Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая Хлопецкий Анатолий
– Ты бы полегче с ним, Мурашов, – вполголоса сказал он. – Он из Чека, даром что пехотную форму носит.
Я ничего не ответил и вышел на улицу, с трудом удержавшись, чтобы не хлопнуть дверью. Пройдя с полквартала, я обернулся: у дверей штаба стоял кто-то и смотрел в мою сторону. Мне показалось, что это был Яков Перлов.
Вечером после занятий Василий Сергеевич решил все-таки восполнить наш сегодняшний пропуск и показать мне очередной прием. Ему с самого начала понравилось, что я уже умел страховаться при падениях; что благодаря гимнастике тайцзицюань у меня была неплохая координация движений и способность сохранять равновесие. Я уже умел благодаря Чангу работать с партнером. Еще во время своего бродяжничества во Владивостоке я научился перекатам и кувыркам. Тогда же у меня развилась довольно быстрая реакция. Поэтому в наших тренировках Василий Сергеевич сделал основной упор на развитие силы и выносливости. Силовые упражнения он рекомендовал мне делать по возможности между тремя и четырьмя часами дня: именно в это время суток, говорил он, нарастает мышечная сила.
Так что, учитывая мои возможности и слегка корректируя мои физические качества, мой тренер счел нужным сразу, без предварительной подготовки, начать обучать меня технике борьбы дзюдо в стойке.
Однако в тот вечер наша тренировка не ладилась. Я не мог до конца отвлечься от своей стычки с Перловым, да и мой учитель тоже казался озабоченным чем-то еще кроме моих успехов на татами. Наконец мы решили прерваться.
– Вы сегодня присутствуете здесь не весь, Коля, – упрекнул меня Василий Сергеевич.
Я сознался, что это так, и без всякого перехода спросил его:
– Скажите мне, кто такой Перлов?
– Яша? – удивился он. – В каком смысле – кто? Для меня он прежде всего один из самых способных моих курсантов. Я думаю, что из него выйдет неплохой инструктор, правда, ему следует научиться сопереживать своим ученикам и почаще вспоминать, что у него тоже не все и не сразу получалось. Поэтому я иногда даю ему задания повышенной сложности и чаще, чем других, беру к себе в партнеры, чтобы немножко сбить с него гонор. Для тренера гонор – ненужное и даже вредное качество. Ну а если вы меня спрашиваете о нем как о человеке, то я его вне спортзала не знаю и почему-то не очень он мне интересен.
Я про себя подивился тому, насколько исчерпывающим и точным оказался его ответ на мой, в общем-то, не слишком внятный вопрос. И почему-то решил не рассказывать о сегодняшней стычке в штабе.
В свою очередь он так же, без предисловий, спросил меня:
– Снимок принесли?
Я протянул ему фотографию, которую в свое время унес из того дома, где мы жили с мамой, и с которой все эти бурные для меня несколько лет ухитрился не расставаться.
Через несколько минут он вернул мне снимок и, покачав головой, сказал:
– Я это и подозревал: я о вас, Коля, знаю гораздо раньше, чем вы думаете.
Я слушал его взволнованный рассказ и вспоминал тот вечер, когда мама вернулась домой поздно, в отсыревшем от тумана платье, но с радостными блестящими глазами, и размечталась, как она получит хорошую работу и мы переедем из нашего сырого угла, и начнется новая, совсем хорошая жизнь…
– Почему она не пришла в тот день, о котором мы договорились? – спросил Василий Сергеевич. – Постойте: а фамилию тогда Анастасия Павловна называла мне другую. Она вышла замуж?
– Она тяжело заболела и… А фамилия – это совсем другая история.
И я снова слушал рассказ Василия Сергеевича о том, как он наткнулся случайно на негатив этой самой фотографии, как узнал от отца Алексия о смерти мамы, как пытался найти меня и как отъезд на Сахалин прервал эти поиски…
– Странно, – задумчиво сказал Василий Сергеевич. – Мы все время проходили друг возле друга, словно в каком-то фантастическом медленном движении: вот-вот должны были соприкоснуться, и снова будто неслышная мелодия разводила нас. Вот и в Харбине: может быть, мы однажды прошли вслед друг другу по одной и той же улице?
– Но теперь-то мы наконец нашлись! – вырвалось у меня, и я смутился своей горячности.
– Да, – засмеялся он, – совсем как в романах про братьев, которых разлучили в младенчестве. Теперь-то я уж не дам вам больше потеряться.
– Да я и сам не хочу, – простодушно заявил я, и мы снова дружно рассмеялись.
В этот вечер нам и в голову не пришло, что совсем скоро снова придется прощаться друг с другом, хотя ведь должны бы мы оба помнить о том, насколько непредсказуема судьба каждого военного. А пока я был счастлив, что нашелся человек, которому, по-видимому, была небезразлична моя судьба.
Вот и еще один круг событий завершился, замкнулся здесь, во Владивостоке: закончилась история поисков мальчишки с фотографии. И вместе с тем начата какая-то новая страница, стали завязываться какие-то новые отношения. Василий почувствовал, что Коля Мурашов с его нелегкой жизненной историей, трудностями и бедами словно выводит его из замкнутого круга тяжелых раздумий о собственных неудачах и несчастьях. Василий не мог еще определить, какое место займет этот подросток в его судьбе, но уже сейчас было ясно, что эти встречи нужны им обоим.
Кроме того, в лице Коли у него появился новый ученик – интересный и, похоже, довольно перспективный, с нестандартной подготовкой. Было занятно докапываться, откуда взялись у него те или иные навыки, и решать, насколько они помогают или мешают осваивать классическую программу Кодокана: обогащают или только засоряют ее.
Он возвращался с курсов занятый этими раздумьями, но едва он переступал домашний порог, переставало существовать все, кроме Маши, – вопросительного, ожидающего взгляда ее лихорадочно блестящих глаз, ярких пятен румянца на щеках, глухого кашля… Рядом с ней он сейчас чувствовал себя непозволительно здоровым, большим, жизнерадостным… Правда, надо отдать Маше должное, она терпеть не могла, когда ее жалели, и очень чутко улавливала, когда проскальзывал в его голосе малейший оттенок этого ненавистного ей чувства. Она огорчалась, что ничем не может сейчас быть ему полезна, что пришлось прекратить совместные тренировки.
