Это Вам для брошюры, господин Бахманн! Вальгрен Карл-Йоганн

© Carl-Johan Vallgren, 1998 By agreement with Hedlund Literary Agency and Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency, Sweden

© Штерн С. В., 2015

© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015

* * *

Молодой шведский писатель, обидевшись на недоброжелательную критику в своей стране, эмигрирует в Германию. Тут он получает письмо от некоего литературного чиновника с предложением содействовать в создании брошюры о литературном климате его отечества.

Писатель садится за стол и начинает писать. Оправданная и справедливая обида переходит в неоправданную и несправедливую ненависть – автор обличает литературных критиков, потом литературу вообще, массовую культуру, внутреннюю и внешнюю политику, правительство и даже всю нацию чохом. Постепенно ненависть переходит в настоящую паранойю – герой начинает подозревать, что чуть ли не весь мир состоит в заговоре против него…

Перед вами памфлет – ядовитый, смешной и грустный. Забавно, что откровенно клинические, даже пародийные инвективы содержат много отнюдь не пародийной правды.

I

Ну и письмо получил я на днях от господина Бахманна! Странное, очень странное письмо. Я и отвечать-то на него не собирался, но потом все же сел за стол и начал набрасывать ответы на его вопросы.

Эти мои ответы, утверждал в своем письме Бахманн, послужат основой брошюры, одной из тех брошюр, что сенат собирается разослать к Новому году. Означенные брошюры, написал мне Бахманн, будут содержать информацию о родных странах живущих в городе литературных меньшинств, причем отнюдь не статистического, а, так сказать, литературно-психологического характера; оказывается, в соответствии с линией государства и всего так называемого Союза, эти брошюры должны способствовать улучшению взаимопонимания среди представителей различных наций в плане культуры (Ebene, написал Бахманн, он употребил слово Ebene – в сфере культуры, что за нелепый канцеляризм!). Эти брошюры, по мнению Бахманна, якобы подготовят почву, чтобы мы, живущие в городе зарубежные писатели, могли выступать с лекциями, принимать участие в оплаченных дебатах, публичных дискуссиях… ну и тому подобная бюрократическая трескотня.

Давайте начнем с моих книг, таковы были первые слова в моем ответе господину Бахманну, давайте начнем с моих книг, Бахманн, ведь именно они, книги, что-то значат, а вовсе не моя во всех отношениях трагикомическая жизнь. И хотя эта нелепая жизнь и породила все мои книги, давайте начнем именно с них, с книг, а не с моих личных неудач и провалов. По моему мнению, это важно, чтобы придать всему вашему проекту единственно верное направление.

Я написал пять книг, напомнил я Бахманну, очень разных книг, потому что писались они в очень разных обстоятельствах, и каждая из них потребовала неслыханного, нечеловеческого напряжения сил. Мне сейчас тридцать три, но когда ушел в печать мой первый роман, я был почти ребенком… более десяти лет я писал эти книги, трудно и мучительно – и какова же была благодарность? Какова же была благодарность, написал я, чем же вознаградила меня страна, которую вы приняли недавно в ваш Союз, страна, которую я ненавижу и давным-давно оставил, а теперь вдруг оказывается, что вас эта страна интересует до такой степени, что вы собираетесь посвятить ей специальную брошюру, и самое главное, в этой вашей брошюре я должен олицетворять несуществующую культуру этой страны!

И я еще раз спрашиваю – чем же вознаградила меня эта отвратительная, холодная и темная страна, чем она вознаградила меня за мои с такими муками написанные книги? Здесь, в чужой стране, вас во много раз больше интересуют мои писания, чем моих так называемых соотечественников. Насмешки и преследования – вот что было моей наградой, насмешки и преследования! – со стороны критиков, журналистов и той по пальцам сосчитываемой части общества, недалеко ушедшей от остальных по части духовной нищеты, но все же успевающей следить за новыми изданиями. Насмешки и преследования, погромы, как письменные, так и устные… особенно отличалась крупнейшая газета моей родины: на страницах, посвященных культуре, она преследовала меня с совершенно неописуемой и необъяснимой злобой. В этой газете я фактически был объявлен вне закона, написал я Бахманну, я стал легкой добычей всех работающих на эту так называемую газету так называемых литературных критиков, я был объявлен вне закона и как автор романов, и как автор песен.

В самых диких ваших фантазиях, написал я Бахманну, в самых диких, нелепых, извращенных фантазиях вы не сможете представить, с какой ненавистью и злорадством эти пасквилянты набросились на меня в своей газете, самой крупной газете в этой холодной мрачной стране… да, самой крупной, что, впрочем, не мешает ей оставаться на более чем среднем уровне.

В вашей стране, господин Бахманн – написал я господину Бахманну, – в вашей стране людям наверняка непонятно и чуждо, какие жестокие нападки, какие садистские преследования организовала эта газета на своих так называемых культурных страницах, как я был брошен на съедение кровожадным палачам, варварам, дикарям… они не жалели средств, чтобы забросать грязью мое имя, мои романы, мои песни. Эти плебеи старались унизить меня перед такими же плебеями, составляющими умеющее читать меньшинство в этой в высшей степени варварской и бескультурной стране, где плебейство и злорадство чуть ли не записаны в конституции. Вы даже не догадываетесь, сколько кинжальных ударов было мне нанесено с целью раз и навсегда уничтожить меня как художника и как человека; одна очернительская кампания следовала за другой, критики, мужчины и женщины, что за разница – бесполые, в общем, существа, – набрасывались на меня, стараясь унизить и оскорбить, под бурные аплодисменты ничтожной горстки умеющих читать индивидов в этой стране, в стране, построенной на зависти, злопыхательстве, неграмотности и враждебности к искусству.

Вот так обращались со мной в стране, о которой вы в вашем девственном неведении упоминаете в своем письме, написал я Бахманну, и я искренне удивлен, почему вы избрали именно меня для вашего странного брошюрного проекта!

Во-первых, в литературных кругах моей страны я считаюсь персоной нон грата, а во-вторых, из-за постоянной травли, коей меня подвергли на их слабоумных культурных страницах, я полностью перестал писать.

В моей стране некомпетентность возведена в систему, добавил я, серость признана нормой, а зависть и злорадство почитаются чуть ли не кардинальскими добродетелями. И все это начинается со школы, где детей воспитывают с таким расчетом, чтобы, став взрослыми, они достигли непревзойденного мастерства в середнячестве, зависти и злорадстве, написал я Бахманну. Вот так обстоят дела в стране, которую вы, по-видимому, оцениваете по ее знаменитым детским книгам. Вы наивно полагаете, что эта страна может привнести в Союз что-то ценное, но вы глубоко ошибаетесь. Не знаю, на чем основаны ваши умозаключения, но они, эти умозаключения, фатальны и для вас и для вашей страны, добавил я в своем письме Бахманну.

Все, что моя страна может вам дать, будет иметь катастрофические последствия, вы выпускаете из бутылки джинна и вскоре пожалеете об этом. Вы ведь не хотите импортировать дилетантизм и серость, Бахманн? – написал я Бахманну. Вы ведь не хотите добровольно запакостить себя ненавистью и завистью? На тех градусах северной широты, о которых идет речь, дилетантизм и серость возведены в систему; вы даже не догадываетесь, что люди, походя бросающие замечания о Тракле, Мандельштаме или Пессоа, не прочитали ни строчки из Тракля, Мандельштама и Пессоа, а если и прочитали, то разве что рассеянно перелистав омерзительные переводы, сделанные филологическими хулиганами больше полувека назад; не знаю, сколько им заплатили за их труд, но наверняка переплатили. Язык в этой стране изгваздан и загажен донельзя, написал я Бахманну, это общеизвестно; они уродуют родной язык до неузнаваемости, выжимают из него самые прокисшие соки, смотреть телевизор или слушать радио – пытка. То же самое относится и к иностранным языкам, по-английски они говорят более или менее сносно – на уровне умственно отсталого калеки или ребенка двух-трех лет, но постоянно похваляются, что английский язык знают лучше всех в мире, как минимум так же хорошо, как урожденные англичане или шотландцы, и, безусловно, много лучше, чем ирландцы или южноафриканцы; французский кое-кто из бывшей аристократии еще не забыл, но испанский и немецкий считаются такой же экзотикой, как, например, йоруба и малайский. Они там вполне удовлетворены созданной ими самими пародией на культурный язык, этой блевотиной, полной нескрываемой и назойливой, как мычание, ненависти. Они уверены, что обитают в центре мира, Бахманн, написал я Бахманну, хотя на самом деле то, что они считают центром, – безнадежная периферия. И они еще в глубине души сожалеют, что не могут пользоваться своим кошмарным языком на так называемом континенте… вы должны радоваться, Бахманн, что уровень культуры в этой насквозь прогнившей стране вам пока незнаком; не торопитесь, Бахманн, ваши представления об интеллектуальном климате на тех градусах северной широты наверняка далеки от истины.

И точно так же, как европейских поэтов, как свой родной язык, они уродуют и великих европейских философов и мыслителей, причем так, что это издевательство лежит за пределами понимания нормального человека.

Культивируемая в национальных масштабах тупость, граничащая с умственной отсталостью… они тащат этих философов, их мысли, системы миропонимания, созданные трудом всей жизни, – они тащат все это в грязное болото своего нарциссистского идиотизма. Вы даже представить не можете, Бахманн, написал я Бахманну, у меня просто нет слов. Они со своим неизлечимым скудоумием искажают, расчленяют, пытают и насилуют крупнейших философов, их ясные и четкие мысли, плод тысячелетних размышлений человечества, уродуют их благородные мысли так, что просто страшно становится, и при этом не стесняются по любому поводу и без всякого повода выкрикивать их имена без малейшего стыда, Бахманн, только ради того, чтобы покрасоваться друг перед другом в этих безнадежно провинциальных так называемых культурных дебатах, почему-то вошедших в последнее время в моду на их, мягко говоря, захолустных культурных страницах. Без малейшего стыда, Бахманн, написал я Бахманну, они делают это без малейшего стыда, со всем присущим им и ничем не приукрашенным кретинизмом – иной раз просто плакать хочется.

Что там говорить, они хватаются за каждую возможность проехаться зайцем на спине великих культур, это мой долг – предупредить вас об этом, Бахманн; и тем не менее, приняв это как исходный пункт, я все же попытаюсь ответить на вопросы для вашей брошюры.

Может быть, ответы мои принесут какую-то пользу, хотя сам я писать перестал и не имею никаких планов продолжать, разве что на другом языке, может быть, на языке вашего народа, написал я Бахманну… и несмотря на это, Бахманн, несмотря на то, что я, похоже, выпадаю из рамок вашего брошюрного проекта и не могу более с полным правом считаться представителем так называемой литературы моей страны, тем более что не кто иной, а именно эта страна в буквальном смысле заткнула мне рот… несмотря на все это, пусть мои ответы послужат хоть каким-то противовесом к вывернутому наизнанку пропагандистскому лубку, который, как я уверен, власти моего так называемого отечества стараются вам навязать.

Оставим до поры до времени мой первый роман, написал я Бахманну, это, можно сказать, детское произведение, написал я его, когда мне было двадцать… хотя и он мог бы быть принят по-иному, если учесть возраст писателя, к тому же роман имел определенную документальную ценность, и даже с точки зрения языка… ну, хорошо, оставим мой первый роман до поры до времени, написал я Бахманну. Он, разумеется, содержит несколько истинных жемчужин… я имею в виду мастерство рассказчика, его владение литературными приемами, какими не овладел ни один современный автору писатель в этой стране, и, разумеется, недоступными для понимания умственно неполноценных критиков на тех широтах. Этот мой первый роман перекликается с определенной эпохой романтизма – в вашей стране, Бахманн, это ясно любому читателю с минимальным уровнем образования. Но на тех градусах северной широты, о которых идет речь, он, то есть роман, совершенно выпадает из привычных рамок, поскольку на этих самых градусах северной широты минимальный уровень образования просто-напросто отсутствует, и классиков романтизма нередко путают с зарубежными спортивными кумирами, а в лучшем случае – если понимают, что речь идет о ком-то, отметившемся в искусстве, – начинают гадать, художник это или композитор. Так вот, если даже критик прошел мимо главного, что отличает этот роман, если он даже и не заметил определенных его достоинств, если он даже и вообще ничего не заметил, что делают нормальные люди в таких случаях?

Правильно, Бахманн, в таких случаях нормальные люди находят слова пусть даже наигранного одобрения, поскольку автор еще ребенок, а ребенка не следует подвергать изощренному и ничем не ограниченному культурному садизму… хотя я думаю, что и этот принцип уже пересматривается, они ни о чем так не мечтают, как получить возможность мучить и насиловать детей, пусть даже хотя бы в своих педофильских фантазиях на своих педофильских так называемых культурных страницах… они только об этом и мечтают, но пока еще, хоть и скрепя сердце, все-таки стараются не подвергать детей публичной казни.

В результате, написал я Бахманну, мой первый роман был относительно пощажен, ведь он, несмотря на определенные достоинства, был все-таки не более чем детская попытка, и они с трудом, но удержались от того, чтобы не распять его от титула до конца, от форзаца до форзаца, от тетради до тетради…

Тогда они удержались, но потом, Бахманн, написал я Бахманну, потом, когда они посчитали меня законной добычей, когда запрет на охоту был снят, когда я был уже не ребенком, а хотя и мало что понимающим, но уже овладевшим литературным мастерством двадцатитрехлетним юношей, с какой яростью набросились они на меня потом, Бахманн! – написал я Бахманну… они не жалели никаких средств, чтобы забросать мою прозу и мое имя грязью, с какой примитивной злобой они унижали меня перед читателем, перед товарищами по цеху, перед теми немногими литераторами, которые более или менее достойны этого имени!

Мою вторую книгу, написал я Бахманну, постигла именно такая участь, за исключением пары рецензий, написанных крайне редко встречающимися одаренными и оттого яростно преследуемыми в этой стране критиками. На тех градусах северной широты, Бахманн, все, кто выходит за пределы неизвестно кем установленной нормы, все, кто пытается проложить новые пути, подвергаются гонениям, за ними охотятся и стреляют в спину. Если бы мой второй роман, написал я Бахманну, если бы он, этот роман, был издан в вашей стране, он безусловно был бы встречен с уважением – в вашей стране люди имеют тот минимальный уровень образования и духовности, который необходим как для создания, так и для понимания подобной книги. Но поскольку образование и духовность среди моих так называемых соотечественников – понятия совершенно неизвестные, то и книга моя оказалась потерянной для мира, разве что обогатила его некоторым садистским опытом. С ней разделались с жестокостью, какую вы и представить не можете, Бахманн, написал я Бахманну, вы даже представить себе не можете в самых изощренных садистских фантазиях. То, что эта книга ставила под вопрос само определение романа, или, вернее, сообщала понятию «роман» новый, модернистский смысл, – само собой, замечено не было, да и не могло быть замечено культурными плебеями в этой стране, настолько необразованными, что они, эти плебеи, даже вряд ли знакомы с понятием «модернизм»; они, эти плебеи, даже никогда и не пытались дать определение, что же такое есть роман, – они просто-напросто понятия не имеют, что такое роман и с чем его едят. Вы, должно быть, думаете, что я преувеличиваю, что это невозможно, но уверяю вас, Бахманн, написал я Бахманну, ничего невозможного на упомянутых градусах северной широты нет. Ничего невозможного.

Когда я опубликовал мой третий роман, написал я Бахманну, на авансцене появилась немыслимо, сказочно бездарная женщина-критик, чтобы с присущей ей врожденной злобностью охаять его на так называемых культурных страницах в моем отечестве. Давайте задержимся на секунду, Бахманн, и присмотримся повнимательней к этой женщине, поскольку она представляет собой идеальный пример глобального, циклопического дилетантизма среди так называемых литературных критиков этой страны. Этот будет вам полезно и для лучшего понимания той нации, о которой вы, к моему крайнему неудовольствию, собираетесь выпустить брошюру, причем центральной темой вашей брошюры, если я правильно понял вас, господин Бахманн, должны стать вопросы именно литературы.

Так вот, именно у этого чудовища, этого монстра, этой мерзкой обезьяны я обнаружил безграничное садистское стремление терзать и мучить себе подобных. С совершенно бесстыжим азартом она годами охотилась за мной в самой большой газете моей страны, на ее так называемых культурных страницах… с гордостью и наслаждением, едва ли не в экстазе она, как стервятник, расклевывала мои книги и издевалась над ними… дилетантизм, Бахманн, это еще не все, ее дилетантизм хорошо известен тем немногим мыслящим индивидам, которые пока еще остались в этой стране. Нет, не только дилетантизм, не только удручающая серость ее писаний и полное отсутствие какой бы то ни было системы ценностей – этим-то там, на тех градусах северной широты, о которых идет речь, никого не удивишь, какие еще там культурные ценности… все это не главное, а главное, Бахманн, написал я Бахманну, что эту обезьяну подзуживала, науськивала и аплодировала ей редакция тех самых безмозглых культурных страниц, где она преследовала меня несколько лет подряд.

Это самая крупная газета моего отечества, которая в своей абсолютной провинциальной бесперспективности – а что можно ждать, Бахманн, от людей, барахтающихся в болоте на задворках культуры? – в своей безнадежной бесперспективности эта захолустная газета пытается встать в ряд с такими изданиями, как Die Zeit, FAZ, Le Figaro, The Times… и так далее и тому подобное, и в своей тупой гордыне считает себя выше, чем El Pas, Corriere della Sera или The Indian Times. Особо у них почитается злорадство и зависть, это, как они считают, чуть ли не главный несущий элемент цивилизации, фундамент современного мира, нечто вроде закона природы; зависть и злорадство почитаются чуть ли не признаком качества, я не преувеличиваю, Бахманн, написал я, наоборот, то, что я пишу, не преувеличение, это скорее изящный эвфемизм.

Вы даже и представить себе не можете человека, подобного этой критикессе, написал я, вы не можете себе даже представить существо, настолько поглощенное своими преступными инстинктами. Всем известно, написал я, что она специально забеременела от одного из наших наиболее преуспевающих поэтов, причем только для того, чтобы воспользоваться его славой и репутацией, что она родила этого несчастного ребенка исключительно с целью шантажа; всем известно, что я лично отверг приглашение на один из ее омерзительных вечеров, и даже не из-за того, что она мне чисто физиономически противна, у нее изо рта трупом пахнет, и это более чем правда, Бахманн, написал я Бахманну, даже не из-за того, Бахманн, а потому что она пытается всех в своем окружении затянуть в бескрайнее болото середнячества и плебейства.

Но она преследует меня вовсе не по этой причине, написал я далее Бахманну, жажда преследовать кого-то присуща ей органически, как, впрочем, и многим в этой стране, которая сейчас, к моему ужасу, заинтересовала вас, Бахманн… ненависть для этой гориллы такая же привычка, как для других – подписка на какую-то определенную газету или курение определенной марки сигарет. Ненависть и злорадство, короче говоря, составляют содержание всей ее жизни, ее религию, ее наивысшее наслаждение, ее детскую веру, основу и смысл существования. Когда вышла моя третья книга, эта горилла вылезла из берлоги, чтобы мертвой хваткой схватить меня за горло и не отпускать, что бы я ни делал, Бахманн; если бы я перевел неизвестный доселе шедевр Достоевского, Фолкнера или Хуана Рульфо и вздумал издать его под своим именем, она, без сомнения, разделалась бы с этим шедевром с той же тупой звериной злобой, присущей разве что надсмотрщице в концлагере, которую она до жути напоминает, не только морально, но и внешне.

Мою четвертую книгу ждала та же участь, ее распинали и расчленяли на культурных страницах всех газет этой страны, причем с такой чудовищной ненавистью, что, если и были какие-то сомнения в том, что именно является общим знаменателем для всех так называемых критиков этой страны, теперь их не осталось; ненависть и зависть, дрожащей рукой написал я Бахманну, ненависть и зависть. Мой четвертый и, скорее всего, последний роман вызвал у этого чудовища, этой грязной обезьяны, этой рептилии такой приступ бессердечной, животной ненависти, что даже для нее он может считаться рекордом. Действие романа продолжается сто лет, написал я Бахманну, и он заслуживает уважения хотя бы из-за огромного исторического материала, который я использовал, или, по крайней мере, можно было бы оценить изящный пастиш[1], перекличку с русским романом… вовсе не ложная скромность мешает мне описать этот роман подробно, его форму и содержание, новизну, идейный мир, мораль и философию, даже, можно сказать, космологию… вовсе не ложная скромность, Бахманн, а волнение, со дна души поднимающаяся ярость, когда я думаю, как терзала мой роман эта женщина, чье умственное развитие в лучшем случае приближается к козьему, эта карикатура на образованного человека… причем при полной поддержке их пародийного культурного отдела… я впадаю от этих мыслей в такое уныние, написал я Бахманну, что у меня возникают сомнения, стоит ли вообще продолжать отвечать на ваши вопросы, чтобы потом, упаси Господи, мои ответы не стали основой вашей сомнительной брошюры.

Кстати, та же самая редакция под идиотским названием «Культура и развлечения» преследовала меня и позже, когда я, вопреки здравому смыслу, записал на диск свои песни, продолжил я свое письмо Бахманну. Мне бы прислушаться к мнению жены – она-то интуитивно почувствовала, что на меня теперь всегда будут смотреть как на непростительно возомнившего о себе идиота и преследовать со все возрастающей ненавистью.

В среде бардов и шансонье искал я прибежище – вопреки здравому смыслу, Бахманн, написал я Бахманну, вопреки здравому смыслу, в наивной вере, что хоть здесь-то я найду выход из руин и катакомб литературного пейзажа в моем отечестве. Мне бы прислушаться к мнению жены, она ведь меня предупреждала, написал я Бахманну, она догадывалась и предполагала, что этим поступком я вызову настоящий цунами завистливой ненависти на культурных страницах самой крупной газеты моей страны, что и произошло. Они бы, конечно, охотнее всего вовсе не заметили мои песни, просто обошли молчанием, но, чтобы не возбудить подозрений у немногих приличных людей – тех, кто, несмотря на массивные репрессии, все же, пусть и в мизерном количестве, сохранился на этих градусах северной широты, тех, кто еще не вынужден был уехать, чтобы не вызвать у них подозрений, они поместили рецензию минимального размера, так что даже удивляешься, как в такой крошечной заметке могло уместиться столько ненависти и издевательства.

Вы теперь, наверное, понимаете, почему я никогда не вернусь на свою так называемую родину и почему я перестал писать – как прозу, так и песни. Мне ни за что не следовало пытаться заявить о себе как об авторе песен, написал я Бахманну, этим я, фигурально выражаясь, подписал себе смертный приговор. В результате меня стали преследовать и как композитора, причем с совершенно необъяснимой злобой; из-за своего непродуманного решения я угодил под перекрестный огонь – как со стороны литературных критиков, ненавидящих меня безгранично, так и со стороны музыкальных критиков, ненавидящих меня не менее безгранично.

Это было непростительной ошибкой с моей стороны, написал я Бахманну, вопреки здравому смыслу позволить врагу открыть второй фронт. Впрочем, «перекрестный огонь» – неправильное выражение, поправил я сам себя в письме Бхманну, я не должен был его употреблять, как и не должен был выпускать компакт-диск, потому что в этой маленькой, холодной, бессердечной и извращенной стране все перемешалось – какой-нибудь критик сегодня появляется на литературной странице, а завтра – на музыкальной, все они знакомы между собой, manus manum lavat… не знаю уж, как у вас с латынью, Бахманн… рука руку моет. С общего согласия и даже при горячей поддержке тех, кто вообще к этому отношения не имел, они открыли огонь, и никакой не перекрестный – они палят не с двух, а со всех сторон, – никакой не перекрестный, а круговой, со всех фронтов сразу. Если бы я не уехал, написал я Бахманну, скорее всего, я покончил бы жизнь самоубийством.

Я вовсе не хочу злобствовать, тем более отвечая на вопросы для вашей странной брошюры, написал я Бахманну, но если вы и в самом деле хотите узнать правду об этой стране, вы тем самым вынуждаете меня ее рассказать. Не знаю, не знаю… может быть, вы, руководствуясь инстинктом самосохранения, каким-то образом ухитрились до этой поры ничего не слышать о стране, о которой идет речь, каким-то образом вам удалось закрыть слух для истины, а она-то, истина, давным-давно должна быть ясна всем без исключения. Это бесконечно вульгарная страна, написал я Бахманну, населенная вульгарным и несамостоятельным народом, народом, лишенным какой бы то ни было души. Вы даже не догадываетесь, как они обезьянничают, стараясь перенять модные тенденции в других странах, в том числе и в вашей стране, Бахманн, написал я Бахманну.

Они ездят в крупные европейские города исключительно для того, чтобы разнюхать, что там в моде, и, вернувшись домой, поскорее собезьянничать… они надеются таким образом отбить присущий им запах хлева; ничего плохого нет в этом запахе, но беда в том, что сами они его ненавидят лютой ненавистью, этот запах, назовем его ненависть к себе – эти слова я подчеркнул дважды. Без всякой фантазии перенимают они то, что с такой изобретательностью и выдумкой создавалось в истинно культурных странах; с неизбывной тупостью, которую даже не с чем сравнить, они бесстыдно воруют все, до чего только могут дотянуться, воруют все, что может, как они считают, им пригодиться, потом возвращаются в свои деревни, где быстро забывают, откуда что взялось, и через короткое время пребывают в совершенной уверенности, что все, что они наворовали и награбили, создано ими самими здесь, в этой же деревне.

Хуже всего в столице, написал я Бахманну, там-то всё без исключения, от интерьера дома до фасона башмаков, притащено с уик-энда в Лондоне. Это звучит пугающе, написал я Бахманну, но мои соотечественники, к коим вы испытываете такой извращенный интерес, по сути своей не что иное, как стая бездушных воров, культурные изгои, варвары с тысячелетним стажем, грабители духа и насильники мысли, кровопийцы, вампиры, лишенные интеллекта, фантазии и инициативы, все поголовно плагиаторы, написал я Бахманну… и если их оставить в джунглях, они, будучи духовно совершенно не самостоятельными, тут же начнут подражать приматам, и скоро, очень скоро, как только с них сойдет позаимствованный в соседних, истинно культурных странах лоск, очень и очень скоро, написал я Бахманну, скорее, чем вы думаете, они поселятся на деревьях, разучатся пользоваться орудиями труда, начнут искать вшей друг на друге, питаться фруктами и прутиками ворошить термитники, как это делают шимпанзе.

Это абсолютно, совершенно бездушный народ, написал я Бахманну, народ с ужасающей ментальностью. Поверьте, Бахманн, этот народ, которому вы хотите сделать рекламу в вашей более чем сомнительной брошюре, – этот народ может, к примеру, по приказу властей, внушающих им непонятную и ничем не поколебимую веру, этот самый народ может по приказу властей совершить коллективное самоубийство – настолько глубоко въелась их рабская ментальность; они настолько не имеют свободной воли, что абсолютно неспособны к индивидуальному мышлению, неспособны более или менее критично относиться к законам, бюрократии и вообще начальству. Они считают, написал я далее Бахманну, что любой выпущенный властями циркуляр имеет силу закона природы. И поэтому вряд ли кто-нибудь из них повысит голос, если власти предержащие потребуют, чтобы все они повесились по случаю Дня нации. Этот рабский менталитет, написал я Бахманну, подтверждается целым рядом документов. Он введен в норму. Он составляет психологический фундамент нации. Случалось даже, что власти рассылали всему населению указания по здоровому питанию, то есть там предписывалось, что следует есть, а что не следует, – и они послушались, Бахманн! – написал я Бахманну, они послушались! Они стали есть именно то, к чему призвали их власти; если бы власти порекомендовали им есть крысиный яд, они бы и его сожрали. А средства массовой информации – господи боже мой, Бахманн! – все, что они пишут, так же как и все то, о чем вещают власти, является законом для всех.

Когда я был ребенком, написал я Бахманну, газеты и телевидение, скорее всего по наущению бюрократов, затеяли проект, единственной целью которого, как мне теперь кажется, было проверить степень слепого послушания этого пожизненно пораженного вирусом рабства народа. Ко всем газетам были приложены особые картонные очки с цветным целлулоидом, так называемые стереоочки, написал я Бахманну; не помню уже, то ли правый глаз был красный, а левый зеленый, то ли наоборот. Газе ты и телевидение призвали всех подданных этой страны в определенное время надеть эти очки – телевидение будет показывать так называемый стереофильм, причем его стереоскопичность можно почувствовать, только нацепив себе на нос эти стереоочки. В этот вечер вся деятельность в стране была парализована, написал я Бахманну, вся нация в своем безграничном идиотизме уселась перед телевизорами и смотрела на экран через эти дурацкие стереоочочки… это было жутко, Бахманн, написал я Бахманну, это был какой-то страшный сон, поскольку ни один человек не испытывал при этом ни малейшей радости, все они уставились в телевизор исключительно из страха нарушить закон природы и тем самым навлечь на себя Божью кару.

Я мог бы привести еще много примеров, написал я Бахманну, вся история моей страны построена на подобных примерах. Вы были когда-нибудь в соседней стране, Бахманн, в стране, граничащей с моим отечеством на юго-западе? Это относительно свободная страна, и контраст с рабской ментальностью моих соотечественников особенно разителен, поскольку эти две страны отделены друг от друга всего-навсего небольшим проливом.

В моем отечестве власти предержащие с незапамятных времен контролируют эмоции своих вассалов, написал я Бахманну, даже более того, контролируют потребность в эмоциях, они хотят управлять всей правой половиной коры головного мозга – и, как естественное следствие, придают огромное значение контролю потребления подданными различных стимулирующих жидкостей и препаратов, контролю тяги к состоянию опьянения, главным образом алкогольного, написал я Бахманну, – а почему? А вот почему, Бахманн: алкоголь дает выход эмоциям, алкоголь вызывает смех, страдание, радость, даже горе – одним словом, освобождает подавленные чувства.

Именно в этой области извращенческая потребность властей в контроле и не менее извращенческая приспособляемость подданных выступают особенно ярко; короче говоря, мазохистское желание подвергаться дрессуре особенно, даже мучительно ярко видно, если сравнить его с относительной свободой в соседней с нами стране.

