительные высказывания в их адрес, когда побуждения и соображения исключительно вредоносны… Ланчжун — не дворцовый повар и не дворцовый врач. Ничего этого…
И тут Богдан осекся.
Та встреча в узком проходе между внешними стенами вспомогательных дворцовых пристроек… то удивление, с которым смотрели встреченные Багом и Богданом незнакомцы в одеяниях, ничего не говоривших об их общественном положении, — особенно когда Баг едва ли не по-свойски коснулся плеча высокого, молодого, как бы отодвигая его с дороги… и что-то еще сказал с досадой… «Какие-то они странные… В обители вечного постоянства так горячиться — да таких сюда вообще пускать нельзя…»
И из-за этого — в тюрьму?!
Да ведь на нем не было написано, что он — императорский племянник!
А даже если б и написано?
«Мать честная, Богородица лесная! — в смятении подумал Богдан. — И это — вполне вероятный преемник императора на престоле!»
Сказано же в уложении: когда побуждения и соображения исключительно вредоносны! По-ханьски это звучит: цинли цехай. И хотя относительно точного значения этого термина нет полной ясности в современной законоведческой науке, однако в одном из сохранившихся распоряжений по человекоохранительным ведомствам были некогда даны примеры дел исключительной вредоносности: убийство человека, грабеж, побег с места службы, насильственное вовлечение в развратные сношения…
А тут?
Ой-ёй-ёй!
Если хоу уже теперь настолько благоговеет перед собой, любимым, что за невинную реплику человека, который и знать-то его не знает, готов кинуть в тюрьму без разбирательства, просто по именному повелению, то что же будет, когда…
Ой-ёй-ёй!
Куда идем, единочаятели?!
— Если факт вызванного себялюбием и гордыней несообразного самоуправства хоу подтвердится, об этом нынче же следует доложить владыке, — словно читая мысли Богдана, медленно и очень озабоченно произнес цзайсян. — Нынче же.
В зал стремительно вошли два человека. Молодой шагал широко, легко, размашисто, следом за ним едва ли не вприпрыжку с трудом поспевал пожилой.
Да, это были они. Те двое незнакомцев из узкого прохода…
Кай Ли-пэн, а следом за ним, после едва уловимой заминки — Богдан и, последним, бек поднялись и поклонились вошедшим. Те в свою очередь тоже склонились перед цзайсяном: молодой — в пояс, пожилой — земно. Цзайсян приветствовал их сдержанным кивком седой головы.
— Драгоценнорожденный юаньвайлан, — сказал цзайсян сухо, — дело, не терпящее отлагательств, вынудило меня побеспокоить вас в предпраздничный вечер. Прошу вас и вашего евнуха сесть. Драгоценный срединный помощник, вам слово.
Вошедшие заняли свободные места сбоку, на равном удалении от цзайсяна и тройки ечей. Кай и бек вновь уселись, Богдан остался стоять.
— Ничтожный минфа благодарит за предоставленную возможность лично и непосредственно засвидетельствовать свое почтение драгоценнорожденному хоу, — проговорил Богдан и еще раз поклонился молодому человеку. Потом достал из кармана порток бережно сложенный листок бумаги. — Это письмо было случайно найдено нами с другом нынче днем в садике у «Зала любимой груши». Ничтожный минфа полагает, что оно предназначено драгоценнорожденному Тайюаньскому хоу.
С этими словами Богдан почтительно сделал шаг вперед и, снова коротко поклонившись, обеими руками протянул листок письма в сторону Чжу Цинь-гуя. Листок задрожал на весу.
— Срединный помощник минфа Оуянцев-Сю имеет подозрение, что именно неполучение вами этого письма, драгоценнорожденный юаньвайлан, не дает упокоиться духу вашей несчастной младшей супруги, — сообщил цзайсян.
Чжу Цинь-гуй вскочил. Губы его задрожали, он шагнул навстречу Богдану и почти выхватил листок у него из рук. Вчитался. Отчетливо было видно, как бегают его глаза по строкам: раз, другой, третий…
— Письмо было скрыто старыми листьями груши, — пояснил Богдан смиренно.
Наконец Чжу Цинь-гуй оторвался от письма и поднял взгляд на Богдана. Тот с изумлением и сочувствием увидел в глазах юаньвайлана слезы.
— Вы… — начал было Чжу Цинь-гуй, но голос его дрогнул, и он вынужден был прерваться. Сглотнул. Теперь листок бумаги дрожал уже в его руке. — Вы прочитали это?
— К сожалению, ничтожный подданный никак не мог предположить, что содержание этой бумаги столь интимно, — ответил Богдан. — Но если бы он не прочитал, то не имел бы счастья донести это письмо до того, кому оно предназначалось. Надо полагать, ваша яшмовая супруга, написав его, взяла с собой, чтобы, сидя под грушей, еще раз обдумать свои слова. Там ее и настигла смерть от разрыва сердца, и письмо затерялось в траве, затем — под листопадами и дождями…
Чжу Цинь-гуй обессиленно опустился на свое место. Чувствовалось: императорского племянника не держат ноги.
Его спутник оторопело глядел на своего господина.