А его беспокоило, что заканчиваются лекарства, привезенные из Японии, и его нынешнее положение исключает даже возможность обратиться к японскому консулу, чтобы попросить о помощи. Хорошо, хоть хозяйка, зная о болезни Маши, все-таки не отказывала им от квартиры – то ли жалела их, то ли самой деньги были очень нужны. Нет, скорее всего, жалела все-таки – время от времени прибегала с какими-то народными рецептами: то кому-то помог топленый барсучий жир со столетником, то у кого-то началось выздоровление с десятка яиц, растворенных со скорлупой в кагоре.
Порой и сам Василий жалел, что в свое время не вникал, какие травки с корешками и от каких хворей заготавливала Анна. Может, и знали они с покойной тещей какое-нибудь чудодейственное снадобье? А в голове все вертелся рассказ Коли о смерти матери, о крови, хлынувшей у нее горлом… Неужели и это еще предстоит пережить?
И еще все-таки он никак не мог отрешиться от острого чувства несправедливости всего того, что с ним сейчас происходило. Работу, в которую он только что с интересом втянулся, оборвали, что называется, на самом взлете. И эти чудовищные обвинения в обмане и присвоении денег…
Ему, наверное, было бы легче, если бы он мог предвидеть, что через полтора года новый начальник разведотдела штаба Сибирского военного округа – выпускник Восточного факультета Военной академии РККА Комаров, негативно оценивая работу своего предшественника, Заколодкина, напишет начальнику Разведупра Яну Карловичу Берзину: «Я хочу выразить глубокое возмущение по поводу снятия с работы Ощепкова, этот факт не лезет ни в какие ворота… Я глубоко убежден, что если бы в свое время было дано надлежащее руководство, он во сто крат окупил бы затраты на него. Это тип, которого нам едва ли придется иметь когда-либо… Я полагаю, что если бы вы дали нам Ощепкова сейчас, мы сделали бы из него работника такого, о котором, может быть, не позволяем себе и думать».
Но у Разведупра в это время уже были планы, связанные с Рамзаем-Зорге, с Максом Клаузеном, начинавшим работу в Нанкине, – готовыми опытными разведчиками, которых не надо было «делать». Кроме того, не было никакой гарантии, что все-таки спешный отъезд Ощепковых не заронил подозрения у японской контрразведки. Да и большой финансовый кризис 1927 года в Японии исключал возобновление работы Ощепкова под прежним прикрытием – кинобизнесом. Словом, Берзин оставил доклад Комарова без ответа, и я подозреваю, что Василий Сергеевич так никогда и не узнал о той высокой оценке, которую получили его личность и его работа.
Однако надо было держаться, и Василий бодро рассказывал Маше о том, как проходила нынче тренировка; рассказал и Колину историю, благоразумно опустив некоторые подробности.
Впрочем, и в этой истории была какая-то своя тайна – что-то еще пережил парнишка в последнее время кроме смерти отца Алексия. И связано было это «что-то» с его новой фамилией. Однако Василий по себе знал, что больных мест лучше не касаться, пока не подживут настолько, что терпимым станет чужое прикосновение. Сам Коля не торопился раскрываться: то ли не доверял сейчас всем на свете, то ли просто не пришла еще та пора, когда захочется рассказать кому-нибудь о пережитом.
Иногда вспоминался Василию непонятный Колин вопрос о Якове Перлове, и тогда он повнимательнее присматривался к этому одному из лучших своих курсантов. Но Яков как будто оставался все таким же: послушно позволял отрабатывать на нем показательные приемы, хорошо усваивал новое, правда, по-прежнему был жестковат с партнерами по схваткам, особенно с теми, кто был послабее. Несколько раз, однако, задерживался Яков после занятий под тем предлогом, что чего-то не понял, пытался пристроиться провожать – но это за ним и раньше водилось, а на ответы, что у Василия еще есть в спортзале дела, вроде не обижался.
Оставались еще ежедневные занятия на курсах, которым Василий, то ли по своему обыкновению все обдумывать и анализировать, то ли затем, чтобы заполнить образовавшийся вакуум в душе, отводил немало и своего свободного времени.
И во время этих раздумий, может быть, впервые пришла к нему мысль, что, в сущности, взятые в чистом виде борцовские приемы – это не больше чем разноцветные квадратики из детской мозаики, из которых, при известной фантазии, можно сложить любой узор. Так в свое время, в сущности, поступил и доктор Кано, отобрав наиболее эффективные приемы из различных борцовских школ и не изобретая, в этом смысле, ничего своего. И не в этом была его гениальность и даже не в том, что он увязал эту сложенную им «мозаику» с возможностями развития человеческих способностей и выявлением скрытых резервов человеческого тела.
Секрет состоял в том, что создатель дзюдо уловил универсальность принципов получившейся системы, которые, может быть, только в последнюю очередь предназначались им для спорта. И еще главное было в том, для чего предназначал доктор Кано «вылепленных» по его системе людей.
Конечно, из них получались первоклассные воины, но, вспоминая свой последний разговор в Кодокане, Василий все больше убеждался, что и такое применение дзюдо великий Кано считал односторонней профанацией. Да, он был и сыном, и ученым, и министром Страны восходящего солнца, но замахивался он, судя по всему, на большее: он считал, что подарил людям, всему человечеству универсальный принцип получения наибольшего эффекта при наименьшем применении силы. И, если бы люди это поняли, а точнее, если бы определенным кругам в разных странах было выгодно это понять, может быть, «мягкий путь» позволял бы решать многие проблемы человеческой цивилизации без войн.
А пока, как ни парадоксально, именно военные ухватились за единоборство, увидев в нем эффективный путь достижения побед над противниками. И он, Василий, тоже учит именно этому своих военных инструкторов, которые будут дальше учить этому солдат и офицеров.
И еще об одном догадывался, видимо, доктор Кано: каким бы ни был эффективным японский принцип дзюдо, он не может стать универсальным для всего мира, не обрастая плотью национальных особенностей. И особенностей не только видов борьбы, но и тонкостей национального характера, национальных верований, национальных традиций, национальной культуры. Но над этим сам доктор Кано был уже не властен. Тут все зависело от его последователей в других странах – от того, насколько глубоко они понимали, что попало им в руки и для чего они собирались это применять.
Пока, судя по всему, даже любимый французский ученик доктора – Фельданкрэ – занимался именно распространением единоборства как такового. И не более того. А Россия, скорее всего ввиду исторических сложностей ее взаимоотношений со Страной восходящего солнца (а в последнее время и со всем миром), оставалась вне пределов внимания сэнсэя, или, еще того хуже, мыслилась как традиционный потенциальный враг. Так что отдельный «русский медведь» со всеми его успехами никак не мог восприниматься доктором Кано как преемник его глубоких философских обобщений.