Недавно я побывал в столице этой страны, соседствующей с нашей на юго-западе, я побывал там в обществе, кстати говоря, одного из ваших земляков, тоже писателя, написал я Бахманну. Назовем его П. Мы стояли на одной из паромных пристаней, куда ежедневно прибывают тысячи людей из моего так называемого отечества. Мой коллега П., ваш земляк, очень удивлялся так называемым пивным туристам, то есть этим одичавшим толпам, сотням, даже тысячам моих соотечественников, которые, отводя в смущении глаза, катят перед собой тележки с ящиками пива, штабелями по пять-шесть ящиков, как башни; они волокут их, бормоча какие-то языческие заклинания, из ближайшего к причалу магазина.

Может быть, это какой-то веселый праздник, поинтересовался мой коллега, какой-нибудь пивной фестиваль? Я покачал головой. Тогда, должно быть, это соревнование, предположил он, или эстафета, может быть, они хотят побить какой-то рекорд? Он чуть не умер от смеха, когда я объяснил, что эти люди тащат все это пиво домой, поскольку здесь, в этой стране, оно чуть не вдвое дешевле, чем у них дома. Они волокут пиво через государственную границу? – корчась от хохота, спросил П.

И я вынужден был открыть ему унизительную правду, после чего смеяться он перестал.

В тот же день, написал я Бахманну, чуть позже, мы прогуливались в старом центре города, столицы соседней страны. Повсюду сидели мои соплеменники и, блудливо посмеиваясь, вливали в себя пиво в немыслимых количествах, многие уже пьяные в стельку, кто-то уже без сознания, у кого-то вся одежда перепачкана блевотиной. Дома-то они бы даже не подумали пить крепкое пиво к ланчу, сказал я П., там это считается смертным грехом, тот, кто это делает, наверняка угодит в ад, не говоря уж о том, чтобы выпить рюмку шнапса к завтраку, это просто совершенно исключено; в выходные они напиваются до бессознательного состояния, но в рабочие дни – упаси Бог! – даже промыть ранку аптечным спиртом уже считается преступлением. Чем больше я рассказывал П. об обычаях моего так называемого отечества, тем более переполняло его чувство брезгливости, ему были отвратительны все эти извращения на моей так называемой родине…

Подумать только, люди вынуждены ехать в другую страну, чтобы решиться выпить пива или рюмку водки к ланчу, – в любой другой стране это считается совершенно нормальным. Мой коллега П. пришел в ужас. Дома их бы мучила совесть, сказал я П., дома они совершенно забиты, и даже здесь, в соседней стране, сказал я П., они изнемогают от стыда, потому что знают, что обманывают в какой-то степени контролирующие органы, которые они сами же и посадили себе на шею. Они верны своей ментальности, где бы ни находились, сказал я П., и особенно это заметно, когда, бормоча свои языческие мантры, они волокут полдюжины ящиков с пивом вдоль причала в этой соседней стране. Здесь их рабская психология достигает своего апогея, сказал я П. Здесь они достигают высшей точки в своем идиотском стыде и эмоциональной импотенции, они просто тонут в ней, как, впрочем, и в собственной блевотине, сказал я П., как и в собственной блевотине, причем в самом буквальном смысле, ты же это заметил, сказал я П., но когда они приезжают домой…

О, когда они приезжают домой, они не жалеют слов осуждения, не жалеют злобы и ехидства, чтобы осудить эту соседнюю страну, откуда они только что приехали, нагруженные, как волы, ящиками с пивом… и особенно яростно они критикуют алкогольные законы этой соседней страны, а их политики поднимают вверх указующий перст и пытаются учить своих коллег-политиков в этой соседней стране, как и что им следует предпринять для борьбы с алкоголизмом… а те только качают головами, уже сотни лет зная, с кем имеют дело, зная, насколько извращен этот ханжеский народ, и я не хочу быть неправильно понятым, Бахманн, написал я Бахманну, меня совершенно не интересует алкогольная политика, по моему мнению, в политической повестке дня есть куда более важные вопросы, я сам не пью, написал я Бахманну, поскольку алкоголь скверно влияет на работу, так что я уже давным-давно трезвенник, но все, о чем я пишу, Бахманн, не что иное, как симптом извращенного святошества, болезни, вот уже сотни, а может быть, и тысячи лет свирепствующей в той стране, которой вы, к моему ужасу и огорчению, собираетесь посвятить вашу малопонятную брошюру.

В этой стране идет постоянная охота на человеческие эмоции, написал я Бахманну, с целью уничтожить их раз и навсегда. В этой стране наказание за контрабанду килограмма марихуаны строже, чем за изнасилование ребенка, это симптоматично, написал я Бахманну, потому что марихуана, которую я, кстати, никогда или почти никогда не употребляю, так же как и алкоголь, марихуана, которая, я уверен, куда менее опасна, чем алкоголь (в моей стране такое убеждение является смертным грехом), так вот, марихуана вызывает неконтролируемые эмоции, в то время как изнасилование маленькой девочки убивает в ней все эмоции раз и навсегда, а это, хотя власти никогда и не признаются, идет им на пользу, потому что людей без эмоций легче контролировать, они никогда и не делают попыток вырваться из тисков духовного рабства, оно их не волнует.

Нигде в мире не преследуются эмоции так последовательно и неумолимо, как в той стране, которой вы собираетесь посвятить вашу брошюру, нигде в мире нет такой ненависти к неконтролируемому взрыву чувств, как в моем так называемом отечестве. Это только вопрос времени, написал я Бахманну, думаю, что полиция в этой стране скоро начнет хватать людей, позволивших себе громко засмеяться в общественном месте. Разве что на каких-то из ряда вон выходящих спортивных событиях власти дают негласное разрешение на открытое проявление эмоций – какой-нибудь хоккейный матч, к примеру, во всех остальных случаях эмоции вызывают скепсис, отвращение и ненависть. Вы, должно быть, считаете, что я преувеличиваю, Бахманн, написал я Бахманну, ничего подобного, совсем наоборот, я нисколько не преувеличиваю, я просто не могу найти слов, которые бы в полной мере соответствовали положению дел в этой стране, непонятно чем вызвавшей ваш интерес.

Вот уже скоро два года, как я в последний раз посетил свое так называемое отечество, написал я Бахманну, и в обозримом будущем у меня нет никаких планов опять подвергать себя этому испытанию.

Это вообще было ошибкой с моей стороны – ехать туда. Впрочем, эта поездка была связана с изданием моей последней книги, встреченной с легко предсказуемой ненавистью, я уже этому не удивляюсь, написал я Бахманну, а вот деградация и разложение в других областях оказались гораздо глубже, чем я предполагал, и теперь мои надежды, что там может когда-нибудь что-то измениться, равны нулю… Даже ниже нуля.

Особенно по части телевидения – здесь разложение находится уже, я бы сказал, в терминальной стадии, вы даже не представляете, Бахманн, написал я, вы не представляете это унижение, которому местные жители добровольно себя подвергают… я просто онемел от возмущения. Ужаса и отчаяния моего хватило на много месяцев вперед. Нет и не будет конца этому публичному флагеллантству, этому самоистязанию: в лучшее эфирное время они делают все возможное, чтобы изничтожить последние остатки человечности, чтобы раз и навсегда превратить уже и без того полумертвую нацию в сборище декапитированных животных, причем все это происходит при тесном сотрудничестве ведущего, публики, артистов и гостей программы. В одной из передач соревновались дети, написал я Бахманну, представьте себе, Бахманн, дети трех-четырех лет, это было состязание на побитие уже и без того недостижимого рекорда безвкусицы… детей подбадривали не только их родители, но и ведущие, и зрители, и еще один чемпион по части безвкусицы – пресса. Трех-, четырехлетние детишки, написал я Бахманну, состязались, кто лучше сымитирует самых пошлых артистов нации, умственно отсталых исполнителей шлягеров, безмозглых рокеров… меня вырвало, Бахманн, меня буквально вырвало, когда я увидел это в первый раз, желудок выбросил наружу довольно приличный обед, съеденный мной незадолго до этого, и несколько дней потом меня лихорадило, и я не мог ничего взять в рот, я даже был не в состоянии выйти из гостиничного номера, где, кстати, сидел и читал сочащиеся ненавистью рецензии на мою новую книгу.

В другой программе вполне уже взрослые люди соревнуются, кто из них больше похож на Элвиса Пресли, или Мадонну, или Стинга, а потом наиболее удачливые отправляются на гастроли по всей стране, как Элвис Пресли, Мадонна или Стинг, залы переполнены, люди падают в обморок в экстазе, за ними следуют возбужденные журналисты из самой большой в стране газеты… просто слов нет, написал я Бахманну, просто нет слов, чтобы описать всю омерзительность, всю гнилостность… скоро, говорят, и политики примут участие в этих состязаниях, будут изображать Элвиса, Мадонну или Стинга, чтобы набрать очки у черни, которую они стараются воспитать в духе полной политической безмозглости… думаю, пройдет немного времени, и премьер-министр на открытии риксдага будет выступать в образе Элвиса Пресли или принимать высоких гостей, вырядившихся под Мадонну, потому что политики ничем не отличаются от плебса в этой обетованной земле безвкусицы, и даже более того, Бахманн, написал я Бахманну, более того, они сами являются примером для своего полуживотного населения, они сами создают непревзойденные образцы безвкусицы и морального падения. Коррупция в последние годы увеличилась многократно, как только кому-то удается занять самый незначительный государственный пост, он тут же самым бесстыдным образом начинает грести под себя. Протекционизм и алчность просто не имеют границ, этим даже принято хвастаться. Какой-то председатель экологического комитета в какой-то коммуне пропивает в борделе налоговые деньги. Член совета ландстинга[2] приглашает свой гарем в кругосветный круиз, советники министерств, председатели комитетов, секретари департаментов тащат миллионы и только и ждут пенсии, чтобы смыться в Швейцарию. Чаще всего это мужчины, написал я Бахманну, но и женщины не лучше, они быстро учатся и наверняка скоро обгонят своих подельников-мужчин по части этого свинства, не забудьте, что они только недавно начали принимать участие в этих играх… а их язык! Что за язык они используют, чтобы выдать свои дурно пахнущие шутки за политические откровения! Это даже вообще не язык, это что-то вроде звериного хрюканья, лая и воя, подчиняющихся законам неизвестной мне грамматики. Только по этим звериным звукам их и можно отличить друг от друга, и в соответствии с тем, что предпочитает народ – хрюканье, мычание, рычание, шипение и так далее, – в соответствии со своими вкусами народ идет к избирательным урнам, где голосует за своих избранников: кому нравится хрюканье, голосует за тех, кто хрюкает; любители мычания – за тех, кто мычит, и так далее… и сколько это может продолжаться, если учесть, что весь спектакль не имеет никакого смысла?

Политики создают хореографию распада в этой стране, написал я Бахманну, и со своим безмерным популизмом они готовы пойти на что угодно, лишь бы привлечь к себе внимание. Они могут пойти и на так называемые рейв-пати, ничего необычного в этом нет, попытайтесь представить себе, Бахманн, написал я, политик приходит на рейв-пати, чтобы продемонстрировать свою полную безмозглость и таким образом выиграть несколько очков у давным-давно потерянной молодежи. Ничего в этом необычного нет, написал я Бахманну, как нет ничего необычного и в том, как они бьют все рекорды безвкусицы, выступая во всяческих шоу, организуемых телекомпаниями, государственными или частными, никакой разницы нет. Они с удручающей регулярностью участвуют во всяких играх – вы знаете эти игры, когда участники ищут какие-нибудь идиотские сокровища, они добровольно подвергают себя тем же унижениям, что и другие участники программы, чаще всего представленные несколькими полузнаменитостями, деградировавшими или обкурившимися представителями так называемых культурных профессий, у которых нет и никогда не было никакого морального багажа, потому что в течение всей их жизни понятие морали было для них абсолютно чуждым.

Вот на таком уровне находятся политические лидеры этой страны, написал я Бахманну: поиски сокровищ и имитация Элвиса с утра до вечера, – и об этой стране вы собираетесь делать брошюру, Бахманн… подумайте трижды, прежде чем наделать глупостей.

Сейчас мне кажется невероятным, написал я Бахманну, что эта нация когда-то была чуть ли не образцом политического и социального устройства. Может быть, и была когда-то, написал я Бахманну, я еще довольно молод и мог этого не застать, но все равно мне кажется маловероятным, чтобы этот непревзойденный в своей тупости народ, который во всех областях, особенно в области культуры, уже много лет находится в свободном падении, мог когда-то в чем-то и кому-то служить примером. Должно быть, это какая-то ошибка, написал я Бахманну, ложный след, розыгрыш, придуманный ироничной судьбой.

Благодарение Богу, им не удалось экспортировать свое безвкусие в другие ни в чем не повинные страны, радуйтесь этому, Бахманн, написал я Бахманну. Вообще говоря, это какой-то непостижимый парадокс, чтобы настолько бездушный народ мог предложить человечеству какую-то заслуживающую внимания политическую или социальную идею.

Позвольте мне привести пример, Бахманн, написал я Бахманну: в том городе, или, вернее сказать, деревне, где я вырос и где, кстати, почерпнул мотивы для некоторых своих книг, в этой деревне, или, вернее сказать, провинциальном пригороде, не было никаких традиционных социальных достоинств: никакого сочувствия, никакой готовности прийти на помощь, никакой любви к ближнему, никакой солидарности, даже между соседями. Наоборот, подобные чувства подвергались злобным насмешкам в этой во всех отношениях типичной для моей страны деревне; желание принести как можно больше зла ближнему было единственным общим знаменателем для этой деревни, или, вернее, провинциального пригорода, где главным чувством была ненависть. Зависть к чужому успеху была для жителей своего рода кислородом, они без нее просто жить не могли, ничто их не радовало так, как чужое несчастье, ничто их не радовало так, как возможность поиздеваться над кем-то, затоптать в грязь любого, кто находил в себе мужество противостоять извечной традиции ненависти, зависти и издевательства.

Был у нас, например, сосед, написал я Бахманну, его маленькое предприятие, что-то там, кажется, с трубами, более или менее процветало, ему удалось наладить экспорт своих труб или чего-то там в соседнюю страну, к нашим западным соседям, что уже само по себе служило поводом для безграничной зависти, написал я Бахманну; но когда этот наш сосед, благодаря своему хорошему деловому чутью и несомненной прилежности по части производства труб или чего-то там, накопил денег и купил себе новенький «мерседес», – вы даже представить не можете, Бахманн, каким вызовом это было, какой провокацией! – подумать только, какой гнев навлек он на себя, купив этот новенький, прямо с завода «мерседес»! Это было ересью, совершенно недопустимой на тех градусах северной широты, о которых идет речь, Бахманн, и возмездие не заставило себя ждать. Этот добившийся успеха мелкий предприниматель навлек на себе ненависть еще и тем, что «бесстыдно» – так называли его поведение, судача в магазинах, – бесстыдно ставил свою машину, свой приобретенный благодаря тяжелому и прилежному труду новенький, только что с завода, «мерседес» около своего гаража, так что все в этой дерев не, или, вернее сказать, в этом провинциальном пригороде, волей-неволей вынуждены были на него любоваться, поскольку жил он там, где проходили семейные гулянья под эгидой местного футбольного клуба.

И возмездие не заставило себя ждать, Бахманн, возмездие не заставило себя ждать! Они просто-напросто изуродовали его новенький, с иголочки, «мерседес», Бахманн! В одну прекрасную ночь соседи, их было человек шесть или семь, вооружились дубинами и разбомбили новенький, только что с завода, «мерседес», купленный этим добрым и прилежным человеком на честно заработанные деньги; они разбомбили этот «мерседес» только потому, что просто не могли допустить такого посягательства, потому что они просто обязаны были дать выход своей злобной зависти к чужому успеху; если бы они этого не сделали, Бахманн, они, наверное, просто лопнули бы от зависти. Они даже не делали тайны из своего ночного подвига, Бахманн, они даже не скрывали его от этого несчастного и добросердечного, что так редко встречается на тех градусах северной широты, от этого честного предпринимателя, который, что тоже типично для этой среды, смирился со своей участью. Мы раскурочили твой «мерседес», сказали они ему в магазине или на вечерней прогулке, не знаю уж где, ты еретик, и мы наказали тебя, раскурочив твой новенький, только что с завода, «мерседес»; если бы он не был только что с завода или если бы это был не «мерседес», мы бы его не раскурочили, сказали они, но ты совершил серьезное преступление против обычаев нашей деревни или, может быть, пригорода, ты совершил серьезное преступление, купив не просто «мерседес», но, в довершение ко всему, новенький, только что с завода», «мерседес», и поэтому мы были вынуждены тебя проучить. Это лишь один пример из тысячи, Бахманн, написал я Бахманну, я бы мог заполнить все ваши несчастные брошюры и формуляры такими примерами, тысячами примеров, даже сотнями тысяч, но у меня от этого портится настроение, так что лучше уж я воздержусь.

Но этот пример, продолжил я, может быть, в какой-то степени отвечает на постоянный вопрос о статистике самоубийств на тех градусах северной широты, о которых идет речь. Меня постоянно спрашивают об этом ваши соотечественники здесь, в городе, вы же знаете, они иногда проводят отпуска на моей так называемой родине, и у них совершенно искаженное, пугающе романтическое представление об этой стране, может быть, их очаровывает природа, добавил я в письме к Бахманну, не знаю, скорее всего, причиной тому обычная доверчивость и человеческая неспособность представить себе ту глубину бездушия, которая царит на этих широтах; эти ваши соотечественники, написал я, воображают, по-видимому, что большое количество самоубийств в этой непонятно почему привлекающей их проводить там отпуск стране зависит от долгих зим, темноты, неправильного употребления спиртных напитков и, возможно, от доступности охотничьего оружия.

Я чувствую потребность разъяснить самым исчерпывающим образом, написал я, и должен дать понять раз и навсегда, что в основе всех самоубийств лежит неумение радоваться жизни, что подтверждается любой из уже написанных строчек моего письма, написал я в своем письме Бахманну. Неужели вас удивляет, написал я Бахманну, что я скептически отношусь к идее сотрудничать в создании брошюры об этой стране, неужели это и в самом деле вас так удивляет, чему тут удивляться?

Вы должны понять, Бахманн, написал я, что нет ничего, что приводило бы меня в такую ярость, как лживые мифы об этой стране, бесчисленные лживые мифы, и в основе этих мифов лежат нормальная человеческая доверчивость и непостижимо циничная пропаганда, распространяемая властями этой страны, которую я так ненавижу. Лживые мифы – это их единственная возможность выжить в среде других народов. Узнай люди правду об этой мерзейшей и бесчестнейшей стране, они, скорее всего, немедленно начали бы войну с целью ее уничтожить, что следовало бы сделать давным-давно. Эта страна и этот народ выстроили свою международную репутацию путем нагромождения циничной лжи. Социальные программы – ложь, солидарность с третьим миром – ложь, чистая природа – ложь, история – ложь, даже так широко распространенный миф о сексуальном освобождении – тоже ложь, потому что никакой сексуальности в этой квакерской стране вообще не существует, более фригидного и импотентного народа никогда не существовало, написал я Бахманну.

В сексуальном смысле это самый закрепощенный, самый ханжеский в мире народ, они бьют все рекорды, викторианские, вильгельминские, они оставляют далеко позади любое извращенное ханжество, любую фригидность и любую импотенцию. Меня удивляет, почему в этой стране вообще рождаются дети, если принять во внимание состояние, в каком находится сексуальность в этой стране. Жалкое общение полов, которое если и существует, то происходит в самых грубых формах, по пьянке, судорожно, жестоко, в темных комнатах, от силы в двух положениях, без всяких чувств и в полном отсутствии того, что хотя бы отдаленно напоминало нормальный европейский оргазм; вот так обстоят дела в этой области, написал я Бахманну, и, пожалуйста, не вздумайте вступать в сексуальный контакт с моими землячками, предупредил я Бахманна, вы только испытаете глубокое разочарование и надолго отучитесь радоваться общению с противоположным полом.

Позвольте мне вернуться к вопросам истории, пока мое сознание окончательно не отравили воспоминания о тотальной фригидности и тотальной импотенции в моем так называемом отечестве, написал я; возвращаясь к вопросам истории, я чувствую настоятельную потребность разоблачить еще одну ложь. Десятилетиями политики на тех градусах северной широты, о которых идет речь, внедряли миф о том, что их страна – пример для всего Западного полушария, своего рода маяк мирового сообщества, особенно когда речь идет о политической морали, солидарности со слабыми, о борьбе за мир, о вопросах разоружения, экологии и так далее и тому подобное, – все это ложь, написал я Бахманну, чистейшей воды ложь. Никакой она не маяк. Нет другого народа, который с таким отточенным веками циничным шулерским мастерством играл бы краплеными картами, с таким оппортунизмом всегда вставал бы на сторону сильного против слабого и при этом скрывал все это сатанински изощренной ложью, мало того, они пользуются плодами этой лжи!

Давайте вернемся на пятьдесят лет назад, написал я Бахманну, это нисколько не снижает ценности моих свидетельских показаний, наоборот, давайте вернемся в то время, когда страны, ныне входящие в Союз, находились в состоянии войны друг с другом, а мое так называемое отечество заявляло о своей нейтральности.

Этот нейтралитет – один из самых распространенных мифов, но и сейчас к нему то и дело возвращаются, исключительно для того, чтобы выглядеть получше среди соседей, чтобы пустить пыль в глаза, затевают дебаты, притворяются, что собираются внести в этот вопрос полную ясность, хотя на самом деле все наоборот, написал я Бахманну, у них нет никаких планов развенчивать этот миф, потому что тогда придется обнародовать поставленный моей страной мировой рекорд в злодействе, им нужен этот миф, чтобы внушать доверие… более того, этот миф им нужен для самого их существования. Потому что для любого мыслящего человека – впрочем, на мыслящих людей свирепствует острейший дефицит на тех градусах северной широты, о которых идет речь, – так вот, Бахманн, для любого мыслящего человека совершенно ясно, что эта страна никогда не соблюдала нейтралитет, напротив, она ненавидела само это понятие – нейтралитет, она лгала на каждом углу о своем нейтралитете, в то время как изо всех сил поддерживала агрессора, в данном случае вашу страну, Бахманн, – очень сожалею, но это была именно ваша страна, незачем притворяться. Моя страна готова была продать вашей все свои природные ресурсы, только ради пакостного счастья стоять на стороне сильного и греться в лучах его славы, это чистая правда, написал я, это даже больше, чем правда, ради этого они были готовы заплатить любую цену.

Король нашей страны был фанатичным поклонником вашего диктатора, Бахманн, написал я, и в соответствии с их протухшими иерархическими законами весь народ за ничтожными исключениями сплотился на стороне своего слабоумного короля. Самым неприкрытым образом поддерживали они агрессора, когда он оккупировал соседние страны, – братские страны, братские, Бахманн! – у них хватало наглости называть их братскими даже тогда, когда эти страны пылали в огне войны. Мое так называемое отечество даже пальцем не пошевельнуло, чтобы помочь этим братским странам, наоборот, они радовались их несчастьям, причиненным, к сожалению, диктатором вашей страны, Бахманн, и они не делали секрета из своих симпатий к диктатору вашей страны, написал я Бахманну, они же всегда на стороне сильного, они поддерживали его чем могли – сырьем, техникой, связью, сталью, бумагой, подшипниками, логистикой, сведениями о политических противниках и прежде всего морально. В разгар войны ваша армия имела возможность пользоваться железными дорогами моей так называемой родины, разъезжать между порабощенными ею – «братскими» для моей так называемой родины – странами, грабить и убивать всех, до кого могли дотянуться, и все это под бурное – только представьте себе эту безвкусицу, Бахманн! – под бурное одобрение народа, населяющего те градусы северной широты.

Я не хочу вас провоцировать, Бахманн, написал я Бахманну, но я вынужден был напомнить вам исторические мерзости, происходившие в вашей стране, только для того, чтобы показать не меньшую мерзость политики моей страны в то время, потому что без злой воли властей предержащих и злой воли народа в моей стране ваша страна не могла бы совершить столько подтвержденных бесчисленными документами преступлений именно в этих соседних с нами, «братских» странах, это можно считать доказанным, написал я Бахманну. В формах, совершенно чуждых любой стране с минимальным чувством международного права, моя так называемая родина позволила оккупантам пользоваться своими железными дорогами, иногда это напоминало проезд королевского кортежа – толпы моих соотечественников ликующими криками приветствовали оккупационные войска на станциях, и в награду за это безвкусное ликование и моральную поддержку ваши земляки, Бахманн, кидали пачки сигарет моим тогдашним соотечественникам, можно сказать, моим дедушкам и бабушкам, и уезжали под аплодисменты, чтобы продолжать грабить соседние страны и убивать их жителей.

Никто даже и не стыдился, Бахманн, никто не стыдился подражать тому культу, которым вы окружили вашего диктатора, написал я Бахманну, многие даже подражали вашим приветствиям – с вытянутой вперед прямой рукой, более того, они вытягивали руку еще сильней, и рука была еще более прямой, чем у самых ретивых, самых фанатичных ваших подданных… жители соседних стран страдали, а у моего народа не находилось ничего им в утешение, кроме разве что презрительного смеха и плевков в их сторону, они смотрели на их страдания с хладнокровием палачей… какое непревзойденное свинство, не так ли, Бахманн? – написал я Бахманну. Я сам чувствую вину за это свинство, хотя меня в то время еще не существовало даже в замысле. Они не пошевельнули пальцем ради «братских» народов, за исключением разве что восточного нашего соседа… там у них были далекоидущие территориальные претензии, поэтому они приняли несколько тысяч детей беженцев… они охотнее всего направили бы их на принудительные работы, если бы только решились, но что касается наших западных соседей, особенно северо-западных, с которыми сорок лет назад они заключили союз, они предали их, и предали так подло, что я не нахожу слов.

И несмотря на все это, несмотря на все это, Бахманн, они никогда не упускают случая представить себя как героев, спасавших людей во время войны, они самым гротескным образом украшают себя павлиньими перьями – и вы знаете почему? Потому что во время войны нашлось два или три человека, посвятивших себя филантропии, причем мало того, что филантропия совершенно чужда этой стране, этого мало, Бахманн, власти делали все, что от них зависело, чтобы им помешать. Эти два или три человека, вам наверняка знакомы их имена, написал я Бахманну, не что иное, как исключение, лишь только подтверждающее не поддающееся перу презрение к человеческой личности в этой стране, – несколько порядочных людей, которые со своим совершенно нетипичным для этих градусов северной широты бескорыстием и человеколюбием, короче говоря, не лишенных нормальной человеческой совести, несколько порядочных людей, всего несколько, решили попробовать спасать человеческие жизни. Никакой поддержки со стороны своего народа или своих властей они не дождались, более того, написал я Бахманну, когда один из них при до сих пор не выясненных обстоятельствах исчез, правительство не предприняло никаких усилий, чтобы как-то узнать о его судьбе, – этого, впрочем, и следовало ожидать[3].

А теперь, пользуясь гражданским мужеством и человеческим благородством этих людей, они десятилетиями нагло лгут, что правительство и народ якобы спасали во время войны преследуемых и обездоленных, в то время как и правительство, и народ с плохо скрытым неодобрением наблюдали за героической деятельностью этих немногих белых ворон и делали все, чтобы им помешать… я, может быть, чуточку преувеличиваю, Бахманн, но в основе все это так и есть. Могу только добавить, что теперь уже не существует людей такого уровня и таких моральных достоинств в этой стране, меня даже, честно говоря, всегда удивляло, как они вообще могли там появиться, если вспомнить, что это за страна.

Обобщая все это, добавил я, можно сказать, что на тех градусах северной широты население уже столетиями наслаждается своей моральной неполноценностью, а если они это наслаждение и скрывают, то исключительно из тактических соображений. Помощь третьему миру – тактика, оппортунистические монологи на горячие темы, например насчет недопустимости педофилии, – тактика, экологическая политика, трудовая политика, борьба с наркотиками… короче говоря, все в этой стране, все, за что ни возьмись, одна сплошная тактика.

Хотите узнать правду об этом народе – откройте любую бульварную газету. Бульварные газеты, написал я Бахманну, на тех градусах северной широты, о которых идет речь, яснее всего демонстрируют читателю, что это за страна и что это за народ.

Хочу, чтобы вы меня правильно поняли, Бахманн, написал я Бахманну, бульварная пресса в вашей стране тоже не образец для подражания, нет, ваша пресса, так же как и вся бульварная пресса на континенте, находится на удручающе низком уровне, но если сравнить ее с бульварной прессой моей страны, то в ней, по крайней мере, нет ханжества.

Ни для кого не секрет, что, когда бульварные газеты в вашей стране утверждают, что кто-то видел инопланетный корабль, когда они рекламируют чудодейственные лекарства от всех болезней, или сообщают, что с помощью генетики можно оживить динозавров, или публикуют портрет теленка с собачьей головой, или пишут о картошке с физиономией Элвиса, чудесным образом проявившейся на кожуре, и так далее и тому подобное, все знают, что это наглая ложь, и поскольку все это знают, жирно подчеркнул я, то наглость этой лжи как бы уменьшается: все знают, что это ложь, и поэтому ложь не такая уж наглая, то есть она, конечно, наглая, но вроде бы и не такая наглая, потому что все всё знают.

Но и такая ложь тоже неприемлема, написал я Бахманну, наоборот, она унижает читателя – читателя принимают за идиота. С другой стороны, она терпима, вот слово, которое я ищу: неприемлема, но терпима, потому что, если видеть их насквозь и ожидать, что тебе будут лгать, с этим можно примириться. В вашей стране они тоже без малейшего стыда представляют какое-нибудь мерзкое и грязное убийство так, что оно возбуждает сексуально-порнографические инстинкты у читателя, лгут о якобы имевшем место адюльтере замужней принцессы Монако или ежедневно публикуют фотографию голой девушки (на девятой странице), причем лгут о ее имени и происхождении так же беспардонно, как и обо всем остальном.

Все это отвратительно и ни в коем случае не может служить примером и образцом для подражания, но ваши бульварные газеты обходятся, по крайней мере, без ханжества, написал я. Они не пытаются представить себя в лучшем свете, не выдают себя за серьезное, культурное издание, они не делают секрета из своей лжи и сомнительных намеков, – это же составляет смысл и основу всей желтой прессы, и все об этом знают, написал я Бахманну, и поэтому вашей бульварной прессе никогда не дотянуться до той степени мерзости, которую демонстрируют газеты в моей стране.

