Супервольф Шишков Михаил
«Если вы имеете (в виду исход) войны, я более склоняюсь (к победе) красных. Если Гитлер (не смог сразу раздавить) их, ему каюк! На стороне красных (право) на жизнь. Они (будут драться до) конца. У (них есть) Сталин. Этот кого (угодно в бараний рог) согнет!»
«Согласен. Хотя (это не бесспорно). Не отвлекайтесь! Но выбор (вовсе не означает), что можно (предать живого) человека на той стороне».
«Я (не собираюсь никого) предавать. В том числе (Германию). В том числе (и своих) соотечественников.
Я спросил вслух.
— Вы знаете что творят наши соотечественники на оккупированной территории?
— Разве вы немец?
— Я вырос в Германии, там стал человеком. Мне было одиннадцать лет, когда я сбежал из иешивы? Вы не любите евреев?
— Глупости! Среди моих друзей в Краснозатонске были евреи. Прекрасные ребята.
— Этих прекрасных ребят расстреливают без суда и следствия. Только за обрезание, а их родственников сгоняют в гетто.
Он задумался.
Сердце у меня дрогнула. Я ни в коем случае не стал бы доверять антисемиту, но, чувствовалось, у Еско нет камня за пазухой. Он вспомнил, как его отец по поводу гонений, распространившихся при Гитлере, заметил, что не одобряет преследований по расовому принципу. В первую очередь, объяснил старший Шеель, это бесполезно, во-вторых, примитивно, но это его страна, и он вынужден исполнять долг. Он воистину был старый имперский барон!
Я напомнил Еско.
— Один умный человек, живший в восемнадцатом веке, сказал, что верность долгу относится к тем опаснейшим заболеваниям, которым мечтают заразиться многие.
— Хорошо сказано, но это не мой случай.
«Это (именно тот) случай. (На одной чаше) верность долгу (неизвестно перед) кем и неизвестно по какой причине, (на другой) жизнь человека, который борется (с фашизмом). Расскажи (все). За свои (грехи отвечу) сам. О чем (ты) умолчал?».
— Итак, в чем причина, что вас так срочно привезли в Москву?.. — я был настойчив.
— Перед отъездом отец перевел все свои средства в валюту и положил на счет в один из швейцарских банков. Мы съездили в Цюрих, там у меня как наследника взяли отпечатки пальцев. Человеку на той стороне теперь предложено получить деньги. Если он не в состоянии добраться до счета, следовательно, он не Шеель. Мне предлагают отравиться в Швейцарию и снять ключ. За это мне обещана амнистия и восстановление в правах советского гражданина.
«Они (боятся, что ты) сбежишь?!»
«Я сам (боюсь, что) сбегу!»
«Я верю (тебе, Алекс). У тебя (в сердце нет) ненависти к тому (человеку, который сейчас) находится в Германии?»
— У меня нет к нему ненависти.
Я испугался — ах, какой прокол! Я же не спрашивал о ненависти вслух. Хорошо, замнем.
— Ты полагаешь, что стоит тому человеку добраться до твоих денег, и ты останешься гол как сокол?
— Нет. Отец так распределил вклад, что до тридцати пяти лет я могу снять одновременно только твердо назначенную сумму. Она велика, но это мизер по сравнению с общим состоянием.
— Кто следит за исполнением этого условия?
— Душеприказчиками отца являются его друзья по Дюссельдорфу Людвиг фон Маендорф и банкир Ялмар Шахт.
Я поперхнулся.
Вот он, момент истины!!
Я едва сумел прикурить от зажженной спички — руки дрожали. Человеку, проживавшему в Германии после Первой войны, не надо было объяснять, кто такой Ялмар Шахт[74]. Стало ясно, какие ставки на кону. Я знал немцев — перед человеком, чьим душеприказчиком является Шахт, откроются многие двери, в том числе и на самом верху. Они не хотят терять такую возможность. Они все равно отправят Еско в Швейцарию, но Лаврентию Павловичу нужна подстраховка. Если этот молодчик сбежит, он свалит вину и на меня тоже. Одним выстрелом убьет двух зайцев! Лаврентий Павлович крепко повяжет меня неудачей. Ловок, черт!
— Это Шахт настаивает, — спросил я, — чтобы липовый фон Шеель отправился в Швейцарию и снял деньги?
Еско кивнул.
— Да, у моего визави есть примерно месяц, может, чуть больше. Я дал согласие отправиться в Швейцарию.
