Сборник фантастики. Золотой фонд Дойл Артур
Рука схватила руку Кемпа у локтя. Кемп ударил по ней.
– Кемп! – крикнул голос. – Кемп, не бойтесь.
И рука еще крепче сжала руку Кемпа. Исступленное желание высвободиться овладело Кемпом. Кисть перевязанной руки вцепилась ему в плечи, его вдруг сшибли с ног и бросили навзничь на постель. Он открыл было рот, чтобы крикнуть, но угол простыни очутился у него между зубами. Невидимка держал его крепко, но руки Кемпа были свободны, и он как бешеный колотил ими наобум.
– Будьте же благоразумны, толком вам говорю! – сказал Невидимка, не выпуская его, несмотря на удары, которые сыпалась ему в ребра. – Боже праведный, вы доведете меня до бешенства.
– Тише, дурак! – заревел Невидимка на ухо Кемпу.
Кемп боролся еще минуту, потом перестал.
– Если вы крикнете, я размозжу вам физиономию, – сказал Невидимка, вынимая простыню у него изо рта. – Я Невидимка. Это не вздор и не волшебство. Я в самом деле человек-невидимка. И мне нужна ваша помощь. Вредить вам я вовсе не хочу, но если вы будете вести себя как олух и невежда, иначе у меня не получится. Разве вы не помните меня, Кемп? Гриффин, мы вместе учились в университете.
– Дайте мне встать, – сказал Кемп. – Я никуда не уйду. Дайте посидеть минутку спокойно.
Он встал и пощупал себе шею.
– Я Гриффин, мы вместе учились в университете, и я сделал себя невидимым. Я самый обыкновенный человек, и человек вам знакомый, только ставший невидимым.
– Гриффин? – повторил Кемп.
– Гриффин, – отвечал голос. – Студент чуть моложе вас, почти альбинос, шести футов росту и широкоплечий, с розовым лицом и красными глазами, получивший медаль по химии.
– Ничего не понимаю, – сказал Кемп. – У меня голова идет кругом. При чем тут Гриффин?
– Гриффин – это я.
Кемп подумал с минуту.
– Это ужасно, – сказал он. – Но какая же должна произойти чертовщина, чтобы человек мог стать невидимым?
– Никакой чертовщины. Это – процесс вполне нормальный! И вполне понятный.
– Ужасно! – повторил Кемп. – Каким же образом?
– Ужасно-то оно ужасно. Но я ранен, мне очень больно и я устал… Боже мой, Кемп, вы – мужчина, отнеситесь к делу спокойно. Дайте мне поесть и напиться и позвольте посидеть вот тут.
Кемп видел, как бинт задвигался по комнате, как тащилось по полу плетеное кресло и остановилось у камина. Оно скрипнуло, и сидение опустилось на четверть вершка, по крайней мере. Кемп протер глаза и опять пощупал шею.
– Да это почище духов, – сказал он и глупо засмеялся.
– Вот так-то лучше. Слава богу, вы становитесь благоразумнее!
– Или дурею, – сказал Кемп, прижимая кулаками глаза.
– Дайте мне виски. Я еле жив.
– Ну, этого я не заметил. Где вы? Если встану, может быть, я угожу прямо в вас? Ах, тут… Ну, ладно. Виски, вот… Куда ж мне его девать?
Кресло заскрипело, и Кемп почувствовал, что у него берут стакан. Он выпустил его с усилием, инстинкт его был против. Стакан ушел и остановился в воздухе, вершков на двадцать над передним краем кресла. Кемп смотрел на него в бесконечном недоумении.
– Это… Это, должно быть, гипнотизм. Вы, наверное, внушаете, что вы невидимы.
– Вздор! – сказал голос.
– Просто безумие какое-то!
– Выслушайте меня…
– Нынче утром и доказать вполне убедительно, что невидимость…
– Что они там доказали, это все равно. Я умираю с голоду, – сказал голос, – и ночь очень холодна для человека без платья.
– Есть? – спросил Кемп.
Стакан виски опрокинулся.
– Да, – сказал Невидимка, стукнув им по столу. – У вас найдется халат?
Кемп пробормотал какое-то восклицание. Потом подошел к своему гардеробу и вынул оттуда темно-красный халат.
– Годится? – спросил он.
Халат взяли. С минуту он повисел неподвижно в воздухе, потом странно заколыхался, встал во весь рост, чинно застегиваясь, и сел в кресло.
– Кальсоны, носки и туфли были бы кстати, – сказал Невидимка отрывисто. – И пища.
– Что угодно, но это самое нелепейшее происшествие во всей моей жизни.
Кемп выпотрошил ящика комода, отыскивая необходимые предметы, потом сошел вниз порыться в буфете, вернулся с холодными котлетами и хлебом и, придвинув маленький столик, поставил их перед гостем.
– И без ножей, все равно, – сказал гость, и котлета повисла в воздухе, послышалось жевание.
– Я всегда предпочитаю надеть что-нибудь, прежде чем есть, – сказал Невидимка, набив рот и с жадностью пожирая котлеты, – странная причуда.
– А рука – ничего? – спросил Кемп.
– Ничего, – сказал Невидимка.
– Из всех удивительных и диковинных…
– Именно. Но как это странно, что я попал для перевязки именно к вам. Первая моя удача! Впрочем, я и так собирался переночевать нынче здесь. Вы уж это потерпите. Какая пакость, однако, что кровь-то моя ведь видна! Ишь как напачкал. Становится видно, когда свертывается, должно быть. Я изменил только живые ткани и только на то время, пока жив… Вот уже три часа, как я здесь…
– Но как же это делается? – начал Кемп тоном крайнего раздражения. – Черт знает что такое! Все это так неразумно с начала до конца.
– Совершенно разумно, – сказал Невидимка, – как нельзя более разумно.
Он потянулся за бутылкой виски и взял ее. Кемп во все глаза смотрел на жадно евший халат. Луч света от зажженной свечи, проходя сквозь дырочку, прорванную на правом плече халата, образовал светлый треугольник под ребрами налево.
– Что такое были эти выстрелы? – спросил Кемп. – Как началась стрельба?
– Да был там дурак один, – нечто вроде моего союзника, – чтоб ему провалиться совсем! Так он вздумал украсть у меня деньги… Да и украл.
– И он тоже невидим?
– Нет.
– Ну?
– Нельзя ли мне сначала еще поесть, а уж потом рассказывать? Я голоден и страдаю, а вы хотите, чтобы я рассказывал вам какие-то истории!
Кемп встал.
– Это не вы стреляли? – спросил он.
– Нет, – отвечал гость. – Какой-то болван, которого я никогда не видал, выпалил наобум. Они все там перетрусили. Перепугались меня! Черт бы их побрал! Но послушайте, Кемп, я еще хочу есть: мне этого мало.
– Пойду посмотрю, не найдется ли внизу еще чего-нибудь съедобного, – сказал Кемп. – Боюсь, что найдется немного.
Покончив с едой – а съел он очень много, – Невидимка попросил сигару. Он свирепо куснул конец, не дав Кемпу времени отыскать ножик, и выругался, когда наружный лист отстал.
Странно было видеть его курящим: рот его и горло, зев и ноздри, – все обнаружилось в виде слепка из крутящегося дыма.
– Благословенный дар это курение, – сказал Невидимка и крепко затянулся. – Для меня очень счастливо, что я напал именно на вас, Кемп. Вы должны мне помочь. Как раз вот на вас-то я и наткнулся, – каково! Со мной приключилась сквернейшая история, я поступил как помешанный, право. Подумать только, через что я прошел! Но мы еще кое-что сделаем, вот увидите, Кемп.
Он налил себе еще виски и содовой воды. Кемп встал, оглянулся вокруг и принес себе пустой стакан из соседней комнаты.
– Все это нелепо. Но, я думаю, мне все-таки можно выпить.
– Вы не очень переменились, Кемп, за эти двенадцать лет. Блондины меняются мало. Вы хладнокровны и методичны… Погодите-ка, что я вам скажу… Будем работать вместе?
– Да как вы все это сделали? – спросил Кемп. – Как стали таким?
– Ради Христа, позвольте мне покурить немножко, а потом уж я начну вам рассказывать.
Но история так и осталась нерассказаной. У Невидимки разболелась рука, его лихорадило, он устал, и его пораженному воображению неотступно мерещилась погоня на холме и драка у трактира. Он начал было рассказ и спутался. Несвязно говорил о Марвеле, курил быстрее, и голос его становился сердитым. Кемп старался извлечь из всего этого что-нибудь понятное.