Те-то сделали ханжество своего рода спортом, они лгут и святошествуют, закусив удила, это своего рода многоборье в ханжестве – ханжество без границ, демонстрация скрытой лжи совершенно чудовищных пропорций, и такая ложь и неприемлема, и нетерпима, по крайней мере для меня. В бульварных газетах моего так называемого отечества они пишут и показывают все то же, что и в ваших газетах, за исключением голой девушки на девятой странице: эта девушка, видите ли, не укладывается в святошеские принципы, царящие на этих неизлечимо пораженных святошеством и двойной моралью градусах северной широты, но, как ни странно, эти принципы ничуть не мешают им публиковать иллюстрированную рекламу содомистских видеофильмов на двадцать шестой странице. Они взахлеб обсуждают детали какого-нибудь сексуального убийства, с фотографиями окровавленных орудий пыток, публикуют интервью с убийцей, портреты педофилов и беседу с некрофилом у него дома, в своих обширных приложениях они травят спортивных звезд с алкогольными проблемами, разведенных политиков, писателей, угодивших, к примеру, в ресторанную драку, и так далее.

Но в то же время эти бульварные газетенки публикуют и редакционные статьи, и дебаты (пугающе низкопробные, но все равно дебаты!), у них есть и культурные страницы, они морализуют и изо всех сил выдают себя за серьезные издания, во всяком случае, куда более серьезные, чем бульварные газеты в вашей стране. Просто диву даешься!

Это ханжество без границ, написал я Бахманну, это ханжество, которому я затрудняюсь найти пример в истории. На одной странице дебаты о бюджетном дефиците, на следующей – портрет серийного убийцы, на чей счет они перевели огромные деньги за эксклюзивное право на интервью. На культурной странице – жалкое интервью с каким-то застенчивым поэтом, а в приложении – фотографии того же поэта, когда его волокут в полицию после ресторанной драки. «Его охватил амок» называется рубрика, или что-то в этом роде. И что тут удивительного, написал я Бахманну, с такой прессой кого угодно охватит амок. Ханжество стало жизненным принципом бульварных газет в моей стране, написал я Бахманну, оно стало своего рода политическим ритуалом. Все, о чем они пишут, – это содомия, насилие и скандалы, все, что они хотят, – это писать о содомии, насилии и скандалах, все, что они умеют, – это писать о содомии, насилии и скандалах, но при этом они выдают себя за серьезные издания, с их-то пародийными дебатами, гнилой моралью, рецензиями на бездарные выставки… Это бесконечно отвратительно, написал я Бахманну, отвратительно, но типично, поскольку ханжество стало богом в этой стране.

Самый верный способ сделать карьеру и нажить состояние на этих широтах, если не считать серийных убийств, способ, считающийся с каждым годом все почетнее, написал я Бахманну, – это податься в журналисты или хроникеры в одной из этих бульварных газет. Надеюсь, вы не против, Бахманн, если я приведу один-единственный пример.

Незадолго до выхода в свет моего последнего романа – скорее всего, он был последним и в буквальном смысле, – романа, который был встречен дружным улюлюканьем на «культурных страницах» всех газет этой страны, так вот, незадолго до выхода этого романа один из хроникеров одной из бульварных газет издал свои бульварные хроники в виде книги.

И эта книга, сборник бульварных хроник, была встречена как литературная сенсация. Этой книге, сборнику бульварных хроник, было отведено почетное место на всех так называемых культурных страницах всех газет этой страны, эта книга, сборник бульварных хроник, была встречена оглушительными аплодисментами всех так называемых литературных критиков, о ней, не переставая, писали в газетах и говорили на телевидении. Это совершенно непостижимо на ваших широтах, написал я Бахманну, но в той стране выход сборника бульварных хроник рассматривается как важнейшее литературное событие, даже и не литературное, а вообще событие планетарного масштаба. Это собрание бульварных хроник было немедленно признано литературной сенсацией года или даже десятилетия, шедевром художественной литературы, маяком грядущей национальной прозы, стилистическим шедевром, эталоном языка, не имеющим равных за последние полвека, – одним словом, произведением мирового класса.

Для дилетантов, из которых состоит культурный слой этой страны, даже не представилось странным, что можно создать произведение мирового класса, собрав в кучу рецензии на поп-группы, выстроив табель о рангах для звезд американских мыльных опер, накропав отчеты о посещении китайских ресторанов, но в этой забытой Богом бездушной стране, как вы понимаете, Бахманн, возможно все. И вообще, странно, Бахманн, написал я, что вы выбрали меня для вашего дикого проекта с брошюрами, – вам следовало бы разыскать автора этих бульварных хроник.

Не хочу вдаваться в подробности о личности создателя этих бульварных хроник, тем более что это очень молодая женщина. Лично я ничего против нее не имею, но она кажется мне своего рода символом той страны, о которой вы собираетесь делать свою брошюру. В нынешние времена, добавил я, в моем так называемом отечестве именно так не только создаются состояния, но также и приобретается культурный статус. Молодые люди изо всех сил стараются сделать карьеру, найдя работу в этих свински тошнотворных так называемых средствах массовой информации.

Это теперь почитается высшей жизненной задачей, написал я, – стать хроникером в бульварной газетенке или ведущим программы в одном из совершенно ни в какие ворота не влезающих так называемых ток-шоу, на которые натыкается каждый из моих соотечественников, когда по врожденной глупости и отсутствию какой бы то ни было памяти и инстинкта самосохранения нажимает кнопку на пульте дистанционного управления. Тут-то бездушие и безмозглость торжествуют вовсю, написал я, здесь вы попадаете на оргию идиотских шуток, издевательств над родным языком и плановых попыток вернуть человечество на обезьяний уровень.

Вы даже представить себе не можете размаха этой электронной пошлятины, написал я Бахманну. Вы даже представить себе не можете эти так называемые ток-шоу – вечер за вечером, год за годом, в самое лучшее эфирное время, – какие потоки идиотизма, Бахманн! Это психическое четвертование, распятие человеческого достоинства, непереносимая пытка – она может даже мертвых заставить вскрикнуть от боли. Как правило, написал я Бахманну, ведущий такого так называемого ток-шоу приглашает какого-нибудь из ведущих других так называемых ток-шоу, чтобы взять у него интервью – как там дела с их так называемыми ток-шоу или как это немыслимо трудно и интересно – быть ведущим этих ток-шоу, – они вместе отпускают тупые шутки и остроты, но в чем эти монстры несомненно достигают успеха, Бахманн, так это в постепенном, но все же довольно быстром низведении человечества на уровень обезьян.

Как-то раз, написал я Бахманну, я, ничего дурного не подозревая, включил один из двух государственных ТВ-каналов и увидел, как один ведущий интервьюирует другого ведущего – дескать, как тому удается делать такие замечательные ток-шоу. Оба были одинаково омерзительны, и я, из чистой брезгливости, переключил телевизор на другой государственный канал. И что я там увидел, Бахманн? Тех же самых омерзительных ведущих, только они поменялись ролями – тот, кто был гостем на первом канале, здесь выступал как ведущий и в свою очередь расспрашивал своего омерзительного коллегу, как ему удается делать такие замечательные ток-шоу. Значит, одно из этих кретинских интервью было записано заранее, написал я в письме к Бахманну, другого объяснения я найти не могу.

И это только один пример, написал я Бахманну. Что происходит на так называемых частных каналах, я даже не хочу говорить. Достаточно раздобыть пару старых садовых стульев, искусственную пальму, корейскую видеокамеру из самых дешевых и пригласить того или иного безмозглого поп-музыканта или модель – и после этого можете считать себя миллионером, а репутация крупной и необычной личности вам обеспечена.

В лучшее эфирное время подростки играют в викторину для имбецилов, там тоже есть так называемые ток-шоу, специализирующиеся, скажем, на садомазохизме. Я ничего не имею против садомазохизма, написал я Бахманну, если он представлен на уровне, ну, по крайней мере человекообразной обезьяны, шимпанзе или орангутана, но на этих частных каналах как у ведущих, так и у гостей, как у садомазохистов, так и у несадомазохистов интеллект, как у беспозвоночных тварей, как у амеб, я даже не понимаю, что они говорят, написал я Бахманну, они хрюкают и мычат, иногда, впрочем, начинают скулить. Как вам вообще в голову пришло создать брошюру о стране, где у молодежи нет высшей цели, чем стать бульварным хроникером или ведущим ток-шоу, государственного или частного, с садомазохистами или без садомазохистов, и интервьюировать ведущих других, но не менее убогих ток-шоу, и под хрюканье, мычание и скулеж стаскивать человечество на уровень в лучшем случае обезьян?

Нет, определенно, ваш проект кажется мне подозрительным, написал я Бахманну. Охотнее всего я бы забыл те градусы северной широты, о которых идет речь, поменял бы паспорт, национальность, цвет волос, имя, фамилию, язык, память, историю, хромосомы и генеалогическое древо… но это, кажется, невозможно. Как писатель, я целиком завишу от единственного языка, которым овладел в совершенстве, – к моему ужасу и сожалению, это именно так, прибавил я, мое положение можно сравнить с положением бедняги, родившегося в чужом теле, с положением трансвестита. Я и в самом деле ненавижу этот народ – ну почему я не родился намибийцем, англичанином или малайцем? И, положа руку на сердце, Бахманн, мне совершенно непонятен весь этот ваш проект с брошюрой. Вы же должны понимать, что, публикуя эту брошюру, сознательно или бессознательно, вы превращаете меня в глашатая этого народа, этого чемпиона мира по пошлости… поверьте, Бахманн, вы совершаете очень серьезную ошибку.

Написав последнюю фразу, я вынужден был отложить ручку и сделать несколько глубоких вдохов – до такой степени меня переполняла ненависть. Прошло несколько минут, прежде чем я заставил себя вновь взяться за перо – на этот раз с рюмочкой анисового ликера в качестве утешения.

Давайте вернемся ненадолго к этому писателю, вернее, писательнице, о которой только что шла речь, написал я, к этому новоявленному виртуозу прозаического жанра, к этой юной женщине, чья первая книга уже считается первоочередным культурным событием в моем так называемом отечестве, то есть вы помните, Бахманн, речь идет об авторе сборника бульварных хроник; возвращаясь к этой несомненно симпатичной и веселой девушке, которая наверняка ничего дурного не имела в виду, когда создавала свой шедевр, она хотела всего лишь собрать свои скромные бульварные хроники в один том – и наверняка безмерно удивилась, когда на страницах так называемых культурных отделов газет моей страны ее объявили чуть ли не гением, наверняка она презрительно ухмыльнулась, получив еще одно доказательство бездонной духовной нищеты и бездушия так называемого общества, а что же это еще, как не духовная нищета и бездушие, когда собрание бульварных хроник объявляют литературным шедевром; итак, возвращаясь к этой писательнице, я хочу со всей возможной настойчивостью подчеркнуть – то, что она неожиданно оказалась женщиной, всего лишь случайность. И это глубоко несправедливо – указывать пальцем именно на женщину как на пример ошеломляюще низкого уровня литературы в моей стране, потому что среди мужчин дело обстоит не лучше; более того, среди мужчин дело обстоит во много раз хуже, если такое вообще можно себе представить.

За последние несколько десятилетий самым большим успехом в стране, о которой вы собираетесь делать свою брошюру, самым большим и шумным успехом пользуются книги некоего писателя, вернее сказать, пародии на писателя, а еще вернее – пародии на человека. В самых тяжких ночных кошмарах вы не можете представить себе этого тошнотворного типа – его личные мерзость, убожество, скудоумие и безвкусие превосходят даже содержание его книг. Это непостижимо безвкусные книги, написал я Бахманну, это эссенция человеческой низости в твердом переплете – я читал эти книги, Бахманн, как и сборник бульварных хроник, исключительно в профилактических целях, это была своего рода вакцинация против бездушия, против безумия, чтобы, так сказать, лучше узнать врага, и поверьте мне, Бахманн, эти книги – эссенция низости и подлости, эссенция, я бы даже сказал, эпохальная в своем презрении к культуре, начиненная отвратительнейшими предрассудками; эти книги канонизируют низость как главнейшее достоинство нации, написал я Бахманну, и рука моя дрожала, пока я писал эти слова, – они канонизируют низость и подлость как редкую доблесть страны, о которой вы собираетесь издавать свою брошюру и волей неволей делать ей рекламу; в той стране эти книги побили все рекорды продаж! – и ничего в этом странного нет, добавил я, потому что здесь речь идет о массовой и тотальной идентификации писателя и народа.

Вся нация объединилась вокруг этих книг, весь народ в своей экстатической приверженности к умопомрачительному безвкусию этой так называемой литературы признал вышеупомянутого так называемого писателя чуть ли не национальным скальдом. Можно только удивляться, почему он не достиг такого же статуса ни в одной стране, обозначенной на глобусе. Это прямо загадка – почему он не известен ни, скажем, в Китае, ни на Берегу Слоновой Кости, ни в США. В моей-то стране все убеждены, что на их широтах родилась звезда мировой величины, сверхписатель и сверхчеловек, чье мастерство вобрало в себя и Песнь Песней и последние достижения постмодернизма, сверхписатель и сверхчеловек, объединивший в своем творчестве все шедевры мировой литературы и, впитав таким образом все лучшее, создавший нечто, что можно назвать «сливками сливок». О нем пишут диссертации, по его книгам снимают фильмы с самыми известными актерами страны. Все это обсуждается в печати с такой страстью, как будто речь идет о вторжении марсиан. Его романы публикуют в газетах, подхватывают каждый выплюнутый его вонючим принтером исписанный листок; всю эту мерзость люди получают прямо на развороте утренней газеты или в кретинских приложениях чуть ли не каждый день, потому что отсутствие таланта этот субъект восполняет невероятной плодовитостью, – и они читают все это, Бахманн! Они читают всю эту пакость, подумайте только, на тех градусах северной широты, о которых идет речь… они читают всю эту пакость, онемев от восхищения, обезумев от экстаза, – каждую страницу, каждую строчку, которую выплевывает его вонючий принтер… это непередаваемый, глобальный идиотизм, эту страну следует стереть с лица земли!

Этот субъект несколько раз вслух удивлялся, что ему еще не поставили памятники на всех площадях всех столиц, он никогда не упускает случая рассказать, как его читатели путешествуют по следам его героя, пьют кофе или пиво в тех самых кафе, что и он, этот герой, заказывают ту же протухшую еду и те же вульгарные сигары… этот тип, как и его полоумные читатели, совершенно убежден, что он достиг статуса полубога… одно существование этого субъекта составляет достаточную причину, чтобы покинуть страну, он преследует вас буквально отовсюду: если он не гость на каком-нибудь из тошнотворных ток-шоу, значит, он его ведущий; он вещает с совершенно невыносимым самодовольством о чем угодно, начиная от памятников культуры и кончая специальными тренировками, так называемым культуризмом, которым этот субъект и сам занимается ежедневно по три часа, а что еще ждать при таком-то комплексе неполноценности, но самое главное – самое главное, Бахманн, представьте только, Бахманн, – у него есть свои взгляды и на литературу! И никогда он не пропустит случая прервать собеседника, оскорбить и унизить, он просто без этого жить не может, как наркоман без героина, литература у него что-то вроде навязчивой идеи, написал я Бахманну, он литературный наркоман, а ведь именно литература должна послужить основой вашей брошюры, она составляет как бы всю концепцию вашей брошюры… и, надеюсь, вас не удивит, когда я открою еще один секрет этого субъекта: он страстный охотник. Никто не отвращает меня больше, чем охотники в этой стране, а их там тринадцать штук на дюжину. И частные, и государственные каналы соревнуются между собой за право сделать программу об этом так называемом писателе на охоте.

Как-то раз, в лучшее эфирное время, этот тип даже вел собственное ток-шоу, посвященное исключительно охоте. Там он сидел со своими приятелями-имбецилами в охотничьем домике, пил второсортный самогон, отпускал третьесортные остроты, показывал, как заряжать ружье пулями дум-дум, и помешивал угли в камине костью какого-то животного. А потом этот тип, с телеоператором по пятам, отправился по пьянке убивать ни в чем не повинных зверей, которых, скорее всего, выгоняли из кустов ему навстречу фанатичные практиканты с телевидения. Потом он вернулся в охотничью хижину выкурить сигару и, безжалостно вспарывая брюхо несчастным животным, философствовал насчет охотничьей символики в американском романе; он свежевал, разделывал, рубил и резал по локоть в крови, это была истинная оргия убийства, и вся эта безмерная пошлость, это бездуховное дикарство транслировалось напрямую в гостиные моих соотечественников… простите меня, Бахманн, но я должен сделать паузу, мне кажется, я на грани обморока.

Этот человек, написал я, преодолевая тошноту и стараясь не прерываться, этот субъект, хоть он и сообщил, что не собирается более писать романов, символизирует во всех отношениях животную жестокость, так характерную для тех северных широт, о которых идет речь, этот человек, можно сказать, воплощает эти широты, где не существует более славного подвига, чем укокошить ни в чем не повинное животное, освежевать его, разделать, копаясь окровавленными пальцами в еще дымящихся внутренностях, разрубить на части, сопровождая все эти дикие действия питьем самогона и философствованием на уровне психопата… и что же странного, Бахманн, что я перестал писать романы, если человек вроде этого дикаря определяет литературные вкусы на моей так называемой родине?

Жестокость вообще очень типична для моей страны, это несущая опора общества, продолжил я свою мысль, куда ни глянь, жестокость и насилие тут же и высунут свое мерзкое рыло. Если вы надумаете погулять вечерком в столице этой страны, вас встретит банда малолетних бандитов, это скорее правило, чем исключение, Бахманн; они могут избить вас до полусмерти, потому что им, допустим, не понравилась ваша одежда, они просят огонька, чтобы прикурить несуществующую сигарету, а когда вы по наивности достаете зажигалку, получаете удар кулаком в лицо, – это если вам повезет, Бахманн, потому что эта шпана использует также ножи, бутылки, дубины, кастеты, свинчатки, ремни с тяжелыми пряжками, – и ничего удивительного, если вспомнить полное отсутствие морали у поколения их родителей, они могут насмерть забить ногами ни в чем не повинного прохожего; а вам ничего не говорит, Бахманн, написал я Бахманну, что самый популярный вид спорта в моей стране – так называемые восточные единоборства?

И не только это, не только моральная тупость и низость родителей, не только катастрофические школы, где преподают полуграмотные учителя, а в качестве учебных пособий служат прошлогодние комиксы, не только это – жестокость пропагандируется как местными, так и американскими фильмами, где пышным цветом цветет насилие и порнография.

Государство охотно поддерживает такие фильмы, и особенно приветствуется, если и режиссер, и актеры имеют криминальное прошлое. Это почитается за достоинство, я не шучу, Бахманн, это так и есть – справка о том, что у тебя преступная биография, открывает прямой путь к финансированию фильма, а что тут удивительного, Бахманн, если государственный фонд кино состоит на сто процентов из психопатов? Незадолго до того, как я покинул эту страну, написал я Бахманну, так и произошло: половина годового бюджета национального фонда кино пошла именно на такой фильм – молодежный фильм, откровенно пропагандирующий насилие, мало того – их бесстыжая пропаганда утверждала, что этот фильм направлен против насилия. Не хочу даже распространяться на эту тему, но государство всадило десятки миллионов в этот так называемый «направленный против насилия» фильм, этот фильм… я даже не хочу вдаваться в его пакостные подробности, не потому, что у меня нет времени, время, как вы, Бахманн, наверняка поняли, у меня есть – достаточно посмотреть, сколько страниц я уже исписал, отвечая вам на ваше письмо, – нет, не из-за отсутствия времени, а потому, что эта мерзость вызывает у меня желание покончить жизнь самоубийством, и если я начну в нее вдаваться, наверняка застрелюсь.

Эта полулюбительская стряпня была признана чуть не шедевром, мало того: все ученики школ в обязательном порядке должны были ее посмотреть, что они и делали с удовольствием, поскольку фильм показывал им как раз то, от чего молодежь в этой стране получает самое большое наслаждение, – насилие. Все действие фильма – насилие, ничего другого, кроме отвратительного грубого насилия. Насилие на улицах, сексуальное насилие, убийства, ограбления, весь фильм в какой-то степени руководство по насилию, вводный курс в звериную жестокость, подробная инструкция, как сбить с ног ни в чем не повинного человека, переломать ему конечности, выбить зубы, а потом помочиться на остывающий труп… показывая все это, авторы утверждают: насилие – самый верный способ снискать себе популярность среди друзей или особ противоположного пола.

И все словно по сценарию – за несколько дней до премьеры исполнителя главной роли арестовывают по подозрению в вооруженном ограблении, попытке убийства и нанесении тяжких телесных повреждений. Никто и не удивился, Бахманн, наоборот, вся эта история послужила дополнительным фактом, свидетельствующим о редкостной оригинальности замысла, к тому же она придала фильму волнующий привкус достоверности. ПОЛОВИНА ГОДОВОГО БЮДЖЕТА НАЦИОНАЛЬНОГО ФОНДА КИНЕМАТОГРАФИИ! – написал я заглавными буквами в письме к Бахманну, не странно ли, что все это происходит в той стране, о которой вы собрались делать свою брошюру?

Это единогласное прославление насилия, это спонсирование прославляющих насилие фильмов, эти миллионы налоговых денег, истраченные на поощрение насилия, миллионы, вложенные в руки недоучившихся и к тому же испорченных подростков, изображающих из себя режиссеров… да и критика по части морали недалеко от них ушла; критики никогда не пропускают случая петь дифирамбы некоторым американским режиссерам, особенно этому певцу патологического насилия Тарантино. Дружный хор кинокритиков превозносит до небес фильмы этого дилетанта, его псевдоэстетическое любование насилием и трупами, а того, кто решается им возразить, тут же смешивают с грязью, начинают обвинять во враждебности искусству, в ретроградстве, цензурировании, пуританстве, фашизме, сталинизме и мормонстве; ты ничего не смыслишь, говорят ему, фильмы Тарантино полны юмора, остроумных двусмысленностей, это же пастиш, а за всем этим словоблудием, написал я Бахманну, скрывается только одно – им это и в самом деле нравится, они сидят в кинозале, распаленные любимым зрелищем, насилием и кровью, сидят и дрочат, пока не извергнут свое поганое семя в шею сидящего впереди другого дрочилы.

В вашей стране, Бахманн, написал я Бахманну, наверняка тоже есть любители этих фильмов, но они не так единодушны, у вас есть, по крайней мере, дебаты и самостоятельно думающие люди, и у вас есть здоровый скептицизм по отношению к эстетизированному насилию. В моей же стране преклоняются перед всем американским, но самым большим успехом пользуется эстетика насилия, она просто повергает их в экстаз.

Еще, правда, процветает ублюдочное MTV – ничто, написал я Бахманну, ничто, кроме кровавых оргий и патологического насилия, не привлекает молодежь так, как MTV. Часами, сутками, месяцами, годами и десятилетиям они сидят, тупо уставившись на ведущего с глазами постучавшегося в дверь свидетеля Иеговы, на истерические танцы и истерический смех с каждым годом все более легко одетых девиц; скоро MTV превратится в стрип-шоу, написал я Бахманну, в непрерывное, круглосуточное мелькание в гостиных, где они сидят и мастурбируют во славу веселой жизни или смотрят последний американский фильм с псевдоэстетическими трупами, пока, распалившись без меры, не потеряют сознание. И это еще хорошо, если потеряют сознание, а то ведь может и эпилептический припадок случиться от непрерывного мелькания!

Ничто не удручает меня так, как это так называемое MTV, написал я Бахманну, не могу даже припомнить, было ли когда-нибудь что-либо столь же безмозглое, как это MTV: что видеоряд, что музыка… похабель, и только; впрочем, так и должно быть – только эта безмозглость и может завоевать такую невероятную популярность на моей так называемой родине. Преданность зрителей в моей стране даже была удостоена специальным призом MTV, призом, специально придуманным для самых безмозглых наций, я имею в виду этот постыднейший проект с квартирой, вы, наверное, про него знаете: нескольких юношей и девушек, с полдюжины тех и других, сгоняют в квартиру, где они живут все вместе, совершенно бесплатно, а MTV скрытой камерой их снимает, двадцать четыре часа в сутки, выставляя на всеобщее обозрение потрясающую духовную нищету; мало того, эти безмозглые создания становятся безмозглыми звездами безмозглых созерцателей MTV в самой безмозглой в мире стране, и эти безмозглые созерцатели сутками дрочат на мелькающие картинки, они, должно быть, все с ума посходили!

Впрочем, написал я Бахманну, этой национальной забавой увлекается в основном молодежь, я ведь тоже отношусь к молодежи, несмотря на все анахронизмы, в которых меня без устали обвиняют, и вот что я подумал, Бахманн, – не стоит тыкать пальцем в молодежь, когда так много прочих мерзостей. Подумаешь, MTV, двадцать лет назад его не было и через двадцать лет не будет, есть же и другие, так сказать, вневременные мерзости, характерные не только для молодежи, а для всего населения этих широт, и если вы и в самом деле доискиваетесь до истины, Бахманн, может быть, стоит упомянуть еще одну национальную забаву, кроме охоты, кроме возведенной в систему зависти и кроме MTV, – речь идет о повальном пьянстве.

Я имею в виду это беспрецедентное свинство, написал я Бахманну, это скотское пьянство, такого пьянства, должно быть, нет нигде в мире, даже в уголовных пригородах Москвы; это надо увидеть своими глазами, Бахманн, чтобы понять, о чем идет речь. По выходным и праздникам население этих северных широт напивается до того, что самые фундаментальные функции организма отключаются вовсе, признаки жизни подает лишь небольшой участок мозга, по сообразительности сравнимый разве что с мозгом ящерицы. И когда в два часа ночи на субботу или воскресенье они валяются в собственной блевотине, этот рептильный мозг реагирует только на три раздражителя, и только три мысли возникают в рептильном мозгу, если это можно назвать мыслями: выпить, напасть или удрать, в зависимости от того, слабее предполагаемый враг или сильнее. Ну да, конечно, еще спаривание. Позвольте мне внести некоторую ясность в этот феномен, Бахманн, поскольку он небезынтересен для лучшего понимания ежедневно проклинаемой мною нации, позвольте мне растолковать это общенародное состязание в идиотизме и безвкусице, состязание, кто налижется чуть не до смерти и все же восстанет из мертвых, кто при этом еще исхитрится тыкать полуповисшим членом в первое попавшееся телесное отверстие, драться или убегать, испражняться в штаны и засыпать там, где застал его сон.

Такой вечер, написал я Бахманну, начинается обычно в доме у кого-то из них, кто по молчаливому уговору выбран церемониймейстером в этой коллективной суицидальной попытке. Вот они садятся, женщины и мужчины, вокруг журнального столика, буквально ломящегося от бутылок с красным вином, белым вином, пивом и бесчисленными крепкими напитками, сигаретами и особым жевательным табаком, довольно популярным в моей стране. Для непосвященного покажется странным, написал я Бахманну, что они поначалу совершенно не разговаривают друг с другом, а если и произносят что-то, то это скорее отрывистое хрюканье, имеющее непосредственное отношение к предстоящей попытке коллективного самоубийства, хрюканье, означающее, если прислушаться, приказания вроде «дай открывашку, захвати лед, не хватает рюмки, где пепельница», и тому подобное.

В первый час не слышно ничего, кроме этих животных фонем, ну, может быть, музыка, проигрыватель, запрограммированный крутить без перерыва какой-нибудь компакт-диск с кретинским хит-парадом, а кроме этого, рыгание, икота, глотание, пережевывание и с трудом удерживаемая рвота, если кто-то хватил слишком много. Примерно через час методичного введения в организм токсических количеств алкоголя, написал я Бахманну, атмосфера немного оживляется, собравшиеся начинают изрыгать омерзительные пошлости, неостроумные шутки, завистливые комментарии, никто никого не слушает, все говорят одновременно, часто вспыхивают ссоры или драки, кто-то предпринимает первую попытку спаривания, самой природой осужденную на провал, кто-то идет в туалет блевать, а то и никуда не идет, блюет бессовестно прямо там, где его посадили, после чего кто-то помогает ему прибраться, а чаще дает в морду, а еще чаще присоединяется к блевотной оргии, и они начинают блевать вместе, они блюют дуэтом, это своего рода стереоблев.

Через пару часов все уже в более или менее бессознательном состоянии, а те немногие, кто еще не отключился, бредят, словно в лихорадке, бессмысленно смеются и пытаются спеть что-то из этой кошмарной поп-продукции. Но вот что удивительно, Бахманн, я не перестаю поражаться этому явлению: примерно процентов шестьдесят собравшихся по какому-то загадочному сигналу выбираются из собственных экскрементов и, качаясь, добредают до такси. Тех, кто не в состоянии подняться, оставляют без малейших угрызений совести. И куда они направляются? В ближайшую забегаловку! Карманы их полны спиртным – цена на алкогольные напитки в увеселительных заведениях моей так называемой родины астрономическая, по части обдирания публики местные кабатчики ничем не отличаются от всех прочих. И там эта пошлая вакханалия продолжается еще пару часов; они дерутся, совокупляются, прикладываются к принесенным бутылкам и мочатся под себя, свирепые вышибалы вышвыривают их за дверь, предварительно съездив пару раз по физиономии, а коррумпированные вышибалы, работающие заодно со свирепыми, залепляют им синяки пластырем и снова впускают… или они лезут в окна и в вентиляционные отверстия; это просто счастье, написал я Бахманну, что показное пуританство этой страны предписывает всем ночным заведениям закрываться не позже двух часов ночи, это пуританство снижает статистику убийств и несчастных случаев на несколько сот процентов.

Как только пробьет два часа, добавил я, города тоже кончают жизнь самоубийством, они выглядят так, как будто здесь только что взорвалась нейтронная бомба или выпали смертельные радиоактивные осадки, в этот час ноль на улице становится так пусто и так страшно, что хочется заплакать или повеситься прямо тут, на этой же площади, на фонаре, – совершенная пустыня, ни единого человека, если не считать тех, кто уже без сознания валяется в канаве… Вы можете, если захотите, проделать эксперимент, Бахманн, последуйте за одним из такси, покидающих вымерший центр, выбирайте кого угодно, мужчину или женщину, они ничем не отличаются, их сознание на уровне ящерицы, они подчиняются исключительно бессмысленным и хаотическим импульсам своего рептильного мозга, последуйте за ними, Бахманн, и посмотрите, куда они направляются, – и вы увидите, что я прав в своих догадках: они почти никогда не едут домой, чтобы проспаться, нет, в противоречие всем медицинским законам они едут туда, где начинали вечер, в ту же квартиру, и пытаются привести в чувство оставленные ими полутрупы, вливая в них теплую водку, и свинство продолжается, вернее, начинается с новой силой, достаются заначки, опять начинаются попытки совокупления, драки, блев дуэтом… это такой кошмар, Бахманн, которому невозможно найти равных на планете.

