Забывший имя Луны Мурашова Екатерина
Пролог
(13 июля 1941 года, Могилев)
– «Юнкерсы» летят! – сказал обкомовский шофер Федор и втянул прикрытую кепкой лысоватую голову в покатые плечи. – Я их, сволочей, вообще уже по звуку узнаю…
Шоссе было хорошее, гудронированное и машина неслась вперед с порядочной скоростью, мимо поставленных вдоль дороги в кюветах противотанковых орудий, которые издали казались кустами, так хорошо они были замаскированы. Прямо с шоссе в лес уходили недавно наезженные дороги. Мимо, обгоняя грузовик, пронеслась «эмка» с командиром-связистом, вся нагруженная капсюлями и гранатами.
– «Юнкерс» – серьезная машина, – невозмутимо подтвердил Кузьмич. – Против него нашим сладить тяжело.
– Чепуха это! – горячо возразил Федор, яростно крутя баранку. – Намедни наш летчик Терехин целое звено «юнкерсов» вообще уложил. А у него еще до того вообще пулемет отказал…
– А как же он их тогда? – удивился Кузьмич. – Безоружный-то? Заплевал, что ли?
– А в том-то и штука! – Федор оторвал от баранки клешнястую ладонь и назидательно поднял палец. – Мне самому лейтенант доподлинно разъяснил, так и я – вам. Дело было над аэродромом. «Юнкерсы», они, как всем известно, ходят плотным строем. Над ними в бою сошлись наши истребители и Ме-109. Немцы, стало быть, вообще держались на минимальной дистанции один от другого. Когда Терехин таранил одного, тот стал заваливаться на крыло и зацепил своего ведущего. Ведущий резко отвернул влево и столкнулся с левым ведомым. Так все головное звено «юнкерсов» и рухнуло… Все произошло вообще чуть не в один миг и сразу же в небе – шесть или семь парашютов. Кучно, группой уцелевшие фашисты снижались, а невдалеке от них, – Терехин. Причем для Терехина бой на том не кончился, потому что немцы открыли по нему стрельбу из пистолетов. Наш летчик отстреливался. Вся группа должна была приземлиться в нескольких километрах от аэродрома в поле. Строй бомбардировщиков, конечно, сломался: «юнкерсы» пошвыряли бомбы вообще как попало и ушли на запад.
– Ну, а Терехин-то этот что, живой остался? – не удержался Кузьмич.
– За Терехиным послали машину с бойцами, но раньше их туда подоспели колхозники. Они и помогли летчику обезоружить фашистов, связали их всех вместе одной длинной веревкой, а ее конец дали в руки Терехину. Так он и появился на КП дивизии – с пистолетом и одной руке и с веревкой, которой были связаны немцы, в другой. Причем старшим среди фрицев оказался вообще подполковник с двумя Железными крестами…
– Да, геройский малый, – кивнул Кузьмич и прислушался.
Оставшаяся где-то в километре позади, стояла батарея тяжелой корпусной артиллерии и с небольшими промежутками гвоздила куда-то на ту сторону Днепра.
Лев Шеин, сидя между Кузьмичом и Федором, почти не слушал их байки, которые они уже несколько часов травили для борьбы с подступающим изнутри и снаружи страхом. Выехали ранним утром из обкома партии – тяжелого двухэтажного здания, построенного в 1914 году в стиле псевдорусского классицизма. Над шатровой крышей занимался серый, подкрашенный розовым заревом пожаров рассвет. По обоим берегам Днепра неумолчно рокотала рукотворная смертельная гроза. Забитые гвоздями ящики грузили в машину молча, почти не матерясь. Содержимое бронированного сейфа, оставшееся здесь с того времени, когда в здании помещался музей Пролетарской культуры, перемежалось документами обкома. Во всех взглядах и словах сквозила растерянность.
Уже на окраине города Льва поразила мельком увиденная сценка: ярко освещенное окно парикмахерской, человек сидит в кресле, плечи его накрыты белой салфеткой. Позади с ножницами стоит пожилой цирюльник… Неужели где-то еще осталась обычная человеческая жизнь?
– Как вы думаете, Лев Яковлевич, одолеем фашистов-то? – спросил сбоку Кузьмич.
– Непременно одолеем! – твердо сказал Лев и до боли сжал кулаки.
(Лето 1978 года, где-то в районе Кеми)
– Марья, пойдешь за меня замуж?
– Вы что, мужчина, с ума сошли?!.. Как вас хоть звать-то?
– Иваном звать. Гляди, как здорово сочетается – Иван да Марья. Так пойдешь?
Женщина с опаской улыбнулась бледной бегучей улыбкой и заелозила тряпкой по уже вытертому месту на столе. Перед мужчиной стояла толстая белая тарелка с нетронутыми синеватыми макаронами и оставшейся в одиночестве, уже надкусанной котлетой. Сбоку примостилась пожухшая ветка не то петрушки, не то папоротника – знак самомнения пожилого повара, который знавал лучшие времена и для себя не иначе как «ресторацией» именовал забегаловку при вокзале крохотного северного городка, который весь – со своей единственной настоящей улицей, со всеми заработками и страстями – существовал при железной дороге.
Женщине на вид исполнилось уже тридцать лет, но вполне возможно, что на самом деле она была значительно моложе. Неумелый дешевый макияж достаточно маскировал нездоровье ее кожи, и одновременно скрывал миловидность незначительных, но вполне правильных северо-русских черт. Нужно было очень внимательно всмотреться, чтобы увидеть, что голубые, широко расставленные глаза вокзальной официантки, буфетчицы и обслуги «за все» смотрели в мир с неугасшей надеждой на какое-то неопределенное, даже в фантазиях не слишком представимое счастье. Совпало так, что мужчина умел всматриваться. И именно поэтому обратился к ней со своим неожиданным предложением.
– Откуда это вы знаете, мужчина, как меня зовут? – с попыткой продемонстрировать гордость и независимость спросила она.
– Слышал, как из кухни кликали, – с обескураживающей улыбкой ответил Иван.
Был он велик ростом и могуч статью, однако двигался весьма проворно, и даже на вид казался опасным. На севере, где почти каждый второй сидел, или был в бегах, или находился на поселении, подобные фигуры своим происхождением сомнений в общем-то не вызывали. Удивительно, что у Ивана на первый взгляд не было заметно татуировок, язык которых вокзальная официантка Марья умела читать ничуть не хуже, чем написанное в книге.
На самом деле Иван знал о Марье уже значительно больше сказанного. Пойманный на задворках столовой кухонный рабочий за рупь рассказал всю небогатую биографию женщины в самых цветистых подробностях – сирота с детства, растила тетка, которая в позапрошлом годе скопытилась от водки. Сама Машка пьет мало, и путается не с кем попало, а с разбором. Был один серьезный ухажер лет пять назад, да его по пьяному делу на железке порезали и бросили под вагон. Там и помер. Машка чуть не с малолетства для заработка соседкам юбки из старых платьев шьет, и сама себя обшивает, и книжки даже на работе читает, но все глупые – про любовь. Повару говорит, что хочет ребенка родить, да не понять от кого, когда кругом одна пьянь да уголовники. Еще котов любит, уже трое при столовке ее стараниями привадились – такие наглые да вороватые, что спасу нет…
Все услышанное устраивало Ивана как нельзя более.
– Если согласная, так иди сейчас скажи начальнику, что увольняешься и айда – вещи собирать, – по деловому подошел к вопросу Иван. – Я тебе помогу, донести там, упаковать и все такое. Паспорт только не забудь, без него жениться нельзя. Потом билеты купим и поедем.
