Юность Барона. Потери Константинов Андрей
Но, к сожалению, нынешняя работа предусматривала приземленный, а потому куда как более неприятный, грязный вариант. Для реализации которого Хромов нынче переоблачился в костюм «приблатненного ухаря»: однобортный не первой свежести пиджак, заправленные в прохоря брюки, шарф и надвинутая по самые брови кепка-восьмиклинка. Для довершения облика и дополнительной конспирации ради – пошленькие бутафорские усики, непривычно и неприятно щекочущие ноздри.
В 17:27 из-под арки во двор вкатился изображающий матроса Кузьменков и, как полагается, вразвалочку взял курс в сторону соседнего парадного. Сие телодвижение означало, что на улице Рубинштейна Кузьменков зафиксировал приближение возвращающейся с работы Елены, о чем теперь спешил уведомить стоявшего (вернее, сидящего) на изготовке в подъезде Хромова.
В 17:28 во дворе и в самом деле показалась вдова инженера Алексеева. Михалыч достал из кармана перчатки и, натягивая их, начал неторопливо спускаться по лестнице.
В 17:29 хлопнула входная дверь парадного. Отчетливо послышался сперва гулкий, а затем все более и более отчетливый «цок» женских каблучков.
В 17:30 на лестничном пролете между вторым и третьим этажами встречные галсы Хромова и Елены пересеклись.
Играя образ, Михалыч растянул рот в похабной ухмылке и, восторженно цыкнув зубом, прогнусавил: «Мадамочка! Вы, случаем, не меня потеряли?» «Не вас! – нахмурилась Елена. – Разрешите пройти?» «Жаль!» – констатировал Хромов, уступая дорогу. Алексеева сделала один шаг, другой…
Оставшийся за ее спиной Михалыч резко выбросил вперед левую руку, накрывая ладонью рот женщины и одновременно запрокидывая ей голову назад, так чтобы застигнутое врасплох тело, сопротивляясь, невольно изогнулось в пояснице. Одновременно с этим правая рука Хромова вытащила из кармана готовый к употреблению некогда отобранный у одного литовского гопника финский нож и отточенным движением вогнала его под левую лопатку.
«Прости, сердешная», – беззвучно прошептал Михалыч, помогая мгновенно обмякшему телу прилечь, а не рухнуть на ступеньки.
Следующие полминуты ушли на имитацию грабежа: Хромов грубо распотрошил сумочку, деликатно (без «мяса») сорвал с покойницы сережки и ссыпал в карман содержимое ее кошелька, грамотно оставив сам шмель на месте преступления.
В 17:33, как ни в чем не бывало, «приблатненный ухарь» вышел из подъезда. Он нарочито неспешно, дабы успели запомнить, профланировал перед подслеповатыми очами судачащих на скамейке местных старушек и скрылся в подворотне…
Завидев выходящего на улицу Хромова, водитель припаркованного мордой в сторону 25-го Октября липового таксомотора с липовыми же номерами младший лейтенант госбезопасности Савченко запустил двигатель.
Михалыч равнодушно проследовал мимо служебной машины к ближайшей будке телефона-автомата и, судя по времени нахождения в ней, сделал не один, а сразу несколько телефонных звонков. Лишь после этого он возвратился и забрался в салон:
– Всё? – не поворачивая головы, напряженно спросил младший лейтенант.
– Всё, – подтвердил Хромов и хрипло скомандовал: – Глуши мотор, Савушка!
– Почему?
– По кочану. Табань, я тебе говорю! Надо еще одного пассажира дождаться. Мать его!
– Не понял? Мы же заранее обговаривали, что Кузьменков своим ходом добирается?
– Да при чем тут Кузьменков? – в сердцах ухнул Хромов, болезненным рывком отдирая бутафорские усы. – У нас другая проблема нарисовалась…
В 17:47 нервы у младшего лейтенанта Савченко сдали окончательно:
– Нет, Михалыч, не дело это – вот так вот стоять-отсвечивать! Расшибёмся, к чертовой бабушке!
– А ты что предлагаешь? Если переставимся в другое место, запросто можем его махануть. Что, мягко говоря, нежелательно. Да не ссы ты, Савушка. Семь бед – один ответ.
– Угу. И баланда на обед. Нет, но какой же, прости господи, придурок! Очень правильно Иващенко поступил, что ссылает его от нас. Вот только это много раньше надо было сделать.