Да, собственно, и сами эти обобщения в чистом виде могли быть полезны этому самому «русскому медведю» скорее как повод для размышления. А вот те выводы, на которые они наталкивали, следовало бы поглубже обмозговать. Эх, если бы не ежедневная борьба за кусок хлеба, не болезнь Маши, не отсутствие равных по знаниям и опыту собеседников!
В январе 1927 года на курсах состоялся первый выпуск. Расставались не без сожаления. Сфотографировались на память. Через много лет Василий не без интереса брал в руки этот снимок, вглядывался в лица: Шедеркин, Задков, Кудрин, Азначевский, Кузовлев… И он сам – уже тогда по военной моде тех лет обритый наголо, чуть располневший. Наверное, из-за этого выглядит немного старше своих лет. А может быть, заботы наложили свою печать. На фотографию попали не все, кто занимался на курсах. Среди тех, кто отсутствует, Яков Перлов: в последнюю минуту отговорился срочными штабными делами. Как-то сложилась судьба этих курсантов? Многие ли действительно стали инструкторами дзюдо? О ком-то он знал, другие, видимо, навсегда исчезли из вида.
До самой осени, до октября, будущее оставалось туманным, да и настоящее было не легче. Болезнь Маши, отступившая было с наступлением зимы, плавно перешла в обычное весеннее обострение. Было так худо, что хозяйка, сдававшая им комнату, уже потихоньку запричитала: «Ой, гляди, Сергеич, – уйдет наша голубушка с весенней водой!» Однако обошлось.
Жить, прямо говоря, было не на что: приходилось перебиваться частными уроками дзюдо. На все рапорты в штаб ответ был один: велено было ждать нового назначения. Единственное, что сделали для него в эти месяцы, – положили Машу на время ухудшения в военный госпиталь, под постоянное врачебное наблюдение.
Да еще отдушиной были тренировки с Колей Мурашовым. Парень успешно осваивал броски из положения в стойке, и уже можно было ему показывать другие приемы в партере. А подножкам его уже и без Василия научили. Нравилось, что был Коля терпелив к боли, настойчив и, в хорошем смысле, самолюбив. Продолжались их прогулки по владивостокским улицам. Не раз находили они один другого возле могилки отца Алексия, где уже лежал букетик свежих цветов. Постепенно узнал Василий от Коли о докторе Мурашове, об усыновлении, о переезде в Харбин… Сиротская судьба, чем-то похожая на его собственную, брала Василия за сердце, но он продолжал относиться к младшему по-мужски: сдержанно, без излишних сантиментов, а на тренировках и вовсе не жалел – готовил к дальнейшим возможным превратностям судьбы и житейским боям.
Только к октябрю 1927 года пришло наконец это новое назначение: перевод в Новосибирск все в том же качестве военного переводчика при штабе Сибирского военного округа. Разузнал Василий, что командовал округом Николай Николаевич Петин – из перешедших в Гражданскую войну на сторону Советской власти штабистов царской армии – опытный военный специалист и образованный, интеллигентный человек.
Собирались Ощепковы недолго: при их постоянно бродячей жизни и безденежье особым имуществом не обзавелись.
Странное чувство охватило Василия, когда он с женой ожидал поезда на владивостокском вокзале. Это был тот же вокзал, с которого он уезжал уже однажды после исчезновения Анны. Снова жизнь делала кольцо (а может быть, петлю?), замыкая один жизненный виток и начиная другой. Будущая дорога снова лежала до Харбина и дальше – через незнакомые Читу, Иркутск, в глубь Сибири.
Он взглянул на жену: она тоже была задумчива – видимо, представляла себе будущую встречу с сестрой. Они успели послать в Харбин телеграмму Даше.
Поезд отошел, и все пошло повторяться, как во сне: замелькала за окном приморская тайга, а потом – маньчжурские сопки, ломкие стебли гаоляна на осеннем ветру, предупреждения поездной бригады не зажигать свет в купе, не занавесив плотно окна. На КВЖД участились провокации.
На харбинском перроне, увидев бегущую к вагону сестру, Маша расплакалась, и Василий уже был готов предложить ей остаться, погостить у Даши и приехать к нему, когда он хоть немного обживется на новом месте. Но вспомнил, как постреливали по составу на перегонах; подумал о том, каково будет им с Дашей вдвоем, без мужской поддержки в случае каких-либо серьезных событий – и впору стало звать Дашу переехать к ним. Но куда звать, когда еще неизвестно, где придется самим приклонить голову? А сестры все обнимались и плакали до самого прощального паровозного гудка – словно и не надеялись уже увидеться больше…
После Харбина пошли незнакомые, не виданные прежде места, и Василий всю дорогу не отрывался от вагонного окна: впервые ехал так далеко на восток, в глубь России. Хотя и говорили бывалые попутчики, что настоящая Россия начинается, только когда перевалишь Урал. А Новосибирск стоит на Оби – одной из великих сибирских рек, и это еще не европейская Россия и даже не Урал – это Сибирь-матушка – вольная и каторжная, таежная и индустриальная, глухая и университетская, языческая и крещенная великими миссионерами-просветителями.
Василию подумалось, что, может быть, этими же местами проезжал когда-то и владыка Николай, навещая Петербург во время своего миссионерства в Японии. Любовался ли он этой кедровой рощицей на взгорке? Была ли уже при нем выстроена эта белая церковка, что поднялась над озерной гладью и повторилась в ней?
Маша, видно, понимала, как всегда без слов, что творится в его душе, и все больше помалкивала, только брала иногда его большую сильную руку в свои горячие ладошки и поглаживала, словно успокаивая.
Новосибирск начала тридцатых годов сразу выдавал свое происхождение: город вырос стремительно из небольшого железнодорожного полустанка, ибо угораздило приютиться этому полустанку в аккурат на пересечении большой реки с не менее большой железнодорожной магистралью. Еще два года назад назывался он Новониколаевском, а при своем основании и вообще Новой Деревней.
Деревня – не деревня, а пристанционный поселок здесь еще очень чувствовался, и самыми значительными строениями оставались склады на набережной да солидные купеческие лабазы и дома: верх деревянный, низ каменный. Впрочем, радели сибирские купцы и о душе: строили церкви и, сложившись, даже разорились на здание для театра, в котором не гнушались гастролировать и труппы из крупных городов.