– Да куда поедем-то, Иван?! – женщина уронила тряпку, всплеснула руками и сразу, от радостного недоверчивого удивления, сделалась моложе, почти девочкой.
– Не знаю еще, – честно ответил мужчина. – Найдем место где-нибудь. Мир большой, не может такого быть, чтоб не нашлось места-то. Построим дом, заведем хозяйство, родим ребятишек. Деньги у меня есть, руки у нас с тобой тоже… А вот скажи, Марья, ты в Бога веришь?
– Не знаю, – женщина покачала головой. – Бабушка у меня, пока жила, верила, иконам молилась, огонечек такой махонький в уголочке жгла. А я – так только, слова отдельные помню, а потом – ничего такого мне не встречалось. Теперь вот тебя увидала, Иван, слова твои услыхала, и уж сама не знаю…
– Не бойся ничего, Марья, – спокойно и убеждающе сказал Иван. – Я тебя не обижу. Водки я пью мало, да и во хмелю не буйный, а тихий, – сразу бревном спать ложусь. С бабами ласков, подарки люблю дарить. А как поженимся, другой бабы , кроме тебя, не будет. Все – тебе. В Бога я верю, здоровьем не обижен и работы никакой не боюсь…
– Ой, Ваня, – вздохнула Марья и прижала ладони к загоревшимся под пудрой щекам. – Хорошо бы, хорошо, да только ведь не бывает так в жизни-то нашей…
– Бывает, Марья, бывает, вот увидишь, – обнадежил мужчина и, поднявшись из-за стола, погладил женщину по голове большой и жесткой ладонью. Пойдем, Марья…
(Неизвестно где и когда)
Он сидел на самом краю замшелого, древнего как мир валуна и смотрел, как медленно погружается, точнее, растворяется в море иссиня красное солнце. Солнце и Луна на закате и на восходе непохожи сами на себя. Они меняют все: цвет, форму, размер, сам способ светиться и освещать. Он давно забыл имена небесных светил (хотя и помнил о том, что когда-то знал их), но само явление неизменно привлекало его внимание и, когда небо не было затянуто тучами, он редко пропускал закаты и восходы. Спал он в основном днем, как и большинство морских и лесных зверей.
Шершавая, подсохшая за лето и нагревшаяся за день корочка лишайников приятно щекотала кожу ног и предплечья, на которое он опирался, целиком погрузившись в созерцание одного из самых удивительных зрелищ своего мира: солнце, подобно куску красного жира, плавилось по нижнему краю и растекалось на поверхности моря, окрашивая треть горизонта в выморочный лиловый цвет, который, растворяясь в морской воде, причудливо и неожиданно мешался с весенней листвяной прозеленью. Он обернулся к сидящему рядом Другу, молчаливо призывая его разделить с ним восхищенное удивление ежедневно творящимся чудом. Друг равнодушно зевнул, обнажив великолепные, желтоватые у корней клыки, захлопнул челюсти с характерным клацаньем и, переступив передними лапами, улегся, положив лобастую голову на лапы и смежив глаза. Он шумно вздохнул, почти присвистнул и раскрошил в кулаке полусгнивший древесный обломок. Друг, при всем его уме и приспособленности к лесной жизни, не мог разделить с ним обуревавших его чувств. Не зная слов, но не потеряв способности ощущать, он весь дрожал от восхищения, удивления, любви, тревоги и еще чего-то, неопределенного, как запах весны и дыхание опасности. Чувство это было непонятным и безадресным, но необыкновенно сильным. Другу же было просто скучно и хотелось спать. То же самое, но со сменой ролей, происходило у них с запахами. Учуяв нечто волнующее, Друг дыбил шерсть на мощном загривке, взлаивал и нетерпеливо царапал лапами землю, призывая бежать, догнать, поймать, исследовать. А он не чувствовал ничего, или почти ничего, и смотрел на Друга с растерянной беспомощностью, не понимая…
Но чаще они понимали друг друга, хотя принадлежали к разным народам, и разными были их способы восприятия мира, а также их интересы в нем. Они говорили на особом языке, выработанном ими исключительно для общения друг с другом. Он забыл язык своего собственного племени, хотя во сне до сих пор иногда разговаривал на нем. Друг помнил или врожденно знал язык своих сородичей, но глотка его товарища не была приспособлена для подобных звуков. Много раз он пытался выучить и воспроизвести Зимние Песни Друга, потому что они нравились ему, но всегда терпел неудачу, и Друг смеялся над ним, презрительно опуская углы черных губ. Их общий язык состоял в основном из мимики и жестов, хотя отсутствие хвоста у одного из них часто мешало пониманию и вызывало удивление у обоих. Внутренний огонь, зажженный в нем пламенем заката, требовал выхода. Он соскочил с валуна и молча закружился вокруг своей оси, стоя на одной ноге, притопывая другой и ритмично взмахивая руками. Лишайники с хрустом крошились под его ступнями, вывернутый мох обнажал свой беловато-коричневый подшерсток. Друг лениво приоткрыл один глаз и снова закрыл, не обнаружив ничего необычного. Любой сторонний наблюдатель наверняка нашел бы зрелище одинокого закатного танца пронзительным и даже жутковатым. Но сторонних наблюдателей не было…
Глава 1. Салат из кукурузы и крабовых палочек
(Анжелика Андреевна, 1996 год)
Говорят, что чувство радости жизни не зависит от календарного возраста.
Возможно.
А вот извольте-ка, часиков в двенадцать ночи подойти к телефону и, тихонько по притолоке сползая, понять, что НЕКУДА звонить и НЕКОМУ, и, главное, это уже навсегда и не изменится ни-ко-гда, и незачем пудрить нос и собственные мозги, потому что чудеса, разумеется, бывают и случаются, но где-то на иных широтах, а у нас все больше селедка с луком, и махровое полотенце с петушком на крючке в ванной, а за газовой колонкой сплел паутину паук, и надо бы ее, паутину, смести, но все как-то жалко, потому что старался же, бедолага, хотя совершенно непонятно, кого он, в сущности, за этой самой газовой колонкой ест.
Сегодня мне исполняется тридцать пять лет. Сегодня день рождения у меня. И ничего. Ничего. Ни-че-го, черт меня раздери совсем! (последняя фраза исполняется в маршевом ритме, можно в такт прихлопывать крышкой от кастрюли. Только не сильно, иначе эмаль отвалится.)
То есть, в субботу, как всегда, придут, конечно, все мои тетки в полном составе, с мужьями (у кого сохранились), с детьми (кто завел), и будут тосты за здоровье, салатики – традиционный «оливье» и новомодный из кукурузы, ленкины маринованные кабачки и белые грибочки от иркиного мужа, и все скопом опять будут следить, чтобы Володя не напился, а Никитка не бил Мишку, а Леночка-маленькая, как всегда, будет на всех ябедничать…
У-у-у! Так бы и завыла волком. Только все равно ведь не поможет – вой, не вой – не услышит никто. Надоело обманывать себя. Пора, наконец, взглянуть правде в глаза. Ничего не сбылось. Ничего не сложилось. И ничего не сбудется уже никогда. В чем моя ошибка? Где промахнулась, где поставила не на ту карту? Нет ответа.
Ни-че-го. Ничего из того, о чем мечталось в дымной юности, ничего из розовых придумок, которые поверяла лишь подушке, не доверяя даже пухлому девичьему дневнику. Ничего. Может быть, обманываю себя? Может быть, жизнь сложилась именно так, как надо, и только сейчас, в минуту депрессии, перечеркнула все, готовая плакаться всему белому свету о своей несчастной доле-долюшке?