– Савушка, заткнись, а? Твое дело десятое: баранку крути. А анализы анализировать – явно не твой конек.
– Именно что анализы. Не ликвидация, а какой-то кал вперемежку с мочевиной.
– Ликвидация! – передразнил Хромов. – И где только слов таких мудрёных нахватался? – Михалыч в очередной раз скосил глаза в зеркало заднего вида. – Уфф! Вот он, голубь сизокрылый! Летит! Ай, хорошо летит! Сводный, блин, брат Знаменский! – Хромов посмотрел на часы. – Кстати, неплохой результат показал. Хотя я до последнего надеялся, что он все-таки такси поймает.
С этими словами Михалыч толкнул дверцу и шагнул на тротуар, загораживая путь на последнем издыхании бегущему Кудрявцеву. Секунду спустя тот, на лету не опознав в блатаре своего, буквально протаранил Хромова.
– Ради бога, извините! Я… я очень спешу!
– Не извиняю! – прошипел Хромов. – А в Бога не верю. Всё, Володя, остынь. Спешить более некуда.
– Ты?!.. Что?!.. Что с ней?!
– Я сказал – всё! Уезжаем на хрен!
Михалыч силком затолкал Кудрявцева на заднее сиденье таксомотора и запрыгнул следом, командуя:
– А вот теперь, Савушка, давай! Вперед и с песней!
Водитель облегченно втопил по газам.
– Алё, гараж! Форсу не заказывали! Трави по малой.
Младший лейтенант понимающе кивнул и законопослушно пристроился в хвост грузовику-тихоходу – Ты ее?.. Кудрявцев не смог докончить страшной фразы.
– Ну, положим, не я – а ТЫ! Знаешь, как говорят: не виновата курочка, что грязновата улочка.
– Ты!.. ТЫ! – В бессильной злобе Володя сжал кулаки.
Мимо них на противоходе пролетела карета скорой помощи.
– Оперативно подъехали, – машинально отметил водитель.
– Савченко, остановите машину!
– Зачем?
– Поймите, мужики! Я… я должен!
– Чего ты должен? – сердито уточнил Хромов.
– Должен увидеть ее! В последний раз.
– Ой-йо… – страдальчески закатил глаза Михалыч. – Встречал я на своем веку придурков, но чтоб таких… Савушка, а вот теперь, пожалуй, подбрось угольку.
– Щас сделаем.
– Слышь, ссыльный каторжанин, у тебя во сколько поезд?
– В 18:40.
– Значит, успеваем. И моли, Кудрявцев, Бога и нашего дорогого товарища Ярового, что оно сейчас ТАК, а не ИНАЧЕ обошлось. Да заодно и мне, грешному, не худо бы спасибо сказать.
– Это за что же? – ощетинился Володя.
– А за то, что после звонка Иващенке чуйка моя нашептала звоночек в родный кабинет сделать. И выслушать от Пашки красочную историю про то, как наш ссыльный коллега, побросав вещички, кинулся спасать даму сердца. Стоп! Ты еще оскалься на меня и зарычи, Ромео недоделанный! Рожу попроще изобрази!.. Вот так! Савушка, на семафоре уходи на Марата и дуй прямиком к железке, на Витебский.
– Так ведь надо его вещи из конторы забрать?
– Их уже Пашка на себе на вокзал прет.
– Понятно. Ухожу на Марата.
– А ведь я в тот раз с тобой, Володя, по-человечески говорил. Исходя из ложного посыла, что ты – взрослый и умный. А на поверку оказалось – пацан и дурак. Ошибся я. Редко со мной в последнее время такое случается, но и на старуху бывает… непруха. Но персонально я за свою ошибку только то грехом смертоубийства заплатил. Тяжелее такого греха еще ничего не изобретено. А вот персонально ты, вишь как оно получается, вроде бы и ни при чем, чистеньким остался? Как, по-твоему, такой расклад называется?
– Скотство называется, – после долгой мучительной паузы выдавил признание очевидного Кудрявцев.
– Во-от! Единственные здравые слова за последние пару недель! Жаль только, что проку теперь от них – с гулькин хрен…
…Казенный таксомотор увозил Кудрявцева на вокзал, откуда ему суждено будет отправиться – и к новой службе, и к новой жизни. А в это самое время в парадном на Рубинштейна двенадцатилетний Юрка стоял на коленях перед телом матери, размазывая по лицу слезы перепачканными в ее крови ладошками, и отчаянно шептал: «Мама! Мамочка!.. Ты упала?.. Тебе больно?.. Ну вставай, пожалуйста!.. Слышишь, мамочка?!.»