Это потом будут в Новосибирске и большие промышленные предприятия, и Сибирское отделение Академии наук, и другие вузы, а в те времена, когда приехали в этот город Ощепковы, главным было для Новосибирска вот это его перевалочно-транспортное да еще военно-стратегическое назначение.
Не успели устроиться, сразу началась служба: все та же переводческая работа в разведотделе. Только востребован был не один японский язык, а и китайский, и английский. Что-то еще скребло на душе, когда появлялась на столе рисовая бумага с вертикальными рядами иероглифов, но Ощепков заставлял себя помнить о том, что эта дорога теперь для него накрепко перекрыта пограничным шлагбаумом, и навсегда остались позади острые крыши пагод, реликтовые криптомерии и картавая японская речь. Он и не тосковал об этом, просто не любил оставлять за собою незавершенные дела и неиспользованные возможности.
Судя по времени, могли через разведотдел штаба СибВО, среди прочего секретного материала, уже идти из Нанкина в Центр донесения Макса Клаузена, а из Шанхая – первые весточки от обосновавшегося там в ту пору Рихарда Зорге.
Однако переводы переводами, а почти сразу заинтересовала новосибирцев и тренерская работа Ощепкова: его попросили сделать доклад на собрании ячейки ОСОАВИАХИМа при штабе СибВО. В протоколе собрания отмечалось, что «докладчик успешно продемонстрировал ряд приемов дзюу-дзюцу и на заданные ему вопросы дал исчерпывающие ответы. Из показанных приемов можно было заключить, что дзюу-дзюцу – действительно глубоко продуманная и хорошо разработанная система самозащиты».
Надо было всячески использовать и развивать этот возникший интерес, и Василий предлагает даже устроить показательные выступления в местном цирке, где берется успешно отразить попытки пяти-шести нападающих одновременно.
Снова, как в 1914 году, по возвращении Василия в Россию из Японии, из Кодокана, востребованными из всего комплекса дзюдо становятся прежде всего приемы защиты, контрприемы. И это наводило на определенные размышления: может быть, в самом характере русского народа нет агрессивности, потребности нападать?
Не тогда ли все с большей определенностью начали формироваться у Ощепкова мысли о создании именно оборонительной чисто русской национальной системы единоборства?
Доклад Ощепкова был обсужден особой комиссией ячейки, и было решено досконально изучить, чем полезна будет новая борьба для укрепления Красной Армии, а пока прежде всего создать группу по изучению этого единоборства из сотрудников штаба.
Вскоре были организованы также женские группы по изучению приемов самозащиты при штабе и группы при школе милиции, при Новосибирском отделении общества «Динамо».
Словом, работы было по горло: впору было вызывать к себе в помощь инструкторов из того, владивостокского, выпуска.
А пока очень кстати вынырнул откуда-то Яша Перлов и с охотой взялся вести занятия в группе, созданной при ОГПУ.
Василию нравилась эта кипучая деятельность: это тебе не бумажки в штабе перебирать. Оставалось только по-прежнему больной точкой здоровье Маши. Правда, врачи обнадеживали, что, несмотря на окружающие город сырые низины и болотины, на высоком песчаном берегу Оби есть вековые целебные сосновые боры, и воздух там летом «чистый скипидар». Но до лета надо было еще дотянуть, а Маша таяла на глазах, и уже страшно было уходить утром на работу, оставляя ее одну. А в больницу она не хотела – уверяла, что дома и стены лечат.
Было и еще одно дело, которое хорошо было бы решить уже в первые недели по приезде. Несколько раньше Ощепковых, еще в самом начале осени, сюда же, в Новосибирск, уехал Коля Мурашов, прикомандированный к Яше Перлову, который, как сейчас выяснилось, оказался и не пехотинцем вовсе, и не из младшего комсостава – из ОГПУ. Может быть, это и имел в виду Коля, задавая тот давешний свой вопрос о Перлове?
Сейчас Яков на вопросы о Коле Мурашове отвечал как-то уклончиво: да, мол, ехали вместе, а теперь Николай где-то на гражданке, по слухам, работает…
– Давно его не видал! – признавался Яков, глядя открытыми честными глазами. – Слыхал, что будто его и в органы со временем собирались брать…
Николая не следовало снова терять из виду. Василию почему-то не нравилось, что этих двоих однажды может свести служба: очень уж они разные, да и опыт жизненный у них, похоже, различный – ну какой из Коли чекист?
Впрочем, зря, наверное, опасался наш герой за своего младшего друга – жизнь показала, что не так-то просто было определить, кто был кем в этой паре Перлов – Мурашов. Во всяком случае, последний на роль младшенького не очень-то подходил, имея в виду пройденную им школу беспризорничества. Да и дальнейшая жизнь давала ему немало довольно жестоких уроков распознавания людей. Что касается физической подготовки, то, может быть, из Перлова и вышел неплохой инструктор дзюдо, но не было за ним ни уличных боев без правил, ни мудрой школы тайцзицюань под наставничеством Чанга, который готовил из Коли все-таки «сына воина».
Честно говоря, при всей относительной устроенности моего владивостокского житья, я почему-то все время ощущал его временность: в самом деле, не мог же я навсегда остаться при штабе ординарцем, рассыльным или связным – как ни называй мою должность. И в то же время я не видел для себя никакой перспективы, не представлял, что мне делать с собою дальше.
Обременять заботами о своем будущем Василия Сергеевича я не мог и не хотел, а кроме него, казалось мне, до меня и дела никому не было. Разве что Чангу – но тот был далеко. Я пытался написать ему, но мои послания самому мне казались такими путаными и расплывчатыми, что я не решился отправить ни одно из них.
Но, оказывается, был-таки человек, которого я почему-то интересовал и который решил взять на себя устройство моего будущего.
Как-то однажды, все на той же штабной лестнице, меня снова остановил Яков Перлов.
– Потолковать надо, – значительно сказал он и вывел меня в ближайший скверик.