Господи, как глупо и как слюняво. Дешевый дамский роман в затертой нервическими сальными пальчиками обложке. Недостойно, Анжелика Андреевна. Недостойно?!
Обыкновенная бабская истерика. Кризис середины жизни – так это психологи называют. Все нормально, главное – никого не грузить своими проблемами.
Был муж. И четыре года замужней жизни. Фамилия его была Карасев, и сам он был похож на средних размеров травоядную рыбину. Наверное, как-то по-своему он меня любил. И даже, кажется, говорил мне об этом. Я не помню. Когда мы расписывались, я отказалась взять его фамилию. Он обиделся. И сказал, сдержанно изображая оскорбленное достоинство: «Я полагал, что у супругов должны быть одинаковые фамилии…» – «Ну что же, возьми мою. Я не против,» – откликнулась я, и иногда мне кажется, что именно с этой минуты наш брак был обречен на неудачу.
В постели он тоже был похож на рыбу. И при этом прилежно читал Камасутру и «Ветви персика». От его попыток применить теорию на практике у меня начиналась либо смеховая истерика, либо страшнейшая мигрень. Во время любовных игр он страшно сопел и закатывал глаза, так, что зрачки скрывались под веками.
Зачем я пошла за него? Не знаю точно, но любая из гипотез не красит меня как личность. Пора замуж… Надежный человек… Любит тебя… Сколько можно «прынца» ждать… – все это было предательством, не стоит обманывать и выгораживать себя, рядить собственную трусость и мелочность в идейные одежды. Я предала себя и заодно ни в чем не повинного Карасева.
Я всю жизнь считала копейки, рубли. Экономила, откладывала себе на обновку, на поездку летом. Считала это естественным – все вокруг поступали также. Но когда мы считали перестроечные сотни и тысячи вместе с Карасевым – почему-то чувствовала себя униженной и растоптанной. Карасев не был особенно скупым. Он, как и я, был просто бережлив и расчетлив, но моя бережливость, отраженная в его, мужской, ипостаси, доводила меня до бешенства.
Сначала он во всем соглашался со мной, выносил ведро, чистил картошку, покупал билеты на невыносимо скучные фильмы и концерты, познакомил меня со своими друзьями из КБ. Почему-то все они казались мне похожими на ожившие овощи. Их традиционное застолье напоминало грядку: вот здесь сидит малиновошеий свекл со своей аккуратной репкой, здесь – болезненно зеленокожий парниковый огурец, здесь – пара надутых помидоров, а тут – целое семейство лежалой зимней картошки… Я рассказала Карасеву о своих ассоциациях, и это, конечно, было ошибкой – он страшно обиделся за своих друзей, и стал ходить на праздники один. Я испытала откровенное облегчение.
Потом потихоньку ему все это надоело, и Карасев начал протестовать, поддерживая свою храбрость чем-нибудь спиртным.
Скандалы от Карасева были еще более скучными, чем его любовь. В них не было ни остроты, ни подлинной страсти, а в его оскорблениях, также, как и в комплиментах, не сквозил блеск ума – одна лишь унылая безнадежность. Наш брак не имел никакой перспективы, и как только это стало ясно нам обоим, мы расстались. На прощание Карасев попытался отсудить у меня комнату (до женитьбы он жил с матерью в коммуналке на Васильевском), но я довольно быстро и энергично расставила точки над «и», и он убрался восвояси – с тем же самым потертым чемоданом, с которым четыре года назад вселился на площадь молодой жены.
Говорят, что дети – это счастье. Не зна-аю… Года два назад мне вдруг так захотелось иметь ребенка, что я ревела ночами, грызла подушку и готова была лечь под любого, лишь бы удовлетворить эту возникшую в виде навязчивого бреда потребность. Я отворачивалась, увидев детские коляски, тянулась, чтобы потрогать любого малыша, который находился в пределах досягаемости, и однажды в течении часа серьезно размышляла о том, что можно было бы украсть цыганского ребеночка, выдать его за подкидыша и усыновить. Такие вещи, да еще так внезапно – это всегда следствие каких-то физиологических процессов. Умом я это понимала, но ничего не могла с собой поделать.
Мой тогдашний партнер был аккуратен и гигиеничен, как подготовленная к приему пациента операционная. Я попробовала поговорить с ним на интересующую меня тему. Единственным результатом было то, что он попросту перестал мне звонить. Я дошла до такого состояния, что готова была снова взять в переплет Карасева (почему-то я была уверена в том, что смогу его уговорить), но мысль о том, что в результате может получиться маленький Карасев, от которого мне уже будет никуда не деться, гасила даже самые мощные физиологические импульсы.
А потом вдруг все прошло. Так же внезапно, как и началось. К добру это или к худу? Не знаю.
У большинства моих подруг есть дети. Ирка родила Никитку по большой любви. Я хорошо помню эту любовь, которую звали Жорой. Красавец, болтун, прекрасно играл на гитаре и проникновенно пел блатные песни. Сглазил сам себя. В тюрьму залетел по дури, из-за какой-то там несостыковки лихорадящих перестроечных законов. Не пришелся ко двору, получил ножом в живот и умер в тюремной больнице от перитонита. Ирка узнала о его печальной судьбе случайно, потому что к тому времени уже давно воспитывала Никитку одна и снова собиралась замуж. Теперь Никитка подрос. Красавец, болтун, прекрасно играет на гитаре… курит, ругается матом, прогуливает школу, недавно вместе с пацанами напал на подвыпившего прохожего… Отпустили по малолетству, поставили на учет… Отчим пытался влиять, бить, Ирка бросалась грудью. Муж отступился, пустил все на самотек, стал свою воспитательскую несостоятельность заливать водкой. Начались скандалы, на маленькую Люську никто из родителей внимания не обращает. Никитка заставляет ее клянчить у отца деньги, якобы на конфеты, а потом отбирает и покупает сигареты, естественно, себе.
Любаша родила Мишку в тишине и покое. Цветы, шампанское, голубые ленточки… Потом диатез, бессонные ночи, ложный круп, астматический компонент, бронхиальная астма, гормоны, барокамеры, неотложки… Муж под шумок куда-то потерялся, Любаша этого даже не заметила, потому что боролась за Мишку. До сих пор борется. Вроде бы кое-какие победы наметились… тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить!
Зато у Ленки у нашей – тишь, гладь, божья благодать! Все рядком, ладком, и Леночка-маленькая – ангелочек с пасхальной открытки. Все чистенько, аккуратненько, все оборочки накрахмалены, придет в комнату и говорит ангельским своим голосочком: «Ой, тетя Анджа, а что я вам скажу! А Никитка Мишеньку опять за волосы таскал! А Мишенька сам два раза розу на торте лизал и еще один раз Люсе давал!…»
Так бы и стукнула чем-нибудь тяжелым, честное слово! Нехорошо это, понимаю, так к ребенку относиться, но ничего с собой поделать не могу. И мужа Ленкиного, демократа накрахмаленного, тоже на дух не переношу. Грешна, Господи!
Несомненную пикантность ленкиной семейной ситуации придает то, что она вместе с мужем заканчивала юридический, и нынче работает по специальности, но не нотариусом в конторе, как следовало бы ожидать, а в ментовке – инспектором по делам несовершеннолетних. Демократ уже много лет прозрачно намекает и мягко настаивает, с возможной для него страстностью желая, чтобы Ленка поменяла свою непрестижную и нервную работу на что-нибудь более цивильное, но Ленка стоит насмерть. За что я ее уважаю. И за то, что она поддерживает Ирку, и вместе с ней борется за Никитку. Пользуясь своим служебным положением, регулярно вызывает его в казенный дом, всячески запугивает и убеждает, чтобы он хотя бы девять классов окончил и хоть какую специальность получил. Блажен, кто верует…
Если бы кто это читал, так наверняка решил бы, что у самой у меня детей нет, вот я всех тонкостей и не понимаю. Ни черта подобного – есть! Зовут Антониной, 14 лет недавно исполнилось. Из 180 сантиметров полтора метра – это ноги, еще тридцать сантиметров – бюст. Головы нет совсем, шевелюра растет прямо из пустоты. Оттуда же – глазищи смотрят. Большие, прозрачные, не замутненные никакой мыслью, сквозь затылок окружающая среда видна.