Чжу Цинь-гуй снова перечел письмо, и никто не смел нарушить неосторожным словом его последнее общение с безвременно почившей возлюбленной.
— Вы поняли, о чем здесь говорится? — чуть хрипло спросил Чжу Цинь-гуй.
— Ничтожному минфа достаточно того, чтобы это понял драгоценнорожденный Тайюаньский хоу, — уклончиво ответил Богдан и сел на свое место.
— По словам драгоценного единочаятеля Оуянцева, — по-прежнему сухо продолжил цзайсян, — его друг, кот коего первым обнаружил письмо, был взят несколько часов назад под стражу по вашему, драгоценнорожденный юаньвайлан, именному повелению. Это связано с тем, что вы уже тогда знали об обнаружении письма? Или это связано с какими-либо иными причинами?
Евнух Чжу Цинь-гуя с каким-то подчеркнуто отсутствующим видом, ровно все происходящее его не касалось, ровно он вообще ничего не слышит, смотрел прямо перед собой. Богдану это показалось странным — но он тут же забыл о том, потому что реакция юаньвайлана была, напротив, чрезвычайно бурной. Он снова вскочил:
— Я? Под стражу?
— Драгоценный минфа, покажите оставленное стражами повеление, — бесстрастно сказал цзайсян.
Богдан, снова поднявшись и коротко поклонившись в сторону Чжу Цинь-гуя, достал из другого кармана сложенную вчетверо бумагу с печатью и развернул. Хоу кинулся к нему, выхватил повеление и прочел, потом повертел в руках…
— Ничего не могу понять… — почти простонал он.
— Это дело требует самого тщательного разбирательства, — уронил цзайсян, — и о нем, несмотря на праздник, будет немедленно доложено владыке.
— Да я понимаю… — пробормотал в полном ошеломлении хоу. — То есть я ничего не понимаю, но… Я же помню вас! Мы сегодня днем так неловко столкнулись нос к носу, что чуть не ушибли друг друга… И ваш друг еще пробормотал мне вслед что-то укоризненное…
— А через несколько часов этот друг был вами самоуправно арестован по обвинению в Великой непочтительности, — продолжил цзайсян.
— Мной? — переспросил несчастный хоу и опять уставился на повеление, словно это был страшный призрак. В глазах его метался ужас. — Да… Моя печать… Но неужели вы думаете, что я позволил бы себе… из-за нелепого, мелкого недоразумения… Цзайсян, вы же знаете меня не первый год!
— Именно поэтому я так удивлен, — уронил цзайсян.
Хоу взял себя в руки.
— Так, — сказал он. — Разобраться, конечно, надо, и я в этом заинтересован более всех. Моя печать! — Он перевел взгляд с повеления, которое держал правой рукой, на листок письма, который трепетал в левой. Губы его опять затряслись. — Цюн-ну… если бы… если бы сразу… — Он умолк и снова постарался овладеть собой. Отложил оба документа. — Прежде всего, драгоценно-рожденный цзайсян, пока мы тут беседуем… в вашем присутствии я не могу распоряжаться сам… Я прошу вас дать мне разрешение повелеть незамедлительно найти и освободить незаконно задержанного ланчжуна Лобо. Пусть его приведут сюда, и недостойный юаньвайлан лично попросит у него прощения за это трагическое стечение пока непонятных нам всем обстоятельств. Испортить гостю Ханбалыка праздник — да разве я… О Аллах!
— С радостью даю вам такое разрешение, — проговорил цзайсян. Голос его чуть потеплел.
Да, Тайюаньский хоу не был похож на самодура. За эти минуты чувствительный Богдан даже симпатией успел проникнуться к нему: горе и потрясение Чжу Цинь-гуя были столь глубоки и неподдельны… ему нельзя было не сочувствовать.
Но если не он, тогда кто?
Об этом и о многом другом Богдан размышлял до того самого момента, когда в Зал выправления дел, сопровождаемый бравым гвардейцем, вошел Баг с котом под мышкой. А следом — в зал легко и неслышно, словно ступая по лотосам, вошла, овеваемая свободно льющимися шелками…
Принцесса Чжу!
— Ты-то какими судьбами здесь, сестренка? — увидев ее, удивленно спросил хоу.
Принцесса остановилась.
— Я знаю ланчжуна и его друга еще по Александрии, и их судьба… особенно судьба честного Багатура Лобо… — решительно подчеркнула она, — мне далеко не безразлична. Если здесь будет разбирательство, я не могу не присутствовать.
Хоу поджал губы. Цзайсян чуть усмехнулся, но, впрочем, сразу принял прежний беспристрастный вид. Посмотрел Богдану в глаза.
— Вы удовлетворены, драгоценный минфа? — спросил он. — До полуночи еще чуть более часа, и вы с другом вполне успеете присоединиться к празднующим. Наше же разбирательство затянется, я чувствую, не на день и не на два.
— Ничтожный минфа более чем удовлетворен — он счастлив тем, что справедливость вновь оказалась быстрой и щедрой, — сказал Богдан. — Но, пользуясь тем, что до полуночи, как милосердно заметил драгоценнорожденный цзайсян, еще более часа, сей минфа хотел бы поделиться некими незрелыми соображениями, которые у него возникли относительно странных событий, свидетелем коих он волею Провидения оказался… и которые, как ему кажется, непосредственно связаны с тем, что произошло здесь и сейчас.