Каков нахал! Он дал согласие!.. Я бы тоже дал согласие. Надеется сбежать? Нет, что-то не так. Он был искренен, когда признался, что не хочет гадить.
Я еще раз лихорадочно прикинул условие задачи. Она была составлена таким образом, что Мессинг ни при каком раскладе не мог выйти сухим из воды. В случае измены Шееля, мне придется телом искупать вину. Если я угадал, это еще сильнее обострит страхи наркома по отношению к ненароком свалившемуся ему на голову экстрасенсу. Точный прогноз лишь на короткое время поможет мне сохранить относительную свободу рук. Пока у Берии слишком много других забот.
Молодой человек с интересом разглядывал меня.
Я никак не мог отыскать решение, не было даже зацепки, что решение существует. Молодой Шеель был неплохой парень, но где гарантия, что, оказавшись в Швейцарии, он не даст деру. С другой стороны, ему хватало соображалки понять, что на той стороне его тоже вряд ли ждут с распростертыми объятьями. Рассчитывать, что соотечественники позволят свободно распоряжаться отцовским наследством — это уверовать в худший из «измов». Это было сверхглупостью! Красные тут же подбросят такой компромат, что ему не отвертеться.
Нашу беседу прервал скрип открываемой двери. Меня попросили выйти и сразу провели в кабинет Берии, где находился Трущев и неизвестный мне генерал. Он был в армейской форме.
Генерал в отличие от наркома представился.
— Алексей Павлович. Я слыхал, вы родом из Польши?
— Так точно, товарищ генерал.
— Вольф Григорьевич, у нас в стране под руководством генерала Андерса организуются польские части. Неплохо, если вы выступите перед ними, расскажете на родном языке о тайнах человеческой психики, о необходимости совместной борьбы с фашизмом.
— Я всегда готов, товарищ генерал.
— Вот и хорошо.
Берия постучал карандашом.
— Ближе к делу, — и, обратившись ко мне, пообещал. — С вами свяжутся по этому вопросу.
Затем нарком поставил вопрос ребром.
— Что ви, Мессинг, можете сказат, о подследственном? Ему можно верит?
Я ответил честно.
— Не могу сказать наверняка, Лаврентий Павлович.
— То есть как не можете сказат?! Хотите увильнуть от ответственности? Не вийдет, Мессинг!
Алексей Павлович унял расходившегося наркома.
— Подождите, Лаврентий Павлович. Зачем пугать нашего гостя. Скажите, Вольф Григорьевич, как настроен ваш подопечный?
«Мой подопечный! — отметил я про себя. — Ишь, как завернул. Этот генерал еще тот крокодил, почище Берии. Призывать поляков воевать на стороне пшеклентых москалей?! Куда хватил!»
Вслух я отрапортовал.
— Подопечный настроен просоветски. Он готов помочь, но я бы не стал прогнозировать поступки того или иного человека исключительно на основе его мыслеобразов. Нужны более серьезные зацепки. В нашем случае я их не нашел, только общие рассуждения, фантазии, уверенность в правоте нашего дела.
— Действительно, — согласился генерал. — Этого мало. Что вы посоветуете?
— Немного одождать.
— Мессинг, ви соображаете, что говорите! — воскликнул Берия. — Дело на контроле Ставки, вы понимаете, что это означает?
— Нет, — признался я.
Алексей Павлович вновь пришел мне на помощь.
— И слава Богу! Не надо впутывать гостя в наши дела. Сколько прикажете ждать?
Я замешкался.
— Н-не знаю. День, неделю, месяц.
— Это слишком долго.
В этот момент в разговор вновь вмешался Берия.
— Послушайте, Мессинг, предупреждаю — вы не выйдете отсюда, пока не дадите четкий и определенный ответ, можем ли мы доверять Шеелю или нет.
— Как это? — удивился я.
— Вот так. Запрем вас в камеру. Посидите, подумаете. Глядишь, что-нибуд придумаете.
Затем он обратился в Трущеву.
— Это и тебя касается, Николай Михайлович.
— Так точно, товарищ нарком.
— Запомните, Мессинг, времени у нас в обрез.
Я ответил.
— Так точно, товарищ нарком.
Когда мы добрались до кабинета Трущева, светало. Николай Михайлович, подойдя к окну, так и объявил:
— Светает.
Я, уставший донельзя, пристроился на стуле и, подчиняясь команде капитана госбезопасности, бросил взгляд в окно. За стеклами расплывался скудный февральский рассвет. Дома угадывались смутно, будто нарисованные пастелью. Суровая правда окончательно добила меня. Я люблю живопись, люблю драгоценные камни. Они скрашивают мне присутствие на этом свете, но все-таки и на этом свете экстрасенсу надо позволить отдохнуть.