Мой, так сказать, грех молодости. Студенческих еще лет. Сначала казалось, все будет как у людей, потом не сложилось как-то. Антонина мне на память осталась. Он, отец-то Антонинин, хороший человек, творческий. И давно уехал на постоянное местожительство в другую страну. Но не туда, куда вы подумали, а в Мексику. Археолог он, ищет там какие-то древние цивилизации. Идеи у него есть, гипотезы. Интересные в общем-то и уж во всяком случае – перспективные. Когда-то я на это именно и купилась. Костры, палатки, экспедиции и – мечты, мечты, мечты… Изменить представления человечества о собственной истории, как в древности свести воедино разные науки, философию и религию, новый виток спирали – не больше, но и не меньше. И мы, естественно, на гребне. Рука об руку, само собой…
Он мне до сих пор все свои научные труды присылает. Заказной бандеролью. Когда на английском, когда на испанском. Без перевода. Ему-то языки всегда хорошо давались. А мне плохо, да еще и подзабыла за много-то лет. Потому трудов не понимаю, но над бандеролями всегда плачу светлыми слезами. И Антонине демонстрирую. Чтоб гордилась. А марки соседский мальчишка Вовка всегда забирает. Красивые марки в Мексике, слов нет. Вовка бандероли эти еще в почтовом ящике как-то укарауливает, через дырочки, наверное, а потом Антонину на лестнице ловит и канючит:
– Тонь, а Тонь, ты матери скажи, чтоб конверт не выбрасывала, а? Ты ведь скажи, да, а то она вдруг забудет… Ей же не надо, да? И тебе ведь не надо… А мне знаешь, как надо! Тонь, а Тонь…
В этом месте Антонина обычно не выдерживает, врывается обратно в квартиру, вытряхивает из конверта глянцевый скользкий журнал, а сам конверт швыряет в полураскрытую дверь, где в полутьме площадки хищно поблескивают Вовкины коллекционерские глазки .
В четверг вечером позвонила Любаша. Минут пять говорила о чем-то незначащем, спросила о здоровье матери и почему-то Антонины, а потом, смущаясь, осведомилась:
– Ты как, Анджа, если я к тебе в субботу не одна приду, а? Ничего? То есть я имею в виду не с Мишкой, то есть, Мишка тоже будет, конечно, но я хотела сказать… – тут она окончательно запуталась и замолчала, тоненько сопя в трубку.
– Господи, Любаша, об чем разговор! – с фальшивым воодушевлением воскликнула я. – Разумеется, приходи! Давно пора тебе перестать киснуть и Мишке температуру мерить. Парень скоро в армию пойдет, а ты ему все пеленки менять готова!
– Зачем ты так, Анджа?! – дрогнувшим голосом сказала Любаша после секундной паузы. – Ты же знаешь, что в армии сейчас… А Мишка, он такой…Если бы у тебя сын был, а не дочь, ты бы так не говорила… – в голосе ее явно послышались слезы.
Я испугалась.
– Ну прости, Любаша, прости, – торопливо пробормотала я, подумав про себя, что в последнее время, действительно, становлюсь какой-то неприятно черствой и оттого бестактной. – Я не хотела… Я действительно обрадовалась за тебя, честное слово, и сморозила, не подумав… – напропалую врала я. На самом деле мне вовсе не улыбалось принимать у себя на совершенно домашнем дне рождения незнакомого мужика, который, к тому же…
– Да нет, Анджа, я не сержусь, – быстро возразила добрая Любаша, тут же поверив в искренность моего раскаяния. – Это просто я сама такая нервная…
– Слушай, Любаша, – перевела я разговор. – А этот кто-то, тот, с которым ты будешь, он вообще-то знает, куда идет? Скучная вечеринка немолодых теток, с детьми, мужьями, домашними огурцами и даже без танцев…
– Знает, знает!
– И что же он по этому поводу сказал?
– Сказал, что почтет за честь.
– Так и сказал? Интере-есно, – изумленно протянула я. Изумление было совершенно искренним.
Первыми, как всегда, явились Ирка с Володей. Володя волок сумку с двумя трехлитровыми банками домашних солений. Еще по одной литровой банке принесли дети в мешках со сменной обувью. Кроме этого, Никитка нес под мышкой какой-то непонятный сверток. В Иркиной сумочке лежали фартук, подарок и пудреница. Компакт пудра в пудренице вытерлась посередине еще к прошлому дню рождения, но Ирка из экономии не покупала новую, пока в старой еще по краям остается. Компакт пудра была темно-коричневой. Когда Ирка ей пользовалась, то становилась похожей на индейскую скво. Ирка наскоро чмокнула меня в щеку, сунула подарок (неизменные колготки, весьма, впрочем, качественные и дорогие), и прошмыгнула на кухню, где живо обвязалась принесенным фартуком и начала хозяйствовать.
– Где у тебя соль? – то и дело слышалось оттуда. – А кардамон у тебя есть? А как же тесто без кардамона? Вова, вот сюда банку поставь. И открой, естественно. Что, самому-то не догадаться?! А салат почему не украшен? Ну и что, что не успевала? А Тоня у тебя на что? Раз в год все должно быть красиво!
Антонина хищным взглядом отметила проследовавшие в бельевой шкаф дорогие колготки и на удивление покорно принялась за выполнение поручений. Иркина вихревая хозяйственная активность всегда слегка пугала мою флегматичную дочь и делала ее тупой и покладистой.
Никитка тут же уселся смотреть телевизор, а Люся где-то затихорилась, вроде бы в ванной. Наверное, Антонина опять что-то для нее припасла. Из всех детей моих подруг Антонина благоволила только к тихой болезненной Люсе и по собственной инициативе передарила ей почти все свои игрушки. Теперь баловала обновами, тем, из чего сама выросла. Меня данная симпатия в основном радовала, ибо намекала на то, что у моей дочери имеются какие-то чувства к обыкновенным смертным людям, не относящимся к числу популярных певцов, артистов и диджеев.
Потом пришли две учительницы-разведенки из моей школы, одна с сынишкой Виталиком, потом университетская подруга Светка со своим третьим мужем. Ровно к назначенному сроку, тик в тик, явилось Ленкино семейство.
– Точность – вежливость королей! – заявил на пороге Ленкин муж, убирая в жилетный карман внушительный хронометр. Я всегда удивлялась, как можно не помнить о том, что в прошлом и позапрошлом году он говорил то же самое. Голосом, внешностью и манерами Ленкин муж явно стремился изобразить из себя что-то чеховское. И у него получалось, правда, касалось это не самого Антон Палыча, а его героев. «Пава, изобрази!» За глаза я звала Ленкиного мужа Демократом, и вкладывала в это слово какой-то мне самой не до конца ясный ругательный смысл.
Любаша с заявленным кавалером явились последними, когда все уже сидели за полностью заряженным столом и постепенно начинали раздражаться.