Цзайсян не удержался — опять чуть поднял брови. Богдан бросил быстрый взгляд на евнуха юаньвайлана — тот по-прежнему был подчеркнуто безразличен к происходящему, но Богдан ощущал, что внутренне он напряжен донельзя. Это не могло быть просто так. Но что за этим стоит — Богдан не понимал. Не было фактов. И не было времени их добывать. «Если я сейчас попаду пальцем в небо, — мельком подумал он с какой-то странной отрешенностью, ровно не о себе, — карьере конец».
— Не могу сказать, что ваша третья просьба представляется малоспособному цзайсяну столь же обоснованной, сколь первые две, но не могу и не пойти навстречу гостю столицы, проявившему незаурядное самообладание и даже самопожертвование ради друга и в целях торжества справедливости, — изрек цзайсян.
«Он что, видел, как я барабан бодал? — подумал Богдан и тут же сообразил: — Да нет, просто ему сразу доложили…»
— Ата, — тихонько проговорил минфа, наклонившись к беку. — Ты повторишь сейчас свой рассказ про хирку? Или мне?
— Выражаешься ты красно, — так же тихо ответил бек, — мне так с языком не совладать. Но, пожалуй, я.
— Сначала прошу выслушать рассказ этого достойного человека, — проговорил Богдан. — Ничтожный минфа не знает никого, кто так глубоко и тонко разбирался бы в учении Пророка Мухаммада и в современной жизни уммы, а для нас это может оказаться очень важным.
Хоу вскинул на бека пытливый взгляд. Бек поднялся. Огладил бороду.
— В суре «Соумышленники», аяте сорок седьмом, — неторопливо и размеренно начал он, — сказано: «Не поддавайся неверным и лицемерам, но и не делай оскорбительного для них; положись на Аллаха — Аллах достаточен для того, чтобы на него положиться». Именно поэтому малозначительный бек никогда не понимал тех, кто нарочно пытается найти утраченную плащаницу Пророка и даже таит на кого-то обиды из-за нее… Когда Аллах пожелает, чтобы хирка нашлась, хирка найдется.
От глаз Богдана, пытливо следящего за всеми, кто сидел напротив, не укрылось, что юаньвайлан вздрогнул, едва бек произнес слово «хирка». А его евнух из последних сил старался не выказать никаких чувств и потому сидел с совсем уже неестественным лицом, буквально закаменевшим от усилий остаться неподвижным.
Вот только на таких мелочах, ничего, в сущности, не доказывавших, приходилось строить умозаключения. Иного выхода не было.
Когда бек закончил свой рассказ, Богдан четко и без лишних слов, но во всех подробностях поведал о том, что произошло в воздухолете, затем — то, что ему раскрыл заморский человекоохранитель Дэдлиб. Скупые слова падали в тишину, словно небольшие, но тяжелые камни.
— Теперь, драгоценнорожденный хоу, — закончил Богдан, — ничтожный минфа смиреннейше просил бы вас огласить те отрывки письма вашей яшмовой младшей супруги, какие поддаются прочтению. Минфа понимает, что просит о неслыханной милости с вашей стороны, ибо это в высшей степени частное письмо — но дело тут государственное.
На мужественном лице хоу снова отразилось замешательство. Он мрачно зыркнул глазами налево, направо — все смотрели на него и явственно ждали, что он выполнит просьбу Богдана. Тогда хоу Чжу Цинь-гуй снова взял в руку листок письма и громко стал читать, тоном давая понять: что ж, вот вам, но стыдитесь того, к чему вы меня принудили.
— «Не слушал моих увещеваний. Я говорила и раз, и два, ты не внимал. Но, может быть, если в тебе нет уважения к речам любящей женщины, то хоть уважение к письменному тексту… Никому не могу рассказать — так велит долг верной… Случайно услышав, поняла, что ты принял ислам не по велению души, но по неким политическим соображениям, после тайных свиданий с этими странными… Принимать такие подарки! Иначе в Поднебесной непременно случится большая смута… Еще Конфуций учил: „Любишь кого-то — так разве можно не утруждать себя ради него? Предан кому-то — так разве можно не наставлять его?“ Сердце мое готово разорваться от горя…»
Голос хоу к концу письма заметно дрожал. Похоже, юаньвайлан снова с трудом сдерживал слезы.
Когда он умолк, повисла тяжелая, теперь уже совсем ничем не нарушаемая тишина.
— И что из всего этого следует? — спросил цзайсян, когда молчать стало уже вовсе несообразно.