Описанный мной сценарий, добавил я, разыгрывается, особенно в сельских районах, от пятницы к пятнице, от года к году, пока они не достигают сорокалетнего возраста, это статистически доказано, а потом, написал я Бахманну, удивляясь самому себе, насколько глубоко знаю проблему, ведь раньше-то я ее не касался! – потом, Бахманн, их дремучее пьянство становится более рациональным: они вообще перестают выезжать в центр, остаются пьянствовать в квартирах, что никак не уменьшает количество эксцессов, наоборот, они совершенно озверевают, Бахманн, рептильный мозг окончательно берет верх, и при этом еще экономят деньги, если вспомнить о ресторанных ценах на спиртное.

Но эта национальная традиция, не менее важная, чем празднование Рождества или Иванова дня, удивительным образом касается только выходных дней. В конце недели вся страна находится в состоянии комы. А в понедельник те, кто несколько часов назад самозабвенно совершал этот смертельно опасный алкогольный ритуал, испытывают глубочайший и абсолютно иррациональный комплекс вины, это совершенно необъяснимо, Бахманн! В будни они не пьют ни капли, они не пьют вина за обедом, не позволяют себе даже рюмочку бенедиктина или бехеровки, что, как известно, полезно для здоровья, ни в коем случае! – если, конечно, не находятся в соседствующей с ними на юго-западе стране. Ни в коем случае! Будни посвящены работе и борьбе с комплексом стыда за субботнее свинство, они работают, как рабы на галерах, до изнеможения, они обливаются потом, пытаясь избавиться от чувства вины, замолить совершенный смертный грех… На этих широтах нет даже такого понятия, как качество жизни! – написал я Бахманну, поставив при этом восклицательный знак, нет никакой золотой середины: они либо в коме, либо патологически трезвы, это ненормально! Они не живут ни в будни, ни в выходные. В будни человек не что иное, как рабочая лошадь, а по выходным – ходячая (и то не всегда) винокурня. Может ли этот народ вообще называться людьми? – мне кажется, это какая-то побочная ветвь эволюции, что-то между обезьяной и гоминоидом, это существа, растянувшиеся в шпагате между человеком и животным, и не обманывайтесь тем, что они носят одежду, предупредил я Бахманна.

Среди ваших соотечественников, я уже это подчеркивал, царит невероятно наивное представление о жизни на тех широтах, впрочем, оно и понятно, поскольку то, что творится там, на тех самых градусах северной широты, лежит за пределами даже самого воспаленного воображения любого общественного существа, усвоившего хотя бы основные привычки цивилизации, так я и написал Бахманну. Для меня принадлежность к этому народу – источник постоянной и неизбывной муки, мой паспорт, характерный цвет глаз, язык… вернее, пародия на язык. Вы даже не догадываетесь, Бахманн, сколько раз спрашивал я самого себя в отчаянии – что за грехи совершил я в прежней жизни, чтобы в конце концов вынырнуть из небытия в виде побега на этом самом, по-видимому, бездушном и бесплодном стволе; наверняка преступления мои были чудовищны, иначе наказание не было бы таким суровым – думаю, что одного убийства недостаточно, наверняка я укокошил целую кучу людей. Мало этого, и вам тоже захотелось посыпать соль на рану, теперь я еще вынужден отвечать на вопросы, причем мои ответы должны послужить основой для какой-то странной брошюры об этой стране – и я, к собственному изумлению, отвечаю на эти вопросы! отвечаю, движимый непонятной мне силой, необъяснимым приступом мазохизма… скорее всего, я схожу с ума.

Эти последние строки возбудили меня до того, что я встал из-за стола и направился к комоду, где хранится моя пишущая машинка. Я поставил ее на стол, отложил исписанные от руки страницы – не меньше, я думаю, сорока! – и заправил чистый лист бумаги. На этом листе, сначала осторожно, словно бы не решаясь поверить в неслыханное, словно бы опасаясь, что неосторожное движение может все испортить… чуть ли не одним пальцем продолжил я свой ответ Бахманну.

Помимо вечного вопроса о частых самоубийствах, продолжил я, обескураженный неслыханным событием: впервые за два года я прикоснулся к пишущей машинке! – помимо вопроса о самоубийствах и алкоголизме, ваши соотечественники чаще всего спрашивают про убийство премьер-министра.

Должен сразу подчеркнуть, что у меня нет никакого более или менее обоснованного мнения по поводу этого премьер-министра, равно как и о прочих министрах, президентах и политиках. Политика есть не что иное, как спектакль для безмозглой черни, но зато у меня есть мнение по поводу государства, которое эти политики представляют, у меня есть мнение по поводу и самого государства, и его учреждений, таких, например, как полиция и прокуратура… и должен признаться, что не в силах словами описать проявленную так называемой полицией и так называемой прокуратурой образцовую некомпетентность при расследовании этого убийства! То есть эту некомпетентность даже и сравнить не с чем, написал я на машинке, дрожа всем телом от самой мысли, что сижу и пишу на машинке. Никогда еще на тех градусах северной широты не проявлялся так безжалостно ярко абсолютный дилетантизм, абсолютное презрение к логическому мышлению; они опозорились и перед историей, и перед общественностью со своими жалкими попытками раскрыть это преступление, написал я Бахманну, они ввергли в неслыханный позор весь полицейский корпус. Вы думаете, я преувеличиваю? Ни капли! Все, что я пишу об убийстве премьер-министра, вовсе не преувеличение, наоборот, это скорее преуменьшение, причем преуменьшение совершенно естественное, поскольку в природе не существует такого языкового уровня, ни один язык не может так низко пасть, чтобы описать эту неуклюжесть, это дилетантство, этот идиотизм, это полное отсутствие сообразительности и логики, эту бесчувственность и тупость, проявленные при расследовании убийства премьер-министра… такого языкового уровня нет, этот семиотический слой мне не известен, заверяю вас, Бахманн. Так я и написал Бахманну – этот слой мне не известен.

Давайте раз и навсегда расставим все точки над i, продолжил я, если вы все еще здесь, Бахманн, если вы все еще испытываете какой-то интерес к моим ответам… впрочем, не забывайте, что это не моя идея, это вы с вашей нелепой брошюрой выпустили джинна из бутылки, это с вашей подачи я пишу все это… итак, давайте расставим точки над i, давайте хотя бы начнем с этого субъекта, главного полицеймейстера в главном городе страны, который в надежде выслужиться и иметь успех среди таких же приматов, как и он, только женского пола, нагло отхватил себе роль главы следственной комиссии, начнем с него, с этого субъекта… что про него сказать? – мягко говоря, полный чурбан, надутая полуобезьяна, не будем употреблять сильных выражений… Известие об убийстве застало его в деревенской гостинице, где он находился в какой-то крайне подозрительной компании и, скорее всего, с крайне подозрительной целью, и что же он предпринимает, Бахманн? А вот что: он слышит об убийстве, и его мгновенно осеняет, кто убийца! Это правда, Бахманн – его посетило озарение! Можете себе представить? Его посещает озарение, и в этом озарении он внезапно понимает, что в преступлении замешаны курды. У меня просто нет слов! У меня нет слов, чтобы описать полицейский фарс, разыгравшийся немедленно после того, как этот полушимпанзе в своем озарении увидел курдов, убивающих премьер-министра… позвольте мне поправиться, Бахманн, – это был не фарс, скорее трагикомедия. Этот субъект собрался срежиссировать и, более того, поставить самый трагикомический медиаспектакль столетия, причем надо признать, что ему и в самом деле удалось побить все рекорды в этой непревзойденной по части трагикомических медиаспектаклей стране. С совершенно зашоренным зрением, что так характерно для душевнобольных в терминальной стадии, он руководил этим следствием, и по всей стране начались преследования ни в чем не повинных курдов, сочинялись фантастические истории в духе Сервантеса, осмотр места преступления был проведен на уровне даже не детсадовском, а ясельном, но даже и это комплимент: они искали гильзы и патроны непревзойденно дурацкими методами, они не поставили даже оцепления, потому что это якобы помешает движению(!). Они даже не установили контроль за аэропортами и вокзалами: движение на выезде было совершенно свободным, убийца мог покинуть страну на танке, и никто бы не заметил; зато они проводили пресс-конференцию за пресс-конференцией, поскольку наш полицеймейстер считал это важным для своей будущей карьеры в Интерполе. На этих пресс-конференциях он выражался, как пастор в какой-нибудь секте или пророк-пустынник, туманно и патетически, – тут были на всю катушку и «свет в конце туннеля», и «пылающий огонь надежды»; мне хотелось плакать, написал я, и я бы заплакал, если бы не брезгливость – а брезгливость и отвращение испытывал каждый мыслящий индивид в этой ледяной пустыне, где мыслящих индивидов так катастрофически не хватает; брезгливость, отвращение и ярость – где же пределы дилетантства? Фантомные портреты создавались на основании показаний алкоголиков, невинных людей хватали чуть ли не в постели и тащили на допрос, дело все больше запутывалось, никакого плана следствия не было, любой ребенок, ей-богу, даже любая собака с минимальной полицейской дрессурой справилась бы лучше.

В любой другой стране этому полицеймейстеру с озарениями вряд ли доверили бы работу в дорожной полиции, он бы не смог выписать квитанцию на парковочный штраф или обнаружить пьяного водителя – по причине своей полнейшей безграмотности, и не жутко ли, что этому человеку доверили расследовать такое преступление! Но апофеозом безвкусицы стала реакция населения на убийство премьер-министра! Можно было увидеть людей, отмечающих это событие на улице с шампанским, люди обнимали друг друга, узнав, что их премьер-министр убит, вы даже представить себе не можете этих чудовищно безвкусных сцен, омерзительного торжества оппонентов этого премьер-министра – что тут добавишь, этим все сказано. И когда наконец после трех лет беспланового и тупоумного следствия, словно бы речь шла о потерянном бумажнике, когда после трех лет наконец нашли вероятного убийцу, нашли подозреваемого – скорее всего, именно он и был убийцей, – причем нашли не в результате следствия, а случайно, это было просто везение, его нашли только благодаря идиотской болтливости этого деклассированного и полоумного типа… это был совершенно незаслуженный успех, если вспомнить тот невероятный дилетантизм, которым отличалось все следствие… когда его нашли, Бахманн, им удалось спустить все свои козыри с такой безмозглостью, что просто диву даешься, думаю, если бы снять этим умникам электроэнцефалограмму, она показала бы совершенно прямую линию… они упустили свой шанс с таким кретинизмом, что ребенок, собачка, да что там, канарейка и та покачала бы головой.

Расследование вины этого подозреваемого не имеет прецедентов в истории криминологии, написал я. Это образец дилетантизма и убожества, и оно должно войти во все учебники как образец дилетантизма и убожества – в назидание грядущим поколениям криминалистов. Представьте себе, Бахманн: происходит опознание преступника главным свидетелем обвинения, а именно вдовой убитого премьер-министра – в момент убийства она чуть не полминуты находилась лицом к лицу с преступником. И вот в тот момент, когда происходит опознание (точно как в криминальном фильме, приписал я в скобках, чтобы Бахманну было понятно: преступник ставится в ряд вместе с другими преступниками и переодетыми в гражданское полицейскими за особым стеклом, через которое их видно, а они свидетеля видеть не могут), – в этот самый момент, представьте себе, Бахманн, в этот самый драматический момент, вернее, даже чуть раньше, находится услужливый полицейский, который рассказывает вдове премьер-министра, как подозреваемый одет, как он выглядит (как алкоголик), а может быть, даже и под каким номером стоит в ряду. Он всего лишь хотел помочь следствию, заявляет он в интервью после провалившегося суда. Ясное дело, сказал он, все должны помогать, убит-то не кто-нибудь, а премьер-министр! Само собой, что защитнику не составило труда разгромить, мало того, просто осмеять результаты опознания, и подозреваемый (а скорее всего, виновный) покинул здание суда как свободный человек. Понятия не имею, как рассуждали полицейские, может быть, они посчитали, что, когда речь идет о таком преступлении, можно и не капризничать в отношении улик и доказательств… Тут я хотел написать, что у меня просто нет слов, но места на бумаге уже не было. Я заправил в каретку чистый лист и написал: у меня просто нет слов.

И этот самый полицеймейстер, продолжил я, порывшись в памяти, этот самый полицеймейстер был, естественно, вознагражден – он получил собственное ток-шоу, подумайте, Бахманн, после того как он навсегда затоптал в грязь репутацию всего полицейского корпуса в своей стране, его карьера увенчалась этим неописуемо непристойным полицейским ток-шоу, побившим все рекорды популярности, занявшим лучшее эфирное время! Он, разумеется, тут же добился успеха и как журналист, а как же, на моих широтах вся нечисть собирается в одном из этих двух притонов – притоне журналистов и притоне телеведущих, а еще лучше – в обоих сразу, написал я. Неплохо пошли дела и у этого подозреваемого, а скорее всего, истинного убийцы, – он, понятно, собственного ток-шоу не удостоился, зато постоянно появлялся во всех других ток-шоу, так что казалось, что он-то и есть истинный ведущий всех так называемых ток-шоу в этой стране… и если подумать о всех его выступлениях в качестве почетного гостя во всех этих ток-шоу, где ему задавали образцово идиотские вопросы насчет размера обуви, его знака зодиака… даже если он никого и не убивал, он, скорее всего, получил за эти выступления больше денег, чем все ведущие этих идиотских ток-шоу, вместе взятые.

Книгу он пока не написал, добавил я, но думаю, что это вопрос времени, когда этот вполне резонно подозреваемый в убийстве человек (а скорее всего, истинный убийца) соберется с силами для первой литературной попытки, можете себе представить содержание, Бахманн! – скорее всего, это будет какая-нибудь детективная история на фоне большой политики. Он, этот вероятный убийца премьер-министра, даже в порнографических изданиях успел отметиться – сидит голый на медвежьей шкуре с пистолетом в одной руке и бокалом шампанского в другой, – я даже купил этот журнальчик, написал я Бахманну, как доказательство окончательного падения морали и вкуса в этой стране. Мало того, он даже дал имя особому коктейлю – по случаю своего освобождения он устроил пирушку с двумя бутылками водки и бутылкой «Бейлис» – телевидение, разумеется, не могло пропустить такого случая, и чуть ли не на следующий день в меню всех баров страны значился коктейль «Убивец» – две части водки и одна часть сливочного ликера. Может быть, это и смешно, написал я Бахманну, но если подумать, смех застревает в горле – не будем забывать, что речь идет все же об убийстве первого лица государства.

Не понимаю и еще раз не понимаю, что подвигло вас к созданию брошюры об этой стране, написал я на новом листе бумаги, отпив глоток анисового ликера, должно быть, вам предложили неслыханно высокий гонорар. И кому это пришло в голову посвятить целую брошюру этим омерзительным широтам, неужели вам, Бахманн, или вы работаете, так сказать, в коллективе… и вообще, кто подсказал вам обратиться ко мне? Все это очень загадочно, написал я, потому что если вы используете мои ответы, то получите в результате брошюру, насквозь пропитанную моей справедливой ненавистью к этим широтам… а если вы внимательно прочитаете все, что я написал, а я смею надеяться, что вы это сделаете, Бахманн, – если вы внимательно прочитаете все написанное, то, может быть, поймете, почему два года назад я оставил эту страну и с тех пор не написал ни единой строчки и ни единой песни. Меня ненавидят на тех широтах, и все, что мне остается, – ответная ненависть, разве это не естественно? – я написал на машинке этот риторический вопрос, посмотрел внимательно, как он выглядит в написанном виде, и поставил точку.

Итак, я поставил точку, собрал штук сорок исписанных от руки страниц, добавил семь или восемь машинописных, в общем, все, что составляло мой ответ Бахманну, и отнес жене, после чего вернулся в кабинет, сел в кресло у окна и стал ждать, пока она прочитает все сорок семь или сорок восемь листов. Когда она пришла с рукописью в руке, оказалось, что она не согласна с большей частью написанного. Она заявила, что я преувеличиваю. А когда я попросил ее показать мне места, особенно, с ее точки зрения, грешащие преувеличениями, она зачитала вслух кусок, где речь идет о политике моего так называемого отечества по отношению к нашему западному соседу, а также те эпизоды, где говорится о ханжестве в области морали и других гуманистических ценностей. Преувеличение? – спросил я, не в силах скрыть своего презрения к ее неожиданно проявившейся слепоте, – преувеличение? Это ханжество, в том числе и историческое ханжество, подтверждено бесконечными рядами документов. Я ничего не преувеличиваю, все, что написано в этом письме, правда, я готов подписаться под каждым словом, это более чем правда, это семижды правда, это истина – за исключением тех эпизодов, когда мои языковые возможности сталкивались с такой степенью низости, что у меня просто не хватало слов, – и тогда это скорее недооценка, чем преувеличение, и ты знаешь это не хуже меня.

Нет народа подлее, сказал я жене, нет народа, который хотя бы приближался к той степени подлости и ханжества, которая отличает этот народ, и особенно, сказал я с нажимом, особенно ярко ханжество это проявляется именно в тех областях, которые ты привела в пример моих якобы преувеличений. Власти в этой стране, твоей и моей так называемой родине, постоянно манипулируют со статистикой иммиграции, так что они предстают чуть ли не образцом гуманизма по части приема беженцев. Но они же скрывают, что у большинства иммигрантов семьи или родственники уже живут в этой стране, они приехали сюда на волне экономического бума шестидесятых годов, поэтому государство обходится минимальными расходами на новых иммигрантов: те знают, что свои не оставят их в беде; они на весь мир похваляются, что принимают политических беженцев (хотя их на самом деле ничтожная горстка), зато скромно молчат о чудовищном свинстве, ежедневно происходящем на границе. Они молчат о преступлениях против конвенций ООН, совершаемых ежедневно с молчаливого согласия властей и народа в твоем и моем так называемом отечестве под прикрытием их ханжеского гуманизма. Больных и умирающих они с хохотом выталкивают взашей, людей, преодолевших тысячи километров в опломбированных грузовых контейнерах, в отслуживших свое полвека назад автобусах, в дырявых рыбачьих баркасах, обобранных до нитки грязными дельцами на этом рынке страдания… единственное, что придает этим несчастным силы, – это мечта о достойном будущем, теплящийся огонек надежды, но его тут же гасят, на ближайшем пограничном пункте, с невероятной жестокостью… подумай, сказал я жене, эти люди пошли добровольно на все испытания, потому что были обмануты циничной пропагандой, что эти широты якобы отличаются непревзойденным гуманизмом и щедростью в вопросах приема беженцев… то есть, сказал я с ударением, их просто-напросто завлекли сюда, и что происходит? Что происходит? – я поставил этот риторический вопрос жене и, не дожидаясь ответа, продолжил – а вот что! С небывалой жестокостью, с жестокостью, оставляющей далеко за кормой все известные примеры жестокости, их осмеивают на границе, издеваются над ними, и они, утирая плевки, зародившиеся в мерзких полицейских бронхах, отправляются туда, откуда прибыли, в страны, где их либо казнят, либо бросят на десятки лет в тюрьму… а когда их все же впускают в страну – это бывает в тех случаях, когда судьба того или иного беженца привлекает к себе внимание международной общественности, – их впускают, чтобы не вызвать всеобщего презрительного негодования, но потом, когда все уляжется, их продолжают мучить другими средствами, их подвергают бесконечным бюрократическим пыткам, разлучают семьи, чуть ли не вырывают детей из рук матери, с небывалым садизмом обрекают на бесконечное ожидание решения о виде на жительство… за это время дети успевают выучить язык, завести друзей, с которыми играют в хоккей или футбол, – и после этого, исподтишка, прикрываясь тем или иным параграфом, служащим лишь ширмой для их врожденной мерзости! – прикрываясь параграфом, или выбранной квотой, или я уже не знаю чем, все же выдворяют несчастных из страны. А если те уже, почуяв недоброе, успели спрятаться, уйти в подполье, начинается настоящая полицейская охота, словно бы на каких-то вредоносных насекомых… ах, если бы они с таким же ражем расследовали дело об убийстве премьер-министра, следствие было бы закончено за неделю! И они ловят этих несчастных и чуть ли не в цепях отправляют в ту страну, откуда они прибыли, – короче говоря, с гоготом и гиканьем затаптывают в грязь все гуманистические принципы и ценности. Не понимаю, сказал я жене, как ты можешь говорить о каких-то преувеличениях, ты, должно быть, встала не с той ноги. А вообще говоря, сказал я, не поднимаясь с кресла у окна, ничто в этой стране не отвращает меня так, как фальшивое сострадание.

С детства помню бесчисленные примеры этого мерзкого, ханжеского лжесострадания, проявляемого людьми, которые не испытывали при виде чужого несчастья ничего, кроме презрения, злорадства и плохо скрытого садистского наслаждения… прекрасно помню жившую по соседству семью; отец семейства, погрязший в долгах, пошел в гараж, надел садовый шланг на выхлопную трубу, другой конец сунул в салон, сел за руль и завел мотор. Он закрыл глаза и вдыхал ядовитый газ. Все это происходит довольно быстро, сказал я резко, пресекая попытки жены прервать мой монолог, буквально через несколько секунд сознание помрачается, за несколько минут вся кровь уже отравлена ядовитым газом, ты даже представить не можешь, как беспощадно поражаются одна за другой все жизненные функции, – сначала человек теряет зрение, потом наступает очередь нервной системы и мускулатуры, потом наступает смерть, если, конечно, тому, кто вознамерился покончить с жизнью таким способом, не повезет, и его не обнаружат до того, как наступит смерть; а именно это и произошло с моим несчастным соседом… Почему ты стоишь? – спросил я жену, которая так и не присела с тех пор, как зашла в комнату, – вовсе не обязательно торчать как истукан, сядь хотя бы на пол, да где угодно, потому что я далеко еще не закончил с моими изысканиями, касающимися нашего так называемого отечества, нет уж, я должен разделаться с этим раз и навсегда, если не хочу уйти в небытие, если собираюсь когда-либо снова взяться за перо, я должен разделаться с этой гегемонией зла, пока она не разделалась со мной. И знаешь, что случилось с этим несчастным, погрязшим в долгах соседом? – спросил я у жены. Его обнаружили и вытащили из машины до того, как он распрощался с жизнью. Его жена случайно зашла в гараж за граблями, обнаружила мужа и вытащила из машины. Он забыл запереться, сказал я, это был его просчет, его роковая ошибка. Она вытащила его из машины и выволокла на свежий воздух, так что он выжил, но какую цену заплатил он за жизнь? Он уже к этому моменту ослеп, его нервно-мышечная система была поражена настолько, что он остаток жизни должен был провести в специально сконструированном кресле-каталке. Он даже есть не мог самостоятельно, сказал я жене, он даже не мог справить нужду без помощи своей спасительницы, которую он, несомненно, проклинал день и ночь в своем жутком и непреходящем мраке. Это трагедия, сказал я жене – она наконец села, причем не знаю уж почему, на мой письменный стол, – это истинная трагедия, подчеркнул я. Но вот что я хочу спросить – как, по твоему мнению, вели себя соседи? Думаешь, они сострадали несчастному? Ни на йоту. Наоборот! Они начали целую кампанию травли этого бедняги, всю мерзость которой я просто не могу передать средствами нашего нищенского и отвратительного так называемого родного языка, кампанию по оговору, которая состояла в прямой и даже геометрической пропорции к его страданиям. Они просто брызгали ядовитой слюной от ненависти к неудачливому самоубийце, повсюду, в магазинах, на стадионах, на так называемых девичниках, чуть ли не в детских песочницах. У них не нашлось для него ни одного доброго слова – только презрение и ненависть. Он – предатель, говорили они, трусливая свинья, он хотел таким способом уйти от ответственности перед семьей и кредиторами, негодяй, шипели они, и только внезапная сухость во рту, результат врожденной злобы и ненависти, мешала им плевать на сидящего в кресле-каталке несчастного, оплевать его с ног до головы, утопить в пакостной слизи, исторгаемой их подлыми организмами…

Ты преувеличиваешь, сказала жена, смотри, до чего довела тебя эта иррациональная ненависть, ты утратил способность отличать ложь от правды, и знаешь что? – сказала она спокойно, полусидя на моем рабочем столе, – я начинаю уставать от этой ненависти, она ни к чему тебя не приведет, она только рождает преувеличения и ложь, и она губительна в первую очередь для тебя самого… и для меня, конечно. На самом деле в нашей стране осталось очень много такого, что заслуживает всяческого уважения. Взгляни хотя бы на город, где мы сейчас с тобой живем: полно нищих, бездомных, образование доступно только богатым, семейные идеалы почерпнуты где-то в девятнадцатом, а то и в восемнадцатом веке – и что, все это лучше, по-твоему? Да, ты прав, тебя преследовали в нашей стране, главным образом этим отличилась самая крупная газета, но твоя ненависть к дюжине преследователей тебя ослепила, ты потерял способность рассуждать логически. И знаешь, что тебя в конце концов уничтожит? Тебя уничтожит не наше «так называемое отечество», а твоя собственная ненависть.

Произнеся это, она поднялась со стола, чтобы выйти из комнаты, но я остановил ее. Это не я ошибаюсь, сказал я, а ты, это ты, а не я, не хочешь видеть правды. Ты – типичная жертва пропаганды и редкостного самодовольства в той стране, о которой идет речь, пойми это раз и навсегда, то, что ты произносишь, ничем не лучше того, что говорится там, чем те ханжеские высказывания, которые я так презираю, ты тоже присоединилась к этой гегемонии зла, я не шучу, сказал я жене, подумай, что ты говоришь, ты стала адвокатом всего, что я так ненавижу. Прости, сказал я и занял ее место на письменном столе, я не хотел кричать, но я не могу примириться с тем, что ты, я повторяю эти слова, чтобы ты поняла, о чем идет речь, – я не могу примириться с тем, что ты стала адвокатом всего, что я так ненавижу. И что тут удивительного, добавил я, эти преследования довели меня до последней грани, эта страна заткнула мне рот как писателю, два года я не брался за перо, и тебе, по-видимому, не дано понять, что нет для писателя худшей пытки, чем немота, и что же тут удивительного, если я взбешен тем, что ты на стороне моих врагов? Все, что я делал, они встречали с притворным непониманием, они оплевывали и осмеивали все, за что бы я ни брался, и теперь ты тоже присоединяешься к охотничьей клике этих злобных карликов? Они специально искажали все мной написанное, только ради того чтобы мучить меня и в конце концов уничтожить. Они извратили всю мою концепцию модернизма. Кстати, я ненавижу Моравиа! Он утверждает, что писатель якобы всю жизнь работает над одной и той же книгой, – это оскорбление правого полушария мозга, это унижение всего, что мы привыкли считать истинным искусством. Я презираю эту страну и ее смехотворный постмодернизм, этот постмодернистский онанизм, этот самоотсос, я ненавижу писателей, которые намеренно прячутся в нише размером не более, чем дырка в заднице, которые в своей гнусной мелочности вылизывают свою кукольную стилистическую грядку, ненавижу этих так называемых писателей, почитающих самым большим литературным достижением высказаться претенциозно на тему дня (чем претенциознее, тем лучше) и называть эту писанину романом. Я ненавижу эти ниши постмодернизма, они становятся все теснее и все мерзее, эти повторения, роман за романом об одном и том же, в том же смехотворном стиле, с той же трусостью, с той же органической неспособностью сделать что-то неожиданное… Единственный способ вырваться из удавки постмодернизма – избегать ниш, сказал я задумчиво, удивить себя самого, а не только охранять свою задницу, весь их постмодернизм – это не что иное, как судорожно напрягшийся анус. Боже правый, ты же сама видела всю эту пародию на литературную телепрограмму в нашем так называемом отечестве, она, кстати, названа в честь романа единственного нашего писателя, заслужившего это имя. Этого писателя они нагло называют предтечей модернизма; думаю, что если бы он был жив, он, с его легендарным авторитетом, он скорее всего просто плюнул бы этим теоретикам в их дергающийся анус, этот писатель, который всю жизнь, во всех книгах имел мужество менять стиль и тему и удивлять не только весь мир, но и самого себя. Этот писатель, чей, может быть, самый известный, но далеко не самый лучший роман дал название этой пародии на литературную телепрограмму – к ней мы еще вернемся, предупредил я жену, – этот писатель хохотал бы до посинения над жалкой выдумкой Моравиа, над его убогим тезисом, что писатель якобы работает всю жизнь над одной и той же книгой… поскольку этот писатель, тот, о ком мы говорим, уж этот-то писатель был истинным художником, его творчество постоянно изменялось, он не боялся вступить на неизведанный путь.

В нашем так называемом отечестве, сказал я жене, глубоко вдохнул и сделал паузу – мне показалось, что дух этого писателя, как электрический ток, прошел через мое тело, он словно бы загадочным образом возродился во мне, и незримое его присутствие повысило температуру моей ненависти еще на несколько градусов, чтобы не сказать вдвое или втрое, – итак, сказал я, в нашем так называемом отечестве они имеют наглость прославлять этого замечательного писателя, хотя не прошло и века, как его травили и терроризировали самым бесстыжим образом. Неужели ты не понимаешь, насколько оно отвратительно, это наследственное ханжество? – спросил я жену. Всего-то три поколения назад они преследовали этого писателя с исторически свойственной нашей стране злобой, это были наши деды и прадеды, никто иной, а теперь у них хватает наглости славить его и называть в его честь какую-то убогую псевдолитературную телепрограмму. Я бы мог с этим примириться, если бы они одновременно и публично спалили бы все семейные фотографии, представляющие их дедов и прадедов, чтобы, так сказать, выразить солидарность с этим писателем, которого они, если им верить, обожают – но они же этого не делают! Мой прадед был замечательный, удивительный человек! – утверждает некто, и при этом признается в любви к писателю, которого этот самый прадед травил с неописуемой злобой, – разве это не апофеоз двойной морали? Я ощущаю тайную связь с этим писателем, я воспринимаю его, как своего родственника. Ты же сама видела эту телепрограмму! – воскликнул я, выигрывая время, потому что от раздражения потерял нить рассуждений, – ты же сама видела, что за позицию они заняли, что они утверждают и что защищают, – все, что я всей душой ненавижу, все, что я считаю убогим и бездарным, они возносят до небес. Они прославляют безмерно какого-нибудь поденщика, написавшего школьное сочинение на горячую тему и имевшего нахальство назвать эту писанину романом. Что-нибудь про булимию, анорексию, содомию, педофилию, садомазохизм, избиение детей, жен, инцест… ниши, ниши и опять ниши, затхлые уголки общественной жизни, и они обсуждают все эти графоманские опусы, словно бы это был новый роман Достоевского… просто блевать хочется, у авторов этих так называемых романов кругозор не шире, чем дырка в жопе.