– Вот ты меня избегаешь, – с мягким укором сказал он, когда мы уселись на облупленную садовую скамейку, – а я, браток, о тебе таки все разузнал: и про твое сиротство, и про доктора, и про Харбин. Ша! – остановил он меня, когда я вскочил и уже хотел было спросить его, какое ему до всего этого дело. – Ша, мальчик. Сядь, тебе говорю. Ну?! Советская власть ни одному человеку не даст пропадать даром. А ты посмотри-таки на себя: ведь ты же буквально пропадаешь без пользы: ну что такое – бегать с бумажками и по разным там поручениям да ломаться в спортивном зале? Ноги и ну там мышцы разные у тебя, может, и при деле. А голова? Чем набита твоя голова, я спрашиваю? В твоем возрасте я уже давно был вместе с комсой, мы такие боевые дела проворачивали! Вот что: я тут написал тебе рекомендацию в комсомол. Вторую даст политрук. Поедешь со мной в Новосибирск – меня туда переводят, – устроим тебя на работу, позанимаешься пока в ОСОАВИАХИМе, в стрелковом кружке. Подрастешь еще чуток, подержишь в руках винтовку, оботрешься среди ребят – и к нам, в Чека. Ты начитанный, физически крепкий, языки, говорят, знаешь и еще подучишь. Нам такие хлопцы нужны.
Не то что мне понравилась перспектива, нарисованная Яковом Перловым, но он, что называется, взял меня за горло своей безапелляционностью: я тут мучился вопросом, как мне жить дальше, а вот нашелся человек, который все решил за меня. Быстро, легко и просто. И, главное, все это обещало наконец перемены и проясняло мое будущее, по крайней мере, на ближайшие несколько лет.
Я и оглянуться не успел, как осталось позади шумное собрание, где мне задали вопрос про речь Ленина на III съезде комсомола. Недолгие сборы – и я, с новеньким комсомольским билетом в нагрудном кармане, уже очутился вместе с Яковом в тесном общем вагоне, набитом солдатами, какими-то бородатыми стариками, пропахшими махоркой, и плачущими детьми. Поезд дальнего следования Владивосток – Москва довез нас, как выразился Яков, в тесноте, да не в обиде, до станции Новосибирск.
Там, не давая мне времени опомниться, Перлов быстро провернул мое устройство на товарную станцию учетчиком грузов, помог оформить мое членство в ОСОАВИАХИМе и исчез, пообещав все время держать меня в виду. Меня мигом включили в редколлегию стенгазеты, в какую-то летучую агитбригаду, выбрали физоргом. Я поселился в рабочем общежитии, и жизнь понеслась настолько стремительная, что даже к ночи, опуская голову на жесткую слежавшуюся подушку, я не успевал о чем-либо задуматься: сон моментально смаривал меня.
А наверное, следовало бы задуматься хотя бы над тем, к лучшему ли произошли перемены в моей жизни и как отнеслись бы к моему нынешнему положению обе мои мамы – настоящая и приемная, Чанг, доктор и, наконец, отец Алексий. Я не сомневаюсь, что их спорящие голоса, зазвучав в моей душе, помогли бы мне быстрее разобраться, где истина. Но я был даже рад, что суета сует каждого дня не позволяла возникнуть воспоминаниям.
Однако я был молод, непоседлив, и понадобилась всего пара месяцев, чтобы мне приелись и накладные в конторе товарной станции, и занятия в стрелковом кружке ОСОАВИАХИМа, где руководитель – покалеченный герой Гражданской войны – не торопился допускать нас к стрельбе по мишеням, а все больше учил разбирать, чистить и собирать на скорость вслепую видавшие виды трехлинейки. Надоели и бестолковые шумные наши спевки и диспуты в железнодорожном клубе. Я устал вечно быть на людях, я мечтал о тихом уголке, где можно было бы уединиться с книгой или просто поразмышлять о чем-нибудь своем.
Смущала меня и бесшабашная, агрессивная антирелигиозность окружавшей меня молодежи. Надо сказать, что за свою не такую уж долгую жизнь я не раз сталкивался с разными людьми, для которых было безразлично то, что связывалось с верой в Бога. Не утруждали себя молитвами мои чумазые друзья-беспризорники во Владивостоке, больше надеясь на собственную ловкость и удачливость, чем на Божью помощь. Настороженно-иронически относился ко всему церковному доктор Мурашов. Яростно оспаривал исключительное Божье право на справедливый суд поручик Полетаев. Но никто из них не пытался навязывать другим собственное неверие, а доктор так же, как и Полетаев, с большим уважением относился к отцу Алексию, никогда при нем не подчеркивая своего атеизма.
Мои же нынешние товарищи по комсомольской ячейке считали необходимым всячески высмеивать «поповские выдумки», убежденно повторяли, что «религия – опиум для народа», и с удовольствием во все горло орали песню: «Мы на небо залезем, разгоним всех богов!»
Открыто начать оспаривать все это было бы так же нелепо, как пытаться в одиночку голыми руками остановить взлетающий аэроплан. Но мое уклончивое молчание во время антицерковных выходок моих товарищей в глубине души мучило меня как предательство. И в то же время я чувствовал, что совершенно не готов выступить в роли мученика, пострадавшего за веру.
Я только молился про себя за дорогих мне умерших людей и просил их и Господа простить меня. И мне оставалось надеяться, что мои молитвы услышаны.
Я перечитал эти записи Николая Васильевича и подумал, что в те времена, о которых он вспоминает – в пору, когда атеизм был таким непримиримо воинствующим, – по крайней мере у молодых людей, принявших в детстве таинство крещения и проведших раннее детство в православных семьях, хотя бы в глубине души была борьба между новой идеологией, которая так агрессивно себя утверждала, и вечными духовными ценностями. И, в сущности, еще оставалась хотя бы внутренняя свобода выбора между тем, что заповедовалось дедами и прадедами, и тем, что утверждалось в бойких атеистических частушках комсомольских агитбригад двадцатых годов «Синяя блуза».
По-моему, гораздо тяжелее пришлось более поздним поколениям, когда за приверженность вере, в сущности, не преследовали никого, кроме сектантов, но вопросы о Творце всего сущего, о бессмертии души, о Божьих Заповедях вообще не вставали у большинства молодых людей. Они казались раз и навсегда подмененными теориями о происхождении видов, о высшей нервной деятельности и условных рефлексах, о моральном кодексе строителей коммунизма. Как-то само собой разумелось, что любовь к ближнему вполне заменима на братство всех народов и борьбу за мир во всем мире… Эти поколения уже во многом были лишены свободы выбора, ибо нельзя выбирать между тем, чего не знаешь, и тем, что считается общепринятым.