— У ничтожного минфа нет доказательств, — честно признался Богдан. — Слишком все внезапно и быстро произошло… да еще праздник… Только домыслы. Но меня очень настораживает, как это все одновременно приключилось. Предположим, в коллекции графов де Континьяк действительно в течение более чем полутора веков таилась от мира драгоценная плащаница Пророка, найденная и присвоенная во время завоевания Алжира предком умершего в этом году последнего в роду графа. Предположим, секретарь покойного — тот, кто летел в Ордусь и прикинулся, будто тут исчез без следа, — решил ее продать, прекрасно отдавая себе отчет, каким значением она обладает, Возглавить весь мусульманский мир! Всех приверженцев Аллаха, в какой бы из стран те ни жили! Это же верный шанс нарушить великое постоянство, мирными плодами коего человечество пользуется уже так долго! Даже Ордусь могла бы зашататься. Какой соблазн для честолюбцев! Кто возглавит эту громаду и сумеет обратить ее против остальных — тот получит случай сделаться безраздельным владыкой мира… И, если решится этим случаем воспользоваться, зальет, разумеется, мир кровью — но разве при столь многообещающих обстоятельствах это может остановить кого-либо, кроме тех, кто истинно человеколюбив… — Богдан глубоко вздохнул. — Тут и проходит первый слух о крупнейшей сделке, которую иноземные человекоохранители из французского бюро Интерпола по привычке связывают поначалу с наркотиками. Но в сделке оказывается замешана американская разведка. Можно ее понять. Поднести своему президенту или кому-то из его приближенных, кто исповедует учение Пророка, эту плащаницу — и сразу тем самым поставить их во главе уммы! Это сразу едва ли не миллиард новых подданных и новых воинов — да притом половина из них живет на территории Ордуси! Но агент был немедленно убит, и хирка у него была похищена. А секретарь графа де Континьяк тут же улетел в Ордусь и притворно исчез здесь — знал он о гибели связавшегося с ним американца или нет, покамест можно только гадать, но, во всяком случае, все было рассчитано так, чтобы в присвоении хирки — либо на случай неудачи этого деятельного мероприятия американской разведки, либо на какой-то иной случай — могла быть обвинена Ордусь. Однако из-за обыска в воздухолете ясно: хирки с секретарем графа не было. Значит, ее отобрали у американца люди некоей иной силы. Это не могла быть та сила, представителями коей были молодые арабы, устроившие обыск в воздухолете, — иначе им незачем было бы его устраивать. А между тем мне случайно — опять случайно, но такова уж, видно, воля Божья! — стало известно, что один из них, мечтательный и, похоже, неплохой человек, в частной беседе не так давно выражал надежду, что скоро будет жить в Ордуси… но это нельзя понять как его стремление переехать в Ордусь! Скорее напротив! Он, как ничтожный минфа понимает, выражал надежду, что его родной край, французская провинция Алжир, станет частью Ордуси!
«Слишком волнуюсь, — подумал Богдан. — Кажется, кричать начал…»
Минфа снова перевел дух.
— Но и этому юноше, и его единочаятелям, — тоном ниже продолжил он, — хирка тоже не досталась; более того, не найдя ее, он сказал: нас обманули и подставили. Кто обманул и подставил? Без сомнения — те, кто убили американского агента и отобрали у него хирку. Для чего?
Он поправил очки. «Ну, Богдан…» — сказал он себе, и бросился как в омут.
— Как раз вскорости после смерти последнего графа де Континьяк присутствующий здесь драгоценнорожденный Тайюаньский хоу Чжу Цинь-гуй внезапно принимает ислам. Причем, как это явствует из письма Цюн-ну, не по религиозным, а по политическим мотивам. После встречи с какими-то, как пишет его яшмовая супруга, «странными», случайной свидетельницей коей она оказалась. И она же заклинает мужа не принимать неких подарков — перед «принимать», судя по продолжению фразы, в письме наверняка стояло «нельзя», — иначе в Поднебесной, по ее мнению, случится большая смута… Несчастная женщина, как мне представляется, очень переживала эту угрозу, к возникновению которой считала причастной мужа, — и в то же время, как верная супруга, она не могла никому о своих опасениях рассказать… И тогда…
Тайюаньский хоу вдруг встал, и Богдан сразу осекся. Лицо юаньвайлана сделалось жестким и непреклонным. Сидевший подле него наперсник втянул голову в плечи.
— Не трудитесь, минфа, — сказал Чжу Циньгуй. — Ваша проницательность делает вам честь, но… Довольно. Довольно! — Он помедлил; глубоко вздохнул. Похоже, теперь в омут бросался он. — Хирка, насколько мне известно, уже три дня как в Ханбалыке. Я не знал всех этих обстоятельств, не знал, что у мусульман тут нет единства, и не знал, что на хирке недавняя кровь. Уже — кровь, еще до всего… — Он опять тяжело вздохнул. — Со мной тайно вступили в сношение летом — и предложили хирку в подарок в обмен на обязательство поддержать всею силой Ордуси мусульманские части западных государств, если они захотят от них отделиться.
— За что же западным государствам такие беды? — тихо, но внятно спросил Богдан, и цзайсян одобрительно глянул было в его сторону, но юаньвайлан словно оглох.
— Обещали положение вождя… Как только владыка объявил бы меня наследником, подарок был бы официально поднесен посланцами уммы прямо на церемонии провозглашения…
Он умолк. Вдруг повернулся спиной ко всем и медленно, словно неся неподъемную ношу, отошел к окну. Уставился во тьму внешнюю.