– Он меня боялся… Я видел, что он меня боится, – повторял Невидимка опять и опять. Он хотел от меня удрать, постоянно об этом думал. Какой я был дурак! Мерзавец!.. Я был вне себя… Убил бы его!..
– Где вы достали деньги? – внезапно прервал Кемп.
Невидимка помолчал с минуту.
– Сегодня я не могу вам этого сказать.
Он вдруг застонал и нагнулся вперед, опирая невидимую голову на невидимые руки.
– Кемп, – сказал он, – я не спал почти трое суток, в трое суток раза два только вздремнул на часочек, да и того меньше. Сон мне совершенно необходим.
– Так возьмите мою комнату, вот эту.
– Да как же я могу спать? Если я засну, он уйдет… Уф! Не все ли равно!
– Как вас ранила пуля? – спросил Кемп.
– Пустяки, царапина. Кровь. О господи! Как мне нужен сон.
– Так почему же бы вам не заснуть?
Невидимка как будто посмотрел на Кемпа.
– Потому что мне особенно не хочется быть пойманным моими ближними, – проговорил он медленно.
Кемп вздрогнул.
– Дурак я! – воскликнул Невидимка, ударив по столу кулаком. – Я подал вам эту мысль!
Несмотря на свое утомление и боль от раны, Невидимка не захотел положиться на слово Кемпа, что на свободу его не будет сделано никаких покушений. Он осмотрел оба окна в спальне, поднял шторы и оглядел ставни, чтобы убедиться, что Кемп говорит правду и что бежать этим путем было возможно. Снаружи ночь была тихая и безмолвная, и новый месяц заходил над дюнами. Невидимка осмотрел еще ключи спальни и две двери в уборную, чтобы убедиться, что и этим путем можно было оградить свою свободу, после чего признал себя удовлетворенным. Он встал перед камином, и Кемп услышал зевок.
– Очень жалею, – сказал Невидимка, – что не могу рассказать вам сегодня всего, что я сделал. Но я страшно устал. Конечно, все это нелепо… Все это ужасно! Но, поверьте мне, Кемп, вопреки вашим утренним аргументам, все это – вещь вполне возможная. Я сделал открытие, хотел оставить его при себе. Не могу: мне нужен компаньон. А вы… Чего только мы не сделаем! Но завтра. А теперь, Кемп, мне кажется, или спать, или умереть.
Кемп стоял среди комнаты, глядя на безголовое платье.
– Мне надо вас оставить, значит. Нет, просто невероятно!.. случились только три такие вещи, ниспровергающие все мои теории, – я просто сойду с ума. Но все это в самом деле. Не нужно ли вам еще чего-нибудь?
– Только проститься с вами, – сказал Гриффин.
– Прощайте, – сказал Кемп и потряс невидимую руку.
Он боком попятился к двери. Вдруг халат поспешно зашагал к нему.
– Поймите меня! – сказал халат. – Никаких попыток задержать меня или поймать! Не то…
Кемп слегка изменился в лице.
– Кажется, я дал вам слово, – сказал он и тихонько затворил за собой дверь.
Изнутри щелкнул ключ. Пока Кемп стоял на месте с лицом, выражавшим пассивное удивление, быстрые шаги подошли к двери уборной, и она также заперлась. Кемп ударил себя рукою но лбу.
– Брежу я, что ли? Я ли сошел с ума или весь мир помешался?
Он захохотал и потрогал запертую дверь.
– Выгнан из собственной спальни вопиющей нелепостью!
Он подошел к верхушке лестницы и оглянулся на запертые двери.
– Факт, – сказал он и дотронулся до своей слегка оцарапанной шеи. – Несомненный факт! Но…
Он безнадежно потряс головою, повернулся и пошел вниз, зажег лампу в столовой, вынул сигару и начал ходить из угла в угол, издавая бессвязные восклицания и по временам рассуждая вслух.
– Невидим! – говорил он. – Существует ли такая вещь, как невидимое животное?.. В море, да… Тысячами, миллионами! Все личинки, все мелкие навилии и торнарии, все микроскопические животные – все слизистые. В море больше невидимых, чем видимых существ! Я никогда прежде об этом не думал. А в прудах-то! Все эти маленькие прудовые жизни – кусочки бесцветной, прозрачной слизи. Но в воздухе… Нет! Этого не может быть… Да, в конце концов, почему же? Если бы человек был сделан из стекла, он все-таки был бы видим.
Кемп глубоко задумался. Три сигары рассыпались по ковру белым пеплом, прежде чем он заговорил снова. И тут он издал лишь одно восклицание, свернул в сторону, вышел из комнаты, прошел в свою маленькую докторскую приемную и зажег там газ. Комната была маленькая, так как доктор Кемп не жил практикой и там были сложены последние газеты. Утренний номер валялся тут же, развернутый и небрежно брошенный в сторону. Кемп схватил его, перевернул листы и прочел рассказ о «Странной истории в Айпинге», с таким трудом прочитанный матросом в Порт-Стоу Марвелу. Кемп пробежал его быстро.
– Закутан! Переодеть! Скрывался! «Никто, по-видимому, не знает о его несчастии!» Куда, к черту, он метил?
Кемп уронил листок, и глаза его как будто чего-то искали.
– А-а, – проговорил он и взял «Сен-Джемскую газету», лежавшую свернутой, как пришла. – Теперь мы добьемся правды.
Он разорвал газету и открыл ее. В глаза ему бросились два столбца. «Внезапное помешательство целой деревни в Суссексе», стояло на заголовке.
– Великий Боже! – сказал Кемп, читая с жадностью недоверчивый отчет о вчерашних событиях в Айпинге.
На другой странице был перепечатан параграф из утренних газет. Кемп перечел его: «Бежал по улице и дрался направо и налево. Джефферс в бессознательном состоянии. Мистер Хакстерс сильно страдает, все еще не может передать, что видел. Тяжелое оскорбление священника. Женщина, заболевшая от страха. Окна перебиты. Эта удивительная история – вероятно, вымысел. Слишком любопытна, чтобы ее не напечатать – cum grano».
Кемп выронил лист и бессмысленно смотрел перед собою.
– Вероятно, вымысел.
Он опять схватил газету и перечел все сначала.
– Но при чем же тут этот бродяга? Какого черта вздумалось ему гоняться за бродягой?
Он вдруг сел на свой хирургический диван.
– Не только Невидимка, – сказал он, – но и помешанный! Мания убийства.
Когда взошла заря и бледность ее стала примешиваться к свету лампы и сигарному дыму в столовой, – Кемп все еще ходил из угла в угол, стараясь постичь невозможное.
Он был слишком взволнован, чтобы спать. Сонные слуги, сойдя вниз, нашли его там же и пришли к заключению, что чрезмерные занятия повредили его здоровью. Он отдал им странное, но совершенно определенное приказание: накрыть завтрак на двоих в кабинете наверху, а самим держаться исключительно в нижнем и подвальном этаже. Потом Кемп снова зашагал по комнате до прихода утренних газет. В газетах говорилось очень многое, но сказано было мало, почти ничего, кроме подтверждения вчерашних известий и очень плохо составленного отчета о другом замечательном происшествии, в Порт-Стоу. Из этого отчета Кемп понял сущность событий в «Веселых крикетистах» и узнал имя Марвела. «Он продержал меня при себе целые сутки», заявил Марвел. К айпингской истории было прибавлено еще несколько мелких фактов, между прочим то, что проволока деревенского телеграфа была обрезана. Но ничто не бросало никакого света на отношение Невидимки к бродяге, так как мистер Марвел ничего не сказал о книгах и деньгах, которыми было начинено его платье. Недоверчивый тон газет исчез, и целые рои репортеров и исследователей уже принялись за тщательное рассмотрение всего дела.
Кемп прочел статью от доски до доски, послал горничную купить все утренние газеты и с жадностью поглотил также и их.
– Он невидим, – говорил себе Кемп, – и, судя по тому, что пишут, тут пахнет буйным помешательством, переходящим в манию. Что только он может наделать! Что только он может наделать! А между тем, вон он там, у меня, наверху, свободен как ветер… Что мне делать, господи боже мой! Было ли бы это, например, бесчестно, если бы… Нет.
Он подошел к маленькой неопрятной конторке в углу и начать писать записку, разорвал ее, дописав до половины, и написал другую, перечел и задумался. Потом взял конверт и надписал адрес: «Полковнику Эдай, в Порт-Вордок».