Потери от этой внутренней несвободы оказались тем более ощутимыми, что она многими и не воспринималась как несвобода. А с другой стороны, и те, если не духовные, то хотя бы моральные ценности, которые насаждались, тоже воспринимались поверхностно, ибо повседневная жизнь на каждом шагу предъявляла совершенно другие, совсем не высокие, бытовые примеры житейской морали и нравственности…
Сейчас мы пожинаем плоды того, что происходило, поэтому надо ли удивляться нравам нынешнего общества, духовной опустошенности многих молодых людей, беспределу совершаемых преступлений. И в то же время, по-моему, многие люди сейчас, пусть неумело, а подчас и поверхностно, но все-таки начинают задавать себе вечные вопросы, тянуться к вере своих дедов и прадедов, задумываться над тем, какая же могучая сила спасала Россию во времена самых тяжких испытаний.
Но вернемся к повествованию Николая Васильевича.
Так дожил я до весны 1928 года. Перлов, вопреки своим обещаниям, не давал о себе знать, и я уже начал было подумывать, не сбежать ли в Харбин к Чангу, или, по крайней мере, не вернуться ли во Владивосток, где я оставил Василия Сергеевича и где все-таки все мне было знакомым с детства.
Может быть, я так и поступил бы, если бы однажды воскресным днем, болтаясь по городу, не увидал на заборе афишу, приглашавшую в спортивное общество «Динамо» всех желающих заниматься восточным единоборством дзюу-до. Афиша подчеркивала, что занятия будет вести мастер высокого класса, выпускник знаменитого японского института Кодокан В. С. Ощепков.
Я чуть не запрыгал от радости тут же возле афиши: Василий Сергеевич – вот кто был мне сейчас позарез нужен. И как здорово, что он тоже оказался здесь, в Новосибирске!
Я внимательно несколько раз прочитал написанный на афише мелким шрифтом адрес спортзала «Динамо» и рванул пешком, не теряя времени на расспросы об идущих туда трамваях.
Мне почему-то казалось, что я непременно застану Василия Сергеевича в спортзале, но его там не было.
– Занятий не будет до вторника, – сурово сказал мне усатый дядька в синей милицейской форме, – у Василия Сергеевича жена умерла. Три дня ему положено на похороны. Так что бывай пока, а во вторник не опаздывай: он этого не любит.
Я поплелся прочь, совершенно ошарашенный свалившейся на меня новостью, и даже забыл спросить, в какое время начинаются занятия.
Так сложилось, что я не был знаком с женой Василия Сергеевича, и неизвестно, хотел ли бы он видеть меня на ее похоронах. К тому же я не знал, где жили Ощепковы в Новосибирске, когда и во сколько будет гражданская панихида, или это будет отпевание. Словом, у меня было достаточно доводов, чтобы оправдаться перед собой, и все-таки я чувствовал себя виноватым. И, наверное, поэтому во вторник решил не ходить в спортзал «Динамо», а дать всему происшедшему немного улечься. Хотя мне ли было не знать, сколько потребуется времени, чтобы горе в самом деле хоть немного улеглось.
Я тянул сколько было возможно, но знать, что Василий Сергеевич здесь, в этом городе, и не встретиться с ним – становилось все труднее. И, какой сложной ни представлялась мне эта встреча, однажды я собрался с духом и явился-таки в динамовский спортзал.
И снова, как это было во Владивостоке, я сразу заметил в зале Василия Сергеевича: крупный, бритоголовый, он двигался среди борцов с какой-то неожиданной мягкой грацией, чем-то напоминая сильную мускулистую пантеру.
Он заметил меня, махнул рукой, приглашая подождать, и вскоре подошел.
– На ловца и зверь бежит, – сказал он без тени улыбки, и меня поразила жесткая линия его плотно сжатых губ. Он чуть приподнял руку, пресекая тот неуверенный лепет, которым я попытался выразить ему свое сочувствие, и я понял, что для наших дальнейших разговоров эта тема является прочно закрытой.
Я, как это было принято у нас прежде, дождался, когда Василий Сергеевич закончит тренировку, и мы вышли из спортивного зала вместе.
– Расскажите-ка мне с самого начала, чем вы тут занимаетесь, – попросил он.
Мы медленно шли вдоль реки, которая трудолюбиво тащила по себе плоты, тяжелогруженые баржи с низкой осадкой, добросовестно шлепавшие колесами по воде старые пароходы. И вскоре я обнаружил, что незаметно для себя начал жаловаться этому спокойному невеселому человеку на свою нескладную, как-то не по-моему бегущую жизнь.
– Сами виноваты, – безжалостно заметил он. – Своей судьбой должен распоряжаться сам человек. – Он помолчал и добавил, словно соглашаясь с кем-то: – Ну, в крайнем случае – обстоятельства. А вы позволили повести себя на веревочке, да еще человеку, которого плохо знаете и, мне кажется, недолюбливаете. Разве вы забыли, что Господь дал каждому человеку свободу выбора своего пути?
– Что же теперь делать? – растерянно спросил я.
– Ну, Коля, вы неисправимы, – наконец улыбнулся он. – Теперь вы собрались следовать всему, что предложу вам я. А я, знаете, как-то не готовился к роли вершителя судеб. Могу вам только сказать, что сделал бы я на вашем месте. Но это не совет и тем более не план вашего будущего. Прежде всего, я поступил бы учиться. Туда, где бы мог получить настоящую профессию. Конечно, сначала бы обдумал хорошенько, чем я хочу и чем смогу заниматься. Как решите вы – я не знаю. Может быть, вас все-таки привлекает то будущее, которое спланировал для вас Яша Перлов. Тогда наберитесь терпения: растите, учитесь стрелять… Может быть, этого и хватит для того, чтобы стать чекистом.
Я молчал: мне почему-то казалось теперь, что вся моя предыдущая жизнь была как бы подготовкой к чему-то большему. И соглашаясь на планы Якова Перлова, я будто отрезаю для себя это большее. И мне было больно отказываться от каких-то неизведанных возможностей, от каких-то жизненных вариантов… И, в конце концов, я просто не желал становиться Яковом Перловым, а мне казалось, что он-то хотел меня увидеть именно своим двойником.