Не понимаю, сказала жена, почему мы стоим и обсуждаем все это в два часа дня, неужели нет ничего лучшего? Допиши наконец это письмо Бахманну, соберись с мыслями и сделай что-то конструктивное, напиши, например, эссе об этой постмодернистской дырке в заднице, сделай, наконец, что-нибудь, вместо того чтобы совершенно бессвязно изливать желчь по поводу вещей, которые тебя никогда раньше не беспокоили. Приберись для разнообразия в кабинете, он выглядит, как поле боя… ты сам выглядишь, как поле боя, сказала она, несомненно желая меня уязвить. Почему ты не проветришь хотя бы? – она театральным жестом показала на окно, – почему не поливаешь цветы, хотя бы те, что еще не завяли? Принеси грабли и собери пыль, здесь пыль можно собирать граблями, не меньше трех мешков накопилось за последние полгода, почему бы тебе еще и не вымыться ради разнообразия, от тебя скверно пахнет, мне неприятно это говорить, но от тебя воняет, причем не просто воняет, а жутко воняет.

После этого выпада, ставящего под сомнение мою личную гигиену (я, кстати, перенес его, не моргнув глазом), жена направилась к двери. Она на тропе войны, мысленно отметил я, никаких сомнений, единственное, что она хочет, – ужалить меня как можно больнее. Ты хочешь ужалить меня как можно больней? – спросил я вслух, – я не выпущу тебя из комнаты, пока ты не ответишь на этот вопрос. Меня глубоко огорчает, что ты не поддерживаешь меня в таком важном и тонком вопросе, как моя ненависть к нашему общему так называемому отечеству, меня не просто огорчает, меня убивает, что ты не поддерживаешь меня сейчас, когда поставлено на карту мое душевное здоровье, что ты не разделяешь моего презрения к этой неописуемо бездарной и смехотворной псевдолитературной телепрограмме, о которой я только что говорил, ты, если расставить все точки над i, ничем не лучше, чем мои враги, сказал я, а может быть, ты и есть мой враг, они тебя подкупили каким-то образом, сколько лет мы женаты? – продолжил я, не переводя дыхания, – шесть или семь лет, и все это время ты была во вражеском лагере? Значит, все это время ты просто притворялась, что ты на моей стороне, чтобы теперь, когда я безоружен и лишен возможности защититься, когда мерзкие обстоятельства пригнули меня к земле, когда меня уже затащили на эшафот, да и голова уже, образно говоря, на плахе, значит, все это время ты делала вид, что меня поддерживаешь, чтобы теперь, в эту трудную для меня минуту, ударить меня кинжалом в спину… я вовсе не желаю повышать голос, сказал я, но ты меня просто вынуждаешь… кто ты, в конце концов – мой друг или мой враг?.. я не успел закончить эту фразу, потому что жена начала хохотать.

У тебя паранойя, сказала она, ты живешь в выдуманном мире, твое безумие, твоя ненависть, твои преувеличения и просто-напросто ложь могли бы кого угодно вывести из себя, если бы ты не вызывал жалость. Картина нашего отечества в твоем бесконечном письме этому, как его, Бахманну – не что иное, как бесконечный ряд преувеличений и лжи, возьмем хотя бы этого автора криминальных романов, – никому в наших, как ты выражаешься, широтах и в голову не придет рассматривать его книги как нечто серьезное, это чисто развлекательная литература, его романы даже никогда не рецензируются в культурных разделах, а описание алкогольных обычаев народа, мягко говоря, не универсально – ко мне, во всяком случае, оно не относится. Подумай, что будет, если Бахманн по глупости решит использовать твою писанину для своей брошюры, что за картина нашей родины предстанет перед иностранцами! Ты просто рехнулся, сказала моя жена. Вся эта болтовня про завистливость, всеобщую пошлость и низость, про все эти преследования и заговоры… что, все восемь с половиной миллионов населения страны – твои враги? И новорожденные в том числе? Дементные старцы? Вся страна состоит в заговоре против тебя, а теперь, значит, ты и меня зачислил во враги?

Ты меня вообще не понимаешь, сказал я, то, что ты называешь ложью, – не что иное, как чистая, я бы даже сказал, дистиллированная истина, и я ничего не преувеличиваю, наоборот, скорее смягчаю… мне вообще непонятно, как могут состоять в браке два таких разных человека – то, что один называет ложью, для другого – святая истина, мне непонятно, как они вообще могут жить под одной крышей, это не я, а ты навязываешь мне свои взгляды, это ты с одной стороны приукрашиваешь действительность, а с другой – очерняешь, чего стоит хотя бы твое замечание относительно моей гигиены, что от меня якобы воняет, – если бы от меня и в самом деле воняло, неужели я бы это не заметил? Чей нос ближе к моему телу – твой или мой? Единственное, чем от меня пахнет, – это моим законным возмущением; я тебя не понимаю, сказал я, тебе, по-видимому, хочется уколоть меня побольнее. Хорошо, ты можешь покинуть комнату, продолжил я, не отводя от нее взгляда, ты можешь вообще уйти, эта квартира – мое единственное убежище, особенно теперь, когда меня преследуют враги, а ты, похоже, примкнула к ним, это мое единственное убежище, у меня уже нет возможности находить убежище в моем писательстве… Ты, скорее всего, не понимаешь, в каком я положении, ты же сама художник, должна бы понять, что такое творчество, но я, скорее всего, переоценил тебя и как художника, и как человека, иначе как это расценить – ты фанатично защищаешь все, что я ненавижу и презираю.

При этом обвинении, которое мне самому, честно говоря, показалось перебором – именно так: когда я вслушался в эхо моих слов, я понял, что зашел слишком далеко, – при этом обвинении жена моя двинулась к двери в коридор, держа в руке фотографию в картонном паспарту, эта фотография всегда стояла на моем письменном столе, наша свадебная фотография – я в костюме, она в простом белом платье.

Ты собираешься ее выкинуть? – спросил я, – даже так? Да, сказала она, даже так, я собираюсь ее выкинуть, разве ты не этого хотел, ты же сам сказал, чтобы я уходила, чтобы я примкнула, наконец, открыто к лагерю твоих гонителей. Естественно, я собираюсь выкинуть эту фотографию, символизирующую наш брак, если ты совершенно очевидно не желаешь его продолжать; ты невыносим, сказала она, за эти два последних года ты сделался совершенно невыносимым, ты побил все рекорды эгоизма, твоя жалость к самому себе просто отвратительна, ни одна нормальная женщина не выдержала бы этого, посмотри на себя, краше в гроб кладут – небритый, немытый, бледный как смерть, и в самом деле вот-вот помрешь; дай мне закончить! – крикнула она, хотя я не сделал ни малейшей попытки ее остановить, – ты ничего не делаешь, ты не пишешь, ты не выходишь на улицу, не помню, когда ты в последний раз прикоснулся ко мне, – и что все это значит? Молчи, дай мне договорить до конца, ты сидишь в этой идиотской комнате и бормочешь что-то, или ходишь, как каторжник, из угла в угол, или редко – очень редко! – берешься за гитару, но тут же кладешь ее в футляр, не взяв ни единого аккорда, или вдруг начинаешь копаться в каком-нибудь ящике и опять бормочешь… ты как помешанный, ты постоянно разговариваешь сам с собой, я могла бы вынести все это неделю, даже месяц, ну, два месяца, девять месяцев, наконец, но не годами! Ты стал невыносим, сказала она, особенно невыносимы эти твои идиотские заклинания по поводу нашей родины, ты живешь в выдуманном мире, семь-восемь твоих врагов превратились в твоей фантазии в восемь миллионов, ты вообразил, что тебя преследует целая нация, хотя нация эта, за немногими исключениями, даже не знает о твоем существовании, ей, нации, все равно, есть ты или нет, пойми наконец, что имеют значение только твои книги и песни, сам ты – пустое место, люди хотят читать твои романы и слушать твои песни, а не тебя самого… Бога ради, возьми себя в руки, моему терпению пришел конец.

Она посмотрела на меня долгим взглядом и вышла из комнаты. Этого не может быть, подумал я, моя жена, моя опора и поддержка, мы женаты шесть лет, и она всегда была мне опорой и поддержкой, – и теперь она в лагере моих врагов! Как я мог не заметить этого раньше, как я мог не видеть ее нарастающей злобы… в одном она, может быть, права – я слишком долго не выходил из моего кабинета, мучимый невыносимой немотой, к которой меня принудили мои преследователи, я, может быть, и впрямь метался от стенки к стенке, как пойманный тигр, и даже разговаривал сам с собой, но вовсе не как помешанный, это-то я знаю точно, при чем здесь помешательство, никакого помешательства, я просто формулировал для себя мою ненависть к нашей общей родине, просто-напросто ощетинился, как дикобраз, но это ведь совершенно оправданная самозащита, не так ли… конечно, это могло ей показаться чудачеством, но при чем здесь сумасшествие… да, в одном она права – я почти не выхожу на улицу, а с другой стороны, что мне там делать – осень, ледяной ветер, дождь с утра до ночи… что мне там делать, я же не бездомная собака. Летом я выходил иногда, но почему я должен выходить сейчас, когда дует ветер и идет дождь… разве это не нормально – человек остается дома в такую погоду, что ему делать на улице, если там ветер и дождь, что за дурацкие и злобные обвинения, нет никаких сомнений – она с ними, она в лагере врагов. Сейчас она там, подумал я, уставясь на перегородку между нашими комнатами, сразу за этой стенкой начинается царство зла, и это шуршание и шелестение, что я слышу, – это звуки, издаваемые врагами, это враждебные звуки, поскольку теперь моя жена – а скорее всего, не только теперь, а уже давно, – скорее всего, уже давно жена моя в лагере моих врагов, и этот звук, это шуршание старых фотографий – это определенно враждебный звук, ну нет, этого я не потерплю, нет никаких причин, чтобы я не среагировал на эту провокацию, ни один нормальный человек не станет такое терпеть, с этим надо кончать, решил я, хотя бы временно.

Я вышел из кабинета и пошел в студию жены. Она стояла на полу на коленях, рассматривая контактные отпечатки только что проявленной пленки. На низком шкафчике горела стеариновая свеча, а рядом лежала наша свадебная фотография; значит, она ее еще не выкинула, а собиралась. Очень на нее похоже, подумал я, а почему нет? Почему это должно быть на нее не похоже, она всего пару минут назад вышла из моего кабинета, в раздражении и возмущении, скорее всего, она все еще раздражена и возмущена, даже ее спина выражает враждебное возмущение, рука выражает враждебное возмущение, даже ее дыхание, быстрое и неровное, тоже выражает враждебное возмущение.

Что тебе надо? – спросила она, не поднимая глаз от карты с контактными отпечатками, – если у тебя есть что сказать, говори, нечего просто стоять и глазеть, ты же видишь, я занята. Я не буду отрывать тебя от работы, ответил я, вернее, у меня нет намерений отрывать тебя от работы, но обстоятельства вынуждают меня, во-первых, задать ряд вопросов, а во-вторых, не выпускать тебя из поля зрения, теперь же все по-иному, теперь ты в команде загонщиков, как ты сама сказала, ты присоединилась к гегемонам, к носителям зла, и я в целях безопасности просто обязан знать, что ты собираешься предпринять, вот что сказал я своей жене. Я ни к кому не присоединялась, отрезала она, кончай ты с этим, бога ради. Я сделал несколько шагов, поднял карту с контактными отпечатками и поднес ее к пламени свечи. Что ты делаешь? – воскликнула жена. Жгу контактную карту, ответил я совершенно спокойно, даже не поднимая голоса, это же совершенно естественно, я саботирую твою работу, я иду в нападение, ты присоединилась к моим врагам, a la guerre comme a la guerre, на войне как на войне… Ты теперь в стане моих врагов, людей, которые ничем иным не занимаются, как саботируют мою работу, что ты еще могла ожидать – что я стану верещать от радости, что в моем собственном доме завелся лютый враг? – совершенно естественно, что я иду в нападение, ты, как ты сама сказала, мой враг, а врага следует уничтожить, чтобы не погибнуть самому. Пока я произносил эти слова, жена бросилась на меня с кулаками, пыталась вырвать горящую контактную карту. Ничего не выйдет, сказал я, знай, что ненависть придает мне силы, я стал нечувствительным к ударам и пинкам, твои удары и пинки на меня не действуют, потому что ненависть и презрение к врагам, к которым я теперь причисляю и тебя, закалили меня до такой степени, что я совершенно не чувствую боли. После этих слов она в полном остервенении начала с новой силой осыпать меня градом ударов и ругательств, но физическая слабость и маленький рост не позволили ей спасти оставшиеся контактные карты, я отправил их в огонь одну за одной. Бесполезно, повторял я во время этой сцены, бесполезно, даже не пытайся, я уничтожу все, что у тебя здесь есть, в твоем так называемом ателье, и нашу свадебную фотографию тоже уничтожу, ты примкнула к стану врагов, и тебе некого винить, кроме себя самой, я тебя ненавижу, сказал я жене, и считаю, что моя ненависть совершенно справедлива – как же я могу не испытывать ненависть к тому, кто хочет меня уничтожить, как я могу не защищаться, если меня хотят убить, по крайней мере психически, нет уж, я не могу не защищаться, сказал я жене, я же не самоубийца, и я пока еще не считаю, что мое поражение – свершившийся факт. Вот так, спокойно и взвешенно, объяснил я своей супруге, почему я уничтожил все, что было в ее ателье, – акварели, фотографии, видеозаписи, ее письма, записи, папки с документами; тихим и спокойным голосом, ни на секунду не теряя самообладания, я перечислял все пункты, почему мои действия совершенно оправданны и легитимны, и при этом предавал огню все, что попадалось мне под руку, или просто-напросто рвал на куски, топтал ногами, вырвал пленку из ее камеры, сломал об колено кисти, швырнул в стену мобильный телефон, я словно бы не замечал ее крики и удары, угрозы позвать соседей, вызвать полицию, я методично и целеустремленно уничтожал все подряд, это было не так уж трудно, поскольку моя жена никогда не отливала скульптур и не работала с мрамором, у меня даже мелькнула мысль, что если бы это было так, моя задача была бы куда труднее, но все эти ее произведения, эти эфемерные листы бумаги, фотографии… это просто смешно, до чего легко оказалось их уничтожить… а ее отчаянное сопротивление – я словно бы просто не замечал его, это сопротивление, оно вызывало у меня только презрительный смех и ненависть к тому, что она называла своим искусством. Кончай! – воскликнула она, – ты что, не слышишь? А почему я должен ее слушать? Наоборот, все ее восклицания только подогревали меня; беспощадность к врагу – разве это не главное правило войны? Должен же я как-то защищаться, это совершенно оправданный ответ на террор, которому подвергли меня мои враги, это взвешенный и точно рассчитанный контрудар – уничтожить все, что представляет хоть какую-то ценность для врага, они же только тем и занимаются, что уничтожают все, что дорого для меня. Никакой моральной проблемы я перед собой не видел и продолжал свою кампанию – сжег ее диапозитивы, сломал диапроектор, растоптал видеокамеру, ударом ноги размозжил видеомагнитофон; под конец я схватил нашу свадебную фотографию и хотел и ее уничтожить, но передумал… с презрительной улыбкой, отражая отчаянные атаки жены, я уничтожил все, что было в этом ателье, все, что было ей дорого, и, сопровождаемый ее истерическим воем, покинул квартиру со свадебной фотографией в кармане пиджака, не то чтобы довольный своим подвигом, но с облегчением – наконец-то мне удалось победить врага настоящего, из плоти и крови, а не одного из этих фантомов, невидимых и бесплотных супостатов в моем так называемом отечестве, которые травят меня – годами.

II

Нельзя сказать, что город, где мы с женой поселились пять лет назад, избалован хорошей погодой – низкое атмосферное давление, если можно так сказать, составляет его метеорологическую постоянную, а тяжелые дождевые облака входят непременной частью в городской инвентарь, словно бы некий экспрессионистский задник на урбанистически оформленной сцене. Чтобы обезопасить себя от возможного ливня, я направился в ближайший парк, где всегда можно найти защиту под крышей одного из садовых павильонов; тут я собирался в относительном покое поразмышлять над сложившейся ситуацией, понять ее плюсы и минусы, выработать стратегию на будущее… по крайней мере дождаться, пока дождь немного стихнет, а потом… Потом можно направиться в ближайшее кафе, там тепло, или, по крайней мере, подадут горячий кофе, а можно посидеть в библиотеке и почитать газеты, не рискуя замерзнуть, или пойти на дневной сеанс в кино… надо проверить, есть ли у меня с собой деньги. Я поднял воротник пиджака и подивился, с какой стати выскочил из дому в этот пронизывающий холод, наверняка около нуля, просто вылетел как пробка, даже пальто не надел.

На горизонте по-прежнему громоздились свинцовые облака. Начинало темнеть. Рядом с павильоном какой-то тип прогуливал собаку – интересно, что заставило его выйти с собакой в такую погоду, неужели нельзя было подождать пару часов, пока немного просветлеет? А может быть, этого человека, как и меня, вынудили уйти из дому, может быть, его просто выгнали на улицу, или он ушел по собственному желанию вместе со своим верным псом, своим четвероногим другом и слугой, мохнатым оруженосцем… наверняка он ушел сам, обнаружив, что его жена состоит в заговоре с врагами; мне его жаль, подумал я с удивлением, я даже чувствую к нему нежность, его судьба наверняка напоминает мою – иначе что ему делать на улице в такую образцово мерзкую, не просто мерзкую, а скажем прямо, в такую удручающую погоду? Его собака, увидев другую собаку, радостно тявкнула и попыталась рвануться к ней – порыв, который, впрочем, был тут же укрощен неумолимым поводком хозяина. Взволнованное животное продолжало время от времени взлаивать и вилять хвостом. О, этот вечный театр, сказал его хозяин, постоянно один и тот же театр. Ну и ну, удивился я, как странно, он, стало быть, считает, что его собака притворяется, вот тебе и раз, у этого человека совершенно нет уважения к естественным наклонностям преданного ему животного, его, по-видимому, раздражает, что собака ведет себя как собака, а может быть, даже и то, что она выглядит, как собака, подумать только, до чего довело его отчаяние, его существование, скорее всего, достигло такой степени безнадежности, что мизантропия распространяется уже и на собаку! Должно быть, враги осадили его сразу, одновременно, со всех сторон, они не стесняются в средствах и забросили за линию обороны его собственную жену, словно парашютиста, и она готова в любой момент всадить ему нож в спину – не дай ему Бог потерять бдительность… что ж, в теперешние времена это, оказывается, вполне обычная история, это входит в арсенал современного искусства террора – натравливать жену на мужа, детей на родителей, братьев на сестер и так далее и тому подобное. Почему вы так странно обратились к собаке? – спросил я его, стоя под крышей павильона, без всякого недружелюбия, скорее всего, мне просто надо было с кем-то поговорить, – конечно же ваша собака не устраивает вам театральное представление, она даже и не собиралась вами манипулировать, она просто совершенно нормально среагировала на внешний раздражитель, в данном случае – другую собаку, которую ей захотелось обнюхать или, может быть, поиграть с ней. Мой вопрос, очевидно, заинтересовал его, потому что он подошел поближе – вместе со своей собакой, которая по-прежнему тявкала и виляла хвостом. Посмотрите, сказал я и показал ему свадебную фотографию, мои преследователи так беспощадны, что не побрезговали привлечь на свою сторону жену, не знаю, какая уж там цифра стоит против ее имени в платежной ведомости, впрочем, они не жалеют средств, никакая сумма не покажется им чрезмерной, они не успокоятся, пока не увидят, что заткнули мне рот, что я побежден, мертв и никогда больше из мертвых не восстану, на прощальной церемонии они будут проклинать меня и плевать в открытый гроб… но что я о себе, интуиция подсказывает мне, что ваша ситуация ничуть не лучше моей, вас тоже преследуют, это же видно – по вашему загнанному взгляду. И вот вы в вашей вполне, по-видимому, оправданной мизантропии обвиняете собаку в том, что она притворяется и устраивает вам театральное представление, но собака здесь ни при чем! поверьте мне, преследования в вашей стране – всего лишь детские игры по сравнению с тем, что происходит на тех безнадежно пораженных злопыхательством и завистью широтах, откуда прибыл я; уж там-то наука преследования возведена в ранг высокого искусства, в национальную доблесть, там даже и глазом не моргнут, как завербуют жену или детей и начнут натравливать их, как гончаков, на мужа или отца. Вам, знаете ли, следует благодарить Бога, что вы родились в этой стране, где вас, может быть, и преследуют, это заметно, но вы, по крайней мере, можете утешаться тем, что искусство террора в его наихудшей форме, в форме преследования личности, здесь, у вас, далеко не достигло уровня моего так называемого отечества, вы, как мне кажется, сомневаетесь в моих словах, но я могу все это доказать эмпирически. Что-то преувеличивает этот незнакомец, думаете вы, – продолжил я, под незнакомцем имея в виду самого себя, – наверняка преувеличивает, с чего бы он вдруг завел со мной разговор, я прогуливаю собаку, погода скверная, он, должно быть, замерз, на улице всего два градуса тепла, а на нем летний пиджак… подождите, подождите, сказал я, упреждая его попытку меня перебить, вы думаете, он, то есть этот чужак, то есть я, наверняка из этих эмигрантов-параноиков, для которых ненависть к родной стране – своего рода топливо, без которого они просто хиреют. Он, думаете вы, наверняка принадлежит к людям искусства, среди них особенно часто встречаются случаи эмигрантской паранойи… и признайтесь, признайтесь, вы добавляете про себя: какого черта он пристал к моей собаке, ума не приложу, ему должно быть стыдно, этому нытику, не понимает он, что ли, какое счастье уже быть рожденным в этой части планеты! Интересно, понимает ли он, как его нытье будет воспринято голодающими где-нибудь в третьем мире или настоящим беженцем, допустим, с Балкан, его слова наверняка будут восприняты не просто как преувеличение, а как самая настоящая провокация! Что бы сказали наши мертвые, подумает этот настоящий беженец, допустим с Балкан… Да этот тип, подумает настоящий беженец с Балкан, в каком-то смысле плюет на наши могилы, он оскорбляет прах убитых, потому что все здешнее богатство построено на их костях, они здесь пожинают плоды наших жертв и страданий! К тому же его родина, родина этого кверулянта, подумал бы этот беженец с Балкан, да и вы наверняка так думаете, родина этого нытика, то есть моя так называемая родина, – одна из самых красивых и богатых среди других красивых и богатых стран, ей не приходится, как моей, то есть, я имею в виду, вашей стране, то есть вы думаете, что его, то есть моей стране, не приходится разбираться с позорным прошлым, как вашей, вам кажется, ему, то есть мне, должно быть стыдно! И особенно симптоматично, что поводом для разговора он, то есть я, избрал мои отношения с собакой, которые его вообще не касаются.

Выслушав этот монолог, немало удививший меня самого, человек с собакой холодно кивнул. Вы правы, сказал он, насчет собаки, это не ваше дело, вас не касается ни сама Юсси, ни мои отношения с Юсси, которая, кстати, и в самом деле притворяется и лицедействует, не мне ли это знать лучше, поскольку именно я ее хозяин? Огорошив меня этими словами, он дернул поводок, и они пошли своей дорогой, я даже не успел произнести ни слова. Он, наверное, сумасшедший, подумал я, особенно это его странное замечание насчет собаки… конечно, сумасшедший: как можно обвинять собаку, что она притворяется и лицедействует, это бред какой-то, у собак нет никакого театрального дарования, они предоставлены целиком и полностью своим собачьим инстинктам! Дураку же ясно: если собака тявкает и машет хвостом при виде другой собаки, это инстинкт, а не представление в варьете, это у них наследственное, они так же и на людей реагируют, потому что по своей собачьей темноте думают, что мы тоже собаки, они путают нас с собой, мы для них – те же собаки, мы обитатели этого лающего, рычащего, какающего, писающего и слюнявого мира… и что он хочет сказать, что четвероногое создание, не умеющее по глупости отличить человека от собаки, может манипулировать своим окружением, разыгрывать спектакли и притворяться? – нет, этот человек определенно не в своем уме, другого объяснения просто нет. И, конечно, такой человек, который уверен, что его собака насквозь фальшива, что она пытается им манипулировать, уж такой-то человек, само собой, видит те широты злопыхателей и завистников, о которых я говорил, он видит эти отвратительные широты сквозь розовые очки, а как же иначе, одно вытекает из другого. Собака у него, видите ли, лжет и разыгрывает театральные представления… но сам-то он совершенно слеп по отношению ко лжи и притворству, которыми отличается мое так называемое отечество, мне его просто жаль, сказал я себе, его обманули, он просто жертва обстоятельств. Но как же так, ведь для меня совершенно очевидно, что он и сам подвергается преследованиям и должен бы был кое-что в этом соображать. Особенно вся это история с собакой – это же просто идиотизм какой-то. Достаточно на него поглядеть, как он тащит свою собаку на поводке, а та упирается и упорно вынюхивает оставленные другими собаками экскременты, нет, вы только поглядите на него! В этом человеке все указывает на душевную болезнь, его одежда, его собака, выбор погоды, чтобы выгуливать эту самую собаку… и потом, разве это нормально – ни с того ни с сего наброситься на совершенно незнакомого человека только потому, что тот, видите ли, указал ему на его заблуждение по части актерских возможностей его собаки, или уж не знаю, что его вывело из себя, – может быть, то, что я чистосердечно рассказал ему о преследованиях, которым я подвергаюсь, в том числе и со стороны моей собственной жены? Нет, сказал я себе, ни то, ни другое, ни третье не может быть нормой, все указывает на душевное заболевание, а с другой стороны, большинство людей не отличаются тем здравым смыслом, который можно было бы признать нормальным, моя жена, например, она тоже душевнобольная… как могла она после всех этих лет заключить контракт с моими палачами, это же прямая противоположность норме и здравому смыслу… ага, сейчас он скроется из виду, сказал я себе, и он и в самом деле скрылся из поля зрения, и мне было приятно сознавать, что этот человек, как и его собака Юсси, скрылись из поля зрения, туда им и дорога, особенно после всей этой истории с театральными представлениями, которые якобы устраивает собака Юсси, это все совершенно ненормально, так что там им и место – вне поля зрения.

Дождь ненадолго прекратился, и это позволило мне оставить мое убежище под крышей павильона и добежать до ближайшего кафе на тихом перекрестке неподалеку. Я заказал так называемый Milchkaffee, кофе с молоком, и уселся у окна. Снова зарядил дождь. Я опять достал из кармана свадебную фотографию… я в костюме, моя жена в простом сливочно-белом платье. Меня вдруг поразило, что эта женщина – моя законная половина, я попытался припомнить, когда же появились первые признаки ее предательства, может быть, уже тогда… неужели уже тогда, во время нашего свадебного путешествия, можно было что-то уловить, будь я повнимательней? Нет… наверное, нет, тогда между нами царили любовь и согласие, тогда она была во всем со мной солидарна – я имею в виду в жертвенном, супружеском понимании солидарности. Ты гений! – мы гуляли по Палатино, и она восклицала совершенно искренне, без малейших признаков фальши – ты гений! Не скрою, мне это льстило… у тебя настоящий, природный талант, я никогда не встречала таких людей! – сказала она как-то… Помню, мы как раз сидели на садовой скамейке на берегу Тибра; чепуха, сказал я себе и отхлебнул кофе, этого не может быть. Тогда, во время нашего свадебного путешествия в Рим, она еще не присоединилась к этой злобной команде загонщиков, это совершенно ясно… нет, нет, не в ту неделю в Риме, тогда ее еще не купили, она была безоружна, я бы наверняка заметил – по фальшивому взгляду исподволь над тарелкой с осьминогом, по голосу, по интонации, когда она восхищалась той или иной тиберианской колонной, нет, только не тогда – я допил остывший кофе, – тогда, в этой колдовской атмосфере Рима, она еще не примеряла на себя роль Иуды, это пришло позднее, я ее ненавижу, какая свинья… предательница, сказал я хрипло вслух.

Мое внезапное восклицание привлекло внимание официантки, и, чтобы сгладить неловкость, я заказал еще чашку Milchkaffee, но я и не собирался его пить – кофе стоял на столе и остывал, а я тупо глазел в окно, на дождь, на большие лужи и маленькие лужи, величина луж, очевидно, зависела от наклона мостовой и от того, как положена брусчатка, я смотрел на лужи и продолжал анализ нашей совместной жизни. Должно быть, это произошло осенью два года назад, именно тогда она примкнула к их лагерю, когда мы поменяли квартиру и у меня не было никакой уверенности в себе, я был словно моллюск без раковины, в поисках спасения инстинктивно забивающийся под камень, я был доведен до грани самоубийства. Может быть, чуть позже, перед Рождеством… тогда мы ссорились беспрерывно, она швыряла в стену предметы и не стеснялась предъявлять мне самые подлые обвинения, обвиняла меня, что я ее больше не люблю, и еще в какой-то ерунде… наверное, это произошло именно тогда.