Невидимка проснулся как раз в то время, как Кемп был таким образом занят, и проснулся в очень дурном настроении. До чутко насторожившегося Кемпа донеслось порывистое шлепанье его босых ног по спальне наверху, потом грохнулся стул и разлетелся вдребезги стакан с умывальника. Кемп поспешил наверх и торопливо постучал в дверь.
– Что случилось? – спросил Кемп, когда Невидимка впустил его.
– Ничего.
– Что ж это был за грохот, черт побери?
– Вспылил, – сказал Невидимка. – Забыл руку-то, а она болит.
– А вы подвержены такого рода вспышкам?
– Подвержен.
Кемп прошел на ту сторону комнаты и подобрал осколки стекла.
– Все факты о вас стали известны, – сказал он, стоя с осколками в руке, – все, что случилось в Айпинге и под горой. Мир знает теперь о своем невидимом гражданине. Но никто не знает, что вы здесь.
Невидимка выругался.
– Тайна открыта. Думаю, что это была тайна. Я не знаю ваших планов, но, конечно, хочу помочь вам.
Невидимка сел на постель.
– Наверху готов завтрак, – сказал Кемп как можно непринужденнее и очень обрадовался, когда его странный гость встал с большою готовностью.
Кемп пошел первый по узенькой лестнице в бельведер.
– Прежде чем что-либо начинать, – сказал он, – мне необходимо сколько-нибудь уяснить себе, что такое эта ваша невидимость.
Он сел и беспокойно оглянулся в окно с видом человека, которому предстоит во что бы то ни стало поддерживать разговор. Сомнение в реальности всего происходившего мелькнули в его голове и исчезли при виде Гриффина, сидевшего за завтраком, – этого безголового, безрукого халата, вытиравшего невидимые губы чудесно державшейся в воздухе салфеткой.
– Вещь довольно простая и вероятная, – сказал Гриффин, положив салфетку.
– Для вас, конечно, но…
Кемп засмеялся.
– Ну да, и мне она, несомненно, казалась на первых порах чем-то чудесным, а теперь… Господи боже мой! Но мы свершим еще великие вещи! Я в первый раз напал на нее в Чезилстоу.
– В Чезилстоу?
– Я отправился туда прямо из Лондона. Вы ведь знаете, что я бросил медицину и занялся физикой. Нет? Ну да, физикой: меня пленял свет.
– А-а!
– Оптическая непроницаемость. Весь этот вопрос – целая сеть загадок, сквозь которую обманчиво мелькает сеть разгадок. А так как мне было всего двадцать два года и я был юноша очень восторженный, я сказал себе: «Положу на это всю жизнь. Стоит того». Вы знаете, какими дураками мы бываем в двадцать два года!
– Тогда ли дураками, или теперь? – заметил Кемп.
– Как будто одно знание может кого-нибудь удовлетворять! Тем не менее я принялся за работу и работал как каторжный. И не успел я проработать и продумать и шести месяцев, как вдруг в одну из дырочек сетки мелькнул мелькнул свет, да какой, – ослепительный! Я нашел общий закон пигментов и рефракции, формулу, геометрическое выражение, включающее четыре измерения. Дураки, обыкновенные люди, даже обыкновенные математики и не подозревают, что может значить какое-нибудь общее выражение при изучении молекулярной физики. В книгах – в книгах, которые стащил этот бродяга, есть чудеса, вещи удивительные! Но это не был метод, это была идея, могущая навести на метод, посредством которого, не изменяя никаких других свойств материи, кроме цвета в некоторых случаях, можно понизить коэффициент преломления некоторых веществ, – твердых ли или жидких, – до коэффициента преломления воздуха, что касается всех вообще практических результатов.
– Фью! – свистнул Кемп. – Странно что-то! Но все-таки для меня не совсем ясно… Я понимаю, что так можно испортить драгоценный камень, но до личной невидимости еще очень далеко.
– Именно, – сказал Гриффин. – Но, подумайте, видимость зависит ведь от действия видимых тел на свет. Позвольте изложить вам элементарные факты, как будто вы их не знаете: так вы яснее меня поймете. Вы отлично знаете, что тела или поглощают свет, или отражают его, или преломляют. Если тело не поглощает, не отражает и не преломляет света, оно не может быть видимо само по себе. Видишь, например, непрозрачный красный цвет, потому что цвет поглощает некоторую долю света и отражает остальное, все красные лучи. Если бы ящик не поглощал никакой доли света, а весь его отражал бы, он оказался бы блестящим белым ящиком. Серебряным! Бриллиантовый ящик поглощал бы немного света, и общая его поверхность отражала бы его также немного, только местами, на более благоприятных плоскостях, свет отражался бы и преломлялся, давая нам блестящую видимость сверкающих отражений и прозрачностей. Нечто вроде светового скелета. Стеклянный ящик блестел бы меньше, был бы не так отчетливо виден, как бриллиантовый, потому что в нем было бы меньше отражение и меньше рефракции. Понимаете? С известных точек вы ясно видели бы сквозь него. Некоторые сорта стекла были бы более видимы, чем другие, – хрустальный ящик блестел бы сильнее ящика из обыкновенного оконного отекла. Ящик из очень тонкого обыкновенного стекла при дурном освещении даже трудно было бы различить, потому что он не поглощал бы почти никаких лучей, а отражение и преломление были бы также очень слабы. Если же положить кусок обыкновенного белого стекла в воду, и тем более, если положить его в какую-нибудь жидкость гуще воды, оно исчезнет почти совершенно, потому что свет, проходящий сквозь воду на стекло, преломляется и отражается очень слабо и вообще не подвергается почти никакому воздействию. Стекло становится почти столь же невидимым, как струя углекислоты или водорода в воздухе – и по той же самой причине.
– Да, – сказал Кемп, – это-то очень просто и в наше время известно всякому школьнику.
– А вот и еще факт, также известный всякому школьнику. Если кусок стекла растолочь, Кемп, превратить его в порошок, он становится гораздо более заметным в воздухе, – он становится непрозрачным, белым порошком. Происходит это потому, что толчение умножает поверхности стекла, производящие отражение и преломление. У куска стекла только две поверхности, в порошке свет отражается и преломляется каждою крупинкой, через которую проходит, и сквозь порошок его проходит очень мало. Но если белое толченое стекло положить в воду, оно сразу исчезнет. Толченое стекло и вода имеют приблизительно одинаковый коэффициент преломления, то есть, переходя от одного к другому, свет преломляется и отражается очень мало. Положив стекло в какую-нибудь жидкость с почти одинаковым с ним коэффициентом преломления, вы делаете его невидимым: всякая прозрачная вещь становится невидимой, если ее поместить в среду с одинаковым с ней коэффициентом преломления. Достаточно подумать самую малость, чтобы убедиться, что стекло возможно сделать невидимым в воздухе, если устроить так, чтобы его коэффициент преломления равнялся коэффициенту воздуха, потому что тогда, переходя от стекла к воздуху, свет не будет ни отражаться, ни преломляться вовсе.
– Да, да, – сказал Кемп. – Но ведь человек – не то, что толченое стекло.
– Нет, – сказал Гриффин, – о-н п-р-о-з-р-а-ч-н-е-е.
– Вздор!
– И это говорит доктор! Как все забывается, боже мой! Неужели в эти десять лет вы успели совсем забыть физику? Подумайте только, сколько вещей прозрачных кажутся нам непрозрачными! Бумага, например, состоит из прозрачных волоконец, и она бела и непроницаема только потому же, почему бел и непроницаем стеклянный порошок. Намаслите белую бумагу, наполните маслом промежутки между волоконцами, так, чтобы преломление и отражение происходило только на поверхностях, – и бумага станет прозрачной как стекло, и не только бумага, а волокна ваты, волокна полотна, волокна шерсти, волокна дерева и кости, Кемп, мясо, Кемп, волосы, Кемп, ногти и нервы, Кемп. Словом, весь состав человека, кроме красного вещества в его крови и темного пигмента волос, все состоит из прозрачной, бесцветной ткани, вот как немногое делает нас видимыми, заметными друг для друга! По большей части, фибры живого человека не менее прозрачны, чем вода.
– Конечно, конечно! – воскликнул Кемп. – Я только вчера вечером думал о морских личинках и медузах.