Рассмотреть кавалера в тесном полутемном коридоре мне практически не удалось. Так, что-то невзрачное, чернявенькое. К тому же он сразу вручил мне букет из пяти здоровенных гербер, которые выглядели совершенно пластмассовыми, но при этом вели себя как абсолютно живые змеи, извивались холодными скользкими стеблями, кивали тяжелыми разноцветными венчиками и закрывали тот именно сектор обзора, который интересовал меня в данную минуту. Кавалер принес с собой домашние тапочки и маленькую бледно зеленую расчесочку. Аккуратно пристроив под вешалкой туфли, он закрутил головой в поисках зеркала. Зеркало у меня в прихожей раньше водилось, как и во всех приличных домах, но Антонина не могла пройти мимо него и по пятнадцать минут в разных направлениях расчесывала свою действительно могучую шевелюру. В результате – два дня из трех опаздывала в школу. Пришлось зеркало перевесить в мою комнату. Там перед ним, да еще в моем присутствии долго не повертишься.
Я собиралась уже извиниться перед гостем, но тут Любаша, наконец, сориентировалась и решила представить нас друг другу.
– Познакомься, Анджа, это – Вадим. Мы с ним раньше вместе работали. Когда я после института пришла, он надо мной шефствовал, учил меня всему…
– Очень приятно. Анжелика Андреевна, можно просто Анджа, – сказала я, протягивая руку Вадиму и делая первые выводы. Любаша по прежнему киснет в своем проектном институте, по полгода не получая зарплаты, голодая, но не решаясь стронуться с места. Следовательно, раз с Вадимом они работали раньше, он теперь трудится где-то в другом месте. Это, несомненно, хорошо, потому что семья из двух безработных инженеров…
Вместо того, чтобы пожать мне руку, Вадим церемонно поднес ее к губам и поцеловал. Вторую руку с расчесочкой он при этом спрятал за спину. Я улыбнулась. Любаше должны импонировать такие манеры – это безусловно.
Потом мы все прошли в комнату, причем Вадим вежливо пропустил дам вперед, а сам торопливо провел-таки по волосам расчесочкой и пригладил их руками. За время нашего отсутствия Ирка почему-то переместила гостей и освободила место для Любаши и Вадима рядом со мной. Сидя рядом с Вадимом, я опять-таки лишалась возможности его рассмотреть, так как поворачиваться и смотреть на человека в упор все-таки неприлично.
После второго тоста , провозглашенного Володей за родителей, разговор стал общим и бестолковым. Ирка громогласно рассказывала учительнице географии о верном народном средстве для лечения геморроя. Володя и третий Светкин муж пытались через головы дам обсудить политику очередного правительства. Миша меланхолично выедал оливки из салатных украшений. Никитка заставил Люсю принести ему плейер из куртки в прихожей, украдкой поместил его под столом на колени, сунул в уши наушники и теперь пил пепси-колу, заедая ее копченой колбасой, и улыбался блаженной улыбкой дебила. Герберы извивались в широкой вазе и норовили нырнуть головами в какой-нибудь салат.
Я хлебосольно уговаривала гостей кушать побольше, обращала их внимание на отдельные блюда, отвечала на какие-то вопросы, сама что-то спрашивала, и как всегда в таких случаях, где-то в глубине меня нарастало чувство вопиющей никчемности и бессмысленности всего происходящего. Что здесь происходит? Почему здесь сидят все эти люди? Что я сама здесь делаю?!
Так принято, – привычно успокаивала я себя. – У людей должны быть праздники. Даже если ты сама не видишь в этом никакого смысла, то ты вполне можешь делать это для своих друзей. Они собираются, радуются этому, желают тебе добра. Это ритуал. Так было всегда и это правильно…
Чтобы отвлечься от неправильных мыслей, я исподтишка наблюдала за Любашей и Вадимом. И то, что я видела, мне определенно не нравилось. Вадим говорил с Любашей и обращался с ней просто и без подтекста, так, как общаются со старыми добрыми товарищами, с которыми многое перевидано и пережито. Но никакой нежности, и уж тем более эротичности или сексуальности в их отношениях не было заметно. Скрывают? Но зачем? Да такое и не скроешь. Оно либо есть, либо нет. Чтобы это скрыть, нужно сидеть в разных комнатах. А на соседних стульях, когда вокруг все галдят, каждый слушает только себя, никто ни на кого не обращает внимания, да и вообще все люди взрослые, и все (включая детей) всё понимают…
Не нравилось мне все это. И обидно было за Любашу. Действительно старый товарищ, сослуживец? Но тогда зачем он сюда пришел? Или, может быть, я все усложняю, и в их отношениях и не должно быть ничего… этакого? Может быть, я просто безнадежно устарела или, наоборот, безнадежно «молода душой»? Два одиноких, немолодых уже человека (Вадим старше Любаши лет на семь), бывшие сослуживцы, прекрасно понимают друг друга, имеют общие воспоминания, связаны взаимным уважением и симпатией… Что еще надо для полноценной семейной жизни, когда все костры уже отгорели и остались лишь вонючие угли, да тоненькая струйка дыма сомнительного происхождения…
Нет, сегодня меня определенно тянет на что-то слюнявое, застенчиво выползающее из-под пестрой обложки дамского романа! К чему бы это?
Иногда Вадим обращался ко мне, пытался втянуть меня в разговор. Я уворачивалась как могла (от разговоров «об умном» меня тошнило уже много лет), но тут почему-то, словно восприняв неслышную для меня команду, подключались Ирка с Ленкой и даже Демократ с Володей.
– Анджа у нас нынче историк и педагог, – ворковала Ленка. – А еще у нее университетское биологическое образование, и психологией она очень серьезно интересуется. Поэтому видит мир, не как мы, грешные, в единой плоскости, в разрезе, а так сказать, во временном объеме. Ее так интересно слушать!
– Вы знаете, я совершенно согласен с супругой, – солидно вступал Демократ. – Иногда знание исторических параллелей действительно дает очень много для понимания событий сегодняшнего момента…
– Вы знаете, Анжелика Андреевна… то есть, Анджа, – напрягался в комплименте вежливый Вадим, видимо сторожась филологически диковинного сокращения моего имени. – А ведь даже в вашей внешности есть что-то такое из древнерусской истории…
Опоздал, бедняга! Еще с отрочества я знала, что в чертах моей физиономии действительно есть нечто, совпадающее с канонами византийской и древнерусской иконописи – широкий лоб, чересчур высокие скулы, слишком длинный нос, округлые глаза, тяжелый, словно обвиняющий взгляд… Впервые это сходство заметила какая-то немка в древнерусских залах Русского Музея. Где-то на излете детства я очень любила одна ходить в Русский Музей. К живописи в целом я всегда была равнодушна, но три картины – «Заросший пруд», «Московский дворик» и особенно «Лунная ночь в Петербурге» просто приковывали меня к себе. Я могла часами стоять перед ними, практически переселяясь в их неспешное, светло печальное пространство, и даже иногда плакала от бессилия и злости, не умея объяснить для себя (или кого-нибудь другого) секрет их колдовской притягательности.