Трущев подсел ко мне и спросил.
— Полагаю, вам ясен смысл операции?
Я кивнул. В голове у него мелькнуло недоговоренное слово — «Близнец».
— Надеюсь, Вольф Григорьевич, вам также ясно, что в случае провала вас ждут не лучшие времена?
— А вас, Николай Михайлович?
Он улыбнулся.
— Меня расстреляют, а от вас попытаются добиться правды.
— Это страшно?
— Намного. Я хочу помочь вам. Прежде всего…
— Не распускать язык?
Трущев наморщил переносицу.
— Причем здесь язык? Язык — это пустое. Прежде всего, вам надо собраться с силами. Ложитесь на койку в комнате отдыха. Я пока поработаю. Только скажите, не пустышку ли мы гоним?
— Нет, Николай Михайлович. Шеель — крепкий, по-своему честный парень. К тому по своему умственному развитию он многим даст фору. Если Шеель даст согласие, сдержит слово. Он на перепутье…
— Вы считаете, игра имеет смысл?
— Безусловно. Поверьте, Николай Михайлович, я понимаю, где замешан Шахт, отступления быть не может, но Еско можно было бы поверить. Проблема в том, что вера вас не устраивает.
— Конечно. Нам надо знать.
— Именно так. Решение существует, иначе я не стал бы работать. А сейчас мне надо немного поспать.
— Спите, Вольф Григорьевич. А я пока поработаю.
— У вас много дел?
— Выше головы.
— И даже под угрозой расстрела?..
Он пожал плечами.
Такие дела, ребята.
Мне снилась Ханни. Это был необыкновенно сладостный сон, с объятьями, с поцелуями, со слезами. С абрисом бледнеющего лица… Это воспоминание сменило мелькнувшее во время разговора с Шеелем женское личико.
От неожиданности я рывком сел на жесткой солдатской кровати.
Крикнул.
— Николай Михайлович!
Капитан госбезопасности заглянул в проем двери.
— Слушаю, Вольф Григорьевич.
— Необходимо срочно раздобыть фотографии всех девушек, с которыми учился Шеель. В школе, в институте. Надо поговорить с одноклассниками, с институтскими друзьями. Может, кто-то вспомнит — была ли у Еско девушка? Надежда слабая, но это единственный шанс.
— Недели на две работы, — оценил Трущев. — А результат?
— Мне нужны фотографии. Я узнаю, мне только нужны фото.
Как они крутились в НКВД, не могу сказать, только на исходе третьего дня в кабинет Трущева доставили множество фотографий. Мне, отоспавшемуся в камере, не составило труда идентифицировать одну из девиц.
План действий сложился на ходу. Тамара Петровна Сорокина, сокурсница Шееля, в ноябре сорок первого окончила курсы медсестер и сейчас служила в полевом госпитале на Западном направлении. Там в районе Ржева велись тяжелейшие бои.
У Тамары оказался маленький сын, отец неизвестен.
Я взглянул на Николая Михайловича.
— Это жестоко!
— Ну-ну, Вольф Григорьевич, не будем распускать нюни, — улыбнулся капитан госбезопасности.
Я едва не возненавидел его за эту улыбку.
Позже, разрабатывая план встречи, Трущев предложил организовать ее в полевых условиях — во фронтовом госпитале, где служила Тамара. Заодно провезти Шееля по местам недавних боев и освобожденным населенным пунктам.
Из-под небес подтверждаю — Мессинг ни о чем не жалеет. Да, он поддался «изму» ненависти, но это была моя ненависть, осознанная и толкающая в бой, так что не «измам» учить его, как относиться к последователям Шикльгрубера.
В моем присутствии Трущев предъявил фотографию Сорокиной Алексу-Еско. У того ни единая жилочка на лице не дрогнула, но разве от Мессинга скроешь удар, который испытал молодой человек.
— Еско… — я не выдержал и вступил в разговор.
Шеель с ненавистью глянул на меня.
Пауза.
Ненависть сменилась волчьей тоской.
— Еско, — продолжил я. — Судьба любимой женщины в твоих руках.
Трущев добавил.
— А также судьба вашего сына.
Эта новость добила Еско. Он, теряя сознание, сполз со стула.
Я бросился на помощь. Трущев окриком остановил меня.