– Теперь вы меня поняли! Вы поняли все, что я узнал и что было у меня на уме через год после моего отъезда из Лондона, – шесть лет назад. Но я держал язык за зубами. Работать мне приходилось при страшно неблагоприятных условиях. Оливер, мой профессор, был научный шалопай, вор чужих идей, и он постоянно за мной подглядывал. А ведь вам известны мошеннические нравы ученого мира! Но я ни за что не хотел разглашать свою находку и делиться с ним ее честью. Не хотел, да и только. Я продолжал работать и все более приближался к обращению формулы в опыт, в действительность, не говоря никому ни слова: мне хотелось сразу ослепить весь мир своей работой и прославиться сразу. Я занялся вопросом о пигментах, чтобы пополнять некоторые пробелы, и вдруг – нечаянно, совершенно случайно – сделал открытие в физиологии…
– Да?
– Вы знаете окрашивающее кровь красное вещество, оно может быть превращено в белое, бесцветное, не теряя ни одного из прочих своих свойств.
Кемп издал сдавленное восклицание – он и не доверял, и не мог сдержать изумления. Невидимка встал и зашагал взад и вперед по маленькому кабинету.
– Вы удивляетесь – и немудрено. Я помню эту ночь. Было уже очень поздно, днем меня осаждали безмозглые, любопытные студенты, и я работал иногда до зари. Помню, мысль эта поразила меня внезапно, явилась мне вдруг во всем блеске и всей полноте. «Можно сделать животное – ткань – прозрачной! Можно сделать его невидимым! Все, кроме пигментов. Я могу быть невидим!» – сказал я себе, внезапно сообразив, что значило, при таком познании, быть альбиносом. Тут было что-то ошеломляющее. Я бросил фильтр, над которым возился, отошел и стал смотреть в огромное окно на звезды. «Я могу быть невидим», – повторил я. Сделать такую вещь значило бы заткнуть за пояс ее величество магию. Передо мной предстало, не омраченное никакими сомнениями, великолепное видение того, что могла значить для человека невидимость, таинственность, власть, свобода. Никаких отрицательных сторон я не видел. Подумайте только! Я, убогий, бедствующий, загнанный профессор-демонстратор, учивший дураков в провинциальном колледже, мог вдруг стать – вот этим. Я спрашиваю вас, Кемп, если бы вы… Всякий, поверьте, кинулся бы на такое открытие. Я проработал еще три года, и с вершины каждой горы затруднений, которые превозмогал, открывалась еще такая же гора. Какое неисчислимое количество подробностей! Какое постоянное раздражение! И постоянное шпионство профессора, провинциального профессора. «Когда же вы издадите, наконец, свою работу?» – спрашивал он меня беспрерывно. И эти студенты и эта нужда! Три года прожил я таким образом. И через три года мук и постоянного умалчивания убедился, что докончить работу мне невозможно… Невозможно!..
– Как это? – спросил Кемп.
– Деньги!.. – сказал Невидимка, отошел к окну и стал смотреть в него.
Вдруг он обернулся.
– Я обокрал старика: обокрал отца… Деньги были чужие, и он застрелился.
С минуту Кемп просидел молча, глядя в спину безголовой фигуры у окна. Потом он вздрогнул, пораженный какой-то мыслью, встал, взял Невидимку за руку и отвел его от окна.
– Вы устали, – сказал он, – и все ходите, а я сижу. Возьмите мое кресло.
Он поместился между Гриффином и ближайшим окном.
Гриффин помолчал немного, потом вдруг заговорил опять.
– Когда это случилось, – сказал он, – я уже бросил колледж Чизелстоу. Это было в декабре прошлого года. Я нанял в Лондоне большую комнату без мебели в огромном, весьма неблагоустроенном доме, в глухом переулке, около Портленд-стрит. Комната моя была загромождена разными приспособлениями, которые я купил за его деньги, и работа продвигалась – медленно и успешно, – продвигалась к концу. Я был похож на человека, вышедшего из густого леса и вдруг наткнувшегося на какую-то бессмысленную трагедию. Я поехал хоронить отца. Голова моя была всецело занята моими исследованиями, и я пальцем не шевельнул, чтобы спасти его репутацию. Помню я похороны: дешевенький гроб, убогую церемонию, открытый всем ветрам, промерзший косогор и старого товарища отца по университету, совершавшего над ним погребальный обряд, – бедного, черного, скрюченного старичка, страдавшего сильным насморком. Помню, как я шел назад в опустевший дом, по бывшей прежде деревне, обращенной теперь в уродливое подобие города, заваленной мусором и заросшей по окраинам, на месте прежних, заброшенных теперь полей, мокрым непролазным бурьяном. Помню себя в виде тощей черной фигуры, бредущей по скользкому, блестящему тротуару, помню свое странное чувство отчужденности от убогой добродетели и мелкого торгашества окружающего мира… Отца я не жалел вовсе. Он казался мне жертвой собственной глупой сентиментальности. Общепринятое ханжество требовало моего присутствия на похоронах, но лично мне не было до них никакого дела. Однако, когда я возвращался по Гай-стрит, мне вдруг припомнилось на мгновение прошлое.
Я встретил девушку, которую знавал десять лет назад. Глаза наши встречалась… Что-то толкнуло меня повернуть назад и заговорить с ней. Она оказалась существом самым заурядным. Все это было похоже на сон, весь мой приезд в старое гнездо. Я не чувствовал себя одиноким, не сознавал, что пришел из мира в пустыню, сознавал в себе потерю симпатии к окружающему, но приписывал ее общей пустоте жизни. Возвращение в мой кабинет показалось мне возвращением к действительности, там были предметы знакомые мне и любимые, стоял аппарат, ожидали подготовленные опыты. Теперь не предвиделось уже никаких затруднений, оставалось только обдумать подробности. Когда-нибудь я расскажу вам, Кемп, все эти сложные процессы, теперь нам незачем их касаться. По большей части, за пропусками некоторых вещей, которые я предпочитал хранить в памяти, они записаны шифрованной азбукой в книгах, украденных этим бродягою. Нам нужно изловить его: нужно добыть книги обратно. Но главным фазисом всей процедуры было помещение прозрачного предмета, коэффициент преломления которого надлежало понизить, между двумя светящимися центрами некоторого рода эфирной вибрации, потом я поговорю с вами о ней подробнее. Нет, нет, это не рентгеновские лучи! О моих, кажется, никто еще не писал, хотя очевидность их несомненна. Мне понадобились главным образом две маленькие динамо-машины, над которыми я работал посредством дешевенького газового аппарата. Первый свой опыт я провел над лоскутком белой шерстяной материи. Удивительно странно было видеть, как эта материя белая и мягкая, в прерывистом мерцании лучей постепенно начала таять, как струя дыма, и исчезла. Я просто не верил своим глазам, сунул руку в пустоту – материя была тут, такая же плотная, как и прежде. Я ощупал ее с некоторым волнением и сбросил на пол. Найти ее потом было довольно трудно. Затем последовал очень любопытный опыт. Позади меня раздалось мяуканье, и, обернувшись, я увидел на водосточной трубе за окном очень грязную и худую белую кошку. В голову мне вдруг пришла мысль. «Все готово для тебя, голубушка», – сказал я, подошел к окну, отворил его и тихонько позвал кошку. Она вошла с мурлыканьем, и я дал ей молока. Вся моя пища хранилась в шкафу в углу комнаты. После молока кошка пошла все обнюхивать, очевидно, собираясь устроиться как дома. Невидимая тряпка немного встревожила ее: кабы вы только видели, как она на нее зафыркала! Но я устроил ей очень удобное помещение на подушке своей выдвижной кровати и дал ей масла, чтобы заставить ее умываться.
– И вы произвели над ней свой опыт?
– Произвел. Но заставить что-нибудь принимать, Кемп, дело нешуточное, скажу вам! Опыт не удался.
– Не удался?
– В двух отношениях, по отношению к когтям и этому пигменту, – как бишь его! – этой штуке позади глаза кошки. Знаете?
– Tapetum.
– Да, tapetum. Он не исчезал. Когда я уже дал снадобья для выбеливания крови и проделал над ней еще некоторые другие вещи, я дал ей опиума и положил ее, вместе с подушкой, на которой она спала, на аппарат. Когда все прочее уже стерлось и исчезло, – все еще оставались два маленьких призрака ее глаз.
– Странно.
– Я не могу этого объяснить. Конечно, она была забинтована и связана, так что не могла уйти, но она проснулась полупьяная и стала жалобно мяукать, а в дверь между тем кто-то стучался. Это была старуха снизу, подозревавшая меня в вивисекции, – пропитанное водой существо, не имевшее в мире никаких привязанностей, кроме кошки.