Древнерусскую иконопись я не любила и даже боялась. Все эти темнеющие или, наоборот, сверкающие серебром и позолотой лики казались мне совершенно неуместными в светлых залах музея. Этого же мнения – иконы должны находиться в церкви – я придерживаюсь и сейчас. Поэтому залы с иконами я всегда пробегала с большой скоростью. Но как-то раз задержалась, чтобы прочитать табличку, любопытствуя, помнится, мужчина или женщина изображены на данной иконе. Рядом галдела и порыкивала экскурсионная группа крупнозубых, длинноногих немцев. Вдруг одна из немок схватила меня за руку и торопясь, пока я не вырвалась (я прилагала к этому все усилия, но немка держала меня крепко, и ее красная, в пупырышках рука напоминала мне клешню огромного рака-омара, которого я когда-то видела в Елисеевском магазине), затараторила что-то, обращаясь к переводчику. Все другие немцы тут же принялись разглядывать меня, как какую-то заморскую диковинку, а экскурсовод, улыбаясь, объяснил мне, что иностранные гости видят необыкновенное сходство между мной и заинтересовавшей меня иконой и просят разрешения сфотографировать меня вместе с ней. Я, пожав плечами, разрешение дала, немцы поставили меня рядом с иконой, защелкали фотоаппаратами, восхищаясь, по словам экскурсовода, тем, что я и смотрю точь в точь как она (икона), а потом щедрой горстью отсыпали мне жвачек, шариковых ручек и каких-то треугольных вымпелочков, и даже просили записать мой адрес, чтобы потом прислать фотографию. Адреса я им, естественно, не дала, а все добро, в знак пионерского презрения к международному империализму, высыпала в урну на углу, но потом жалела, так как подумала о том, что немцы-то вполне могли оказаться из ГДР, а следовательно, вполне идеологически дружественными.
Кроме того, Олег, отец Антонины, учился на истфаке, и все шутки, комплименты и прочие приколы его и его друзей на тему моей «древнерусской» внешности осточертели мне еще курсе на третьем. Так что Вадим со своим комплиментом опоздал лет этак на десять-пятнадцать.
Но мои подруженьки не унимались.
– Вадим Храбрый… – Ирка закатила неумело подведенные глаза. – Вадим ведь был руководитель восстания в Новгороде, правда? Какие были люди…
– Михаил Юрьевич Лермонтов посвятил этому восстанию поэму, которая так и называется «Вадим», – вставил Демократ.
– Да, да, верно, милый, – чирикнула Ленка. – Я ее очень любила в детстве, а сейчас все-все забыла… История – это так интересно. Из теперешних дней все кажется таким масштабным. События, люди…
– «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя!» – не удержался Володя.
Я разозлилась не на шутку. Сама по себе проблема была вечной и не решаемой. Почему-то мои подружки считали, что мне, преподавателю истории, должны нравиться разговоры на исторические темы. Как я ни пыталась объяснить им, что врач гинеколог вовсе не обязательно любит на досуге поговорить об объектах своей трудовой деятельности, они намеков упорно не понимали. Обычно я с этим мирилась. Но сейчас! Как они смеют! Они что, забыли про Любашу?!
– Посвященная Новгородскому восстанию поэма Лермонтова называется «Последний сын вольности», – отчеканила я. – Его же незаконченная поэма «Вадим» не имеет к Вадиму Храброму никакого отношения. Это восстание было разгромлено Рюриком, а само имя Вадим в переводе означает «сеющий смуту и беспокойство».
После моей отповеди в воздухе повисло тревожное молчание. Даже трехлетний Виталик перестал ныть и затих на коленях у матери. Демократ набрал воздуху в широкую грудь , чтобы сотрясти его (воздух) очередной глубокомысленной белибердой, но Ирка опередила его, попыталась вытереть вспотевшие ладони об отсутствующий передник и, тревожно блеснув глазами, воскликнула:
– Давайте танцевать!
– Как танцевать?! – изумилась я. – Ты же знаешь, у меня магнитофона нет. Только у Антонины плеер, но под него же нельзя… А проигрыватель я сто лет не заводила…
– Мы принесли магнитофон. И кассеты, – торжествующе сказала Ирка. – Никитка, тащи!
Никитка шустро притащил тот самый загадочный сверток, подключил и наладил магнитофон и по команде Ирки включил какую-то довольно приятную для слуха мелодию.
Напряжение сразу уменьшилось до едва осязаемого, а я отдала должное Иркиной предусмотрительности. Значит, она все-таки по своему позаботилась о Любаше. Вот, магнитофон принесла, хотя никаких танцев у нас на днях рождения не водилось.
Сама Ирка тут же, воспользовавшись случаем, потащила на кухню стопку грязной посуды. Володя неуклюже склонился передо мной. Вадим, естественно, пригласил Любашу, а третий Светкин муж – одну из разведенок. Демократ налил себе пепси-колы и делал вид, что его все это не касается.
Любаша и Вадим хорошо смотрелись вместе. Гармонично подобраны по росту, телосложению и вообще… Она невысокая, хрупкая, единственная из нас всех сохранила девичью фигуру, не оплыла, а наоборот, как бы даже подсохла. В юности Любаша занималась бальными танцами, мы бегали в ДК Газа смотреть ее показательные выступления и весьма небелой завистью завидовали эльфийской грациозности подруги. Сейчас она все еще танцевала заметно лучше остальных. Впрочем, Вадим тоже танцевал неплохо. Не то, что Володя, который уже к середине танца безнадежно оттоптал мне все ноги.
– Еще раз наступишь, Ирке пожалуюсь, – нежно прошептала я в мохнатое Володино ухо. – Скажу, что пока она в кухню ходила, ты себе в пепси-колу перцовки налил…
– Анджа, да ты чего… – шмелем загудел Володя. – Я ж еще перед летом подшился. Я ж теперь ни-ни…
– Ну, ты у нас как подшился, так и расшился, – ухмыльнулась я. – Думаешь, мне Ирка не рассказывала, как ты этот самый «эспераль» стамеской у себя из задницы выковыривал…
– Ну, Анджа, ну ты меня прямо в краску вгоняешь. Я же нечаянно тебе на ноги наступаю, от волнения, в эротическом, можно сказать, смысле…
– Ну вот и я про задницу в эротическом смысле, – хохотнула я. Мы с Володей всегда понимали друг друга, но танцевать с ним было сущим мучением, и, когда танец закончился, я вздохнула с облегчением.
Антонина принесла из комнаты и поставила кассету с моим любимым Джо Дассеном. Володя завис над Любашей (я мимолетно испугалась за ее хрупкость, но потом понадеялась на то, что мастерство всегда выше грубой силы). Вадим, откровенно поколебавшись, пригласил меня.
Если бы он танцевал молча, я, несомненно, получила бы удовольствие. Джо Дассен, три бокала вина, танцевал Вадим действительно хорошо и… Впрочем, мы с Вадимом со стороны смотрелись явно хуже, чем он же с Любашей. Вообще-то он, наверное, был слегка выше меня, но даже небольшие каблуки моих лодочек полностью уравнивали нас, и глаза смотрели прямо в глаза, создавая неизбежную ситуацию поединка. Где-то там в жизни, наверное, все равно, но в танце, особенно медленном и лирическом, женщина должна смотреть на мужчину снизу вверх. Хотя, повторюсь, если бы Вадим молчал, все это не имело бы значения…
Но он говорил. И явно старался произвести на меня впечатление. Это убивало все удовольствие наповал. Он поведал мне, что с детства его увлекали тайны истории. И что мальчишкой он мечтал повторить и превзойти подвиги Хейердала. И что однажды они с приятелем накопили сухарей и решили бежать во Вьетнам помогать вьетнамским патриотам. В последний момент приятель сдрейфил и Вадим бежал один, но его почти сразу же сняли с поезда и сдали сначала вокзальной милиции, а потом родителям. Отец, когда узнал о цели побега, ругать сына не стал, но посоветовал внимательно поразмыслить о том, какую именно пользу хилый, малограмотный, косорукий, не знающий языков Вадим мог бы принести вьетнамским патриотам, сражающимся с американской военщиной.