— Какая это была мечта… — тихо, словно бы говоря сам с собой, произнес он. — Объединить наконец весь мир… все человечество. Какой случай… другого такого не будет…
Опять замолчал. В тишине слышно было его хриплое, напряженное дыхание.
Он прощался с мечтой.
— Кажется, я чуть не совершил величайшую ошибку в своей жизни, — негромко и очень спокойно заключил Тайюаньский хоу.
— Похоже на то, — пробормотал Богдан.
Юаньвайлан резко обернулся, обвел всех сидящих взглядом так, словно бы видел их в первый раз.
— Но повеления арестовать ланчжуна я не отдавал! — почти крикнул он.
И тут его прислужник сполз с сиденья, пал на колени и ударился лбом о застланный коврами пол.
— Это я! — жалобно закричал он. — Я! Я воспользовался печатью… Я ведь знал все это, знал — и понимал, чем это чревато! Или война, или ревность и противуборство на много лет… Но рассказать никому не мог — я же на руках вас носил еще мальчонкой, драгоценнорожденный хоу, я всю жизнь с вами… как предать? Я решил: пусть потом меня накажут за подлог, пусть подмышки бреют, пусть ссылка — но, пока идет разбирательство дела ланчжуна Лобо, владыка ни за что не назначит вас наследником, а там, глядишь — что-нибудь да изменится, правда выплывет… или вас вразумит всеблагое Небо и вы отринете этот план… Я!!
«Верный какой, вы только посмотрите… — возмущенно подумал Богдан — Интриган! Другого слова и не подберешь, прости Господи… — и едва не спросил вслух: — А о Баге ты подумал?» Но в это самое мгновение в зале раздался напряженный голос Бага:
— А обо мне вы подумали, драгоценный?!
Не решаясь подняться и мелко-мелко переступая по ковру коленями, старый слуга развернулся в его сторону.
— Все разъяснилось бы очень скоро! — едва не рыдая, воскликнул он. — Я же знал, что вам ничего не грозит!
— Не грозит? А в тюрьму за здорово живешь?
— Успокойтесь, ланчжун Лобо, — тихо, но твердо сказала принцесса Чжу. — Я этого так не оставлю, но сейчас не время.
Стало тихо.
Богдан наклонился в сторону Кая, который, похоже, так и не мог покамест переварить все эти поразительные откровения, и прошептал:
— Простите, драг прер Кай… Но видите, как долго мне пришлось бы рассказывать…
— Да уж, — тоже едва слышно прошелестел Кай.
— Я совершу хаджж, — после долгой паузы проговорил юаньвайлан Чжу Цинь-гуй. — И оставлю хирку в Мекке. Пусть пребудет там, где ей надлежит пребывать… и пусть останется ничьей. Просто реликвия… священная, бесценная реликвия… и не более.
— Аллах акбар, — с облегчением пробормотал бек Кормибарсов.
И тут свет светильников вдруг съежился и померк, а в Зале выправления дел сделалось светло, как днем.
Со всех сторон, и в южные окна, и в северные, в восточные и западные, хлынул могучий радужный блеск разом полыхнувших над столицею фейерверков.
— Шэн ян, — тихо проговорил Богдан.
— Полночь, — сказал цзайсян и встал. — Новая эра началась.
Баг, Богдан и другие хорошие люди
Площадь перед Тайхэдянь (Дворцом Великого Согласия), Чуньцзе, 24-й день первого месяца[57], средница, вечер.
Обширная площадь за короткое время преобразилась — на ней воздвигли временные, но вполне надежные, достойные дворцовых покоев широкие навесы; под навесами ровными линиями царили бесконечной длины столы, уставленные закусками и напитками; вдоль столов вольготно расположились именные гости праздничного пира — тысяча восемьсот человек из разных уголков бескрайней Ордуси: представители уездов, областей и улусов; почетные гости, удостоившиеся особого приглашения за заслуги перед страной и троном; а также гокэ, прибывшие ко двору по специальному вызову Сына Неба, — посланники, деятели культуры, крупные предприниматели. Всем нашлось место на громадной площади, и давно она не знала уже такого наплыва людей — с того самого дня, когда здесь же тридцать лет назад был дан прием по случаю получения ныне здравствующим владыкой Небесного мандата на правление.
Равномерно расставленные вдоль столов многочисленные жаровни согревали зимний воздух; ловкие, возникающие рядом с ними как тени прислужники расторопно следили, не давали углям погаснуть; но сама природа, казалось, тоже праздновала вместе с людьми — ибо в тот вечер привычный для любого ханбалыкца пронизывающий, проникающий настырно в любые щели и в складки одежды ветер стих, давая отдых и себе, и быстроживущим, и толстые полотнища свисающего с навесов полога, со всех сторон выстроившего легкую, но надежную стену между пирующими и ночным морозом, были недвижны: ничто, кроме снующих туда и сюда прислужников, подносящих новые напитки и блюда, не тревожило их покоя.