Я выхватил хлороформ, применил его и отворил дверь. «Что это мне послышалось тут, будто кошка мяукает, – сказала старуха. – Уж не моя ли?» – «Здесь нет», – отвечал я вежливо. Она как будто не совсем мне поверила и пыталась заглянуть мне через плечо в комнату, вероятно, показавшуюся ей довольно странной: голые стены, окна без занавесок, походная кровать и вибрирующая газовая машина, две светящиеся точки и легкий, тошный запах хлороформа в воздухе. Этим ей пришлось удовлетвориться, и она ушла.
– А сколько взяло все это времени?
– Да часа три или четыре – собственно кошка. Последними исчезли кости, сухожилие и жир, да еще кончики окрашенной шерсти. А задняя часть глаза, как я уже говорил, эта крепкая радужная штука, не исчезала вовсе. Задолго до окончания всей процедуры на дворе стемнело, и ничего не было видно, кроме смутных глаз да когтей. Я остановил газовую машину, нащупал и погладил кошку, все еще находившуюся в бессознательном состоянии, развязал ее и, чувствуя сильную усталость, оставил спать на невидимой подушке, а сам лег на постель. Но заснуть мне оказалось трудно. Я лежал и не спал, думал бессвязно и смутно, опять и опять перебирал в голове подробности опыта или грезил, как в бреду, что все вокруг меня затуманивалось и исчезало, пока не исчезала, наконец, и сама земля из-под ног, и меня охватывало томительное кошмарное чувство падения. Часа в два кошка замяукала и стала ходить по комнате. Я пытался успокоить ее и разговаривал с ней, потом решил ее прогнать. Помню странное впечатление, когда я зажег спичку: передо мной были два круглых, светившихся зеленым светом глаза и вокруг них – ничего. Хотел дать ей молока, но у меня его не было. Она все не унималась, села у двери и продолжала мяукать. Я пробовал ее поймать, чтобы выпустить в окно, но не мог, она пропала и стала мяукать уже в разных частях комнаты. Наконец, я отворил окно и начал шуметь. Вероятно, она вышла. Я больше никогда не видел и не слыхал ее. Потом – Бог знает почему – пришли мне в голову похороны отца и пригорок, где выл ветер, они мерещились мне до самой зари. Я окончательно убедился, что не засну, и, заперев за собой дверь, вышел на улицу.
– Неужели вы хотите сказать, что и теперь по белу свету бродит невидимая кошка? – спросил Кемп.
– Если только ее не убили, – сказал Невидимка. – Почему ж бы и нет?
– Почему ж и нет? – повторил за ним Кемп. – Но я не хотел прерывать вас.
– Очень вероятно, что ее убили, – продолжал Невидимка. – Через четыре дня после того, я знаю, что она была жива и сидела под решеткой люка в Тичфилд-стрит, потому что видел вокруг толпу, старавшуюся догадаться, откуда происходило мяуканье.
Он помолчал с минуту, потом вдруг опять заговорил стремительно:
– Утро перед переменой отчетливо засело у меня в памяти. Должно быть, я прошел Портленд-стрит, потому что помню казармы Альбани-стрит с выезжающей оттуда кавалерией, и очутился затем на вершине Примроуз-Хилл. Я сидел на солнце и чувствовал себя как-то странно, чувствовал себя совсем больным. Был ясный январский день, один из тех солнечных, морозных дней, которые в прошлом году предшествовали снегу. Мой усталый мозг старался формулировать положение, составить план будущих действий. Я с удивлением видел, что теперь, когда до желанной цели было уже так близко, достижение ее как будто теряло смысл. В сущности, я слишком устал, почти четыре года постоянной, страшно напряженной работы отняли у меня всякую силу и чувствительность. На меня нашла апатия, и я напрасно старался вернуться к восторженному настроению моих первых исследований, к страстной жажде открытий, благодаря которой я не пощадил даже седой головы отца. Мне было все все равно. Я понимал, что это настроение преходящее, причиненное чрезмерной работой и недостатком сна, и что лекарствами или отдыхом я мог еще восстановить в себе прежнюю энергию. Ясно я сознавал одно: дело нужно было довести до конца, мною продолжала управлять та же навязчивая идея. И довести его до конца нужно было скорее, потому что деньги, которые у меня были, уже почти что вышли. Я смотрел вокруг на детей, игравших на склоне холма, и на присматривавших за ними нянюшек и старался думать о фантастических преимуществах, которыми может пользоваться на белом свете человек-невидимка. Спустя некоторое время я приплелся домой, поел немного, принял сильную дозу стрихнина и, одетый, заснул на неприбранной постели. Стрихнин – великое средство, Кемп, чтобы не дать человеку раскиснуть.
– Это сам черт, – сказал Кемп, – сам черт в пузырьке.
– Проснулся я гораздо бодрее и в несколько раздражительном состоянии. Знаете?
– Стрихнин-то? Знаю.
– И кто-то стучался в дверь. Это был квартирный хозяин с угрозами и допросами, старый поляк в длинном сером камзоле и просаленных туфлях. Ночью я, наверное, мучил кошку, – говорил он (старуха, очевидно, болтала). Он требовал объяснений. Законы страны, воспрещающие вивисекцию, очень строги, и его могут привлечь к ответственности. Кошку я отрицал. Кроме того, по его словам, вибрация маленькой газовой машины чувствовалась во всем доме. Это была, несомненно, правда. Он старался пробраться бoчком в комнату, минуя меня, и зорко поглядывал туда сквозь свои немецкие серебряные очки, так что мне вдруг стало страшно, как бы он не похитил что-нибудь из моей тайны. Я старался заслонить от него устроенный мною концентрирующий аппарат, и это только усилило его любопытство. Что такое я делал? Почему всегда был один и как будто что-то скрывал? Было ли это законно? Было ли безопасно? Я не приплачивал за наем ничего сверх установленной суммы. Дом его был всегда самым благопристойным домом (в самой неблагопристойной местности). Вдруг терпение мое лопнуло. Я велел ему убираться. Он начал протестовать, болтать о своем праве входа. Еще минута – и я схватил его за шиворот, что-то треснуло – и он кубарем вылетел в коридор. Я захлопнул и запер дверь и, дрожа всем телом, сел. Хозяин поднял за дверью шум, на который я не отозвался, и через некоторое время ушел. Но это довело дело до кризиса. Я не знал, что он предпримет, не знал даже, что он может предпринять. Перемена квартиры была бы проволочкой, а у меня оставалось всего на все двадцать фунтов в банке – и проволочки я не мог допустить. И-с-ч-е-з-н-у-т-ь! Это было непреодолимо. Но тогда будет следствие, и комнату мою разграбят. При мысли о том, что работа моя может получить огласку и быть прерванной перед самым своим окончанием, я рассердился, и ко мне вернулась энергия. Я вышел со своими тремя томами заметок и чековой книжкой – все это теперь у того бездомного – и отправил их из ближайшего почтового отделения в контору для доставки писем и посылок в Портленд-стрит. Я старался выйти как можно тише, и, вернувшись, я увидел, что хозяин тихонько пробирается наверх, вероятно, он слышал, как за мной затворилась дверь. Когда я обогнал его на площадке, он поспешно отскочил в сторону и метнул на меня молниеносный взгляд. Я так хлопнул дверью, что затрясся весь