Столпившиеся выше и ниже по лестнице многочисленные зеваки охали и перешептывались: «Участковый рассказывал, на прошлой неделе на Гороховой вот точно так же в подъезде женщину молодую ограбили и убили»; «Да не убили, а изнасиловали – я своими ушами на Кузнечном рынке слыхала»; «Мальчишечка-то убивается, ужасть! И что за напасти такие на семью? Сперва отец сгинул, теперь вот… мамашу»; «А младшая ихняя где? Не дай бог, мать увидит в таком, прости господи, виде…»
– А ну разошлись все! Живо! – сердито вклинился в толпу участковый Антонов. – Я кому говорю? Покиньте место преступления! Устроили, понимаешь! Что вам здесь – кино?
Продолжая рядить и судачить, народ потянулся на выход, а участковый, опустившись на холодный камень ступеней, прижал к себе Юрку и, гладя его по голове, взялся хрипло, неуклюже просить:
– Юра, сынок, ты это… Не надо тебе здесь… Сейчас бригада подъедет, улики станут сыскивать, следы… Пойдем, слышишь? Не нужно тебе тут…
– Дорогие друзья! Степан Казимирович благодарит всех собравшихся этим вечером в нашем прекрасном зале. А мы, в свою очередь, пожелаем ему крепкого здоровья, долгих лет жизни и с нетерпением станем ждать от него новых, столь же замечательных книг. На этом наша встреча закончена. Сейчас все желающие смогут подняться на сцену и получить автограф от автора. Только организованно, товарищи! В порядке живой очереди!..
– …Подпишите: «Петру Сергеевичу Постникову в день пятидесятилетия. Так держать, старина!» Только чтоб «Так держать» обязательно!
– Будьте любезны: «Уважаемым читателям библиотеки № 3 Куйбышевского района». О, благодарю! Завтра же поставим на самое видное место.
– Степан Казимирович! Если не сложно, напишите: «Пашенька! Учись хорошо, как Ленин, о котором я рассказываю в этой книжке. Дядя Гиль».
– «Любимой теще от Николая». Ну и «от автора», разумеется.
– «Зиночке». Нет-нет, Зинаиду она категорически не воспринимает. Именно «Зиночке».
– Сделай, дорогой: «Тоги от Гии. Проездом из Москвы». Ай, спасибо, дорогой!
– «Давиду Исааковичу». Это я… А можно в скобочках расшифровку подписи?
– А мне сразу две. Эту – «Виктору». А вторую я пока даже не знаю кому. Просто напишите как-нибудь абстрактно – с пожеланием, но без имени.
– «В личную библиотеку т. Красикова». Нет-нет, не здесь. В левом углу! Мерси.
– …А мне, пожалуй, напишите просто и без изысков: «ЮРЕ АЛЕКСЕЕВУ ОТ ДЕДУШКИ СТЕПАНА».
Ручка в пальцах Тиля дрогнула.
Старик поднял голову, подслеповато всмотрелся в очередного поклонника своего художественного творчества и…
Глава четвертая
– …Потому-то, Юра, я и не смог приехать на похороны твоей матери. Меня арестовали двое суток спустя. Фактически сняли с ленинградского поезда.
– И сколько в общей сложности просидел?
– Мариновали в Бутырке вплоть до октября 1941-го. И на том спасибо, что к стенке не поставили.
Покинув здание ДК, Барон и Гиль, отказавшись от любезно предоставленной организаторами вечера машины, неспешным пешочком брели по Лесной улице в сторону метро «Белорусская». И сама погода располагала, а главное – лишние уши этим двоим были ни к чему. Слишком многое и слишком интимное требовалось поведать друг другу.
– А имелось за что? Ставить?
– А разве тогда это было обязательно? – горько усмехнулся Степан Казимирович. – Но, после того как две трети персонала ГОНа забрали на фронт, кремлевские пассажиры спохватились: война войной, но ведь кому-то надо и баранку вертеть? Вот меня и возвернули обратно, в гараж. Даже денег дали, на вставить зубы.
– Ого! Как это мило с их стороны.
– Не стоит обольщаться. Дали, разумеется, не милосердия, а возврата представительского вида ради.
– Все равно. Хоть в чем-то повезло.