По недавно сложившейся традиции вереница гостей, прежде чем занять свои места, потянулась к специальному — широкому, убранному желтого шелка роскошной скатертью столу: здесь каждому из приглашенных полагалось оставить свой дар, который он припас для Сына Неба, приложив к оному дару визитную карточку. Когда очередь дошла до Богдана, Бага и бека Кормибарсова, стол был уж на три четверти полон, а восьмикультурные гвардейцы — не младше вэя, — надзирающие за церемонией поднесения даров, со всей очевидностью притомились ответно кланяться. «Интересно, а что будет, когда стол заполнится весь? Начнут уносить? — весело подумал Баг, наблюдая, как Богдан вручил гвардейцу упакованный в нарядную бумагу и перевязанный строгой ленточкой толстый прямоугольный сверток и принял ответный поклон. — И ведь наверняка среди этого всего попадутся одинаковые подарки… Не может быть, чтобы не попались…» Он с поклоном передал свой дар: небольшую сандаловую коробочку, в которой покоилась, завернутая в нежный шелк, бронзовая статуэтка милостивой бодхисаттвы Гуаньинь из Александрийского, храма: ее освятил сам Великий Наставник Баоши-цзы; наверняка кто-то уже поднес или поднесет Сыну Неба что-то подобное, но и не важно: ведь это подарок от чистого сердца, мысль о котором снизошла Багу как очередное столь любимое им озарение в суете предотъездных часов, когда ланчжун уже почти отчаялся.
Расставшись с дарами, прибывшие следовали за важными распорядителями, неторопливо, с достоинством провожавшими их к местам за бесчисленными столами; Судья Ди, на морде которого милость, коей он наряду с хозяином удостоился, совершенно не нашла отражения — кот настороженно принюхивался и даже от обилия людей и запахов недовольно дергал хвостом, — покорно шел тем не менее рядом, повинуясь поводку.
На мягком сиденье подле стола каждого гостя ожидал завернутый в плотную красную бумагу ответный новогодний дар Сына Неба; Багу и Богдану достались приглашения провести на казенный счет удобные им две седмицы в императорской резиденции на острове Хайнань — месте благостном, приятном с точки зрения погодных условий почти круглый год; тамошние макаки даже вошли в поговорку у ордусян: когда надо было сказать о ком-то, кому повезло устроиться в жизни так, что и пожелать большего трудно, — говорили «живет как макака на Хайнане». Или: «живет как у хайнаньской макаки за пазухой», хотя ясно же, что никаких пазух, кроме лобных, у макак не бывает. Ибо хайнаньская природа, теплое море и бесконечные пляжи безо всяких человеческих усилий делали остров сущим раем на земле. А уж коли прибавить к тому ордусскую трудолюбивость… Судья Ди получил на Хайнань отдельное приглашение. А также златую подвеску на ошейник: на подвеске были выгравированы знаки в старинном стиле — «Не пренебрегает корнями». Богдан с Фирузе, бек Кормибарсов и Баг с Судьей Ди оказались прямо напротив возвышения, на котором был установлен стол для первых лиц государства и членов императорской семьи: им достались почетные места среди высших чиновников — недалеко от александрийцев, по правую руку восседал прославленный шаншу Палаты наказаний, мудрый Фань Вэньгун, и Багу хорошо были видны его искрящиеся в свете свисающих с потолочных балок навеса золотые массивные очки; а по левую руку расположился ханбалыкский градоначальник Решительный Лю с супругой; кругом были еще другие, судя по одеянию, весьма высокопоставленные преждерожденные, и взгляд ланчжуна постоянно натыкался на знакомые ему по телевизионным передачам и сводкам новостей лица.
Но гораздо чаще Баг смотрел вперед — туда, где недалеко от владыки сидела, легко улыбаясь, принцесса Чжу Ли; взгляды их часто встречались, и неизменно то он, то она опускали глаза. Тогда, в узилище Внутренней стражи, их непочтительно прервали пришедшие за Багом посланцы цзайсяна, и — странно, но Баг совершенно не ощущал какой-либо недосказанности: напротив, теперь, когда он был совершенно уверен в том, что принцесса и его студентка Чунь-лянь — одно лицо, после того, как Чжу Ли посетила его в заточении, после того, как столь решительно заявила о небезразличии к его, Бага, судьбе, удивительное спокойствие и умиротворение овладели сердцем ланчжуна. Баг точно знал теперь, как толковать слова «кого хочу, того и люблю». Знал — и не собирался ни с кем делиться этим сокровенным знанием; это был его, только его и принцессы мир на двоих, маленький храм, трудно выстроенный в самой глубине души, куда не было дороги посторонним. Сейчас Багу этого было более чем довольно. А о большем он и не мечтал. И о будущем — не задумывался. Ибо как знать — куда кинет жизнь, как повернется прихотливыми путями неумолимой кармы и кто мы такие, чтобы требовать от жизни большего, чем она в своей щедрости и так дает нам?..
Под навесами зазвучали речи: по традиции первыми говорили заморские гости — провозглашали здравицы в честь ордусского императора, плели цветастые кружева льстивых слов.
Баг их не слушал: он, почти не скрываясь, смотрел на принцессу, он любовался ее тонкими чертами, изумительными глазами, легкостью ее движений, ее упоительной грацией…
А Судья Ди, освоившись на специально для него поставленном высоком стульчике с мягкой подушкой, вовсю лакал пиво, вызывая тем удивленные взгляды окружающих. Но коту, похоже, было на эти взгляды ровным счетом наплевать — как плевать было сегодня его хозяину на то, что не один уже гость заметил, как он и принцесса смотрят друг на друга. Все было хорошо. И значит — так и надо.