дом, а старик прошлепал за мною вверху, постоял за дверью, как будто в нерешимости, и опять сошел вниз. Тут я, не теряя времени, принялся за свои приготовления. В тот вечер и ночь все было кончено. Пока я сидел, одурманенный и расслабленный обесцвечивающими кровь снадобьями, раздался продолжительный стук в дверь. Потом он прекратился, его заменили удаляющиеся шаги, вернулись, и стук возобновился. Кто-то пытался просунуть что-то под дверь – какую-то синюю бумагу. В припадке раздражительности я встал, подошел к двери и распахнул ее настежь. «Ну?» – сказал я. Это был мой хозяин с приказом об очистке квартиры или чем-то в этом роде. Он протянул мне бумагу, но, должно быть, руки мои показались ему странными, и он поднял глаза на мое лицо. С минуту стоял он, разинув рот, потом издал бессвязный крик, выронил и свечу, и бумагу, и бросился бежать по темному коридору к лестнице. Я затворил дверь, запер, подошел к зеркалу и понял его ужас: лицо у меня было белое, как из белого камня… Все это было ужасно. Я не ожидал таких страданий. Целая ночь прошла в невыразимых муках, тошноте и обмороках. Я сцепил зубы, всю кожу на мне жгло, как огнем, горело все тело, я лежал неподвижно, как мертвый. Теперь я понимал, почему кошка мяукала, пока я ее не захлороформировал. Счастье еще, что я жил один, без прислуги. По временам я рыдал, стонал и говорил с собой, но так и не сдался… Я потерял, наконец, сознание и совсем ослабевший очнулся в темноте. Ночь прошла. «Я убиваю себя», – подумал я, но мне было все равно. Никогда не забуду этой зари, странного ужаса, охватившего меня при виде моих рук, как будто сделанных из тусклого стекла и становившихся все тоньше, все прозрачнее по мере того, как восходило солнце, пока я не стал, наконец, различать сквозь них болезненный беспорядок комнаты, хотя и закрывал свои прозрачные веки. Члены мои сделались как бы стеклянными, кости и жилы стерлись, пропали, маленькие белые нервы исчезли последними. Я скрежетал зубами, но вытерпел до конца. Наконец, остались только мертвые кончики моих ногтей, белые и бледные, да коричневое пятно какой-то кислоты у меня на пальцах. Я сделал усилие и встал. Сначала я был беспомощен как запеленатый ребенок, двигая членами, которых не мог видеть. Я был слаб и очень голоден… Я подошел к зеркалу, перед которым обыкновенно брился, и стал смотреть в него, стал вглядываться в «ничто» и рассмотрел в этом ничто два чуть заметных туманных пятна – следы пигмента, еще уцелевшего за сетчатой оболочкой моих глаз. Мне пришлось при этом держаться за стол и опираться лбом в стекло зеркала. Неистовым усилием воли я притащился назад к аппарату и докончил процесс. Я проспал все утро, закрыв глаза простыней, чтобы оградить их от света, а около полудня меня опять разбудил стук в дверь. Силы мои вернулись. Я сел, стал прислушиваться, услышал шепот и тотчас вскочил на ноги, начал беззвучно разбирать по частям свой аппарат и разбрасывать эти части по комнате, чтобы устройство его не могло подать повод ни к каким догадкам. Вскоре стук возобновился и послышались голоса – сначала голос моего хозяина, потом два других. Чтобы выиграть время, я отвечал им. Невидимые лоскут и подушка попались мне под руку, я отворил окно и сунул их на крышку водоема. Пока я открывал окно, за дверью раздался оглушительный треск, кто-то ударил в нее, думая сломать замок. Но крепкие болты, привинченные мною всего несколько дней назад, не поддались. Это испугало и рассердило меня, и я начал делать все наспех. Собрав в кучу посреди комнаты какие-то валявшиеся тут же бумаги, немного соломы, оберточной бумаги и всякого хлама, я отвернул газовый кран. В дверь между тем так и сыпались тяжелые удары. Я не мог найти спичек и в бешенстве стал колотить по стене кулаками. Потом опять завернул газ, вылез из окна на крышу цистерны, тихонько опустил раму и сел – безопасно и невидимо, но тем не менее дрожа от гнева, – наблюдать событие. Я видел, как оторвали от двери доску, еще минута – и отлетели скобки болтов, и на пороге отворенной двери появились мои посетители. Это был хозяин и его два пасынка, дюжие парни лет двадцати трех, двадцати четырех. Позади них мелькала старая ведьма снизу. Можете себе представить их удивление, когда комната оказалась пустою. Один из парней бросился к окну, раскрыл его и выглянул. Его выпученные глаза, губастая, бородатая рожа была в каком-нибудь футе от моего лица. Меня так и разбирало хватить по ней, но я вовремя остановил свой крепко сжатый кулак. Он смотрел как раз сквозь меня. То же стали делать, подойдя к нему, и остальные. Потом старик подошел к постели, заглянул под нее, и все они бросились к шкафу. Тут последовали длинные переговоры на самом варварском лондонском наречии. Посетители мои пришли к заключению, что я совсем не отвечал им, что это им так показалось. Уже не гнев, а чувство торжества охватило меня, пока я сидел, таким образом, за окном и наблюдал этих четырех людей – потому что старуха тоже пробралась в комнату и подозрительно, как кошка, поглядывала кругом, – этих четырех людей, старавшихся разрешить загадку моего существования. Старик, насколько я понимал его жаргон, соглашался со старухой, что я занимаюсь вивисекцией. Сыновья утверждали на ломаном английском наречии, что я – электротехник, и указывали в доказательство на динамо-машины и радиаторы. Все они трусили, опасаясь моего возвращения, хотя, как я узнал впоследствии, наружная дверь ими была заперта. Старуха заглянула в шкаф и под кровать. Один из моих соседей по квартире, торговец фруктами, деливший с мясником комнату напротив, появился на площадке лестницы, был позван и говорил что-то очень бессвязное. Мне пришло в голову, что мои особого устройства радиаторы, попадись они в руки догадливого и знающего человека, могли слишком выдать меня. Я выбрал удобную минуту, сошел с подоконника в комнату, проскочил мимо старухи и столкнул одну из динамо-машин с другой, на которой она стояла, разбив оба аппарата. Как перетрусили мои гости! Потом, пока они старались объяснить себе катастрофу, я тихонько выкрался из комнаты и сошел вниз. Пойдя в одну из гостиных, я дождался там их возвращения. Они все еще продолжали обсуждать происшествие и искать ему объяснений, несколько разочарованные тем, что не нашли никаких «ужасов», и несколько недоумевающие, какое положение занимали относительно меня по закону. Как только они сошли в подвальный этаж, я опять прокрался наверх с коробкой спичек, поджег свою кучу бумаг и хлама, навалил на нее стулья и постель, провел ко всему этому газ посредством гуттаперчевой трубки.
– Вы подожгли дом! – воскликнул Кемп.
– Поджег. Это было единственное средство скрыть свои следы, и дом был, вероятно, застрахован.
Я тихонько отодвинул болты наружной двери и вышел на улицу, я был невидим и в первый раз начал понимать все преимущества, которые давала мне невидимость. В голове моей уже кипели планы тех удивительных и чудесных вещей, которые я мог теперь сделать безнаказанно.