– Да уж. Между прочим, в те военные годы мне самого Вышинского довелось возить.
– И как оно работалось? С человеком, который «незадолго до» росчерком пера мог утвердить тебе смертный приговор?
– Обыкновенно работалось. Как ни странно, в личном общении Андрей Януарьевич был весьма располагающим к себе человеком. Образованный, эрудированный, со здоровым чувством юмора.
– Палач с чувством юмора. Пожалуй, такое возможно только у нас.
– Согласен, невинных жертв персонально на счету Вышинского предостаточно. С таким багажом не то что в рай – на порог чистилища не пустят. А знаешь как у нас в гараже его за глаза называли? Андрей Ягуарович. Но именно с Вышинским я, впервые после своей бутырской отсидки, оказался в Ленинграде.
– И когда это случилось?
– Осенью 1943-го. Сразу, как только представилась возможность, кинулся к вам, на Рубинштейна, – а дома-то и нет. Ни самого дома, ни тебя с Ольгой… Где бабушку-то похоронили?
– В крематорий кирпичного завода я ее отволок. Глагол, хоть и грубый, но наиболее точно соответствующий действительности. Подхоронить к маме с дедом – некого было просить.
– Это где ж такой завод?
– На Средней Рогатке. На его месте после войны Парк Победы отстроили[42].
– Значит, без могилки осталась, горемычная? Э-эх, жизнь ты наша, скотейно-первостатейная. Значит, в какой-то момент вы совсем одни остались?
– Да. Думаю, кабы не оставшиеся февральские бабушкины карточки, не выжили бы. Но все равно трудно было. Опять же Ольга постоянно плакала. Бабушка умерла буквально на ее глазах, тут уж Северным полюсом не отбрешешься.
– Каким полюсом? При чем здесь?..
– Когда отца арестовали, Ольке наплели, что его срочно в командировку отправили, на Северный полюс. А когда маму убили, наврали, что она туда, к нему, на помощь поехала.
– И что же, верила она?
– Верила. А как не верить, если бабушка все это время письма ей писала от лица родителей. Специально на главпочтамт ходила, покупала там марки дорогие, с кораблями и белыми медведями, и оттуда на наш адрес отправляла.
– Да-а… Героическая была женщина Ядвига Станиславовна. Юра, а бабушка перед смертью ничего тебе не рассказывала о тетрадях?
– Каких тетрадях?
– Ты знал, что у вас в квартире имелся тайник? – по-одесски, вопросом на вопрос, ответил Гиль. – Твоим дедом сооруженный?
– Тайник? – преувеличенно удивленно переспросил Барон. – Ничего себе! Погоди, дед Степан, но ведь у нас был обыск? Как же энкавэдэшники его не нашли?
– Так ведь не зря твоего деда именовали на кафедре «наш Кулибин»! Профессор Кашубский смастерил тайник вскоре после революции, резонно опасаясь налетов и экспроприации. Там они с Ядвигой Станиславовной хранили кое-какие фамильные ценности – памяти ради и на черный день. В конце 1940-го я попросил твою бабушку схоронить в тайнике свои записи. И, судя по всему, именно из-за этих тетрадок все несчастья на вашу семью и обрушились. Так что крепко виноват я перед тобой, Юра. Перед тобой и…
– Не надо, дед Степан. Ни перед кем ты не виноват. Это время такое было. Сволочное.
– То-то и оно! Всякий раз, когда мы делаем нечто, не соответствующее нашей морали и убеждениям, мы обязательно сваливаем вину на время. Дескать: а что делать? Время такое!
Последние слова Степан Казимирович произнес с заметной одышкой. Учуяв это, Барон тревожно посмотрел на старика, и тот виновато признался:
– Ох, Юра, устал я что-то шоркаться. Присесть бы где, отдышаться малость?
Барон заботливо подхватил Тиля под локоток, огляделся, но ни единой лавочки окрест не обнаружил. Зато на противоположной стороне улицы сыскалась зазывная ресторанная вывеска.
– А давай-ка мы с тобой в ресторацию завалимся? Там и посидим. Заодно встречу отметим.
– Да вроде как стар я уже для рестораций. Опять же, вряд ли в такое время свободные места сыщутся.
– Чтоб нам, таким красавцам, да не сыскались?..
На ручку входной двери и в самом деле была наброшена табличка «Мест нет».
