Зимняя луна Кунц Дин
Закрыла картонку шербета и поставила ее на место, в холодильник.
Джек, вечно усмехающийся оптимист, говорит, что ничего не добьешься, зацикливаясь на плохих новостях, и он, конечно, прав. Его терпеливая натура, добродушный характер и неунывающая душа позволили ему вынести кошмарное детство и юность, которые сломали бы многих.
Его философия хорошо ему послужила весь последний год, худший год его карьеры полицейского. — Рядом с ним убили Томми, с которым они вместе провели почти десять лет в уличном патруле. Он и Томми Фернандес были близки, как братья. И вот Томми мертв уже больше одиннадцати месяцев, и по крайней мере одну ночь в неделю Джек просыпается от жутко похожих на жизнь картин, в которых его напарник и друг умирает снова. Он всегда выскальзывает из-под одеяла и идет на кухню за пивом или в гостиную, чтобы просто немного посидеть одному в темноте, не зная, что Хитер уже проснулась от его тихих вскриков, издаваемых во сне. И Хитер чувствует, что не может ни сделать ничего, ни сказать что-то, чтобы помочь ему — Джеку нужно просто побыть одному. Когда Джек выходит из комнаты, она часто дотягивается рукой под одеялом до простыни теплой от его тела и влажной от пота, выжатого из него страданием.
Несмотря на все, Джек остается ходячей рекламой преимуществ позитивного мышления. Хитер была полна решимости соответствовать его жизнерадостному нраву и способности надеяться.
Подойдя к раковине, она вымыла ложку.
Ее собственная мать Салли ныла по любому поводу, и мало кто мог сравниться с ней в умении делать трагедию практически изо всего. Малейшая неприятность воспринималась ею как личная катастрофа, даже если событие, так ее потрясшее, произошло в отдаленнейшем уголке земли и касалось лишь совершенно незнакомых людей. Политические беспорядки на Филиппинах могли вызвать у нее отчаянный монолог о повышении цен на сахар и о деньгах, которые, как она считала, ей придется платить и за все другое, содержащее сахар, если урожай тростника на Филиппинах будет погублен во время кровавой гражданской войны. Заусенец был для нее так же мучителен, как для обычного человека сломанная рука, а головная боль неизменно означала предстоящий инсульт. Малейшая язвочка во рту была безусловным признаком смертельного рака — она расцветала от дурных вестей и унылых мыслей.
Одиннадцать лет назад, когда Хитер было двадцать, она безумно радовалась тому, что перестает быть Бекерман и становится Макгарвей, — в отличие от некоторых подруг, которые в эпоху набирающего силу феминизма продолжали пользоваться своими девичьими фамилиями после замужества или принимали двойные через дефис фамилии. Она была не первым ребенком в мировой истории, который решил быть чем угодно, только не копией родителей, но она с особым удовольствием отмечала, как все больше очищает себя от всего негативного, что когда-либо исходило от них.
Взяв из ящика ложку и захватив вазу, полную шербета, она пошла в гостиную и в этот момент осознала еще одну прелесть быть безработной — ей не нужно пропускать службу, чтобы заботиться о Тоби, когда он болеет, или нанимать сиделку приглядывать за ним. Она может быть там, где он в ней нуждается, и не страдать ни одним из комплексов вины работающей матери.
Конечно, их страховой полис покрыл только восемьдесят процентов стоимости визита к врачу утром в понедельник и двадцатипроцентный остаток занимал ее мысли больше, чем раньше, когда она не была безработной. Он казался огромным. Но это были бекермановские мысли, а не макгарвейские.
Тоби сидел в пижаме в кресле в гостиной перед телевизором, вытянув ноги на скамеечку. Закутанный одеялами, он смотрел мультфильмы по кабельному каналу для детей.
Хитер знала стоимость кабельного канала до последнего цента. В октябре, когда у нее еще была работа, ей и в голову бы не пришло обращать внимание на такие мелочи.
На экране крошечная мышь гналась за кошкой, которая определенно была загипнотизирована, полагая, что мышь — двухметрового роста, с когтищами и кроваво-красными глазами.