– В первый раз, спускаясь по лестнице, я встретил неожиданное затруднение: ведь я не видел своих ног, раза два даже споткнулся, а хвататься за перила было тоже как-то непривычно и неловко. Не глядя вниз, однако, по ровному месту мне удалось идти довольно твердо. Настроение мое, как я говорил, было самое восторженное. Я чувствовал себя подобно зрячему человеку – с подбитыми ватой подошвами и беззвучной одеждой – в городе слепых и испытывал непреодолимое желание шутить, пугать встречных, хлопать их по спине, сбивать с них шляпы и вообще прилагать к делу исключительные преимущества своего положения. Но едва я вышел на Портленд-стрит, где жил рядом с большим магазином суконных товаров, как позади меня раздался сильный толчок и дребезжание, и меня что-то со всего размаха ударило в спину, я обернулся и увидел человека с полной корзиной сифонов сельтерской воды, в изумлении взирающего на свою ношу. Хотя мне было и очень больно, но он показался мне таким невозможно смешным в своем удивлении, что я громко захохотал. «В корзине-то черт», – сказал я и выдернул ее у него из рук. Он выпустил ее беспрекословно, и я повесил всю эту тяжесть высоко в воздухе. Но тут какой-то дурак-извозчик, стоявший у дверей трактира, бросился вслед за корзиной, и его протянутые пальцы с весьма неприятной силой ударили меня прямо в ухо. Я выпустил корзину, с треском полетевшую на извозчика, и тут, среди криков и топота, среди выбегавших из лавок людей и останавливающихся экипажей, понял, что я наделал, и, проклиная свою глупость, попятился к окну магазина и начал бочком выбираться из суматохи. Еще минута – и толпа окружила бы меня и накрыла. Я столкнул с дороги мальчишку из мясной лавки, к счастью, не обернувшегося и не видавшего пустоты, которая почти сшибла его с ног, и юркнул за извозчичью пролетку. Не знаю, чем окончилась эта история. Я перебежал улицу, к моему благополучию, довольно пустынную, и, почти не замечая дороги в охватившем меня теперь страхе, пустился прямо по запруженной в этот час народом Оксфорд-стрит. Я попытался попасть в поток народа, но толпа была слишком густа и мне сейчас же все стали наступать на ноги. Я пошел по мостовой, неровности которой больно резали мне ноги, и дышло тащившегося мимо кабриолета угодило мне прямо в лопатку. Напомним, что я уже и прежде получил сильный ушиб. Я убрался кое-как с дороги кабриолета, конвульсивным движением увернулся от наезжавшей на меня ручной тележки и очутился позади пролетки. Меня спасла счастливая мысль: я пошел следом за пролеткой, медленно продвигавшейся по улице, пошел и испуганный и удивленный оборотом своих приключений, дрожа от страха и трясясь от холода. Был ясный январский день, на мне не было ни единой нитки, а грязь на мостовой почти замерзла. Как это ни кажется мне теперь глупо, но я совсем упустил из виду, что, прозрачный или непрозрачный, буду все-таки подвержен действию погоды и всем его последствиям. Вдруг меня озарила блестящая мысль. Я забежал с боку и вскочил в кэб. Весь дрожащий, испуганный, с симптомами начинавшегося насморка и все более и более привлекавшими мое внимание синяками на спине, я медленно проехал по Оксфорд-стрит и мимо Тотенхэм-Корт-Роуд. Теперешнее мое настроение ничуть не походило на то, в котором десять минут назад я вышел из дома. Так вот оно что значит, невидимость-то! Единственной моей мыслью теперь было выпутаться из беды, в которую я попал. Мы проплелись мимо Мьюди, и там какая-то рослая женщина с пятью или шестью книгами в желтых обложках позвала моего извозчика, и я выскочил как раз вовремя, чтобы удрать от нее, едва не попав при этом под железнодорожный вагон. Я побежал по дороге в Блумсбери-Сквер, намереваясь повернуть за музеем к северу, чтобы добраться до менее многолюдного квартала. Мне было теперь страшно холодно, и странность моего положения так действовала на мои нервы, что на бегу я все время всхлипывал. На западном углу сквера, из конторы Фармацевтического общества выбежала маленькая беленькая собачка и прямо направилась ко мне, уткнувшись носом в землю. Я никогда прежде не представлял себе ясно, что нос для собаки – все равно что глаз для зрячого человека. Запах прохожего воспринимается собаками точно так же, как его внешний вид людьми. Эта белая собака начала бросаться и лаять, показывая, на мой взгляд слишком ясно, что она знает о моем присутствии. Я перебежал на ту сторону Россель-стрит, все время оглядываясь через плечо, и очутился на Монтес-стрит, сам не понимая хорошенько – куда я бегу. Вдруг загремела музыка, и из Россел-Сквера повалила толпа народа, предшествуемая красными куртками и знаменами Армии спасения. Пробраться через такую толпу – поющих среди улицы и насмехающихся над ними по тротуарам, – я не имел никакой надежды, а назад вернуться боялся. В одну минуту решение мое было принято: я вбежал в белые ступени какого-то здания, напротив решетки музея, чтобы переждать там, пока не отхлынет толпа. К счастью, собака остановилась, заслышав музыку, постояла в нерешимости и, поджав хвост, бросилась назад в Блумсбери-Сквер. Приближаясь, хор ревел с бессознательной иронией какой-то гимн на слова: «Когда мы лик Его узрим?», и время, пока не схлынул поток народа на тротуар рядом со мной, показалось мне бесконечно длинным. «Тум, тум, тум», – гремел барабан гулко и отрывисто, и я не тотчас заметил двух мальчуганов, остановившихся рядом со мной. «Погляди-ка», – говорил один из них. «Что поглядеть-то?» – спросил другой. «Ишь – следы. Кто-то босой. Знать, по грязи ходил». Я взглянул вниз: мальчишки остановились и глядели, разинув рот, на грязные следы моих мог по только что выбеленным ступеням. Прохожие толкали мальчишек и оттирали их прочь, но их проклятая смекалка была настороже. «Тум, тум, тум… Когда, тум, мы лик Его, тум, узрим, тум, тум». «Чтоб мне провалиться, – говорил один из мальчишек, – если по этим ступенькам кто-то не поднялся босиком». «И назад не сходил, а из ноги-то у него кровь текла». Самая густая толпа между тем уже миновала. «Гляди, Тэд!» – воскликнул младший из сыщиков тоном самого глубокого удивления и прямо показал мне на ноги. Я посмотрел вниз и тотчас увидел смутный очерк их формы, обрисованный брызгами грязи. На минуту я остолбенел. «Чудно!» – сказал старший. «Право слово, чудно! Будто привидения ноги, ишь ты!» Он нерешительно подходил ко мне, протянув руку. Какой-то прохожий остановился посмотреть, что такое он ловит, потом девушка. Еще минута – и он бы тронул меня. Тут я понял, что мне делать. Шагнув вперед, причем мальчик с криком отскочил прочь, я быстрым движением перемахнул через ограду в портик соседнего дома. Но младший мальчик зорко уловил это движение, и не успел я сойти со ступенек на тротуар, как, оправившись от своего минутного изумления, он уже кричал, что ноги теперь перепрыгнули через стену. Все бросились смотреть и видели, как с быстротой молнии появлялись на свет Божий мои новые следы на нижней ступени и на тротуаре. «Что там такое? – спросил кто-то. – Ноги! Глядите! Ноги бегут!» Весь народ на улице, кроме моих трех преследователей, стремился за Армией спасения, и этот поток задерживал не только меня, но и их. Поднялись восклицания, удивление и расспросы. Кувырком перелетев через какого-то парня, я все-таки выбрался из толпы и через минуту бежал, сломя голову, вокруг Россел-Сквер, с шестью или семью изумленными людьми, гнавшимися за мною по следу. Объясняться им было некогда, а то вся толпа, наверное, бросилась бы за мною. Дважды я огибал углы, трижды перебегал через улицу и возвращался назад тою же дорогой, и когда ноги мои стали гореть и высыхать, мокрые следы потускнели, наконец, я смог улучить минуту отдыха, воспользовался ею, чтобы оттереть ноги руками, и, таким образом, скрылся окончательно. Последнее, что я видел из погони, была маленькая кучка человек в двенадцать, в безграничном недоумении рассматривавших медленно высыхавший след ноги: на Тевисток-Сквер я вступил в лужу – след, столь же одинокий и необъяснимый, как единственная находка Робинзона Крузо в его пустыне. На бегу до некоторой степени я согрелся и бодрее продолжал свой путь по окружавшей меня теперь сети глухих переулков. Спина у меня болела и коченела, челюсть ныла от пальцев извозчика, и кожа на шее была содрана его ногтями, в ногах я чувствовал сильную боль и хромал немного от пореза одной из них. Встретился мне тут же какой-то слепой, и я, прихрамывая, бросился от него бежать, боясь чуткости его восприятия. Раза два наталкивался я на прохожих и изумлял их неизвестно откуда происходившими ругательствами. Потом в лицо мне стало потихоньку спускаться что-то мягкое, и весь сквер покрылся тонким слоем медленно падавших хлопьев снега. Я простудился и, несмотря на все старание, то и дело чихал. Всякая собака, попадавшаяся мне по дороге, со своим уткнутым в землю носом и любопытным пофыркиванием, была для меня источником ужаса. Вскоре мне стали попадаться бежавшие и кричавшие на бегу люди, сначала немногие, потом еще и еще. В городе был пожар. Они бежали по направлению к моей квартире, и, оглянувшись на одной улице, я увидел клубы черного дыма над крышами и телефонными проволоками. Это горела, наверное, моя квартира, мое платье, аппараты, все мое имущество, кроме чековой книжки и трех томов заметок, оставленных мною на Портленд-стрит, – были в этой квартире. Все это горело! Уж и правду сказать, я действительно сжег свои корабли. Весь дом пылал.
Невидимка остановился и задумался. Кемп тревожно посмотрел в окно.
– Да, – сказал он. – Продолжайте.