Я, забыв про свои намерения не пить больше кофе, сделал большой глоток – кофе был еще теплым – и начал отчаянно рыться в памяти, пытаясь найти эту точку перелома, когда у меня уже должны были зародиться подозрения в измене – но не зародились; эти усилия так меня вымотали, что я заказал рюмочку анисового ликера. Знаете, кто это? – спросил я официантку, когда она принесла ликер. Это вы, сказала она, а женщина рядом – ваша жена, ясное дело, это же свадебное фото. Она предательница, сказал я, вернее, не сказал, а пробормотал, она Иуда… она Брут, никогда не следуйте ее примеру, никогда не продавайтесь врагам вашего мужа, этот грех непростителен, наказание, которое ждет вас, чудовищно, даже Данте не смог бы его описать как следует, вы читали Данте? Впрочем, это никакого значения не имеет, просто следуйте моему совету, вам странно, конечно, что вот пришел посетитель и дает советы официантке, странные отношения между продавцом и потребителем, но все же следуйте моему совету, он пойдет на пользу. У меня нет мужа, сказала она. Тем лучше! – воскликнул я, – тем лучше, значит, вам некому изменять, а может быть, вы уже совершили предательство, поэтому у вас и нет мужа, и радуйтесь, сказал я, что он просто выгнал вас, все могло кончиться гораздо хуже, потому что женщина, которая бесстыдно продается врагам своего мужа, заслуживает самого страшного наказания; заберите ваш кофе, сказал я, он мне не нравится, признайтесь, что вы пользуетесь пастеризованным молоком, ненавижу пастеризованное молоко, оно так отвратительно пенится, с меня хватит и этого анисового ликера. Официантка унесла мой еще не совсем остывший кофе… интересно, проняло ли ее? Наверное, да, потому что она подошла к музыкальному центру и поставила не знаю уж что, кассету или компакт-диск с невыносимо банальной поп-музыкой, совершенно кретинская музыка, с дебильным синкопированным ритмом. Во всяком случае, я вызвал ее интерес, она вытирала стойку и то и дело косилась на меня, обмениваясь отрывочными репликами с новым посетителем, скорее всего, завсегдатаем, потому что они обращались друг к другу на «ты». Теоретически можно предположить, сказал я себе, что эта официантка когда-то была замужем за собачником, которого я только что встретил, ничто не исключает такой возможности, вероятность, конечно, малая, сказал я себе, но не нулевая, статистически вполне допустимая. Чисто теоретически, продолжал я развивать свою мысль, это вполне возможно, она была замужем за этим отчаявшимся человеком, которого я только что встретил в парке под дождем; странный человек, он переносит свою застарелую мизантропию на домашнее животное, на собаку, он утверждает, что его собака Юсси – собака! – разыгрывает театр и притворяется, в то время как Юсси, несомненно, просто собака, ничто иное, и, как и всякая собака, живет в плену своих природных инстинктов. А может быть, и нет, скорее всего нет, сказал я себе, с раздражением отметив, что эта поп-музыка по своему идиотизму ничем не уступает поп-музыке в моем так называемом отечестве. Мне вдруг мучительно захотелось вернуть тишину, ведь когда я зашел сюда, в это кафе, было совершенно тихо, я сидел за столиком у окна и рассматривал фотографию, нашу свадебную фотографию, и слушал, как дождь еле слышно барабанит по оцинкованному откосу окна, словно бы крошечными ноготками, словно бы эта женщина-официантка решила таким образом, тихонько постукивая ноготками, привлечь внимание задремавшего посетителя. Уменьшите звук, хотелось мне крикнуть, к черту эти банальные гармонии, недостойные даже ушей новорожденного, даже ушей этой несчастной Юсси, или поставьте что-нибудь человеческое, я не в состоянии это слушать; можно выкрикнуть все это, а потом подойти к стойке, не обращая внимания на завсегдатая, или еще лучше, обнять его за плечи, да, именно так: обнять его за плечи с наигранным дружелюбием и сказать: я хочу наконец расплатиться за этот ваш кофе со вспененным пастеризованным молоком, совершенно отвратительный, если быть откровенным, дайте счет, здесь у вас ни один нормальный человек не выдержит!

Но вместо того чтобы проделать все это, я остался сидеть. Я смотрел в окно и размышлял: а что сейчас делает моя жена? Вопрос довольно интересный. Наверное, пытается хотя бы частично восстановить произведенные мною разрушения. Впрочем, откуда мне знать. Домыслы этого рода совершенно бессмысленны, подумал я, так же как и домыслы о возможной связи официантки и человека с собакой. Мне совершенно не интересны две вещи, сказал я себе: моя судьба и всевозможные домыслы. Судьбы не избежишь, а домыслы не докажешь – это всего лишь домыслы. Единственное, что меня интересует, подумал я, это мое писательство, мои романы и мои песни, но теперь меня и этого лишили, я обречен на молчание. Письмо Бахманну казалось мне невероятно далеким, хотя, сказал я себе, мне кое-что удалось, мне удалось вложить в него определенный заряд ненависти, а сейчас даже и ненависть как-то увяла, она, должно быть, получала подпитку от самого процесса писания, она подогревалась идиотизмом задаваемых мне вопросов… Ну что ж, сказал я себе с притворным энтузиазмом, надо снова взяться за это письмо, надо пойти домой и закончить его, не надо сдерживать свой праведный гнев, а в конце написать постскриптум и со всей решительностью отсоветовать Бахманну издавать эту брошюру, потому что этим он обрекает себя на неблаговидную роль пропагандиста одной из самых злодейских наций в мире. А с другой стороны, может быть, Бахманн тоже завербован моими врагами? В этом не было бы ничего удивительного, потому что они теснят меня по всем фронтам и по всем линиям, более того, они выходят за пределы фронтов и линий и теснят меня и там. Я не удивлюсь, если узнаю, что эта самая брошюра, которую он якобы получил задание подготовить, на самом деле не что иное, как подлый трюк, западня, подстроенная моими врагами, а может, и еще того чище, моей женой, какая, впрочем, разница, они подталкивают меня к могиле, могиле самоубийцы, поправился я, только дайте мне револьвер, я уже не отвечаю за свои действия. Впрочем, нельзя отрицать, что письмо Бахманна сыграло и положительную роль, тот ответ, что я ему написал, подхлестываемый яростью, даже то, что я вообще начал писать, – это все-таки как-никак литературное упражнение, то, чего я был лишен больше двух лет. Вопрос простой: продолжать или не продолжать письмо Бахманну. Ну, хорошо, сказал я себе, представь, что ты взялся продолжить ответ Бахманну, и что ты на этом теряешь? – ничего, ровным счетом ничего, даже если это и ловушка, западня, подлый трюк, ты ничего не теряешь, наоборот, тебе наконец-то дали слово, ты можешь сформулировать свою позицию, а формулировать позицию, причем как можно точнее, – это кислород для писателя, без этого писатель не может жить; а теперь представим себе другой вариант: ты не будешь продолжать письмо Бахманну. Ну, хорошо, сказал я себе, давай на минуту допустим, что это никакая не ловушка, может же такое быть, и если это не ловушка, то тогда ты сам лишаешь себя возможности высказаться, и не только высказаться, но и опубликовать свои мысли, пусть даже в виде какой-то идиотской брошюры. Я допил последние капли анисового ликера и обвел взглядом посетителей кафе. Никто из них, сказал я себе, не имеет ни малейшего представления, через какой ад прошел я за последние два года, ни тот, у стойки, что по-приятельски болтает с официанткой, ни эта девушка, читающая покет и посасывающая леденец на палочке, ни тот, с голландской трубкой, что спрятался за газетой, ни его сосед по столу, тот вообще чем-то сильно удручен, должно быть, неудачная любовная история, скорее всего да, какая-нибудь авария на любовном фронте, подумал я. И вот так, сидя за столиком у окна, абсолютно недоступный пониманию случайных посетителей кафе, я и принял решение: надо продолжить письмо Бахманну, причем как можно скорее, пора уходить отсюда, сказал я себе и помахал официантке, чтобы она принесла счет.

Принесите, пожалуйста, счет, сказал я. Она кивнула. Я прикинул в уме – двенадцать пятьдесят, два кофе и рюмка анисового ликера, это стоит всегда двенадцать пятьдесят, если, конечно, не стремиться в фешенебельные кафе, а я никогда туда и не стремлюсь, не столько по экономическим соображениям, сколько потому, что меня раздражает буржуазная публика, которая там тусуется, ненавижу запах чересчур дорогих духов, ненавижу их манеру подзывать официанта, помахивая кредитной карточкой. Довольно удивительно, пробурчал я, когда официантка принесла счет, два кофе и рюмка ликера в этом простеньком кафе, его уж никак не назовешь фешенебельным, два кофе и рюмка ликера – пятнадцать пятьдесят! – это, по-видимому, ошибка, сказал я, у вас там, должно быть, вирус завелся в компьютере, бинарное исчисление подгуляло, этот счет неверен, он не может быть верен, подчеркнул я, у вас же ни в коей мере не шикарное кафе, наоборот, скорее дешевое, если судить по интерьеру и посетителям, честно говоря, даже не дешевое, а просто скверное, подозрительное кафе, в хороших кафе девчонки не сосут леденцы и не читают дешевые покеты, в хороших кафе вообще не принято читать ничего, кроме финансовых приложений к правоконсервативным газетам, там, в хороших кафе, не услышишь, чтобы официантка невыносимо фамильярно тыкала посетителю, это непростительное нарушение приличий, это, можно сказать, плевок в лицо принадлежащим к элите посетителям фешенебельных кафе, те готовы выложить состояние, чтобы к ним не обращались на «ты»… У вас серьезная проблема с кассовым аппаратом, сказал я шутливо, у вас что-то не то с бинарными функциями, если, конечно, вы не пытаетесь просто-напросто меня надуть, что было бы верхом цинизма. При этом обвинении лицо официантки покрылось красными пятнами. Не поймите меня неправильно, сказал я с улыбкой, давая ей понять, что я и в самом деле считаю, что это не ее вина, скорее всего, что-то с бинарными функциями, но счет неверен, ничего не сходится, и никто даже под пистолетом не заставит меня заплатить за два Milchkaffee и рюмку ликера больше, чем двенадцать пятьдесят, ни цента, особенно в таком, мягко говоря, средней руки кафе, в этой дыре… может быть, вы перепутали и принесли мне чужой счет? – проверьте хотя бы вот того, которого мучают любовные переживания, или девицу с леденцом на палочке, скорее всего, кто-то из них сделал заказ на пятнадцать пятьдесят, особенно подозрителен этот несчастный влюбленный, несчастные влюбленные частенько заказывают алкогольные напитки в немереных количествах, чтобы утопить горе в вине, у меня же, добавил я, никакого горя нет и в помине, я не люблю ни одну женщину, наоборот, я ненавижу некую женщину, свою жену, примкнувшую к лагерю моих палачей, и то, что вы перепутали мой счет с чьим-то еще, девицы с леденцом или парня с переживаниями, явно вызвано нарушением бинарных процессов в вашем аппарате. И к чему такое нарушение приведет, догадаться нетрудно: к невольному мошенничеству в особо крупных размерах, речь может идти о миллионах, поймите меня правильно, поспешил я ее заверить, я ничего не имею против вас лично, я вообще никогда не имею ничего против кого бы то ни было лично, но вы должны разобраться с этим совершенно очевидно ошибочным счетом.

Мой уверенный тон, очевидно, подействовал – она ретировалась к стойке и начала возиться с кассовым аппаратом, проверяя счет. Через мгновение она направилась к моему столику с торжествующим выражением лица, помахивая копией моего счета и так называемой винной картой. Все правильно, сказала она, сделайте одолжение, проверьте сами, вот цены, вот мой калькулятор, проверьте – и вы убедитесь, что счет совершенно правильный. Ну что ж, это сражение я тоже проиграл, дружелюбно, но с грустью сказал я, заплатил, вышел на улицу и тут же пожалел о своем решении – там, в кафе, было по крайней мере тепло.

Дождь лил теперь как из ведра, прохожие исчезли, даже машины и те куда-то запропастились – движения почти не было. Надо идти домой, подумал я, там меня ждет Бахманн, а здесь – неизбежная простуда. Дома – пишущая машинка, здесь – мокрые ноги. Что ж, выбор несложный, только сумасшедший мог бы выбрать промокшие ноги, только полный идиот мечтает простудиться, в то время как у него есть простой выход – сесть за стол и писать письмо. Не забудь, уговаривал я себя, ты должен пойти домой и закончить письмо господину Бахманну, это единственный разумный поступок в твоем, прямо скажем, пиковом положении, сделай это именно сейчас, когда Провидение немного ослабило свою мертвую хватку, когда эпистолярная муза глянула на тебя благосклонно, рассуждал я, приближаясь к своему подъезду, никаких колебаний, садись за машинку, из-под ее валика выползали когда-то страницы всех твоих пяти романов, само Провидение послало тебе Бахманна с его странной брошюрой! Тебя же никто не заставляет поступиться своим скепсисом, ты можешь злословить по поводу этой брошюры сколько влезет, но отблагодари провидение! – с внезапным оптимизмом решил я, поднимаясь по лестнице, – допиши письмо этому загадочному издателю дурацких брошюр, Бахманну, и Провидение тебе поможет, эпистолярная муза тебе поможет, ты будешь стократ вознагражден, ветер поменяет направление (тут я открыл дверь), ветер поменяет направление, и ты сможешь опять заняться тем, что составляет смысл и цель твоей жизни, единственным, что тебе интересно, за что ты охотно отдал бы руку, две руки, даже три руки, если бы у тебя они были, ты будешь писать романы и песни, сказал я себе, закрывая за собой дверь, но сначала зайди в ателье жены и узнай, почему в доме так тихо.

Постояв немного и пробормотав сам для себя несколько ободряющих аргументов, я набрался мужества, открыл дверь и обнаружил, что комната моей жены совершенно пуста – исчезли не только предметы, так сказать, ее искусства, но и одежда, чемоданы, паспорт, банковские тетради и ее любимые книги. Наверное, где-то есть письмо, подумал я и тут же увидел это письмо – оно лежало на столе, две страницы, все предсказуемо в каждой точке с запятой, все мои грехи по пунктам, она меня оставляет, подумал я и в тот же миг прочитал – я тебя оставляю. Она не силах больше это выдержать, предположил я, ну конечно, вот же написано: я не в силах больше это выдержать, я свяжусь с тобой попозже, чтобы решить вопрос с нашим совместным займом, – я старался представить себе содержание каждой следующей фразы и ни разу не ошибся. Боже мой, насколько все предсказуемо, подумал я, есть ли на свете что-либо более предсказуемое, чем такого рода письма, но меня ждет другое письмо, куда более важное – мое письмо этому мистическому Бахманну! Я мысленно засмеялся, пошел в свой кабинет и заправил в каретку чистый лист. Ну что же, вернемся к вашим вопросам, Бахманн, написал я не задумываясь, вернее, не к вашим вопросам, а к моим ответам. Я не хочу вас смущать тем фактом, что меня только что покинула жена, как раз в процессе работы над этим письмом, покинула, потому что ее науськали мои враги, ее, так сказать, духовные родственники, вот так обстоят дела на моем фронте, Бахманн, написал я Бахманну. На вашем же фронте все ясно, я имею в виду ваш брошюрный проект, который мне по-прежнему кажется весьма и весьма подозрительным, но в нем есть и положительная сторона: этой вашей брошюрой вы понуждаете меня рассказать наконец правду об этой стране, которую вы недавно с непростительной наивностью приняли в ваш Союз. Касался ли я уже вопроса о телевизионных сериалах в этой стране? – написал я, – мне кажется, пока еще нет, так что у вас все впереди. Поверьте мне, Бахманн, ни в одной другой стране мира нет таких неописуемо отвратительных, просто-напросто унизительных для человека развлекательных сериалов, так называемых мыльных опер, они просто задуманы с целью вытравить последние капли человеческого достоинства в моем и без того умственно разоренном отечестве. Это выходит за пределы человеческого понимания, написал я Бахманну, это выходит даже за те пределы, которые и так уже находятся за пределами человеческого понимания, сами слова «пределы» и «понимание» теряют смысл, там уже никакие измерения не действуют. У меня, к примеру, начинается рвота, едва я слышу заглавную мелодию к одному из этих так называемых развлекательных сериалов. Как-то раз, написал я Бахманну, я, с благой целью вскрыть еще один гнойник из множества, поразивших мое отечество, дома у одного из приятелей включил телевизор, но как только появились титры сериала, у меня началась рвота, совершенно неукротимая, я полностью опустошил желудок, но даже несмотря на то, что желудок был уже пуст, рвотные спазмы продолжались и продолжались, так что я, чтобы не потерять сознание, был вынужден съесть полбатона хлеба – чтобы было, чем рвать, чтобы дождаться, пока закончится приступ рвоты. Это произошло, написал я Бахманну, не ранее чем через полчаса, причем рвота сопровождалась страшными судорогами; рвота кончилась, а судороги продолжались. Вы даже не догадываетесь, Бахманн, написал я, до какой степени глупы эти сериалы, их глупость просто-напросто бездонна, мало этого, они специально рассчитаны на то, чтобы окончательно превратить население в сборище дебилов, чтобы вытравить из сознания людей все, что представляет хоть какую-то ценность – искусство, философию, красоту, мораль, – чтобы окончательно поработить нацию ментально, превратить людей в зомби, готовых тут же умереть в своих гостиных с именем самого умственно отсталого актера на устах. В одном из этих сериалов, написал я Бахманну, весь сюжет разворачивается в некоем пароходстве – причем этот сериал считается одним из лучших! – самые знаменитые актеры страны соревнуются, как бы наиболее мучительным способом убить последнее, что осталось от духовного мира. Неописуемо бессвязные интриги, идиотский диалог, шутки, которые не способны никого рассмешить даже под дулом пистолета, даже под дулами целого расстрельного взвода, одним словом, уровень, который доступен и даже легко может быть превзойден десятком плюшевых мишек в вашей стране, и все это в сочетании с образцово беспомощной операторской работой, настолько беспомощной, что она заслуживает специального приза – за беспомощность. Микрофоны видны в кадре, слышен кашель режиссера, слишком много курит, наверное… и эта мыльная опера, что-то там о пароходстве, представляет собой шедевр искусства по сравнению с полудюжиной других, где дело происходит в универмаге, больнице, психиатрической клинике, ветеринарной клинике или где-то там еще, я так и не понял где – из-за приступа рвоты. Эта последняя, ветеринарная, особенно убога, это какой-то рекорд духовной нищеты, она настолько невыносима, что начинаешь жалеть, что вообще появился на свет. Независимо от степени вашей личной извращенности или безвкусия, Бахманн, вы не можете себе представить что-то настолько бесконечно извращенное и безвкусное, как так называемые мыльные оперы в моей стране, это даже теоретически немыслимо представить, что может существовать что-то настолько скверное и извращенное, но они же существуют, Бахманн, их же снимают, они же существуют! Отсутствие актерского таланта таково, что можно защитить десяток тысячестраничных диссертаций по этой теме. Полное отсутствие режиссерских способностей. Это что-то настолько мерзкое, Бахманн, что просто начинаешь сомневаться, все ли у тебя в порядке с органами чувств.

Но не думайте, Бахманн, написал я Бахманну, что вы найдете утешение в каком-нибудь из театров этой страны, что вам удастся насладиться тем, что в вашей стране принято называть драматическим искусством, я подчеркнул эти слова, – об этом просто забудьте. По вечерам в театрах моей страны на сцену выходят те же самые актеры, которые совершенно бесстыдно снимаются в вышеупомянутых мыльных операх, они насквозь пропитаны безграничным бездушием вышеупомянутых мыльных опер. Они подвергают зрителя истинной пытке, потому что у вас нет возможности со вздохом облегчения нажать кнопку дистанционного управления и выбросить их из вашего мира. Эти монстры, эти палачи театрального искусства со всех сцен моей страны продолжают измываться над зрителями, и их усилия не остаются без награды – пресса объявляет их национальными героями и гениями. Они абсолютные дилетанты, написал я, они понятия не имеют, что это такое – игра актера, им не веришь, им просто отказываешься верить, потому что верить им невозможно, люди хохочут во всю глотку, когда они пытаются играть трагедию, и плачут от стыда, когда они пытаются рассмешить их тем, что они называют комедией. Представьте себе, Бахманн, вы только представьте себе, именно так это выглядит на вечерних спектаклях в театрах моей страны: полное непонимание, публика смеется, когда она должна плакать, и наоборот. А актеры продолжают, словно бы так и быть должно, словно бы это совершенно нормально, что их не понимают от первого и до последнего акта, словно бы ничего особенного в этом и нет – играть спектакль для публики, которая плачет, когда надо смеяться, они в этом не находят ничего странного – подумаешь, непонимание, ничего особенного, и так сойдет, шоу должно продолжаться, думают они скорее всего, а главное – стоять в свете рампы и притворяться, что ты что-то понимаешь в актерском искусстве, хотя даже они должны были бы сообразить, что если публика смеется вместо того, чтобы плакать, и плачет вместо того, чтобы смеяться, тут что-то не то. И так они продолжают десятилетиями, написал я Бахманну, они просто теряют рассудок от гордости и возбуждения, и, когда занавес в конце спектакля падает, им совершенно не важно, что вся концепция спектакля пошла псу под хвост, что они смешили публику трагедией и вгоняли в депрессию комедией, они кланяются, благодарят за овации и принимают полусгнившие букеты, словно бы ничего и не случилось, – и знаете что, Бахманн? – написал я Бахманну, их вызывают чуть не двадцать раз, а потом появляется и режиссер, которого может немного удивлять, что публика смеется над тем, что было задумано как трагедия, или плачет над тем, что лично ему представлялось комедией, но ничего, он тоже радостно возбужден, возможно, в эти минуты он считает себя гением, которому благодаря его гениальности удалось превратить трагедию в комедию и наоборот, хотя так и не было задумано, но превращать провал в достижение – это, так сказать, несущий элемент в этом раю дилетантизма, и в результате все счастливы – неописуемо скверные актеры, неописуемо бездарный режиссер и неописуемо тупая и необразованная публика. Браво! – вопит чернь с балконов и из партера, какая превосходная комедия, мы за всю жизнь ни разу так не смеялись, и актеры, совершенно пьяные от экстаза, сохраняют хорошую мину в этой скверной и злой игре, они согласно кивают: какая замечательная комедия! – хотя были совершенно уверены, что играют трагедию! Так что, в конце концов, что за разница, написал я Бахманну, все же довольны, все получили, что хотели, несмотря на полное, доходящее до абсурда, непонимание. Кстати, положение могло бы измениться к лучшему, во всяком случае, мучения не были бы такими невыносимыми, если бы в этой стране нашелся бы некто, кто был бы в состоянии поставить и сыграть что-то другое, не только сугубо реалистические драмы, комедии и трагедии, но для этого, кроме способностей, нужны и определенные исторические знания, а их-то как раз и нет. В этой стране, написал я Бахманну, царит странное убеждение, что с 1910 года не появилось ни одной пьесы, они, похоже, уверены, что драматурги – это особая раса, вымершая по непонятным причинам вместе со своим позапрошловековым натурализмом, может быть, их поразил какой-нибудь вирус, против которого у них не было иммунитета.

Непостижимо – молодые драматурги, те, чьи пьесы все же иногда ставят, не что иное, как поразительные анахронизмы, привидения иного времени, они живут тем, что как можно более старательно подражают давно умершим мастерам реалистической драмы, они превратили это в своего рода искусство, как древние переписчики нот, к примеру, или античные поэты, писавшие стихи по определенной формуле, они считают это искусством – копировать написанные сто лет назад пьесы с их знаменитым висящим-в-первом-акте-ружьем-стреляющим-в-третьем, причем на полную катушку; это, может быть, и ловко сделано, Бахманн, написал я Бахманну, но это все равно копии комедий и трагедий, написанных в 1887 году. Как будто бы время стояло неподвижно, написал я, они, похоже, даже и с абсурдизмом не знакомы, а единственный теоретик театра, чье имя они слышали, – кто бы вы думали? – правильно, Станиславский.

И что удивительного, если я сравниваю театральное искусство в моей стране с упражнениями палачей, они превращают отрубание голов в искусство; вы просто обязаны сходить в один из этих театров, лучше всего в какой-нибудь из крупных, поддерживаемых государством, эти-то хуже всех, потому что они управляются совершенно мафиозными методами и коррумпированы от кассира до директора… тут я засомневался и добавил: впрочем, нет, лучше не ходите, еще заработаете пожизненную травму. И особенно не ходите в эти самые большие, самые престижные театры, что на содержании у государства, вы рискуете стать неврастеником до конца ваших дней, Бахманн, написал я и почувствовал облегчение и даже гордость, что не стал подвергать Бахманна вышеназванным испытаниям и спас от душевной травмы. Эти государственные учреждения, по моему мнению, следовало бы сровнять с землей, их вред для общества невозможно переоценить. Нигде, ни в одном театре Западного полушария, не разыгрывают такие скверные пьесы за деньги налогоплательщиков. Они, например, обряжают Гамлета в наряд панка в смехотворной попытке заинтересовать публику. А как можно ее заинтересовать, скажите мне, Бахманн, как можно заинтересовать публику, еще в утробе пораженную аутизмом? В вашей стране, Бахманн, их просто подняли бы на смех, закидали гнилыми помидорами, да их просто-напросто линчевали бы – подумайте, эти дилетанты имеют наглость брать деньги за ту неописуемую чушь, что они предлагают публике! А налогоплательщики в вашей стране, Бахманн, можете не сомневаться, налогоплательщики потребовали бы досрочных выборов. Определенно, Бахманн, эти театры следовало бы сровнять с землей, вместо того чтобы каждый год вбухивать миллионы для их поддержки, и всех выгнать – коррумпированное руководство, бездарных актеров, режиссеров, вернее пародию на режиссеров, выгнать всех; ничто меня не бесит так, как эти учреждения, Бахманн, написал я Бахманну, и если бы их разрушили еще при моей жизни, я мог бы умереть в мире с самим собой. Впрочем, у меня есть одно утешение, хотя и слабое: слава богу, я не драматург, а то ко всем прочим моим несчастьям прибавилось бы еще и это. Если бы я был драматургом, прибавил я, они наверняка подослали бы киллеров, они ни на секунду не смирились бы с моим существованием, они начали бы против меня круглосуточную кампанию. Благодарение Богу, Бахманн, что я даже не пытался писать пьесы, как бы мне ни хотелось хоть чуть-чуть ослабить тупую удавку реализма, хоть на минуту забыть про Станиславского, – они, я имею в виду культурную элиту моей страны, наверняка устроили бы самый настоящий погром, они закопали бы меня живьем за такую наглость. Они ненавидят меня, Бахманн, а я ненавижу их.

Я совершенно уверен, вы даже не можете представить себе страну с подобным духовным климатом, написал я, в противном случае вы бы сразу отказались от всего этого брошюрного проекта. А может быть, вы журналист, Бахманн? – предположил я. Это довольно банальная история, безработным журналистам нередко дают задание слепить ту или иную брошюрку безразлично о чем, только ради того, чтобы сделать немножко поприличнее статистику безработицы в этом постоянно страдающем от безработицы корпусе. Если вы журналист, Бахманн, если я только узнаю, что вы журналист, то на этом наше сотрудничество и закончится, написал я. Журналист для меня примерно то же, что антихрист для прихожан евангельской церкви, я берусь со всей убедительностью доказать, что журналисты – не что иное, как отбросы общества, особенно на моей так называемой родине, отбросы отбросов, нижайшие из низких, опивки дьявольского пойла. Совсем недавно, написал я Бахманну, я удостоился визита одного из этих так называемых журналистов с моих широт, вы даже представить себе не можете, Бахманн, что существуют такие типы, омерзительные с ног до головы, настолько омерзительные, что омерзительность в их характеристике скорее подлежащее, чем определение. Позвольте мне вкратце поведать вам об этом монстре, написал я. Он разыскал меня, когда я выступал на небольшом фестивале авторской песни на моей так называемой родине. Верный алчным привычкам журналистской нечисти, он получил бесплатный билет под предлогом того, что собирается взять у меня интервью, он получил также бесплатно диск с моими песнями и экземпляр моего последнего – последнего, по-видимому, и в окончательном смысле слова, – романа. Сразу после моего выступления он разыскал меня и с насквозь фальшивой улыбкой сказал, что собирается приехать ко мне в тот город, где я сейчас живу, в ваш и мой город, Бахманн, – ему, видите ли, пришла в голову идея сделать репортаж о том, как в нашем с вами городе сохраняется и поддерживается традиция шансона, и в этом репортаже, по его замыслу, мое творчество должно быть своего рода стержнем, осью, вокруг которой и будет крутиться его репортаж. Несмотря на инстинктивное отвращение к этому насквозь отталкивающему и к тому же дурно пахнущему типу, я согласился, правда с условием, что он сначала получит заказ на этот репортаж, чтобы зря не тратить время. И он, глядя мне в глаза, дал клятвенное обещание, что такой заказ будет; он был более всего похож на стервятника-трупоеда, он словно олицетворял собой всю совокупную мерзость журналистского корпуса моей страны, он подло ухмылялся, как бы давая мне понять, что оказывает мне большую честь, что нет ничего более почетного, чем получить возможность дать интервью этому жалкому выскочке. Через две недели он появился здесь, с магнитофоном и блокнотом. Должен сказать, что я оказал совершенно незаслуженное внимание этому двуногому животному, этому чудовищу, поскольку к интервью он был совершенно не готов – он манкировал важнейшей частью журналистской работы, а именно предварительными изысканиями, и мне пришлось рассказывать ему самые очевидные вещи о традиции шансона в этом городе, называть имена артистов и композиторов, назвать самые интересные кабаре… в общем, все, что он обязан был уже знать. Я потратил на этого выродка целых четыре часа, несмотря на то что был изрядно занят, я без особого желания согласился сфотографироваться на фоне какого-то убогого интерьера в моей квартире… я уже тогда понимал, что репортаж будет смехотворным, но что сделаешь – я дал согласие, карты, как говорится, были уже сданы. В конце интервью он вдруг начал, к моему искреннему удивлению, как-то странно юлить, говорить, что, по-видимому, все же основной стержень его репортажа буду составлять не я, а сам город, а я выступлю как комментатор, отвечая на вопросы о шансонной традиции. Я спокойно растолковал этому насквозь прогнившему ублюдку, что, когда я согласился на это интервью, чего я обычно не делаю, у меня было одно условие, что в этом интервью речь будет идти обо мне, о моем искусстве, а не о чьем-то еще, ведь это, по-моему, очевидно, сказал я ему. Потом, уже терзаемый подозрениями, я спросил его, в самом ли деле он получил заказ на это интервью газете, про которую шла речь. Ясное дело, уверил меня этот вонючий ублюдок, интервью уже продано, то, что я обещал, – я обещал, хотя теперь это будет не интервью с вами, как я планировал поначалу, вернее, не только с вами. Ну, хорошо, сказал я, только будьте добры, перед тем как сдавать текст в печать, пошлите мне его факсом, я имею в виду текст моего интервью, которое теперь уже, как я понимаю, вовсе и не мое интервью, но все же пошлите его мне, я хочу убедиться, что меня правильно цитируют. Разумеется, сказал он и ушел, выпив две чашки кофе, три рюмки граппы и съев мое мороженое. Через четыре недели, написал я Бахманну, так и не дождавшись факса от этого мерзавца, я унизился до того, что, беспокоясь, как бы этот откровенный дилетант неправильно меня не процитировал, позвонил ему сам и спросил, почему он не послал мне текст, как договорились. Я не послал вам текст, сказал он, потому что никакого репортажа не будет. Что вы имеете в виду? – спросил я, я же поставил условие, интервью должно быть заказано. Неужели вы думаете, спросил я, что у меня не нашлось бы более интересного занятия, чем сидеть с вами четыре часа? Я не думаю, что получил от этого разговора то, что хотел, сказал он. А меня это не интересует, сказал я. То, что вы рассказали мне о шансонных традициях в вашем городе, не соответствует истине, сказал он; я обошел все места, которые вы мне присоветовали, и не нашел ни одного интересного артиста. И что, я несу за это ответственность? – спросил я. Я читал и другие ваши интервью, сказал он, где вы касались традиций шансона в вашем городе, и у меня такое ощущение, что вы намеренно искажаете картину, просто-напросто привираете, я приехал в ваш город в надежде найти что-то интересное, но из этого ничего не вышло. Вы можете представить этот разговор, Бахманн? – написал я. Слышали вы когда-либо что-либо подобное? Это, оказывается, я виноват! Это я виноват, что потратил бесценное время этой невероятно важной персоны, и к тому же его разочаровал! Знаешь что, сказал я ему, я начинаю догадываться, какое ты дерьмо, у тебя вообще не было никакого заказа. Он начал утверждать обратное так горячо, что я сразу понял, что он лжет. Я назвал его брехуном, послал в жопу и повесил трубку.