Не знаю, как понял Василий Сергеевич мое молчание, но он обнял меня за плечи и сказал:
– Знаете что, Коля: идемте-ка ко мне чай пить. Что-то очень мне не хочется сидеть у самовара в одиночку. Купим по дороге баранок…
Так я впервые оказался в квартире Василия Сергеевича. Женская рука еще чувствовалась здесь – в занавесках на окнах, горшках с цветами, изящной чайной посуде. Только женщина могла выбрать на стол не клеенку, а синюю с белым клетчатую скатерть, бросить на диван пеструю, в цвет обивке, подушку…
Хозяин обозначил свое присутствие в квартире гантелями, брошенным на спинку стула спортивным костюмом.
Книжные полки, видимо, были общими: их основным содержимым были толстые разноязыкие словари. В соседстве с ними находились тома русской классики – Тургенев, Чехов, Толстой. Большой том, повернутый корешком к стене, по формату походил на Библию.
Мы сидели за шумящим самоваром, не спеша жевали разогретые на его конфорке баранки, прихлебывали красноватый китайский чай вприкуску с колотым сахаром. Вспоминали Владивосток, курсы.
Василий Сергеевич спросил меня, тренировался ли я все это время, попенял за перерыв, предложил продолжить занятия.
Вроде бы пора было наконец откланяться, а я все тянул время: так не хотелось мне возвращаться в общежитие с его вечно включенными радио и светом, постоянно входящими и выходящими из комнаты людьми, которые, как правило, разговаривали, не считая нужным понижать голос…
Не знаю, понял ли это Василий Сергеевич, но, помолчав, он вдруг предложил:
– Вот что, Коля, не переселиться ли вам ко мне: двух комнат мне сейчас, право же, многовато. Комнаты, как вы видите, раздельные – выходят обе в коридор. Так что мешать друг другу мы не будем. Ну как? Идет?
Ну конечно, я с радостью согласился и вприпрыжку помчался в свое общежитие, чтобы к завтрашнему утру собрать весь свой нехитрый скарб. Я чувствовал, что в моей жизни опять открывается новая страница.
В коридоре общежития меня дожидался Яков Перлов. Но мне почему-то теперь это казалось неважным, словно встреча с Василием Сергеевичем и разговор с ним вывели меня из-под власти этого человека, закованного, как в броню, в черную кожанку.
Яков молча выслушал мое сообщение о том, что я перебираюсь из общежития, побарабанил пальцами по стене и, видимо, что-то решив, наконец сказал:
– А знаешь, это даже хорошо… Ну… в том смысле, конечно, что тебе там лучше будет. А начнешь снова тренироваться, будем чаще встречаться. Не дрейфь: не такой Яков Перлов человек, чтобы своих дружков бросать. Сергеичу привет передавай.
На следующий день я вселился в свою новую комнату. Не знаю, как удалось Василию Сергеевичу решить вопрос с моей пропиской, но через несколько дней в мой новенький, недавно полученный паспорт мне в милиции шлепнули штамп с новым адресом.
Я продолжал разбираться с накладными в своей грузовой конторе, но теперь вместо стрелкового кружка я спешил в спортзал «Динамо».
Домой мы возвращались вместе, дружно занимались домашними делами и размышляли за чаем о моей дальнейшей судьбе.
Василий Сергеевич стал для меня таким непререкаемым авторитетом, что мне и в голову не приходило, что этого большого, спокойного человека могут мучить те же вопросы, что и меня: не зря ли проходит жизнь? В чем, в конце концов, ее смысл и где в ней твое настоящее место?
– Прежде всего, – говорил Василий Сергеевич, – надо добиться того, чтобы у вас, Коля, был советский документ о среднем образовании. Иначе вам не стоит и пробовать куда-нибудь поступать. Предлагаю вам за лето освежить свои харбинские познания по всем предметам, а к осени поступайте-ка вы в десятый класс вечерней школы рабочей молодежи. Окончите – вот вам и свидетельство о среднем образовании.
Месяцы, которые потянулись вслед за этим разговором, сильно напоминали мне жизнь в Харбине под контролем Чанга: Василий Сергеевич скрупулезно следил за тем, как идет то, что он называл моей самоподготовкой, и, казалось, напрямую связывал мои успехи в ней с моими достижениями в спортивном зале. Во всяком случае, ни в том, ни в другом он не допускал ни малейших перерывов.
Так прошло лето, которого я, в сущности, и не видел, а в конце августа 1928 года меня после успешного собеседования зачислили в десятый класс школы рабочей молодежи. Я, как и предполагалось, окончил его и получил нужные мне документы о среднем образовании.
Весь этот год я продолжал тренировки у Василия Сергеевича. В сущности, я прошел с ним за это время программу первых двух лет Кодокана. И только много позже понял, что уже в то время мой тренер весьма творчески отнесся к тому, что было классическим дзюу-дзюцу: далеко не все приемы, которым он меня обучал, были, как я подозреваю, известны доктору Дзигоро Кано.
Иногда в спортивном зале «Динамо» появлялся Яков Перлов и договаривался о встречах борцов его группы с подопечными Василия Сергеевича. На меня он, казалось, почти не обращал внимания, ограничиваясь хлопком по плечу или вскидыванием кулака в боевом приветствии «Рот Фронт!».
Мне казалось, что Василий Сергеевич не очень любит эти импровизированные соревнования, главным образом потому, что в случае проигрыша Перлов явно злился на своих ребят и не скупился для них на презрительные клички. А проигрыши случались чаще, чем победы.
Летом 1929 года, во всяком случае, на первую его половину, Василий Сергеевич снисходительно отпустил меня на каникулы, благо и в моей грузовой конторе мне полагался отпуск. Да и сам мой тренер, при всем его железном здоровье, видимо, нуждался в отдыхе.
Нам дружно советовали перебраться на высокий берег Оби, подышать сосновым воздухом, но Василий Сергеевич с ходу отверг эту идею, и только позднее я узнал, что именно на эти боры, на их целебную силу, он надеялся, когда умирала его жена. Но она не дожила до лета – как многие больные чахоткой, как и моя мама, она «ушла с весенней водой». Так что теперь поход в эти сосновые леса без нее казался ему совершенно бессмысленным.
Василий Сергеевич договорился с какими-то знакомыми плотогонами, и мы решили спуститься на плотах вниз по течению Оби с тем, чтобы потом, опять же по договоренности, вернуться на барже, которую буксировали вверх с каким-то грузом.
Давно не жил я такой здоровой, спокойной растительной жизнью, как в эти дни на реке. Мы загорали, сидели над водой с удочками, а вечерами у маленького костерка на краю плота пили чай, пахнущий мятой и чабрецом, и, ложась на спины, до головокружения смотрели в бездонное звездное небо.