Впрочем, Барона это обстоятельство нимало не смутило – он требовательно забарабанил по стеклу, и некоторое время спустя на пороге нарисовалась фигура швейцара. С холеной физиономии коего считывалась вселенского масштаба скорбь вкупе с сопоставимых размеров раздражением.
– Грамоте обучены? Или зрение плохое?
– Встречный вопрос: а ты, папаша, вежливости обучен? Или тоже зрение плохое? – На втором вопросе Барон, демонстрируя чудеса престидижитации, засветил невесть откуда нарисовавшийся в его руке червонец, который тут же очутился в накладном кармане швейцаровой как бы ливреи.
– Виноват, товарищи! Ошибочка вышла!
– В таком случае, не мешкая, приступим к работе над ошибками. Милейший, мне и моему старшему товарищу между прочим – пенсионеру союзного значения, нужен столик на двоих. Где потише. У нас, к несчастью, аллергия на ресторанную музыку.
– Понимаем. Организуем. Останетесь довольны.
– Меню читать не станем. Доверимся вашему кулинарному вкусу.
– Постараемся оправдать.
– Прекрасно. Тогда веди нас, таинственный незнакомец!
– Милости просим!
– Последнее – излишне. Ибо ассоциации – нездоровы.
– Извините, как? Недопонял?
– Ильфа с Петровым читал?
– Пардон, не доводилось.
– Понятно. «Милости просим» – так именовалась погребальная контора в уездном городе Старгороде. Впрочем, это неважно. Загружаемся, дед Степан…
Стараниями «начинающего литератора» Грибанова Владимир Николаевич добрался до ДК коммунальщиков лишь в начале девятого.
И – увы и ах! – застал в актовом зале одну только уборщицу.
– А что, встреча с Гилем закончилась?
– Эка ты спохватился, милай! Минут сорок как.
– Черт! Обидно. Вы случайно не знаете, Степан Казимирович сразу домой поехал?
– Присылали за ним казенную машину. Но старик отказался. Не беспокойтесь, говорит, меня молодой человек проводит.
– Что за молодой человек?
– А я почём знаю? Когда все потащились на сцену книжки подписывать, тот, который молодой, тоже пошел. Гиль, как его увидал, ажио затрясся весь.
– В каком смысле «затрясся»?
– Вроде удивился шибко. Вот они потом обоймя и ушли.
– Что ж, спасибо за информацию. А это – вам.
Кудрявцев протянул обалдевшей уборщице купленный по дороге букетик гвоздик, спустился в фойе и добрел до вахты. Где, махнув корочками, экономя время и двушку, попросил воспользоваться телефоном.
Трубку в квартире Гиля сняла домработница.
– Алё! Хто это?
– Добрый вечер. Степана Казимировича можно?
– Нету его.
– Как? Еще не вернулся?
– Сама не знаю, и где его черти носют!
– Вы не могли бы попросить его перезвонить мне по возвращении?
– А чего ж? За попросить денег не берем. Хотя и надо бы.
– Найдется чем записать номер?
– Щас. Погоди… Говори!
Владимир Николаевич продиктовал свой служебный номер.
– А кому перезвонить-то?
– Моя фамилия Кудрявцев.
– А! Так это ты сегодня уже названивал?
– Да-да, я. Так не забудьте, пожалуйста.
– А если этот беспутник тока ночью заявится?
– Ничего страшного. Я дождусь.
– Ладно, Кудрявцев, скажу…
Старый большевик и в расцвете лет урка продолжали сидеть в отдельном кабинетике, отгороженном от остального ресторанного мирка пыльной портьерой, из-за которой приглушенно доносился гул зала и ненавязчивая покамест живая музыка. Давно отвыкший от обильных возлияний, еще утром переживший визит бригады скорой помощи, Степан Казимирович довольно быстро захмелел, и его стариковский, а потому без костей язык окончательно развязался. То было только на руку Барону, поскольку к радости встречи а-ля Дюма (двадцать лет спустя) у него подмешивалось тревожное ожидание неминуемых в подобных ситуациях вопросов о его собственной персоне. А хвастаться, не говоря уже о том, чтобы гордиться, этой самой персоне было, мягко говоря, нечем.
– …Но я даже рад, Юра, что тетради сгорели вместе с домом.
– Извини, дед Степан, я как-то не готов разделить с тобой такую вот радость.
– Да-да, я не совсем верно выразился. Дом как раз безумно жаль. Но вот дневники…
– И все-таки: что же такого в них было?