Этот подонок, написал я в своем письме Бахманну, весьма и весьма типичен для журналистского корпуса моей страны, основу которого составляет совершенно непредставимый сброд, они лгут по привычке, просто потому, что не могут не лгать, они напрочь забыли, если когда-нибудь и знали, что на свете существует такое понятие, как журналистская этика; предел их мечтаний – заиметь собственную колонку или стать хроникером и втаптывать в грязь человеческое достоинство, получая за это деньги, причем довольно приличные. Этот очень важный журналист, который собирался брать у меня интервью, вовсе не собирался брать интервью у меня, если вы чувствуете разницу, Бахманн, написал я Бахманну. Вы даже не догадываетесь, насколько лживы и завистливы журналисты моей страны. Они совершенно не могут понять, почему именно жертвы их так называемых интервью, то есть художники и писатели, пользуются известностью и славой, а не они сами. Они не могут с этим смириться, они пребывают в глубоком убеждении, что это несправедливо. Их единственная мечта, как мне кажется, заиметь собственное ток-шоу, вот тогда они пребывают в постоянном, ничем не прерываемом оргазме, ничто не может удовлетворить их похоть лучше, чем открытая демонстрация своей удручающей безмозглости в лучшее эфирное время. Тогда они могут интервьюировать других ведущих таких же кретинских ток-шоу на предмет их обоюдной безмозглости, тогда они могут открыто издеваться над писателями и художниками, которым они втайне завидуют и поэтому ненавидят. Какой подонок, Бахманн, нет, вы только представьте – какой подонок! И это лишь один из десятков тысяч в моей так называемой отчизне, вы даже не догадываетесь, Бахманн, сколько таких подонков-журналистов вцепились в меня мертвой хваткой, когда я имел неосторожность публиковать мои романы, такого количества подонков в других странах просто нет. Их паразитизм непревзойден. Настоящие кровососы – ни в одной другой стране мира это искусство не доведено до такого совершенства. Они хотят иметь все, ничего не отдавая взамен. Бесплатные книги, бесплатные диски, бесплатные концерты. Они торчат повсюду, они размахивают своими омерзительными удостоверениями, прилаживаются, чтобы высосать очередную порцию крови из какого-нибудь художника, из тех немногих, кто еще остался в этой стране, чтобы пожать плоды того, что другие создали кровью и потом, и в благодарность за это пишут невыносимо подлые статьи, а то и вовсе не пишут, просто отнимают у художников время, они выходят из себя, что это не их, а кого-то другого с интересом принимает публика, они вымучивают свои журналистские метафоры – такого качества, что даже парнокопытные удивились бы их тупости, бесплатно жрут, сшибают чудовищные гонорары, марают неудобочитаемые статейки о художниках, которых они в глубине души ненавидят лютой ненавистью, унижают и издеваются, выпячивая себя самих и свой несуществующий интеллект… короче говоря, невозможно представить себе более низкопробную публику, чем журналисты. Они хуже стервятников, написал я Бахманну, сравнить журналистов моей страны со стервятниками значило бы оскорбить ни в чем не повинных птиц. А того мерзавца, о котором я вам рассказал, по-моему, следовало бы запереть в клетку: более отвратительного существа невозможно вообразить. Он, по-видимому, считал, что я должен гордиться оказанной мне честью, что у меня берет интервью такой выдающийся журналист, как он. Он считал, что я должен прыгать от восторга, что мне выпало счастье просидеть четыре часа в одной с ним комнате, с этим ублюдком, с этим куском дерьма. И когда я пишу, что журналисты – это отбросы общества, вы не должны сомневаться, Бахманн, но, впрочем, может быть, вы и сами принадлежите к этому цеху? Не дай бог, Бахманн, не дай бог, потому что тогда я за себя не отвечаю, тогда держитесь от меня подальше.

Хуже всего, когда этот сброд едет за границу, написал я Бахманну, вставив в каретку чистый лист; даже оставим в покое журналистов, хуже всего, когда за границу едет просто кто-то из моих так называемых соотечественников. Из всех мучений, выпавших на мою долю в вашем городе, Бахманн, написал я Бахманну, нет ничего хуже, чем встретить кого-то из моих земляков. Только случайность удерживает меня до сих пор от того, чтобы не совершить какой-нибудь ужасный поступок, в котором я потом бы горько раскаивался. Невозможно описать тот приступ ненависти, который охватывает меня, когда я вижу кого-то из соотечественников в отпуске в вашем, а теперь и моем городе, Бахманн, иногда мне просто хочется покончить с собой. Для меня это пытка, хуже которой нельзя придумать.

Эта безграничная духовная нищета, эта поразительная неотесанность, эта самовлюбленность, развязность, эти прямые бесцветные волосы и водянистые глаза, это отвратительно самодовольное, кулацки злобное отношение к окружающему наполняют меня таким омерзением, что я боюсь в тот же миг умереть. Сам вид моего соотечественника, глазеющего на какую-нибудь достопримечательность, или сидящего в ресторане или в баре, или застывшего перед витриной… одно это зрелище лишает меня последнего вкуса к жизни. От них просто невозможно избавиться, написал я Бахманну, от их неотесанности и неумения себя вести невозможно скрыться. Мысль о том, что их страна не так уж много значит в международном сообществе, им совершенно чужда, в своей неописуемой мании величия они никогда не упустят возможности пораспинаться на тему о райской жизни на их подлых широтах. Они считают, что любой ребенок просто обязан знать, как зовут, к примеру, их министра почты, насвистеть их национальный гимн, знать имя их суперзвезды пинг-понга или, по крайней мере, поддержать разговор, что, дескать, да, наш король – дислектик, но, по сути, славный парень. Когда им становится ясно, что их изнемогающий от отвращения собеседник понятия не имеет, кто занимает пост министра почты в их богом забытой дыре, у них просто челюсть отваливается от удивления. Они пребывают в уверенности, что их страна представляет центр мироздания, написал я, что они представители великой державы, что эта держава чуть ли не центр всего Млечного Пути, – что за странная аберрация чувств! Они бесконечно хвастаются своим отечеством. Мы самые лучшие в том-то и в том-то, кричат они, с подозрением наблюдая за официантом, подающим им пиво, потому что в их отечестве, написал я Бахманну, их постоянно обманывают в кабаках: пиво смешивают с водой или с безалкогольной бурдой, называемой у них «легким» пивом, – вы подумаете, что я преувеличиваю, Бахманн, но именно так все и обстоит. Самое замечательное, Бахманн, когда они требуют, чтобы им не подавали пиво с пеной, они считают, что их таким образом обманывают, подменяя пеной алкогольсодержащий напиток. Поменьше пены, восклицают они, я пришел сюда пить пиво, а не пену, и я плачу за пиво, а не за пену – и при этом мерзко ухмыляются, нас, дескать, на мякине не проведешь. Они не понимают, Бахманн, что весь смысл пива – в пене, чем плотнее и сочнее пена, тем лучше пиво. У них вообще нет никакой культуры, написал я… нет, видели бы вы эту злобную подозрительность, с какой они встречают официанта, подавшего им кружку пива с пеной! А иногда они заказывают вино и изображают из себя знатоков; это вино кислое, возмущаются они, пробуя изысканнейший рислинг, который в их мерзкой стране вообще не купишь ни за какие деньги. Их жалкий снобизм по части вин повергает меня в слепую ярость, Бахманн, они утверждают, что разбираются в винах, хотя в их собственной северной пустыне последняя виноградная лоза погибла еще в каменном веке от дурного обращения; этот фальшивый, насквозь деланный снобизм доводит меня до грани самоубийства.

Впрочем, это имеет какое-то значение только в первые полчаса, после чего они совершенно теряют свое полуцивилизованное обличье и превращаются в полуобезьян, каковыми по сути и являются, они заказывают тогда напитки покрепче и подешевле, и всего их интеллекта хватает на то, чтобы тщательно проверять, сколько градусов алкоголя в заказанной ими бурде. Смотри-ка, пятидесятиградусный! – восторженно оповещают они друг друга в припадке счастья. Смотри, как здесь все дешево, кричат они в экстазе, постепенно пьянея и приобретая все большее сходство с животными… в одном, впрочем, они правы – в их собственной насквозь прогнившей стране алкогольные напитки не просто дороги, а дороги на грани с криминалом. И они истязают соседей по столику своим детсадовским английским, хотя сами уверены, что говорят по-английски просто превосходно. Мы даже не дублируем телепрограммы, хвастаются они, потому что мы так замечательно знаем английский, мы знаем английский лучше самих англичан, ну, если не англичан, то, по крайней мере, лучше шотландцев или ирландцев, и уж наверняка лучше американцев, продолжают они на своем детсадовском английском с невыносимым самодовольством, продолжая глушить спирт так, как будто они его видят в последний раз в жизни. Все это непостижимо, написал я Бахманну, а всего непостижимее их скупость.

Она особенно бросается в глаза, когда они за рубежом, они просто сказочно скупы, их скупость оставляет далеко позади все, что можно только себе представить в этом смысле, об этой скупости можно было бы написать выдающийся трагикомический роман. Они помнят каждый эре, который одолжили приятелю на хот-дог десять лет назад, уж не говоря о целой кроне или, упаси боже, десяти или ста. Не забудь, что я расплатился за твои спички утром, напоминают они соседу по комнате, на что тот вполне может отрезать – а ты получил от меня таблетку от головной боли, так что мы квиты, таблетка стоит столько же, сколько спички, десять эре, или даже, подожди-ка, одиннадцать эре, таблетка стоит одиннадцать эре, так что это ты должен мне один эре, к тому же я заплатил вчера за кофе, у меня записано, все должно быть справедливо. То есть у них хватает наглости называть свою отвратительную скупость борьбой за справедливость! Им никогда не придет в голову пригласить приятеля на чашку кофе или, как делают здесь на континенте, если у тебя сегодня достаточно денег, пусть случайно, заплатить за всю компанию, – такое для них совершенно непредставимо, они скорее дадут себя распять. Их скупость безгранична, написал я. Они все время таскают с собой записочки, где указано, сколько эре и когда задолжал им товарищ по путешествию, за спички, за таблетки, за тампоны и бог весть за что, а если записочки нет, то они и так помнят, потому что, когда речь идет о том, кто и сколько им должен, они демонстрируют чудеса памяти и устного счета; он (или она) должен (должна) мне десятку! – они повторяют это про себя, а если он (она) не заплатит через неделю, я могу добавить одну крону процентов, это же только справедливо, я же одолжил ему (ей) целую десятку, не говоря уж о таблетке от головной боли, она все-таки стоит одиннадцать эре, если я буду каждый раз выбрасывать на ветер одиннадцать эре, чем это кончится, скорее всего, вот чем: в один прекрасный день я проснусь нищим.

Они страдают патологической скупостью, Бахманн, и хуже всего эта скупость проявляется, когда они путешествуют. Вы же наверняка это и сами заметили, Бахманн. Они совершенно невыносимы, их существование – злобная провокация против цивилизации. И не менее невыносима, чем их безмерная скупость, а может быть, и более – их чудовищная хвастливость, их нелепое убеждение, что их страна что-то значит в мире, а по сути, она не значит ровным счетом ничего. У нас дома, вопят они, у нас дома куда лучше, чем здесь! Ты же знаешь, кто у нас министр почты, задают они риторический вопрос соседу по столику. Как? Ты не знаешь? Как же ты можешь не знать, каждый человек от мыса Доброй Надежды до северной оконечности Гренландии знает, кто у нас министр почты, мы же говорим о самом знаменитом в мире министре почтовых отправлений, неужели ты и в самом деле не знаешь? А кто наш последний чемпион по пинг-понгу? Вот так они себя и ведут, Бахманн, признайтесь, что вы тоже с этим встречались, они всегда так себя ведут, независимо, в какой уголок земного шара занесла их нечистая. То есть иной раз просто хочется сделать что-то непоправимое, лишь бы избавить человечество от их мании величия, от их навязчивой глупости. Везде, везде одно и то же, в Юго-Восточной Азии, например, куда они едут, чтобы насиловать несовершеннолетних проституток. И там они задают местным жителям риторические вопросы – что они думают об их знаменитом министре почты или восходящей звезде пинг-понга или биатлона.

Подумайте, притворно скромничают они, такая маленькая страна, как наша, дала миру столько выдающихся личностей, они бормочут имена спортивных звезд, о которых за границами их страны никто никогда и не слышал, или называют какую-нибудь жалкую поп-группу, которая, может быть, и известна за рубежом благодаря одной или двум песенкам, но более всего знаменита тем, что сделала карьеру на воровстве музыки и текстов у американских третьеклассных ансамблей. Я не могу их слушать, написал я, мне тут же приходят в голову суицидальные мысли. Их убежденность, что весь мир обязан знать их министра почты, наполняет меня таким отвращением, что его хватило бы, чтобы отравить всю Вселенную. У них, на этих жутких широтах, совершенно отсутствует перспектива, они не понимают разницу между большим и малым, между хорошим и плохим. Мы делаем лучшие в мире автомобили, восклицают они, хотя всем известно, что их машины едва ли не худшие, к тому же мало кому известны. Мы лучшие в мире в самом лучшем и самом интересном спорте – в биатлоне, кричат они, раздуваясь от гордости, хотя дураку ясно, что биатлоном могут заниматься только те, кто живет в этих ледяных пустынях, и было бы глупо ожидать от жителя Никарагуа, что он окажет им серьезное сопротивление в этом смехотворном зимнем спорте.

Мы самые великие, мы самые лучшие, не устают они повторять друг другу в экстазе, в то время как, если воспользоваться истинным масштабом, они самые мелкие и самые худшие во всем, за что ни возьмись, написал я Бахманну, за что ни возьмись. Если бы вы знали, Бахманн, как меня бесит, когда я слышу, как они встревают в политический разговор между, допустим, англичанином и американцем, а они именно так и делают, лишь бы случай подвернулся, суют нос в большую политику, в то время как сами живут в одной из самых маленьких и незначительных стран мира. Мы в нашей стране придерживаемся такого-то и такого-то мнения, провозглашают они с надутым видом, хотя никто об их мнении и не спрашивал! Делайте, как мы, кричат они, потому что мы самые великие и самые лучшие! Ей-богу, они уверены, что приехали из великой державы, Бахманн, хотя на самом деле они приехали из ниоткуда. Вот так, Бахманн, и никакого разумного объяснения этому нет, кроме разве того, что все заложено в генах. Они объясняют французу, как закладывать виноградники, американцев учат воевать, а англичанам дают уроки английского языка. Можно сгореть со стыда, Бахманн, слушая их высказывания, настолько они глупы и бестактны! Даже под угрозой смерти я не соглашусь поселиться поблизости от своих соотечественников, если окажусь в каком-нибудь зарубежье. Пусть мне отрубят голову или сожгут на костре. Эта мерзкая хвастливость, это отсутствие понимания географической и исторической перспективы… я от них просто заболеваю. Несколько десятков лет назад, когда по чистой случайности у них появилась пара настоящих теннисных звезд, их мания величия приобрела совершенно чудовищные размеры. Их экстаз и зазнайство не знали границ. Тогда самым главным спортом в мире, разумеется, был теннис, а не биатлон. Они воспринимали это как знак Провидения, Бахманн, они ощущали себя народом-избранником! Должно быть, мы народ-избранник, говорили они себе, да, скорее всего так и есть, мы избраны Богом, в противном случае мы бы не стали лучшими в мире в теннисе, в этом самом важном спорте в мире, даже важнее, чем биатлон. Серебряная медаль в юношеском чемпионате по гребле – всенародное ликование, ну как же, написал я Бахманну, еще одно доказательство, что они лучшие в мире. Просто блевать хочется.

Когда десять лет назад убили премьер-министра, вся нация впала в восторженный транс – ну как же, первые полосы в международной прессе. Мы застрелили нашего премьер-министра! – вопили они в экстазе, наконец-то о нас пишут в газетах всего мира, им следовало бы писать о нас постоянно, писать везде и всюду, какие мы замечательные, а теперь-то, спасибо убитому премьер-министру, они там спохватились и мы заняли в международной прессе именно то место, которое заслужили благодаря своей замечательности. И каждую осень, Бахманн, написал я, каждую осень они пребывают в уверенности, что вся Вселенная замирает, когда они вручают свою международную литературную премию. Это самое важное событие в мире, серьезно обсуждают они, хотя большинство из них не прочитали в жизни ни одного романа и уж подавно ни одного сборника стихов; это самое важное событие в мире, если не во всей галактике – вручение нашей премии, разве что убийство премьер-министра может с ним сравниться, ну еще, конечно, наши теннисисты, наши биатлонисты и наши автомобили. Вы наверняка думаете, что я преувеличиваю, Бахманн, – ни на йоту! Я утверждаю и буду утверждать, что мои так называемые соотечественники бьют все мировые рекорды по части мании величия. Ах, какое красивое побережье! – восклицают они, приехав на какой-нибудь средиземноморский курорт, – но, конечно, не такое красивое, как наше, потому что мы даже по части красоты побережья лучше всех в мире, но это, надо отдать должное, тоже красивое побережье. Ах, какую красивую картину написал этот голландский живописец, изрекают они в музее старых мастеров в Голландии, просто необыкновенно красивую, но, конечно, с нашими картинами, написанными нашими художниками, теми, что висят в наших музеях, ее не сравнишь, это было бы чересчур, но ничего, этот голландец не посрамил своих, стыдиться тут нечего.

Вот так они и бубнят без перерыва, написал я, они сравнивают Версаль и Эскуриал со своими жалкими деревянными замками, построенными в семнадцатом веке изголодавшимися военнопленными, они сравнивают мировые центры со своими рабочими поселками, я же говорил, они лишены чувства перспективы, исторической, географической и даже самой обычной геометрической. Если какой-нибудь американец начнет рассказывать, какие сложные и уникальные технические решения приходится находить, чтобы запустить космический челнок, они тут же возражают: да, конечно, может быть, ты и прав, но разве это можно сравнить с техникой, какую мы используем для производства шарикоподшипников. Ты что, американец, не понимаешь, что мы лучшие в мире и в космической технике тоже, это пока тайна, мы могли бы построить челнок вдвое больше и втрое лучше вашего, но чисто случайно мы делаем не челноки, а подшипники, что куда как более почетно и сложно, спроси кого угодно. Это, конечно, чисто теоретическое допущение, Бахманн, но по сути я не преувеличиваю.

Если бы вы знали, как я стыжусь своих лишенных чувства перспективы соотечественников. Следовало бы запретить им путешествовать, написал я, следовало бы усилить охрану границы с этой жалкой северной пустынькой и никого не выпускать. Скольких несчастий избежало бы человечество! Они везде, написал я Бахманну, и вы тоже, Бахманн, наверняка с ними сталкивались – и все же вы настаиваете на выпуске в свет вашей брошюры, что же вы, позвольте вас спросить, за человек? Может быть, вы один из моих соотечественников, может быть, вы просто маскируетесь под вашей загранично звучащей фамилией? Может быть, ваша фамилия вовсе не Бахманн, а Бекман[4]? Упаси вас бог, если это так, – я снимаю с себя всякую ответственность за то, что может в таком случае произойти.

И все равно, верьте мне, написал я, даже не сомневайтесь, когда я утверждаю, что мои так называемые соотечественники все поголовно душевнобольные. Как вы еще объясните их манию величия и постоянное ханжество? Они даже умудряются хвастаться достижениями людей, которых они просто-напросто выжили из страны. О, как мы горды тем или этим, восклицают они, забывая, что совершенно бессовестно выжили того или этого со своей родины. Это ужасно, но это правда. Те немногие из моих земляков, что снискали себе заслуженную мировую славу, в девяти случаях из десяти были вынуждены эмигрировать, их выгоняли пинками и зуботычинами, как будто существует некая трагическая зависимость между их достижениями и их судьбой. Среди пострадавших – наш единственный писатель, это было сто лет назад, и наш единственный кинорежиссер. Закономерность видна невооруженным глазом: одаренных художников вынуждают к эмиграции, в то время как убогие середняки пользуются в моем так называемом отечестве славой и почестями. На тех градусах северной широты, о которых идет речь, Бахманн, этот принцип имеет силу закона, людей с талантом преследуют, бездарей прославляют. Они просто не переносят людей с талантом, человек с талантом – непростительная провокация, грубый вызов моим во всех отношениях безмозглым соотечественникам, человек с талантом как бы дает им понять, насколько они тупы и безмозглы, в наказание за такое преступление они бы охотно ввели смертную казнь.

Вы даже не догадываетесь, Бахманн, насколько они ненавидят талант, они делают все, чтобы уничтожить его, унизить, выжить из дома, только тогда они спокойно спят по ночам в счастливой уверенности, что глупость и середнячество по-прежнему в чести на этих самых глупых и самых середняческих в мире широтах. А начинается это середнячество еще в начальной школе, написал я; к примеру, если в классе появляется ребенок с явными математическими способностями, они вовсе не стремятся помочь ему, скажем, попасть в специальную школу или в специальный класс, или приставить к нему особого учителя, чтобы ребенок мог развивать свое дарование, как сделали бы в любой другой стране с минимальным инстинктом самосохранения, наоборот – они запихивают его в особый класс для асоциальных элементов, они смотрят на него, как на выскочку, источник неприятностей, преступника, не желающего проявлять солидарность со своими малоодаренными одноклассниками, на него смотрят, как на умалишенного, написал я, – этакий юный умалишенный, не желающий подчиняться их середняческим законам. И это касается не только математики, это касается одаренности в любой области, какую ни затронь, – у тех, кто хорошо рисует, отнимают карандаш и блокнот, тем, кто обнаруживает литературные способности, ставят самые низкие оценки или даже вообще никаких оценок, хотя охотнее всего они отрубили бы им руки и отправили в пожизненное заключение, музыкальных детей отстраняют от музыкального образования, поскольку их талант является признаком отсутствия солидарности и они, таким образом, угрожают законам музыкального середнячества… или их вынуждают заниматься тем, к чему они совершенно не пригодны, столярным делом, например, с расчетом вызвать у них комплекс неполноценности и в конце концов довести до самоубийства. И разве это не патология, Бахманн, они исходят из своих ханжеских понятий о справедливости; условия должны быть равны для всех, долдонят они дрожащим от возбуждения голосом, середнячество должно быть одинаково во всех областях, иначе это будет несправедливо, это будет анархия. Подумайте, что было бы, если бы все были разными, на полном серьезе убеждают они друг друга, и чем это кончится? – гражданской войной, вот чем это кончится, анархией это кончится, беззаконием, бомбами и братоубийством, вот чем это кончится; то есть мы поступаем единственно правильно, когда всеми средствами, включая психологическую пытку, возвращаем на землю тех, кто думает, что что-то из себя представляет, тех, кто нарушает наши любимые середняческие законы, тех, кто решил, что может создавать музыку, или рисовать, или писать стихи… впрочем, они пока еще дети и должны сосредоточиться на том, чтобы стать середняками, придерживаться нашего лучшего в мире среднего уровня, не высовываться, иначе настанет хаос и анархия, и подумайте, как несчастны будут те, кто послабее, кто не обладает никакими особыми дарованиями. Мы должны думать в первую очередь о них, ханжески заявляют они, хотя на самом деле они совершенно и не думают о тех, кто ниже среднего уровня, я подчеркнул эти слова, – наоборот, они их ненавидят ничуть не меньше тех, кто этот уровень превосходит, по тем же причинам, только, так сказать, в зеркальном изображении; во всяком случае, в мое время, Бахманн, их помещали в особые классы, так называемые наблюдательные классы, чтобы, как они утверждали, наблюдать за ними (совершенно, кстати, клинический термин – наблюдать), хотя главной их целью было просто избавиться от этих детей, убрать их с глаз подальше, не стыдиться, что у нас есть те, кто ниже среднего уровня. Раньше их просто стерилизовали, чтобы у них не было потомства, угрожающего в будущем непревзойденному среднему уровню, или натравливали на них социальные службы; таких детей просто-напросто похищали и увозили в специальные детские дома, потому что они отличались от прочих, и родители их отличались от прочих, они, может быть, жили в домах, где не придавали такое большое значение уборке, или у них было слишком много кошек или собак, которые, к ужасу соседей, гадили на тротуаре, или у них не было машины, что считается крайне асоциальным, даже преступным на этих широтах, а в мое время, Бахманн, этого было достаточно, чтобы власти организовали чуть ли не военную вылазку, со специальными подразделениями, иногда даже вооруженными, чтобы насильно забрать ребенка у родителей и поместить его в так называемый детский дом, где его подвергали психическому террору, причем такому, Бахманн, что в вашей стране не приснится ни одному закоренелому садисту в его самых подлых фантазиях.

Я мог бы привести тысячи и тысячи примеров подобных мерзостей, написал я Бахманну, никаких брошюр не хватит, чтобы их описать. Изобретатели, к примеру, те самые изобретатели, которые принесли богатство этой стране, те самые, чья сила заключается именно в том, что они не такие, как все, что они немножко, как говорят, с приветом, что они решаются нарушить стереотип и изобрести что-то, до чего до них никто в мире не додумался, короче говоря, те гроссмейстеры созидания потребностей, о которых никто никогда и не подозревал, на ком основана вся так называемая рыночная экономика, думайте о ней что хотите, но она есть, эти изобретатели, написал я Бахманну, эти горячие головы, которые, как правило, желают человечеству только добра и стараются по мере сил улучшить жизнь, по крайней мере в области техники, так вот, Бахманн, этих несчастных преследуют в моих широтах с хладнокровием палачей, над ними издеваются так, что нормальному человеку невозможно вообразить, их официально высмеивают, им не дают ни эре, чтобы они могли закончить свои замечательные, но иногда требующие дополнительных вложений проекты. Изобретатели, к которым в каждой нормальной стране относятся с уважением и щедростью, на тех широтах воспринимаются как ненормальные, душевнобольные выскочки, назойливые всезнайки, в какой-то степени психопаты, написал я Бахманну, вот поэтому в моей стране так все и обстоит, за исключением разве что телекоммуникаций. Подшипники и бумага на всю катушку, тот или другой скверный автомобиль и огромное количество нержавеющей стали; просто плакать хочется, глядя, как они вбухивают деньги в отрасли, время величия которых закончилось лет тридцать назад, эта страна совершенно очевидно заслужила предстоящую катастрофу.

Короче говоря, на этих подлых широтах все, что отличается, все, что выделяется из общей серой массы, расценивается как отклонение и подлежит уничтожению. Они считают такие явления ненормальными, написал я Бахманну, художник, отличающийся от других выдающимся талантом, – ненормален, он взламывает принцип середнячества, он дает другим понять, что они дураки, а это приравнивается к организованной преступности, поэтому они гонят – пинками, плевками и зуботычинами, с подлостью, превосходящей все рекорды подлости, – они гонят этого художника из страны, чаще всего под предлогом какой-нибудь налоговой чуши, это считается идеальным алиби для такого рода кампаний, для этих преступлений против свободы и прав человека, написал я Бахманну, возвращаясь тем самым к уже сказанному, талантливых художников выживают из страны, а посредственностей чествуют и награждают.

Никогда больше ноги моей не будет в этой долине смерти. Я не стану жить там, даже как отшельник в их ледяных пустынях, написал я Бахманну и тут же заметил, что чуть не упустил очень важную тему. Даже в их ледяных пустынях, даже на лоне их природы, вдохновенно повторил я в своем письме Бахманну, о которой они распространяют всякую небывальщину, пропаганда просто из штанов выпрыгивает, да и не только пропаганда, все эти мерзкие туристы из моего так называемого отечества, со своими мерзкими блондинистыми волосами, фальшивыми голубыми глазами, воняющие вульгарным одеколоном, счастливые до мозга костей, что их внешность совпадает с патологическим идеалом сверхчеловека, провозглашенным когда-то вашим диктатором, эти мерзавцы, которые одним своим присутствием портят настроение и отравляют воздух в этом городе во время летних отпусков, в бешенстве написал я Бахманну, эти негодяи тоже продолжают распространять в корне лживые вымыслы о якобы замечательной природе на этих проклятых градусах северной широты; как они любят эту природу, как они обожают лес, как они все живут в палатках и ловят рыбку, как они странствуют, покоряют вершины, гребут на байдарках, гребут на каноэ, гребут на лодках, ходят под парусом, как они постоянно, чуть ли не беспрерывно, собирают грибы, как замечательно вкусна родниковая вода, как чисты водоемы, как близки они к матери-природе, хотя видят они эту природу в лучшем случае из окна своей гадкой машины, они почти и не бывают на природе, они ее, эту природу, систематически уничтожают, их ягоды несъедобны, а на окунях следовало бы вешать табличку с костями и черепом, они сознательно скрывают страшные подробности украинской ядерной катастрофы, грибы вызывают рак желудка, олени светятся, а лисы мутировали до неузнаваемости, они скрывают, что их страна, за исключением, может быть, страны, где это случилось, больше всех пострадала от той жуткой катастрофы, а они там, в своем неизбывном цинизме, стараются все это скрыть, как всегда, зажимают правде рот, манипулируют общественным мнением, в каковом искусстве они, без сомнения, чемпионы Солнечной системы.