Даже дождливые дни, а их в то лето было немало, не портили настроения: дождь стучал в дощатые стены будки, сооруженной на плоту, а мы дремали или рассказывали друг другу разные байки. К тому же в дождь не так донимали комары и мошка. В другое время приходилось спасаться от этой напасти дымокуром или, по совету бывалых плотогонов, обмазывать открытые части тела дегтем. Хороши же мы были, размалеванные этим спасительным средством до неузнаваемости!
Однажды на лодке, причаленной к плоту, мы втроем отправились на берег пополнить припасы. На берегу раскинулось большое сибирское село. Наш спутник пошел разыскивать кооперативную лавку, а Василий Сергеевич направился к сельскому кладбищу: там за ним виднелся выкрашенный зеленой краской шпиль церковной колокольни.
Церковь была открыта. Не доходя до нее, Василий Сергеевич остановился и твердо сказал мне:
– Я должен помолиться о Маше, Коля. Я знаю, что вы теперь в комсомоле и что у вас это не одобряется. Не знаю, как вы в своей душе согласуете все это с памятью об отце Алексии, не мне вас судить. Но если вам могут грозить неприятности, я не прошу вас сопровождать меня.
Я вошел вслед за ним.
Службы в храме не было. Но перед некоторыми образами теплились зажженные лампады и свечи. Пахло ладаном и чуть привядшими полевыми цветами, которыми кто-то любовно убрал церковь. С потемневших икон старинного письма строго и задумчиво смотрели лики святых.
Недавнее прошлое охватило меня с непреодолимой силой – словно и не было всех моих потерь и скитаний, и любимые и любящие люди снова были рядом; и любовь к ним, и печаль о них были светлы. И о них я молился, как в детстве: искренно и самозабвенно, прося для них – Царствия Небесного, а для своей души – прощения и успокоения.
Не знаю, сколько времени мы пробыли в храме – я очнулся оттого, что Василий Сергеевич тронул меня за плечо, мы молча вышли в солнечное сияние летнего дня и повернули к реке.
Мы вернулись на плоты, и больше никогда я не видел, как Василий Сергеевич молится, и никогда мы не касались в наших разговорах вопросов веры. Долго после этого не бывал в храме и я, но мне казалось, что после молитвы в этой сельской церкви моя мама и отец Алексий простили меня.
Мы возвратились в город в начале августа. Василий Сергеевич занялся набором новых людей в группы для начинающих, а я снова пошел в свою грузовую контору. Обычно он утром выходил из дома раньше меня, потому что не признавал никакого транспорта и всегда добирался почти на другой конец города пешком.
Однажды, собираясь на работу, я зашел в его комнату, чтобы заточить карандаши. На письменном столе передо мной лежала раскрытая тетрадь, а из-под нее выглядывал исписанный лист бумаги.
Даже тогда, при всей своей молодости, я понимал, что поступаю нехорошо, но, бросив взгляд на тетрадные листы, я уже не мог от них оторваться. Это было что-то вроде дневниковых записей. Не берусь воспроизвести их дословно, тем более через столько лет, но вот что врезалось мне в память:
«…Зачем, за что, почему все это было: потеря Анны, нелепый исход моей работы в Японии, гибель Маши?! Словно какие-то двое стояли над моей судьбой: один начинал вести нитку или рисовать линию, а другой немедленно обрывал нитку или стирал продолжение линии, как бы безмолвно говоря: „Не то, не то!“ Где же то? Для чего предназначена моя жизнь, предназначена так жестко, что все ненужные варианты отсекаются с болью, со страданиями? В чем смысл моих дней? Господи, не дай мне стать тем рабом, который зарыл свои таланты в землю!»
Я стоял, не в силах отойти от стола, потрясенный этими словами. Так, значит, он, которого я считал таким сильным, таким определившимся, таким уверенным в себе, мучился тем же, что и я?!
Я потянул за кончик листа, лежавшего под тетрадью. Это было письмо, адресованное, судя по содержанию, кому-то из товарищей по службе, недавно переведенных в Москву. В нем Василий Сергеевич просил, заклинал неизвестного мне человека помочь ему выбраться из Сибири. «Мне 36 лет, – писал он, – и появляется ощущение, что я израсходовал без толку добрую половину своих молодых лет». Он просил помочь ему перебраться в Москву или в Ленинград, где он мог бы работать «военным переводчиком Разведупра или преподавателем дзюу-до в ленинградской школе физо».
Я вернул листок на прежнее место и вышел из дому в таком глубоком раздумье, что впервые за все время опоздал на работу.
Я вдруг не просто понял умом, но и почувствовал, что мне пора всерьез что-то решать с моим будущим – решать самому, как подскажет сердце, не рассчитывая даже на самую дружескую помощь. Я понял, как мало я готов к настоящей большой жизни, как смутно представляю себе свое место в ней; понял, что самая пора мне наконец определиться, что я такое и чем собираюсь стать.
Вечером я сказал Василию Сергеевичу, что попробую поступить в Москве в знаменитую Бауманку – известный технический вуз. Он одобрительно кивнул головой, и было видно, что он считает мои планы в определенной мере нахальством, но оно ему нравится.
Я отослал документы и в середине августа получил вызов на вступительные экзамены. Мы расстались без лишних слов и провожаний, по-мужски крепко пожав друг другу руки. У него в этот день начинались тренировки с новичками.
Уже из вагонного окна я увидал на перроне Якова Перлова и отступил в глубь купе: мне не хотелось попадаться ему на глаза.
Так заканчивалась очередная тетрадь записей Николая Васильевича Мурашова. Не скрою, я потянулся за следующей, но тут же остановил себя. Не впервые я оставлял своего героя на распутье, в неведении о его дальнейшей судьбе. Только теперь это был уже не юноша Василий, а действительно Василий Сергеевич – зрелый человек, прошедший путем нелегких исканий и потерь.
Думается, история этих нравственных исканий не может никого оставить равнодушным. Не только потому, что это духовные поиски человека незаурядного, но и оттого, что встававшие перед ним вопросы важны для каждого, кто проводит свою жизнь не только на бытовом уровне, но и пытается отыскать ее смысл и вечные законы, которым надлежит следовать, чтобы действительно быть человеком – Творением Божиим.
Каковы же были обретения Василия Сергеевича Ощепкова на этом пути, что еще должно было состояться в его судьбе?
Об этом – в следующей книге.