Не знаю, с какой целью мужчина может рассказывать такое женщине, которую видит в первый раз в жизни. Может быть, он стремится вызвать ее сочувствие и доверие к себе, как-то активизировать ее материнский инстинкт. Может быть, намекает таким образом на то, что под его невзрачной внешностью скрыта тонкая романтичная душа. Может быть, он просто убедился на практике, что такие россказни действуют на восемь из десяти встреченных на дороге женщин. В конце концов, я не психоаналитик и потому могу смело сказать – не знаю. Так же смело я могу утверждать и то, что я сама стала бы рассказывать мужчине о своих детских мечтах, только перейдя с ним все возможные границы душевной и физической близости.
Впрочем, замкнутость в ответ на доверие вызывает негатив, а я к тому же еще и хозяйка дома. Поэтому я быстренько сочинила и рассказала Вадиму историю о том, что в детстве я мечтала стать космонавтом, как Валентина Терешкова, обливалась холодной водой, чтобы закалить свой дух, и вследствие этого часто болела воспалением среднего уха. А однажды даже смастерила космическую ракету из старой водопроводной трубы, карбида, бабушкиного нитроглицерина, магниевых опилок и елочных хлопушек, но она взорвалась прямо на стапелях, и отвалившаяся часть выбила мне передний зуб, поэтому у меня теперь вместо одного переднего зуба коронка, сделанная еще при социализме. И вот ведь, умели делать ничуть не хуже… На этом я решила, что адекватная мера интимности достигнута, и замолчала, предоставив Вадиму самому поддерживать разговор.
Джо Дассен все пел, Вадим немножко подумал и, к моему ужасу, заговорил «об умном». Хуже разговоров «об умном» в нашей образованческой среде могут быть только разговоры «об искусстве».
( – Мы вот недавно новый альбом Рубенса приобрели. Там и биография его есть, и про каждую картину отдельно написано. Очень познавательно. Показать?
– Конечно, покажите!
…..
– Да, все-таки у Рубенса такие странные представления о красоте… Ну посмотрите, какие они все жирные…
– Но тогда все такие были!
– Не скажите, не скажите, всякие были. Это ему лично такие нравились. Вот он таких и рисовал.
– Я бы так сказал, что у них у всех просто целлюлит в последней стадии – и все. Наверное, от нездорового питания…)
Неуклонно памятуя о моем историческом образовании, Вадим рассказал мне о том, что масонские ложи, по его мнению, ведут свою биографию непосредственно от древних орфиков, а Сергий Радонежский, скорее всего, был тамплиером не то по происхождению, не то по убеждениям. Вроде бы он выдвигал еще и другие, не менее смелые гипотезы, и даже их как-то обосновывал, но мне все это казалось какой-то дурной пародией на наши юношеские игры, и я почти не слушала. Если бы он говорил о сопротивлении материалов или какой-то другой теме их проектного института, о дураках-начальниках, экономическом кризисе, поломках машины, стерве-жене или сволочах-детях я, наверное, слушала бы более внимательно. Потому что во всех вышеупомянутых темах все-таки живет сам человек, таким, какой он есть. А все эти игры ума кажутся мне в последние годы придуманными лишь для того, чтобы что-то такое доказать себе… или другим… а впрочем, какая разница!
– Вы все молчите, – заметил, наконец, мой умный кавалер. – Вы не согласны со мной? У вас другой взгляд на эти проблемы? Или вам это просто неинтересно? Я вам надоел?
– Нет, нет, во всем этом, несомненно, есть какой-то смысл. Я, видите ли, воспринимаю мир как знаковую систему…
Он вопросительно округлил рот и одновременно трагически заломил правую бровь – видимо, решил, что сейчас я в отместку начну вкручивать ему что-нибудь маловразумительное из Винера или даже Витгенштейна. До чего же все-таки мужики боятся образованных женщин! Просто посмотреть приятно…
– Я имею в виду, что любое событие воспринимаю не как стечение случайных обстоятельств, а как некий знак, посланный именно мне. Знак, на который я, блюдя свои интересы, должна адекватно отреагировать.
Он облегченно вздохнул и явно хотел закончить разговор, но потом все-таки не удержался и спросил :
– А кем, собственно, посланный?
– Не будьте занудой. «Что в имени тебе моем?» Какая, в самом деле, разница?
– Вы знаете, для некоторых разница весьма существенная.
– Исполать им. Или вы сами тоже относитесь к этим «некоторым»?
– Прямая обращенность мира лично к вам… Ну что ж, во всяком случае это весьма смело… – сказал он, изображая благородную задумчивость.
И ушел от ответа. Я это запомнила.
После танцев я вышла в прихожую, чтобы немного остыть. У открытой на площадку входной двери курили Светка и ее третий муж-бизнесмен – мужик противный, беспринципный и безнравственный, но раздражающе умный.
– Сергей, – обратилась я к нему. – Быстренько скажите мне, что вы, как мужик о мужике, думаете об этом Вадиме.
– Отношения мужчины и женщины – это всегда поединок, – жутковатым образом угадывая мои недавние мысли, сказал бизнесмен. – И ставкой в нем являются вовсе не общеизвестные мелочи вроде того, кто будет выносить ведро, определять бюджет, воспитывать детей или планировать отпуск. Ставка – возможность свободного развития одного, при том, что другой вынужден приспосабливаться или полоскаться в арьергарде. Если, конечно, это самое развитие изначально актуально для обоих…
– Сергей, не уходите от ответа!
– Когда вы танцевали, мне казалось, что сейчас вы, Анджа, укусите его за нос…
– Сергей! Я задала конкретный вопрос и хочу получить на него не менее конкретный ответ. Речь идет о счастье моей подруги и я хочу знать…
– О счастье вашей подруги?! – Сергей казался нешуточно удивленным. – А я полагал…Гм-м… Ну, если вы уж так настаиваете, то… этот ваш Вадим кажется мне каким-то… фальшивым, что ли. Он носит маску, впрочем, к его чести, в текущий момент делает это без всякого удовольствия. Мне показалось, что перед вами, Анджа, он охотнее предстал бы со своим собственным лицом. Но это отчего-то невозможно…
Сергей, несмотря на всю его противность, никогда ничего не говорил просто так. Поэтому его слова я тоже запомнила.
За то время, пока мы танцевали и курили, Ирка с Антониной успели унести грязную посуду и накрыть стол к чаю.
Я демонстративно уселась за стол не рядом с Любашей и Вадимом, а напротив них, выселив учительницу географии. Разговор тек вялый и сытый. Только Регина, мать Виталика, наконец-то получившая возможность спокойно поесть, торопливо поглощала салат и маринованные грибы, покачивая на руках уснувшего сына.
Я лениво ковырялась ложкой в «птичьем молоке» (на собственном дне рождении кусок почему-то всегда не лезет мне в горло. Аппетит приходит на следующий день, когда все самое вкусное уже съедено) и рассматривала сидящего напротив Вадима. Темные волосы и ярко синие глаза. В какой-то момент я даже подумала о контактных линзах, но тут же отбросила эту мысль – слишком уж нелепо для такого человека. А все же прекрасное цветовое сочетание для голливудского героя, если бы не общая невзрачность. Обругав себя за предвзятость и недоброжелательность, я настроилась на позитив и тут же решила, что Вадим, пожалуй, похож на князя Андрея, такого, каким представлял его себе сам Толстой. Изящный, нервный, с тонкими запястьями и чувствами, весь в чем-то заумном и духовном, лежит себе под дубом, то есть под небом… Стоп! – остановила я сама себя, но ассоциации против моей воли бежали дальше. Князь Андрей – «Война и мир» – одноименный фильм – артист Вячеслав Тихонов – молодой Штирлиц – «не думай о секундах свысока…» – анекдоты про Штирлица, которые так любила рассказывать младшеклассница Антонина. – «Штирлиц открыл сейф и вытащил записку Бормана. Борман пищал и упирался…»
В этом месте я не выдержала и фыркнула прямо в чашку с чаем. Брызги от чая и «птичьего молока» полетели мне в лицо и на пиджак сидящего рядом Демократа. Вадим, который не мог не заметить, что все это время я рассматривала именно его, ошеломленно округлил глаза и быстро оглядел себя, в поисках какого-то досадного недоразумения, вызвавшего столь бестактную реакцию с моей стороны.