– Да много чего, – неопределенно очертил Гиль. Впрочем, тут же, все более и более воодушевляясь, взялся пояснять:
– Понимаешь, на моих глазах рождалась история новой страны. В моем автомобиле вели разговоры колоссального масштаба личности: Ленин, Дзержинский, Троцкий, Коллонтай, Свердлов, Серго… Да если начать всех перечислять!.. Разумеется, в моем присутствии они общались с определенной долей осторожности, но со временем я научился распознавать подтекст, домысливать детали.
И в какой-то момент решил, что все эти вещи необходимо зафиксировать – не для настоящего, но для будущего. И тогда я купил в ближайшем канцелярском магазине сразу несколько толстых ученических тетрадей и засел за воспоминания.
– Да уж, на память ты никогда не жаловался.
– Память – единственный капитал, который я сумел приумножить за свою неприлично долгую жизнь. Вот только слишком поздно понял, что взвалил на себя груз ответственности, что мне не по зубам.
– То есть?
– Поздно пришло осознание, что многие истины и вещи не таковы, какими кажутся поначалу. А еще большее их количество нам, простым смертным, знать не то что ненужно, но даже и вредно.
– Многие знания – многие печали?
– И это тоже. Человек предпочитает пребывать в плену собственных суждений и не стремится увидеть мир таким, каков он есть на самом деле. Считай, своего рода защитная реакция организма на все ужасы и мерзости жизни.
– Но ты ведь писал честно? Все как оно было?
– Старался. По возможности.
– Вот видишь. А для страны, которая жила да в общем-то и продолжает жить повальным враньем и лицемерием, это дорогого стоит.
– Видишь ли, Юра, в нашей жизни правда и ложь столь густо перемешаны, что определять, где, что и как, всякий раз нужно занова. Тем более что порой правда может служить лжи. А ложь играть роль правды.
– А по мне так, сколь на черное «белое» ни говори, все едино не побледнеет.
– Но ты ведь не станешь отрицать, что в определенные исторические периоды ложь вынужденно становится сутью жизни очень многих людей?
– Не стану.
– А значит, в какой-то степени она, ложь, пускай и не насовсем, временно, но в каком-то смысле становится самоей правдой?
– Брррр…
– Согласен. Потому закругляюсь и резюмирую: правда, Юра, очень сложная штука!
– Да ты, гляжу, за эти годы прям настоящим философом стал!
– Только настоящие философы – они цикуту пьют. А под них рядящиеся – водку.
С этими словами Степан Казимирович взялся за графинчик и споро, не пролив ни капли, раскидал водку по рюмкам. «Помнят рученьки, помнят родимые», – не без гордости подумал он, припомнив фразу никулинского героя из полюбившегося ему нового фильма[43].
– Предлагаю покончить с грустными темами и выпить за тебя, Юра. Ты даже не представляешь, как я рад, что ты жив, что ты нашелся! Успел найтись, пока я не…
– Не надо, не продолжай. Спасибо, дед Степан.
Чокнулись, выпили, зажевали.
– Вообще, странно, что Кудрявцев за столько лет не смог тебя сыскать, – неожиданно выдал вдруг Гиль.
Чтоназывается, само с уст свалилось.
– ЧТО? – поперхнулся услышанным Барон. – Кудрявцев жив?
– Жив, здоров. Прошел войну. Причем, по его словам, практически без единой царапинки!
«Ну, положим, здесь наш чекист малёха лукавит», – с легкой усмешкой подумал Барон, реагируя на последнюю фразу. По крайней мере одна царапина на теле Кудрявцева должна была иметь место. Стопудово. Потому как именно он, тогда еще тринадцатилетний пацан Юрка Алексеев, ее и организовал. Посредством выстрела из Гейкиного вальтера.
– После войны Володя продолжил службу по своей линии в Карелии. А вскоре после избавления от Берии и его приспешников был переведен в Москву, на Лубянку.
– Так ты что? Виделся с ним?
– О чем и толкую! Зимой 1954-го заявился он ко мне, на Покровку. Натурально как снег на голову. Встретились, в глаза друг другу посмотрели, и… вроде как делить более и нечего. Все сметено могучим ураганом.
– Зимой 54-го, говоришь? А поточнее дату не можешь вспомнить?
– Точнее? Сейчас… Представь себе, помню! 23 февраля. Аккурат в праздник. Володя еще взялся меня поздравлять. А я ему: уймись, где я и где та Красная армия?