– Итак, в январе прошлого года при начинавшейся вьюге, – вьюге, которая могла меня выдать, если бы я остался под ней: усталый, озябший, больной, невыразимо несчастный и только наполовину убежденный к своей невидимости, – вступил я в новую жизнь, к которой присужден теперь навеки. У меня не было пристанища, не было никаких средств и никого в целом мире, кому я мог бы доверяться. Раскрыть тайну – значило бы погубить себя: сделать себя простою редкостью и предметом любопытства. Тем не менее я уже подумывал подойти в какому-нибудь прохожему и просить о помощи. Но я слишком ясно понимал, каким ужасом и грубою жестокостью будут встречены моя слова. На улице я не составлял никаких планов на будущее. Единственным моим желанием было укрыться от снега, закутаться и согреться – тогда уже можно подумать и о будущем. Но даже для меня, человека-невидимки, ряды лондонских домов стояли запертые, непроницаемые и неприступные, как крепости. Я видел ясно перед собою только одно: холод, бесприютность и муки ненастной ночи. Но тут мне пришла блестящая мысль. Я повернул в один из переулков с Гоуэр-стрит в Тотенхем-Корт-Роуд и очутился рядом с «Омниумом», огромным заведением, где идет торговля всевозможными товарами, – вы его знаете, – мясом, сухой провизией, бельем, мебелью, даже масляными картинами, это громадный лабиринт разнокалиберных магазинов скорее, чем один магазин. Я думал найти двери открытыми, но они были затворены. Пока я стоял, однако, на широком подъезде, к нему подкатила карета, и человек в мундире – вы ведь их знаете, они носят надпись «Омниум» на шляпе, – отворил дверь. Я юркнул в нее, прошел первую лавку – отделение перчаток, чулок, лент и всякой всячины в этом роде, – и очутился в более просторном помещении корзин и плетеной мебели. И тут, однако, я не чувствовал себя в безопасности: было очень людно, я с беспокойством начал шнырять всюду, пока не напал на огромное отделение в верхнем этаже, сплошь заставленное кроватями.
Кое-как протискавшись между ними, я нашел, наконец, приют на огромной груде сложенных поперек шерстяных матрасов. В магазине уже зажгли огонь, и было приятно тепло, зорко наблюдая за кучкой копошившихся тут же приказчиков и покупателей, я решил прятаться пока в своей засаде. Когда магазин запрут, думал я, можно стащить в нем и пищу и платье и все, что угодно, обойти его кругом, осмотреть все его ресурсы, пожалуй, выспаться на одной из постелей. План этот казался удовлетворительным. Я мечтал раздобыться платьем, которое бы превратило меня в укутанную, но все же приличную фигуру, достать денег, выручить свои книги, нанять где-нибудь квартиру и тогда уже приступить к планам полного применения тех преимуществ, которые, как я воображал, невидимость давала мне над моими ближними. Время запирать магазин наступило очень скоро. Не прошло и часу с тех пор, как я занял свою позицию на тюфяках, как я заметил, что шторы на окнах спускаются и покупателей выпроваживают вон. Потом целая куча очень проворных молодых людей начала с большим рвением прибирать оставшиеся разбросанными товары. Когда толпа поредела, я покинул свое логово и осторожно прокрался в менее отдаленные части магазина, удивляясь быстроте, с которой все эти юноши и девицы смахивали товары, выставленные днем на показ. Все картонки, развешанные материи, фестоны из кружев, коробки сигар в колониальном отделении, вывешенные и выставленные для продажи предметы – все это снималось, свертывалось, засовывалось в маленькие ящички, и то, что уже нельзя было ни снять, ни спрятать, покрывалось чехлами из какой-то грубой материи. Наконец все стулья были взгромождены на прилавки, и остались голые полы. Окончив свое дело, каждый из молодых людей спешил к дверям с выражением такого одушевления, какого я никогда прежде не видывал на лице приказчика. Затем появилась целая стая мальчишек с ведрами, щетками и опилками, которыми они и засыпали пол. Мне пришлось увертываться от них очень искусно, но все-таки опилки попали мне в ногу и разбередили ее. Бродя по завешанным и темным отделениям, я долго еще слышал звук работающих щеток, и только через час или больше после закрытия магазина стали щелкать в дверях замки. Воцарилось глубокое молчание, и я очутился один в огромном лабиринте лавок, галерей и магазинов. Было очень тихо – помню, как в одном месте, проходя мимо одного из выходов на Тотенхем-Корт-Роуд, я прислушивался к топанью каблуков проходивших мимо пешеходов. Первым долгом я посетил то отделение, где видел раньше чулки и перчатки. Было темно, и мне чертовски трудно было найти спички, оказавшиеся в маленькой конторке для мелочи. Потом надо было добыть свечу. Мне пришлось стаскивать чехлы и обшаривать множество коробок и ящиков, свечи нашлись, наконец, в ящике, на ярлыке которого стояло: «Шерстяные панталоны и шерстяные фуфайки». Я добыл себе башмаки, толстый шарф, пошел в отделение платья, достал широкую куртку, панталоны, пальто и мягкую шляпу – вроде священнической, с широкими отвернутыми книзу полями, – и начал снова чувствовать себя человеком. Следующая моя мысль была о пище. Наверху я нашел буфет, а в нем холодное мясо и оставшийся в кофейнике кофе, который тут же я и разогрел посредством зажженного мною газа. Вообще устроился недурно. Потом, бродя по магазину в поисках за постелью (мне пришлось довольствоваться в конце концов кучей стеганых пуховых одеял) я напал на колониальное отделение со множеством шоколаду и фруктов в сахаре, которых я чуть не объелся, и несколькими бутылками бургонского. Рядом было игрушечное отделение, подавшее мне блестящую мысль, там я нашел картонные носы – игрушечные носы, знаете, – и мне пришли в голову темные очки. Но у «Омниума» нет оптического отделения. Нос мой представлялся до сих пор вопросом крайне затруднительным, и я подумывал уже о краске, но сделанное мною открытие навело меня на мысль о шарике, маске или чем-нибудь в этом роде. Наконец, я заснул на куче пуховых одеял, где было тепло и уютно. Еще ни разу, со времени моего превращения, не было у меня таких приятных мыслей, как теперь, перед сном. Я был в состоянии физической безмятежности, отражавшейся на моем настроении. Утром, думалось мне, можно будет незаметно выбраться из магазина в моем теперешнем наряде, обернув лицо добытым мною тут же белым шарфом, купить на украденные деньги очки и довершить, таким образом, свой маскарадный костюм. Потом мне стали в беспорядке чудиться все случившиеся за последние дни фантастические происшествия. Я видел уродливого маленького жида-хозяина, орущего в своей квартире, его недоумевающих сыновей, корявое лицо старухи, справлявшейся о кошке. Я вновь испытывал странное впечатление от исчезновения суконной тряпки, наконец, пришел я и к пригорку на ветру, к старому священнику, шамкавшему: «Ты еси земля и в землю обратишься», над открытой могилой моего отца. «И ты тоже», – сказал какой-то голос, и меня потащило к могиле. Я сопротивлялся, кричал, взывал о помощи ко всем присутствующим, но они, как каменные, продолжали следить за службой, старый священник тоже ни разу не запнулся, продолжая читать однообразно и сипло. Я понял, что никто меня не видит и не слышит, что я во власти каких-то неведомых сил, сопротивлялся, – но напрасно, и стремглав полетел в могилу, гроб глухо загудел подо мною и сверху полетели на меня пригоршни песку. Никто не замечал меня, никто не знал о моем существовании. Я забился в судорогах и проснулся. Бледная лондонская заря уже взошла, и комната была наполнена холодным серым светом, струившимся сквозь щели штор. Я сел и не мог сначала понять, что значила эта огромная зала с прилавками, кучами свернутых материй, грудой одеял и подушек и железными подпорками. Потом память вернулась ко мне, и я услышал говор. Вдали, в более ярком свете уже поднявшего свои шторы отделения, показались два шедших ко мне человека. Я вскочил, отыскивая глазами, куда бежать, но самое это движение выдало им мое присутствие. Вероятно, они увидали только беззвучно и быстро уходившую фигуру. «Кто это?» – крикнул один. «Стой!» – крикнул другой. Я бросился за угол, – безлицая фигура, не забудьте, – и прямо наткнулся на тощего пятнадцатилетнего парнишку. Он заревел во все горло, я сшиб его с ног, перескочил через него, обогнул другой угол и, по счастливому вдохновению, бросился плашмя за прилавок. Минута – и я услышал шаги и крики: «Держите двери, держите двери!», вопросы: «Что такое?» и совещание о том, как поймать меня. Я лежал на полу, испуганный до полусмерти, но, как это ни странно, мне не приходило в голову раздеться, что было бы всего проще. Я заранее решил уйти в платье, и это-то, вероятно, и руководило мною бессознательно. Затем по длинной перспективе прилавков раздался рев: «Вот он!» Я вскочил, схватил с прилавка стул и швырнул им в закричавшего дурака, обернулся, наткнулся за углом на другого, дал ему затрещину и бросился вверх по лестнице. Он устоял на ногах, присмотрелся, как на охоте, и полетел за мной. По лестнице были нагромождены кучи этих пестрых расписных посудин… как бишь их!..
– Художественные горшки, – подсказал Кемп.