– Извините! – сдавленно пробормотала я. – Я просто думала о своем…
Вадим сдержанно и едва заметно улыбнулся мне и как ни в чем ни бывало заговорил с Любашей, демонстрируя, таким образом, свою джентльменскость.
«Штирлиц спокойно шел по улице маленького западногерманского городка. Ничто не выдавало в нем советского разведчика, кроме волочащегося позади парашюта и старенькой буденовки, надетой слегка набекрень…»
– Ой, что-то в глаз попало! Пойду макияж поправлю. Сейчас… – опровергая свои собственные слова, я зажала руками вовсе не глаз, а рот, и, стараясь не расхохотаться, буквально выбежала из-за стола.
Все проводили меня изумленными взглядами. Лишь Володя смотрел сочувственно и с завистью. Он явно решил, что я перепила с непривычки и теперь меня тошнит. Что ж, и на чужие проблемы каждый смотрит сквозь призму собственного опыта…
Ленка в одиночестве стояла на площадке и курила.
– Тебе скучно? – напрямик спросила я.
– Нет, а тебе? – переспросила она.
– Нормально. Обычная жизнь вообще такая – на кого пенять? Как поживают несовершеннолетние правонарушители?
– Обычно, – пожала плечами Ленка. – Ты помнишь «снежного мальчика» Кешку?
– Ну разумеется, как я могла забыть?! – удивилась я. – А что, он как-то опять проявился?
– Не то, чтобы проявился, но я хотела с тобой об этом поговорить…
Ленкины глаза блеснули в темноте, а я поневоле погрузилась в воспоминания о том времени, когда я еще работала на биофаке Университета и вела практику на Белом море…
Глава 2. Снежный мальчик
(1993 год)
Кораблик назывался «Нектохета». Дурацкое это название казалось вполне нормальным его пассажирам, которые толпились на обоих бортах, сидели на носу и на корме, пристроившись среди странного вида ящиков, коробок, бидонов и термосов. Большинство спали, уткнув носы в воротники ватников, надвинув на глаза капюшоны штормовок или привалившись к спине или плечу соседа. Неугомонные студенты, из числа самых увлеченных, висели на перилах, тыкали посиневшими от холода пальцами в серо-зеленые волны, лижущие грязно-белые борта, и сыпали неразборчивой латынью, что-то доказывая друг другу.
Сотрудники морской биологической станции и студенты-практиканты возвращались на базу. Коробки, термосы и бидоны были наполнены собранным материалом. Объектом их интереса в минувшую ночь был Nereis virilis, многощетинковый червь, который в безлунные августовские ночи поднимается из морских глубин, чтобы разорваться пополам и, оставив свою половину на поверхности моря, снова уйти к темному и родному дну, где он и живет весь год. Таким образом диковинный вирилис размножается.
Лов был удачным, «роение» нереиса мощным, все (кроме пойманных червей) остались довольны.
Солнце зашло за горизонт, чтобы через неполных два часа снова появиться над морем. Настоящего полярного дня здесь не было, но не было и ночи. Были лишь фиолетово-розовые сумерки, прозрачной кисеей укрывшие скалы, за которые отчаянно цеплялись скрученные ветрами прибрежные сосны. Все плавало в мерцающей неопределенности, плескались холодные, словно подсвеченные изнутри волны, чихая, урчал мотор «Нектохеты», биологам снились прерывистые, цветные и холодные сны.
По правому борту уходил назад низкий, маняще красивый остров с уютной гаванью и обильным сушняком на берегу.
– Давай пристанем, Малахов! – предложил капитану один из биологов, стоящий рядом с ним у штурвала. – Разведем костер, согреемся. Сухой паек есть. Еще кое-чего.
– Да-а?! – удивился и обрадовался Малахов. – Откуда?
– Откуда-откуда! От верблюда! – усмехнулся биолог. – Карпов вчера в Чупу ездил.
– Я-то что? Я – пожалуйста! А они? – Малахов кивнул на спавших вповалку студентов. – Руководительница ихняя?
– Щас узнаем! – пообещал биолог и, оттолкнувшись руками от перил, одним скользящим движением съехал по узкой лесенке вниз, на мокрую от росы палубу.
Анжелика Андреевна, руководительница практики 3 курса, не спала. Прищурив чуть близорукие глаза, она разглядывала проплывающий мимо берег (очки пришлось убрать, так как они тут же запотевали-забрызгивались искрами забортных волн). Положив укрытую капюшоном голову на колени матери, уютно посапывая, спала одиннадцатилетняя Антонина. «Нектохета» заметно убавила ход и слегка заюлила, выжидая. Мотор зачихал чаще, иногда срываясь на негромкий сухой кашель. – Анжелика Андреевна, давай пристанем к берегу, а? – предложил разговаривавший с Малаховым биолог, осторожно пробираясь среди людей и коробок.
– Что за странная идея, Сережа? – Анжелика Андреевна удивленно подняла густые темные брови и сказала всю фразу несколько громче, чем хотела. Пять-шесть человек вокруг нее подняли головы.
– Почему странная? – вразумительно и тоже достаточно громко продолжал Сережа. – До дома еще часа полтора-два телепаться. Малахов говорит, двигатель от перегрузки перегрелся. Передохнуть бы…
– Не слишком ли много «пере-», Сережа? – усмехнулась Анжелика Андреевна.
– Ну, не знаю… Мы не филологи, мы попроще, – осклабился в ответ биолог. – Но вроде бы – в самый раз. Норма загрузки – 15 человек, а здесь сколько? Три четверти мокрые, как мыши. Назавтра у половины будет простуда в лучшем случае… А здесь – разведем костер, согреемся, одежду просушим. Поедим – сухой паек есть. Опять же для студиозисов приключение…
– По моему, на сегодня с них уже хватит… – нерешительно предположила Анжелика Андреевна.
Видно было, что логика и уверенность Сережи подействовали на нее. Подтекста она старалась не замечать. Несколько студентов, стоявших у борта, отцепились от него и, нависнув над руководительницей, заговорили все сразу ломкими, чуть гнусавыми от насморка голосами:
– А чего, Анжелика Андреевна? Давайте пристанем, а? Пусть костер, а? Холодно! Согреться надо бы! Жрать охота! Штаны бы подсушить! – от студентов пахло холодом, сопливыми носами и мокрой одеждой.
– Но мы же не предупредили на станции! – уже сдаваясь, для очистки совести пробормотала Анжелика Андреевна.
– Я предупредил! – крикнул с мостика Малахов, который, оказывается, перегнувшись через перила, прислушивался к разговору. – Я всегда предупреждаю, когда с перегрузом иду. Чтоб потом не приставали. Сейчас погода не штормовая, никто особо беспокоиться не будет.
– Давай, пожалуйста, костер разведем, – тихо сказала Антонина, приподнимая голову и нетерпеливым движением сбрасывая на плечи капюшон. – У меня ноги мокрые… – Ладно, черт с вами, Сережа! Приставайте! – распорядилась Анжелика Андреевна и, помолчав секунду, добавила негромко. – Но чтоб студентам – ни капли!