Чистая, нетронутая природа – всего-навсего еще одна ложь в бесконечной паутине лжи, составляющей основу жизни в этой стране, написал я Бахманну совершенно вне себя от ненависти, купаться в их озерах опасно для жизни, берега заросли ядовитыми водорослями, лес, вернее то, что у них хватает наглости называть лесом, на девяносто процентов состоит из искусственных посадок, это не что иное, как концентрационный лагерь для хвойных, они там все выстроены по шнурку, написал я Бахманну, отойдите только чуть в сторону от шоссе, где государство и лесные магнаты создают видимость дикой природы, отойдите и увидите, как несчастные сосны и ели стоят по струнке, какое циничное манипулирование правдой, и мало того, насквозь изолгавшись, они делают всё, чтобы доказать, что они не такие, как все. Мы не такие, как вы там на континенте, с вашими дымовыми трубами, восклицают они со злорадством, у нас природа принадлежит народу, задирают они нос, хотя их право народа на пользование природой ничем не отличается от права других стран, например, вашей, Бахманн. Тем более это право, которым они постоянно похваляются, содержит множество оговорок, исключений и обязанностей. Да, вы имеете право поставить палатку в лесу, кому бы этот лес ни принадлежал, но в какой другой стране нет этого права? Вы, разумеется, не имеете права развести костер, сломать ветку, поставить силки, мусорить, убить товарища по палатке, но в какой стране это все поощряется? – задал я риторический вопрос Бахманну. Да, вы можете ловить отравленную рыбу, если только водоем не частный и у вас есть рыболовная карточка, но в какой стране это запрещено? Они пытаются доказать свою исключительность во всем, даже в том, что ничем не отличается от принятых в других странах установлений, да, впрочем, что за разница, та рыба, что они ловят, с рыболовной картой или без, все равно опасна для жизни, она в лучшем случае пригодна для онкологических исследований – так я и написал Бахманну. Или, может быть, они считают, что права, как таковые, существуют только на их собственных широтах, поскольку только там они первые во всем, в том числе и по части прав?

А города? Как они могут утверждать, что влюблены в красоту природы, когда все указывает на полное отсутствие интереса к красоте, даже презрение к красоте, да просто-напросто универсальную ненависть к красоте. Давайте возьмем для сравнения городской пейзаж, предложил я Бахманну, потому что это представляет безусловный интерес для вас с вашей странной брошюрой. Городской пейзаж на этих градусах северной широты чрезвычайно красноречив, написал я Бахманну. Собственно говоря, нет никакой необходимости в этом моем непомерно разросшемся письме, мне следовало бы просто послать вам открытку, изображающую центр одного из городов моего так называемого отечества. Такая открытка скажет вам больше, чем тысяча слов. Такая открытка скажет вам больше, чем все непомерно разросшиеся письма и все брошюры на земном шаре. Одного взгляда на городской центр в одном из городов моего так называемого отечества достаточно, чтобы объяснить вам все. Вы, должно быть, никогда не видели городских центров в моем отечестве, Бахманн, потому что, если бы вы их видели, вам не пришла бы в голову эта затея с брошюрой, вы просто оставили бы ее в самом начале, вы бы сняли с себя всякую ответственность, вы бы молили Бога о прощении за совершенное вами непростительное преступление – взяться за этот извращенный проект, он противоречит не только здравому смыслу, но и всей гуманистической концепции, вы даже, скорее всего, в отчаянной попытке примириться с собственной совестью, сделали бы то, что я сам должен был сделать давным-давно… но, как ни странно, мысль эта пришла мне в голову только сейчас, когда я сижу, полузадушенный конвульсиями ненависти, и опять пишу на машинке, которую они своими преследованиями заставили замолчать, вы бы сделали это, вы наверняка бы начали войну против этой страны, этого средоточия зла… для начала бросили бы бомбу в их консульство, провели бы демонстрацию, предложили бы исключить их из мирового сообщества, предложили бы бойкотировать их, уморить голодом, ввести санкции вроде тех, что ввели против Ирака, а потом выйти из подполья и вести всеми доступными средствами партизанскую войну, освободительную войну, совершить революцию, и если мы с вами решим взяться за это дело, Бахманн, то борьбу надо начать с того, чтобы превратить в руины все их городские центры.

Как я уже писал, написал я Бахманну, вы, скорее всего, никогда и не видели городские центры в этой стране, иначе бы вы не затеяли ваш проект, а я не сидел бы сейчас за машинкой. А вообразить себе этот феномен просто-напросто невозможно, фантазии не хватит, даже гениальной фантазии не хватит, никакой фантазии не хватит, даже фантазии шизофреника не хватит, потому что мысль с такой задачей не справится, произойдет коллапс, короткое замыкание, эту мысль засосет в черную дыру с бог весть какими последствиями для остальных мыслей; боюсь, что возможна полная остановка мыслительной деятельности, настолько пошлы и оскорбительны для глаза городские центры моего так называемого отечества. Ваши городские центры тоже не образцовы, но это зависит от войны, наследства диктатора, а тот в свою очередь получил наследство от императора, который получил наследство от Бисмарка. Война и ваш помешанный диктатор – вот объяснение. В моей же стране никакой войны не понадобилось, они сами изуродовали свои города. Думаю, что если бы там была война, вроде той, что разрушила ваши города, их городские центры были бы куда более привлекательными, написал я без тени сомнения. Руины, например, куда более привлекательны, воронки от снарядов куда более привлекательны, вот до какой степени так называемым архитекторам в моем так называемом отечестве удалось изуродовать города. Вы даже и представить не можете, Бахманн, там, где раньше стояли красивые деревянные дома, теперь воцарилось тотальное уродство, вместо величественных столетних срубов – настоящее гетто. И в какой части страны вы бы ни находились – все выглядит совершенно одинаково.

Монотонность просто пугающая, написал я Бахманну, если кого-то усыпить и во сне перевезти в другой город, он и не заметит разницы, он найдет все то же самое, что и в своем городе, он так и будет жить в убеждении, что все так, как надо, что история с переносом его в бессознательном состоянии в другой город ему просто приснилась, он будет бродить по тем же улицам, посещать те же безобразные конторы в безобразных зданиях, расположенных так же безобразно вокруг обязательной главной площади с ее обязательным колбасным киоском и газетным киоском, с точно таким же колбасником и точно такой же газетчицей.

Он будет заходить в точно такой же «Консум»[5] и покупать точно такую же копченую грудинку, его будет обслуживать точно такой же мясник, и платить он будет в точно такую же кассу, как и в своем городе, разве что диалект у кассирши немного другой, она, может быть, говорит с западным акцентом, а там, у него дома, – с восточным, северным или южным; или переставьте все местами, это никакой роли не играет, все равно, даже если он и обратил бы на это внимание – ну и что, наверное, приехала откуда-нибудь, решит он, в конце концов, физиономия у нее такая же кислая, так что, наверное, это она и есть. Потом он двинется дальше, будет бродить по этому в мельчайших деталях идентичному городу, где даже расстояние между мусорными корзинами такое же, как у него дома, где даже выбоины в асфальте такие же, где у алкоголиков такие же мертвые глаза, а видеопрокат рекламирует те же фильмы – порнография и насилие. Потом он зайдет в «Систембулагет»[6], расположенный в точно таком же безобразном здании, и там столкнется с кем-нибудь… наверное, подумает наш герой, я с ним где-то встречался, или он просто выглядит так же, как тот, с кем я где-то встречался, во всяком случае, дурацкие шутки насчет жены и детей точно такие же, как у того, с кем я где-то встречался, только почему-то он говорит на другом диалекте, чем в последний раз, когда я с ним, как мне кажется, где-то встречался, наверное, у меня что-то со слухом, решит бедняга, сжимая в руке номерок в очереди, точно такой же, как дома, а скорее всего, и номер тот же самый, и станет терпеливо ждать, пока через пару часов не подойдет его очередь, два часа – это довольно быстро, если дело происходит в пятницу после обеда… и наверняка не раньше, чем он выйдет из автобуса и откроет дверь в одном из этих жутких коттеджей, дверь, как ему покажется, своего дома, и вдруг обнаружит своего двойника, тупо глазеющего в телевизор, не в состоянии оторваться от одной из этих глубоко враждебных человечеству программ, двойника, потирающего руки в ожидании ужина, состоящего из той самой копченой грудинки, которую наш герой только что, как ему казалось, купил в «Консуме», том самом, что показался ему «Консумом» в его родном городе… наверняка не раньше, а только тогда он, к своему ужасу, поймет, что история с переносом его в другой город в бессознательном состоянии ему не приснилась.

Неплохая история, а, Бахманн? – изнемогая от ненависти, задал я ядовитый вопрос, а главное, правдивая: в моем так называемом отечестве ретиво клонируют самые мерзкие архитектурные образцы, которые только можно выдумать, чьи-то больные мозги непрерывно работают, чтобы превратить в ад на земле каждый город и каждый поселок в этой Богом забытой стране, и так называемые градостроители, дошедшие в своей извращенности до непостижимых для нормального человека пределов, получили возможность резвиться, как им вздумается, мало этого, их подзуживают душевнобольные политики, а народные массы этих негодяев просто обожают, это кошмар, Бахманн, написал я Бахманну. И этот кошмар будет преследовать вас в каждом городе, каждом поселке, куда бы вас ни занесло. Столица, может быть, отличается слегка от других городов и поселков, в том смысле, что она побольше, но с другой стороны, это и хуже, у них, этих извращенцев, больше простора для их вредоносной деятельности, там, где когда-то стояли прекрасные, может быть, не такие большие, но поистине величественные деревянные здания, сейчас возвышаются дома из самого дешевого и к тому же некрашеного бетона, думаю, что они взяли за образец бараки ГУЛАГа… извините, Бахманн, бумага немного запачкалась, я точно не помню, но скорее всего меня на этом месте вырвало.

Представить это без риска серьезной психологической катастрофы невозможно, Бахманн, вы наверняка впадете в необратимую кому. Городские центры в моей стране представляют собой ни с чем не сравнимый архитектурный ад. И они этому рады! Они чувствуют себя как рыбы в воде в этом кошмаре, потому что жители этой страны – прямые наследники доисторических демонов, они ненавидят все красивое, они радуются, разоряя свои средневековые постройки, статные деревянные дома, срубы, – вы, наверное, знаете, что для того, чтобы как-то уберечь эти постройки от ретивых градостроителей моего так называемого отечества, пришлось вмешаться ЮНЕСКО, и оно успело занести несколько зданий в список памятников мировой культуры, о чем мои соотечественники в глубине души сожалеют в силу своей укоренившейся подлости, но утверждают, что относятся к этим постановлениям с уважением, опасаясь, что их просто выкинут из мирового сообщества.

А куда делись все градостроители и все архитекторы, приложившие руку к этому беспримерному преступлению? Должен признаться, Бахманн, – точно не знаю, но почти уверен, что они получили из рук короля почетные грамоты и медали, им назначили пожизненную пенсию, уверен, что так и было… надеюсь, вы не думаете, Бахманн, что мне в какой-то степени льстит участие в вашей идиотской брошюрке? Даже не надейтесь, забудьте об этом, а вместо этого лучше отнеситесь всерьез к моему предложению начать против этой подлейшей на земном шаре страны партизанскую войну или еще какую-нибудь войну, чтобы освободить человечество от этих невообразимо удручающих городских центров, мы просто должны начать эту освободительную-от-городских-центров войну. А может быть, мы с вами потребуем выдачи этих градостроителей международному трибуналу? – написал я и ощутил приятное возбуждение от того, что набрел на такую замечательную идею, – мы потребуем предания их суду, как истинных преступников, как моральных убийц, калечащих человеческие души, причем хорошо бы выбрать трибунал, имеющий право назначать смертную казнь, располагающий собственным расстрельным взводом, это они и заслужили, смертную казнь, причем смертная казнь – довольно гуманное наказание за то, что они натворили, они заслуживают куда более тяжкого наказания, чем смерть, их следовало бы отправить туда, откуда они черпали свои градостроительные образцы, – на каторгу в ГУЛАГ, причем в ножных кандалах.

Честно говоря, я не понимаю, почему эту подлую нацию вообще пригласили стать членом так называемого Союза, написал я после паузы, вызванной необходимостью сменить ленту в машинке. Это была непростительная ошибка со стороны так называемого Союза, должно быть, у кого-то выдался неудачный день или возникли трудности с синхронным переводом на каком-нибудь пленуме, так что «нет» было по ошибке истолковано как «да». Может быть, делегаты обкурились или их кто-то подкупил, я не могу придумать никакого другого разумного объяснения этого рокового решения, и у меня нет ни малейшего сомнения, что оно, это поистине роковое решение, приведет в конце концов к гибели вашего Союза. Они просто не поняли, на какой риск идут, они не поняли, что в каком-то смысле играют в русскую рулетку, причем на кону стоит будущее континента, они не поняли, что эта страна сделает все, чтобы заразить своей исторической бездуховностью и своим середнячеством все страны Союза, она сделает все, чтобы отравить их своей безмерной скупостью, своей неотесанностью, что она низведет все страны на культурный уровень приматов, она потребует выровнять по линейке все городские центры во всех странах, чтобы сделать их похожими на скопированные с бараков ГУЛАГа несказанно уродливые городские центры в их стране, она спровоцирует культурное обнищание, короче говоря, сделает все, чтобы искоренить само понятие гуманизма.

Для меня, Бахманн, непосильная задача – понять, каким образом эти люди из вашего Союза ничего не заподозрили, даже ознакомившись с дебатами по поводу так называемого референдума в этой стране, написал я Бахманну, этими неподражаемо дебильными дебатами, их следовало бы изучать даже из инстинкта самосохранения, не говоря уже о том, что вам представилась бы замечательная возможность разоблачить не имеющую конкуренции духовную нищету этой страны. Не думаете ли вы, Бахманн, что во время этих дебатов обсуждались какие-то серьезные политические вопросы, какие-то глобальные перспективы, развитие культурного или социального сотрудничества? – если у вас есть на этот счет какие-то иллюзии, расстаньтесь с ними незамедлительно, поскольку главной темой дебатов перед вступлением в так называемый Союз стала святыня этой страны – особый жевательный табак под названием снюс. Обитатели этого рая бездуховности суют пакетики с этим табаком под верхнюю губу, отчего не только внутренне, что само собой разумеется, но и внешне становятся похожими на обезьян, недаром говорят, что внешность – зеркало души. Именно эти пакетики стали главной темой дебатов в моем так называемом отечестве. Слышали ли вы что-либо подобное, Бахманн? Жевательный табак и его свойство выявлять в человеке обезьяну, вот какой вопрос они посчитали наиболее важным для будущего нации, у меня просто нет слов, написал я, меня опять переполняет ненависть к этой проклятой стране, заставившей меня замолчать; в этих дебатах они только и долдонили об этом жевательном табаке, написал я опять, вгляделся в написанное и понял, что всех моих умственных способностей не хватит, чтобы постичь этот факт: их вступление в Союз зависело от такой банальности, как особый жевательный табак под названием снюс! Этот вопрос обсуждался очень долго, написал я, они месяцами вели телевизионные дискуссии по этой жизненно важной проблеме, жевательный табак заполнил все первые страницы газет, все развороты, жевательный табак присутствовал везде и одновременно, как некий загадочный бог, и в конце концов именно какое-то, не помню какое, но, во всяком случае, устраивающее нацию решение этого вопроса подвигло их ломануть к избирательным урнам, поскольку в этой стране уборщиц и пастухов политический горизонт не распространяется дальше жевательного табака, все их убогое счастье произрастает на грядке.

Все было именно так, Бахманн, как только жевательному табаку дали зеленый свет, они тут же проголосовали за вступление в Союз. Больше никаких требований у моей страны не было, на будущее ей было наплевать, она, как последняя деревенская б***, задрала юбку перед вашим Союзом – делайте со мной что хотите, только оставьте мне мой жевательный табак, тот самый табак, который наилучшим способом выявляет горильи черты у населения этой страны. Кроме того, написал я Бахманну, они были в телячьем восторге от возможности поплясать немного со слонами, поучаствовать в групповой фотографии с заседания министров в Брюсселе или Париже, слева с краю, разумеется, рядом с датским делегатом; министр иностранных дел, должно быть, разрыдался от счастья сидеть за одним столом со своим британским коллегой, лопотать на своем детсадовском английском, рассказывать о своей любимой родине, где все так замечательно и которая превосходит остальные страны во всем, за что ни возьмись, или шутливо предложить ему дозу жевательного табака после обеда, чтобы затем погрузиться в вопросы мировой политики, перепутать Гонконг с Кинг-Конгом, а потом начать рассказывать о потрясающем праве народа на пользование природой в его стране или о только что купленном для дачи самогонном аппарате, дополнительно сесть в калошу, налив водку в винный бокал и слизав соус с тарелки, после чего в полной убежденности, что Ирландия не что иное, как английская губерния, осторожно спросить, с чего бы это у ирландцев есть свой министр иностранных дел, который к тому же сидит с ними за одним столом, что, разве английского министра мало? А потом, за чашкой кофе, поговорить немного свысока с австрийским министром, поскольку у того в стране всего семь миллионов населения, а в его стране – целых восемь, или, скажем, затеять стратегическую беседу об обороне Оландского моря[7], чтобы посреди этого важного разговора быть прерванным телефонным звонком жены – не забыл ли он заполнить купоны тотализатора, – и в конце концов двинуть в бордель на средства налогоплательщиков, а там, в борделе, угостить даму сердца прихваченным с собой жевательным табаком, расслабиться, сбросить все оковы цивилизации и превратиться в того, кто он по сути дела и есть – в хрюкающего примата с табаком под верхней губой, если, конечно, этот самый министр иностранных дел употребляет этот самый жевательный табак, оставим это в стороне, Бахманн, поскольку я понятия не имею, кто занимает эту должность, я даже не знаю, мужчина это или женщина, к тому же меня это совершенно не интересует.

Но в принципе, добавил я в своем письме к Бахманну, поскольку брошюра имеет прямое отношение к так называемому Союзу, мне кажется, что вашему так называемому Союзу некого винить, кроме самого себя, если они предложили членство самой гнусной стране в мире, вместо того чтобы уничтожить ее одним-единственным беспощадным военным ударом. Этим вы оказали бы большую услугу человечеству, это просто-напросто единственная предпосылка вашего счастливого будущего. Так что теперь, Бахманн, надеюсь, что вы мне верите, когда я уже тысячный раз в этом письме утверждаю, что презираю эту страну до глубины души. Я ЕЕ НЕНАВИЖУ! – написал я заглавными буквами.

Закончив таким образом свое письмо Бахманну, я вытащил из каретки последний лист, спокойно просмотрел его, исправил пару описок, положил в стопку вместе с другими и встал из-за стола. Посмотрел на часы – почти десять вечера. В квартире неправдоподобно тихо, и это понятно, сказал я себе. Ничего странного, что в квартире тихо, поскольку здесь никого, кроме меня, нет, моя жена просто-напросто сбежала после того, как я разоблачил ее, после того, как для меня стало ясно, что она примкнула к стану моих врагов. Слава тебе, Господи, что ее нет и в квартире тихо, подумал я. Слава тебе, Господи, что я нашел в себе силы ответить на ее террор и выставил ее отсюда, потому что наверняка не выдержал бы ее присутствия. С этой минуты, сказал я себе, все будет по-другому, с этой минуты в квартире поселится тишина – и одиночество, добавил я. Никто не знает, через что я прошел за последние два года, громко сказал я вслух, не только прекрасно осознавая, что говорю сам с собой, но и в надежде, что соседи тоже услышат, потому что в этой квартире, где теперь воцарилась тишина, стены очень тонкие, все прекрасно прослушивается, и они, соседи, наверняка слышали, что я сказал, может быть, именно поэтому у них так тихо, они-то стараются быть тактичными и говорят вполголоса. Громко говорю только я, причем сам с собой, сказал я себе, а почему бы мне и не разговаривать громко самому с собой? Это мое право, я свободный человек, я имею право разговаривать сам с собой, если появится такое желание. К тому же это вполне оправданная акция протеста, подбодрил я сам себя, мои враги хотят заставить меня замолчать, поэтому это не что иное, как именно акция протеста, акция неповиновения – громко разговаривать самому с собой, и мне совершенно наплевать, что соседи считают, что я тронулся, – этот тип, наверняка рассуждают они, сидит и разговаривает сам с собой, ему следовало бы подумать, какая слышимость в этой квартире, и, если и разговаривать самому с собой, то тихо, а еще лучше – вообще не разговаривать, чтобы не беспокоить других и не становиться притчей в доме: он определенно не в себе, этот иностранец, он постоянно разговаривает сам с собой, к тому же у него при подозрительных обстоятельствах исчезла жена, и вполне может быть, что ее расчлененный труп лежит у него в морозильнике. Может быть, они так и думают, сказал я себе, но ведь никто из них меня не знает, никто не знает, через какой ад прошел я за последние два года, и если я буду молчать, они не поймут мое молчание точно так же, как сейчас не понимают то, что я громко разговариваю. Сам с собой. Замолкнувший писатель – живой мертвец, душа в ожидании Страшного суда, ни один человек и представить не может, какие мучения испытываю я ежедневно и ежечасно, ни один человек, а мои соседи и подавно, сказал я себе, ни один человек не сможет представить себе садизм, с каким преследуют меня в стране, где царит гегемония зла, где они затоптали в грязь мое имя, мои произведения, мои песни, где они сделали все, чтобы довести меня до самоубийства. Нормальный человек не в состоянии постичь эту чудовищную подлость, а соседи мои, безусловно, нормальные люди, так что как они могут понять этот кошмарный, нечеловеческий садизм, доведший меня до такого состояния.

Писатель, которому заткнули рот, сказал я себе, не что иное, как бесприютный дух, растянувшийся в шпагате между миром живых и царством смерти, лишенный даже кладбищенского покоя, изнемогающий в своем личном аду, где жена втайне, по приказу его врагов, пытается окончательно довести его до сумасшествия, с улыбкой протягивает намыленную веревку, утверждая при этом, что хочет ему помочь, и втайне надеясь, что он осуществит наконец свою угрозу и покончит с собой. Так было все эти последние два года, сказал я себе, но теперь все будет по-другому, все изменится. И не последнюю роль в этой перемене сыграло мое непомерно разросшееся письмо этому так называемому Бахманну, сказал я громко и бодро, не заботясь, что скажут соседи о таком шумном проявлении бодрости. Это письмо – неслыханная, фантастическая победа, сказал я себе, это как в старое доброе время, даже лучше, чем в старое доброе время, оно, собственно, и не было таким добрым, это старое время, если подумать, что моя жена все это время водила меня за нос и обманывала меня с моими врагами. Нет, даже самый искушенный психоаналитик не сумел бы понять мои страдания, снова сказал я в полный голос, это чистая правда, это больше, чем правда. Я же был совершенно безоружен перед культурными психопатами моей страны, перед этими критиками и журналистами, которые сделали все, чтобы меня уничтожить. И они меня победили, они добились, чего хотели, заставили меня замолчать, онеметь, обрекли на адские муки. Я их ненавижу, крикнул я. Что они себе думают, сказал я себе, эти культурные психопаты, что работа писателя – некая игра? Приятное времяпрепровождение? Ничего серьезного?

Впрочем, что от них ждать, такая точка зрения очень удобна для них, не наделенных вообще никаким талантом, кроме садистского таланта травить и мучить людей, кроме таланта заткнуть рот писателю, выжить его из родной страны, довести до самоубийства – тут их превзойти невозможно! тут они рекордсмены мира. Эти культурные психопаты, сказал я себе, не могут поверить, что работа писателя – это серьезная, ответственная работа. Подумаешь, работа как работа, ничего особенного, думают они, разве что она, эта работа, работа писателя – не что иное, как вызов их собственной бездарности и середнячеству. У них не хватает мозгов понять, что искусство – это вопрос жизни и смерти, что творец, лишенный возможности творить, погибает, что вне своего творчества он просто не существует. Но такое утверждение с их точки зрения непростительно элитарно, чего там, все это могут, особенно мы, мы тоже можем, и не хуже. Мы, собственно говоря, можем даже лучше, чем ты; мы же тоже пишем, все что угодно, от рецензий до виршей на Рождество, не романы, конечно, что за чушь – романы, особенно по сравнению с виршами на Рождество, а ты, по сути, не что иное, как свинья, вообразившая себя элитой, и все, что ты от нас получаешь, ты заслужил. Они просто не понимают, насколько они мерзки, сказал я себе, на этот раз потише, чтобы не беспокоить соседей, они просто не понимают, что такое искусство. Но это, конечно, ни в коей мере не извиняет их подлость и злобу – что может быть хуже бездумной подлости и бездумной злобы! Они уверены, что писатель пишет романы для развлечения или потому, что ему хочется покрасоваться. Это непостижимый идиотизм, но, к сожалению, так оно и есть. Они не понимают. И обычные граждане, так называемое население, тоже не понимают. Ни те, ни другие не понимают, что у художника нет выбора, он должен творить, иначе ему конец, сказал я себе и обнаружил, что все еще стою за письменным столом, глядя на мое стостраничное письмо Бахманну.

Если я все это переживу, подумал я, выходя из комнаты, но при этом буду лишен возможности творить, если я буду обречен на немоту, остаются только алкоголь и наркотики. Я, наверное, стану героиновым наркоманом, решил я и двинулся в ателье жены, вернее, в бывшее ателье бывшей жены, поправил я сам себя. Собственно говоря, царящее среди культурных психопатов, да и всей общественности мнение, что замолчавшие художники пьянствуют и травят себя наркотиками, зависит от полного отсутствия у них, этих культурных психопатов, какой бы то ни было морали. Они только хотят придать себе значительности, они ничего не принимают всерьез, даже когда сами умирают от слишком большой дозы героина или от цирроза печени после десятилетий непрерывного пьянства, они устраивают это исключительно в целях придания себе значительности. Они не понимают, сказал я себе, слоняясь по бывшему ателье моей бывшей жены, эти культурные психопаты и так называемая общественность, они не понимают, что художники существуют для того и только для того, чтобы творить, и если у них такой возможности нет, значит, у них нет ничего: ни дома, ни среды обитания, ничего, им остается только одно – глушить свою тоску наркотиками, чтобы забыть о мерзости жизни. Если я буду продолжать, я начну употреблять наркотики, причем самым деструктивным образом. При этих словах, произнесенных полушепотом, я остановился у бывшего рабочего стола моей бывшей жены. Странно, сказал я себе, всего несколько часов назад она сидела за этим столом и работала. А теперь уже не работает, мало этого, она уже и не моя жена, вот как поворачивается жизнь. Комната почти пуста, после учиненного мной справедливого разгрома она забрала с собой почти все свои вещи, вот и хорошо, подумал я, меньше будет поводов для сентиментальничанья. Я сел на ее бывший рабочий стул и посмотрел на вечернее небо. Ничего особенного, обычное вечернее небо в это время года, сказал я себе, небо то же, но я уже другой, совершенно другой, чем, допустим, вчера вечером, вчера вечером у меня еще была жена, а сегодня у меня никакой жены нет, зато сегодня я написал письмо этому загадочному Бахманну. Спасибо Бахманну, громко сказал я, не сводя глаз с вечернего неба, так похожего на вчерашнее, разве что туч побольше, да, небо не такое же, туч побольше, сказал я себе, выходя из комнаты, не особенно понимая, зачем я вообще сюда приходил, в это бывшее ателье. Ладно, с этого момента это будет моя комната, может быть, я устрою здесь что-то вроде большого чулана, во всяком случае, мне точно известно, что это уже не рабочая комната моей жены; а можно эту комнату сдать, сказал я себе, какому-нибудь коллеге, которому нужен кабинет, или студенту, кому-нибудь, а может быть, и не стану сдавать, пусть стоит так, рассуждал я, хотя судьба этой комнаты не особенно меня беспокоила. Жена не вернется, подумал я и, несмотря на все доводы, несмотря на ее необъяснимую измену, почувствовал болезненный укол в сердце.

Все, ее больше нет, разве что зайдет урегулировать вопрос о нашем общем займе. Я вернулся в свой кабинет, где ждала пишущая машинка, где лежало непомерно разросшееся письмо Бахманну, толстая стопка исписанных листов рядом с машинкой, за которую я не брался два года, в свой кабинет, где царило теперь неправдоподобное молчание… мое собственное молчание, чуть не доведшее меня до сумасшествия, более того – чуть не убившее меня. Здесь я и нахожусь, в десять минут одиннадцатого вечера, один, без жены, без общества, в спящем доме, с непомерно разросшимся письмом… а может быть, лучше написать о том, как я писал это письмо, с учетом тех событий, что произошли, пока я его писал? Надо бы так и сделать, подумал я. Я просто обязан это сделать, сказал я себе, приводя в порядок листы этого непомерно разросшегося письма Бахманну, и просмотрел первые его строки, написанные, в отличие от последних, от руки – я ведь начинал в уверенности, что письмо будет коротким.

Так я и сделаю, напишу вот о чем: напишу-ка я о том, как писал ответ Бахманну, окончательно решил я, нажал рычаг и сдвинул каретку вправо до отказа.

Национал-предатель Вальгрен (Послесловие переводчика)

Итак, молодой шведский писатель, обидевшись на недоброжелательную критику в своей стране, эмигрирует в Германию. В Берлине он неожиданно получает письмо от чиновника из Министерства культуры: ему предлагают содействовать в создании брошюры о литературном климате его бывшего отечества. Писатель садится за стол и начинает писать ответ.

До сих пор все, как и было в действительности.

Автор этой книги, Карл-Йоганн Вальгрен, в 1996 году уехал в Германию и прожил там много лет, до триумфального возвращения на родину в 2002 году. И он и вправду в самом начале своего пребывания в Германии получил в Берлине такое письмо: чиновники от культуры должны отрабатывать свое жалованье.

Но на этом сходство автора и литературного персонажа заканчивается.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

Книга рассказывает о методиках оздоровления крови и сосудов, включенных в знаменитую систему Кацудзо...
Книга представляет собой собрание цитат. Вниманию читателя предлагаются афоризмы, изречения, суждени...
В серии «Святые в истории» писательница Ольга Клюкина обращается к историческим свидетельствам, чтоб...
В серии «Святые в истории» писательница Ольга Клюкина обращается к историческим свидетельствам, чтоб...
В серии «Святые в истории» писательница Ольга Клюкина обращается к историческим свидетельствам, чтоб...
Повесть «Рига – Тукумс» пронизана ностальгическими воспоминаниями о первой любви, романтических прик...