Там же, тогда же.
Мудрый седой цзайсян поднял свою чару, и за столами почти сразу установилась тишина. Ярче зимнего солнца пылали направленные лампы телеснимателей, сохраняющих для всего мира — и, возможно, для грядущих поколений, а как иначе? — каждое мгновение великого и долгожданного пира. Собственно, пир только и начинался сейчас по-настоящему: после того, как высказались иностранные гости и Сын Неба неторопливо кивнул своему первому помощнику. Время говорить речь, время произнести слова, которые подытожат прожитые под прежним девизом правления годы и обозначат дорогу будущую.
Цзайсян поднялся и застыл с чаркой в руке в слепящих потоках света.
Он мгновение помедлил — то ли собираясь с мыслями, то ли с целью убедиться, что все кругом замерли в должном внимании, то ли для того, чтобы придать больший вес своей последующей речи, — и неторопливо, хорошо поставленным голосом государственного человека начал:
— В двадцать второй главе «Лунь юя» сказано так. Однажды My Да и Мэн Да пришли к Учителю, и My Да спросил: «Люди из царства Чу говорят, государство только и знает, что принуждает людей делать то, чего они не хотят, и потому оно враг всякому человеку. Так ли это?» Учитель ответил: «Враг ли тело тем органам, которые в нем размещаются? Бывает, телу нужно бежать, и тогда легкие задыхаются, но враг ли тело легким? Бывает, телу нужно трудиться, и тогда сердце бьется до изнурения — но враг ли тело сердцу? Бывает, телу нужно защищаться, и тогда кулаки болят и кровоточат, но враг ли тело кулакам?» — «Тогда, стало быть, органы, которые плохо слушаются тела, — его враги?» — спросил Мэн Да. Учитель ответил: «Бывает, какой-то орган болеет так, что болеет все тело. Бывает, какой-то орган умирает, и вслед за ним умирает все тело. Однако ж и тогда — повернется ли у тебя язык назвать страдающий орган врагом?» — «Но, Учитель, — сказал My Да, — тогда что такое „нужно“? Кто определяет, когда нужно бежать, когда трудиться и когда — защищаться?» И Учитель ответил: «Жизнь. Счастлив тот, кто не умер и способен следовать ее велениям».
Цзайсян сделал паузу. Обвел глазами зал. Его проницательный взгляд на миг задержался на Тайюаньском хоу, потом, опустившись вниз, отыскал Богдана. На губах сановника проступила легкая улыбка, он чуть кивнул. По залу пронесся легкий шум: всем было интересно, кого именно выделил улыбкой всемогущий цзайсян. Богдан несколько раз от души кивнул в ответ. Все ждали продолжения, затаив дыхание.
— Я хочу осушить эту чару за то, чтобы наша великая страна всегда сохраняла мудрость понимать веления жизни и силы незамедлительно следовать им. А еще… У жителей Александрийского улуса, гости из которого радуют ныне этот зал своим присутствием, есть замечательная поговорка: «Дурная голова ногам покою не дает». Я хочу осушить свою чару за то, чтобы никто и никогда не имел бы оснований сказать так о теле Ордуси и о тех или иных ее органах и членах!
С этими словами государственный муж поднес свою чарку к губам — и немедленно выпил.
Зал взорвался овациями.
Богдан отпил глоток «Гаолицинского». Фирузе пригубила фруктовую воду.
— Как они славно смотрелись бы вместе, — проговорила она негромко. Богдан сразу понял, о ком говорит его супруга: Баг и принцесса. Принцесса и Баг. Весь вечер они глаз не сводят друг с друга…
— Правда, — сказал он.
— Как ты думаешь, из этого что-нибудь получится? — спросила Фирузе.
— Не знаю…
— Мне бы очень хотелось. Сколько же можно Багу…
— Вообще-то это несообразно, — солидно и раздумчиво начал разбирать существо проблемы Богдан. — Ланчжун и принцесса… Это тоже нарушение великого постоянства. Но… не ради силы, не ради власти, не ради честолюбия… Наверное, это все-таки другое дело. Может, тоже веление жизни?
— А как Стася, не знаешь? — вдруг погрустнев, спросила Фирузе. Богдан покачал головой:
— Нет.
— Нехорошо.
— Жизнь… — пробормотал Богдан, словно это все объясняло. — Жизнь.
Наверное, это и впрямь объясняло все.
— Сказано в суре «Свет», — подал голос бек Кормибарсов, от Фирузе уже знавший историю недолгого увлечения честного ланчжуна, — в аяте двадцать седьмом и двадцать восьмом: «Верующие! Не входите в чьи-либо домы, кроме своих домов, не испросивши на то позволения, и приветствуйте жителей их желанием мира, за это вам хорошо будет. Если там никого не встретите, то не входите, покуда не будет вам позволено; если вам скажут: воротитесь, то воротитесь». Пророк заповедал это и для людей, и для государств, и для отношений мужчин с женщинами. Для всего. Твой друг и та дева вошли друг к другу — но никого не встретили…
— Может, и так, — неохотно согласился Богдан.