— Сядьте на место, Мессинг.
Через пару минут Еско пришел в себя.
Трущев обратился к нему.
— Алексей, вы готовы выполнить задание родины?
Шеель замедленно кивнул. Трущев глянул в мою сторону. Я тоже кивнул.
Неожиданно Алекс-Еско вскинул голову.
— Я должен повидаться с Тамарой!!
— Конечно. Только у меня есть просьба, — ответил Трущев. — Не согласились бы вы навестить ее по месту службы?
Алекс-Еско, не скрывая изумления, глянул на следователя.
— Она служит?!
Трущев подтвердил.
— Да, Алеша. В армейском госпитале под Волоколамском.
Шеель кивнул.
— Я согласен.
— Вы отправитесь с нами, Мессинг, — предупредил меня Трущев.
Это была нелегкая поездка. Мороз донимал так, что, как говорят в России, я едва не отдал Богу душу. Маршрут был нарочно проложен таким образом, чтобы Еско мог воочию убедиться, чем забавлялись немцы на оккупированной территории. Ничего более страшного я в своей жизни не видал. Замерзшие, истерзанные трупы снятся мне до сих пор, даже на высоте ангельской белизны облаков. Сердце у меня вздрагивало — если швабы так поступали с гоями, что же они выделывали с моими соотечественниками?
Об этом страшно было подумать.
Двести километров мы едва осилили за световой день. В сумерках прибыли в Волоколамск, отыскали в/ч 5114. Встреча любящих произвела на меня странное впечатление своей обыденностью, немногословностью, тусклым светом сделанной из снарядной гильзы керосиновой лампы, словами, тихой радостью Тамары, подрагивающими руками Еско.
Женщина смогла сказать только два слова:
— Я верила… — и зарыдала.
Мы с Трущевым, не сговариваясь, вышли из комнаты.
Около двух месяцев мне пришлось прожить в гостинице «Москва» под надзором приставленного ко мне молоденького лейтенанта. Мне не разрешалось выступать, общение со знакомыми ограничили Трущевым и Финком и, вообще, посоветовали поменьше светиться на улицах.
В начале мая Трущев лично явился ко мне в номер и сообщил, что «товарищу Мессингу» разрешено вернуться в Новосибирск. Он не мог скрыть радости и буквально излучал приятное — все, мол, в порядке.
— Это точно? — не поверил я.
— Точнее не бывает. Со дня на день Шееля вывезут из партизанского отряда. Нарком обещал представить вас к награде.
Мессинг покраснел как рак. Ему хватило ума не спрашивать, что да как, хотя было жутко интересно.
Трущев предупредил.
— Лаврентий Павлович просил передать, чтобы вы не связывались с Панфиловым.
— Кто такой Панфилов? — удивился я.
— Алексей Павлович. Начальник военной разведки. Он пытался уговорить вас выступить перед поляками Андерса. Никаких поляков не надо. Наши люди сами свяжутся с вами в Новосибирске.
Интерес сразу остыл. Я пожал плечами.
— Я, собственно…
Трущев перебил меня.
— И, главное, не распускайте язык. Завтра вас доставят на Казанский вокзал и в путь. Гордитесь, Вольф Григорьевич.
— Служу Советскому Союзу!
Мы оба рассмеялись.
Глава 2
В приподнятом настроении я возвращался в Новосибирск. Радовало, что Мессинг на глазах становился советским.
Была конец мая сорок второго года, хотя за Уралом, особенно после Свердловска, еще лежал снег. Мы двигались медленно, с длинными остановками — поезд пропускал на запад воинские эшелоны. Настроение у пассажиров было приподнятое. Я впервые видал так много техники, столько молодых бравых, одетых в воинскую форму парней. Казалось, эта сила способна сокрушить любого врага. В вагоне только и разговоров было об успешно начавшемся наступлении под Харьковом. В ожидании скорого изгнания фашистов я пристрастился к чтению газет. Там было много занятного — в одном из номеров «Правды», например, мне попалась заметка о патриотическом поступке пасечника Трофима Лыськова, на собственные средства купившего внуку боевой самолет. На фотографии был изображен внук в летном шлеме в обнимку с седобородым дедом. Какие еще нужны свидетельства, чтобы подтвердить единство партии и народа?