Но у Фирузе уже другая забота была на уме.
— Как-то там Ангелина? — на миг чуть поджав губы от внезапно налетевшего беспокойства, проговорила она.
— Спит, наверное, по своему обыкновению, — успокоил жену Богдан. — А если что — Хаким уже совсем взрослый, он присмотрит.
— Жаль, внука нельзя было сюда взять, — сокрушенно поцокал языком бек. — Конечно, детям тут не место, но все ж… Как ребята в Ургенче бы завидовали! Императора видел! Но зато, — тут же утешил бек сам себя, — пригодился с Гелькой посидеть… Мужчина! Опора!
Умело лавируя между пирующими, к ним приближался императорский посланец.
— К кому это он? — пробормотал немного уже захмелевший Богдан и заозирался кругом, пытаясь уразуметь, кому из близсидящих император мог предоставить слово на сей раз. Пока он крутил головой, посланец подошел вплотную.
— Драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, — низко поклонился посланец.
Богдан ошалело уставился на него:
— А?
— В небесной милости своей владыка повелевает вам произнести праздничное пожелание.
Очки едва не свалились со сразу вспотевшего носа Богдана. Он водворил их на место пальцем и поднял голову, посмотрел на помост — туда, где в самом центре, лицом к югу, под желтым балдахином пребывал владыка. «Интересно, ему уже передали мой подарок или нет? — невпопад подумал Богдан. — Конечно же нет, там их столько, подарков этих… За седмицу не разберешь».
Посланец не собирался повторять дважды; его уж и след простыл.
Фирузе молча сжала пальцами локоть мужа и тут же отпустила.
— Давай, сынок, — сказал бек. — Перекрестил бы тебя — да Аллах не велит…
Богдан встал, и лучи телевизионных светильников скрестились на нем так же, как бесчисленные взгляды. Гомон зала медленно опал. Стало тихо.
«Что сказать?!»
И тут Богдану почему-то припомнился Дэдлиб.
«Есть только одна культура, просто одни продвинулись в ней больше, а другие — меньше…»
«Может, — подумал Богдан, — по телевизору он тоже меня увидит… и такие, как он… у нас их тоже немало…»
— Мы имеем лишь две силы, которые способны подвигнуть человека делать то, что порою так необходимо и так не хочется: поступаться собой ради ближних и дальних своих, — немного сипло начал Богдан. Покрутил головой, сглатывая внезапно вспухший комок в горле; поправил очки сызнова. — Это стремление иметь чистую совесть и стремление избежать наказания. Если люди перестают понимать, что такое чистая совесть, если перестают ощущать увеличение того груза, что волей-неволей копится в душе любого, остается лишь страх наказания. Страх за себя. Это тупик, распад, гибель. В истории были примеры… Нельзя дать сникнуть совести. А совесть… совесть — это долг перед тем, что называют святынями. Есть святыни частные — семья, дети, друзья… Но есть и общие для каждого народа. Только пока они живы, народ остается народом и не превращается в толпу, в шайку… У разных народов святыни разные. У одних почтительность сына и подданного да Жалобный барабан, у других — заветы Пророка и его плащаница… или небрежение благами земными и всечеловечность какая-нибудь… или, наоборот, права человека… или какое-нибудь сражение с врагом, который и врагом-то быть давно уж перестал…
«Долго говорю, — вскользь подумал Богдан. — И сбивчиво. Не умею я этого… То ли дело цзайсян — как красиво завернул! Надо скорей…»
— Святыни каждого народа для всех других — не более чем предрассудки. И это не обидно. Не обидно! Иначе и быть не может! Нельзя обижаться на то, что твои святыни для любого соседа — предрассудки, но и нельзя дать заразить себя этим отношением к ним. Беречь свои святыни каждый народ должен сам. Никто за него это не сделает. А беречь — это значит, в том числе, и не навязывать силой. Ибо то, что навязывают, — начинают ненавидеть. Обязательно. А что возненавидел — того лишился. Лишился — значит, стал беднее. А зачем? Когда можно стать богаче?
Он старался не смотреть ни на кого, даже на жену, понимая, что, стоит ему встретиться с чьим-то насмешливым, скучающим или даже просто пустым, непонимающим взглядом — он собьется окончательно и безнадежно и язык заклинит во рту. Жмурясь и стискивая в потной руке чару, он слепо глядел прямо в ярый луч светильника. И казалось, никого и ничего кругом нет, кроме густого беспощадного сияния — и он пылал в нем.
— А когда твою святыню ненавидят — ты начинаешь ее защищать с пеной на губах, и тогда тоже теряешь ее, потому что она перестает быть свята. Перестает тебя улучшать. Перестает быть чудотворной иконой, которую покаянно целуют, и становится идолом, которого с воплями мажут кровью жертвоприношений. Я бы очень хотел… Я пожелал бы в этот великий день… чтобы ни единого человека в Ордуси никогда не постигла такая душевная беда. И чтобы везде и всюду наконец поняли все это. А тогда, — он, сколько мог, возвысил голос, — тогда все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!