По ночам, под гнетом энтузиазма и оживших надежд я никак не мог заснуть — прислушивался к перестуку колес и перебирал в уме события последних месяцев. Жизнь налаживалась. Мне было чем гордиться. Мессинг не сидел без дела. Он тоже внес свой вклад в приближение победы. Я не переоценивал его, и все же из проделанного на Лубянке вытекал вполне логичный вывод — человеку, способствовавшему успешному завершению операции «Близнец», пусть даже он лжепровидец из лжепровидцев, можно доверять, а это означало надежный тыл и возможность без страха смотреть в будущее.
Это много значило для бедняги-шнорера!
В доверительных отношениях с советской властью были и смешные моменты, например, просьба генерала Панфилова помочь облапошить поляков и погнать их на фронт не где-нибудь в Италии или африканской пустыне, а здесь, под Москвой. Такого рода фантастические мечты ничего, кроме улыбки, не вызывали, тем не менее, обещание Берии, что со мной свяжутся, являлась фактом, на который теперь можно было опереться.
Перспективы открывались самые радужные. Я все-таки стал «своим»! О том, по мнению Трущева, свидетельствовала грубость и тыканье наркомвнудела. В ответ на мое слабое негодование Николай Михайлович объяснил — «вам не обижаться, а радоваться надо». Оказывается, нарком позволял себе грубить исключительно со «своими». В отношении рядовых сотрудников он, как, впрочем, и все руководство страны, всегда был предельно вежлив, правда, не без суровости.
Что касается фон Шееля, ясно, что встреча с Мессингом пошла ему на пользу. Мало того, что знаменитый магик и чародей спас его от расстрела, он помог отыскать принцессу. Невозможное оказалось возможным — заколдованный принц с помощью доброго волшебника сумел разрушить злые чары и найти свое место в строю.
Где-то он сейчас, наш добрый молодец Алекс-Еско фон Шеель? Вероятно, его тоже ждет награда, а затем новое задание? Оно потребует от него необычайной стойкости духа и незаурядной остроты ума. Он будет на волосок от смерти, но сумеет выйти сухим из воды…
До самой Волги я без конца пересказывал про себя эту волшебную сказку со счастливым концом, ведь в далеком послевоенном будущем я воочию зрил Алекса-Еско. Он сохранил жизнь, поседел, набрался ума-разума.
Что ни говори, игра удалась, если даже при этом доброму волшебнику пришлось чуть-чуть поступиться дистанцией между собой и миром. Правда, ближе к Новосибирску, когда в газетах начали печатать какую-то невнятную чушь насчет тяжелых боев на юге страны, и по вагонам поползли тревожные слухи, что немцы окружили наших в районе Харькова, потеряно громадное количество техники и многие попали в плен, я, переживая в душе за пленных, уже не так снисходительно относился к Мессингу и способу, с помощью которого ему удалось мобилизовать молодого Шееля на борьбу с фашизмом.
Из поднебесья ретроспективно каюсь — мне бы тогда прислушаться к досаждавшим сомнениям. Мне бы тогда задуматься о скоропостижно скончавшейся дистанции между мной и большими чинами, но головокружение от успехов оказалось настолько сильным, ожидание награды настолько хмельным, что Мессинг утратил бдительность. По совету подыгравших мне «измов» я отыскал безупречную, как мне показалось, формулу для оправдания любых сомнительных поступков — если в будущем обнаружится, что субъект психологического опыта жив и здоров, значит, к нему, нынешнему, можно применять любые меры воздействия.
— Удачный ход! — подметил мой соавтор. — Свежак!.. В нем даже есть какой-то сюр. Если не считать, что именно с такого рода восторгов начинается паломничество в страну «измов?
Что можно ответить на эти обывательские, не считающиеся с трудностями, переживаемыми страной, обвинения?
Но все по порядку.
Уверенность в том, что его признали «своим» и ему можно грубить, вдохновило Мессинга на еще более несуразную глупость — по приезду в Новосибирск он вступил в спор со Степаном Антоновичем Трофимчуком, секретарем нашей партячейки.
Степан Антонович был опытный хозяйственник, с прочными связями в городских партийных органах, имевший необъяснимое пристрастие к таким словечкам и выражениям как «сурьезно», «ндравиться», «по-деловому разрубить вопрос», «это вам не как-нибудь», «на двурушников мы смотрим сквозь клизму презрения». Я имел неосторожность указать этому горластому и напористому активисту, что на врагов следует глядеть не через клизму презрения, а через призму, на что тут же получил гневную отповедь — не вам, Мессинг, учить партию, через что ей смотреть на врагов!
Но роковую ошибку я совершил, когда поинтересовался, почему вы, Степан Антонович, не на фронте?
— У меня бронь! — заявил Трофимчук. — Я нужен в тылу!
От дальнейших объяснений он уклонился.
Сразу после возвращения из Москвы директор бюро объявил, что на ближайший понедельник назначено заседание коллектива, посвященное мерам по оказанию помощи фронту. Тема была благородная, однако приехав в контору в назначенный час, я обнаружил, что этот вопрос начальники собрались обсудить со мной одним. Других приглашенных не было.
Мне бы, провидцу, сразу догадаться о чем пойдет речь, тогда я, может, успел бы подготовиться — обратился бы в местное управление НКВД за справкой, что, мол, Мессинг Вольф Григорьевич выполнял важное правительственное задание, но кто мог знать, что мое руководство больше всего интересуется не помощью фронту, а финансовой стороной моих психологических опытов.
Директор конторы первым бросился в атаку.
— В тот момент, когда вся страна истекает кровью, вы устраиваете себе липовые командировки? Где вы были, товарищ Мессинг? Почему от вас не поступало переводов? Вы устраиваете левые концерты в то время, когда у нас горит финплан? В военное время это пахнет трибуналом, товарищ Мессинг!
— Какие левые концерты? Вы в своем уме?..
Трофимчук не любил ходить вокруг да около, он сразу внес ясность.
— Мы-то в своем, а вот насчет вас, Вольф Григорьевич, есть сомнения, чем вы там занимались в столицах! Мы тут получили сигнал, что в Москве вы вели себя, прямо скажем, не как-нибудь…
Его мысли были передо мной как на ладони. Чтобы придать весомость предъявленным мне обвинениям он организовал донос на меня от одного из самых бездарных гармонистов местного ансамбля народного танца. Другого такого не знавшего нот и вечно пьяного профессионального музыканта я своей жизни не встречал.
С высоты четырнадцатого этажа сообщаю, с первых дней моего пребывания в Новосибирске, мне стало ясно, что Мессингу здесь никогда не стать «своим». Мне грубили, обдирали как липку, меня в конец замордовали пожертвованиями. Правда, в первое время директор бюро старался держаться в рамках. Ему, как никому другому, было ясно, что содрать с других финплан было практически невозможно. Концертных ставок тогда не было, гонорар выплачивали с процента выручки. Процент был небольшой, но на жизнь хватало, весь остальной доход шел на счета гастрольного бюро. Другим словами, мы все жили с количества зрителей. Понятно, что зрителей у меня хватало, чего не скажешь о других солистах нашей конторы. Возможно, поэтому с меня постоянно выдирали процент то на оборонный заем, то на помощь фронту, то на обустройство пострадавших от войны детей. Этих подписных листов было не счесть. Я не против сирот или помощи фронту, но почему-то выходило, что всю финансовую нагрузку нес я один. В моем негодовании, конечно, присутствовал мелкобуржуазный элемент, но хотелось бы больше социальной справедливости в самой справедливой на свете стране!
Сначала я мирился с незаконными поборами, в начале войны меня пугала всякая, даже самая ничтожная размолвка с властями. Теперь, вернувшись из Москвы, в ожидании награды я намеревался решительно поставить вопрос об отчислениях с концертов. Помощь фронту я хотел оказывать на добровольных началах.
Это были наивные мечты. Я выбрал неудачный момент. Настроение в тылу было хуже некуда. Люди с недоумением и страхом выслушивали июньские сводки Информбюро, а июльские ввергли в страну в ужас. К тому времени уже окончательно определилась военная катастрофа под Харьковом, был сдан Крым, в псковских лесах погибла 2-я ударная армия. Немцы рвались к Воронежу, подбирались к Сталинграду. В такой момент нанести сокрушительный удар финансовому благополучию нашей конторы граничило с изменой родине. Так, по крайней мере, обрисовал ситуацию Степан Антонович, тем более, что процент невыполнения мог реально отразиться не только на директоре, но и на нем. Они решили раз и навсегда приструнить строптивого экстрасенса, поэтому Трофимчук дал себе волю.
Я решил не ввязываться в обсуждение моего поведения в Москве, тем более в обсуждение диагноза моего психического здоровья — эта тема была неприятна мне, — и попытался сразу разрубить вопрос.
— Что вы хотите от меня?
— Мы тут решаем, сколько вы, уважаемый Вольф Григорьевич, за эти месяцы получили гонораров и какую часть из них вы обязуетесь пожертвовать на нужды фронта?
— То есть внести на счет гастрольного бюро? — уточнил я.