— Восхитительный апельсиновый шербет, — сказала она, подавая Тоби вазу и ложку, — лучший на всей планете, приготовленный лично мной за много часов тяжелой работы — пришлось убить и освежевать две дюжины веселых шербетов.
— Спасибо, мам, — сказал он, улыбнувшись ей, а затем еще шире — шербету, прежде чем поднять глаза на телеэкран и снова погрузиться в созерцание мультфильма.
С воскресенья по вторник он пролежал пластом в постели слишком ослабевший, чтобы даже смотреть телевизор. Сын спал так много, что она начала тревожиться, но, очевидно, именно сон и был ему нужен. Прошлой ночью, впервые с воскресенья, он смог удержать в своем желудке что-то посерьезнее жидкостей, попросил шербета, съел немного и плохо ему от этого не стало. Этим утром она рискнула дать ему две белые гренки без масла, а теперь снова шербет. Температура спала: грипп, похоже, шел на убыль.
Хитер устроилась в другом кресле. На столике рядом с ней стояли на пластиковом подносе термос в форме кофейника и тяжелая керамическая чашка, украшенная узором с красными и лиловыми цветами. Она открыла термос и наполнила чашку первоклассным кофе со вкусом миндаля и шоколада, наслаждаясь благоуханием и пытаясь не высчитывать, во что обошлось ей это удовольствие.
Подобрав под себя ноги, она положила на колени вязаный платок и взяла в руки роман Дика Фрэнсиса[7] в мягкой обложке. Открыла страницу, заложенную полоской бумаги, и, потягивая кофе, попыталась окунуться в мир английских манер, морали и тайн.
Хитер чувствовала себя виноватой, хотя ни от чего не отлынивала, проводя время за книгой. Никаких домашних дел ей на сегодня не осталось. Когда они оба работали, она и Джек делили домашние обязанности. Они и теперь все еще делят их. Когда ее уволили, она попыталась настоять на том, чтобы взять на себя все домашние хлопоты, но он отказался: вероятно, подумал, что если все ее время будет занято хозяйственными заботами, то от этого у нее возникнет угнетающее ощущение, что она никогда не найдет другой работы. Он всегда был так же внимателен к чувствам других людей, как и оптимистом в отношении осуществления своих собственных планов. В результате дом чист, белье выстирано, и ее единственной заботой было следить за Тоби, что совсем не было обязанностью, потому что он был таким славным ребенком.
Хитер чувствовала себя виноватой из-за того, что она, способная работать женщина, сидит дома. Это было не логично, ведь виновата была в этом эта проклятая глубокая депрессия, но Хитер ничего не могла с собой поделать, — чувство вины оставалось.
Она послала свои данные в двадцать шесть компаний. Теперь все, что можно сделать, — это ждать. И читать Дика Фрэнсиса.
Мелодраматическая музыка и комичные голоса в телевизоре не отвлекали ее. Действительно, ароматный кофе, удобное кресло и холодный звук зимнего дождя, барабанившего по крыше, соединялись во что-то уютное, что вымывало из ее головы все тревоги и позволяло погрузиться в роман.
Хитер читала целых пятнадцать минут, когда Тоби позвал ее:
— Мам!
— Хм-м-м? — сказала она, не отрывая взгляда от книги.
— Почему кошки всегда хотят убивать мышей?
Заложив страницу большим пальцем, она поглядела на телевизор, где на экране уже другие кошка с мышью занимались очередной комедийной погоней, на этот раз кот преследовал мышь.
— Почему они не могут дружить с мышами, — спросил мальчик, — а все время хотят их убить?
— Такова кошачья природа, — сказала она.
— Но почему?
— Такими уж их Господь сотворил.
— А Господь не любит мышей?
— Ну, должно быть, любит, раз он сотворил и их тоже.
— Тогда почему он заставляет кошек их убивать?
— Если у мышей не будет естественных врагов, таких, как кошки, совы или койоты, они заполонят весь мир.
— Почему они заполонят весь мир?
— Потому что они рожают сразу много детей, а не одного.
— Ну и что?
— Поэтому, если у них не будет врагов, чтобы контролировать их численность, станет триллион биллионов мышей, которые съедят всю еду на земле и ничего не оставят ни кошкам, ни нам.
— Если Господь не хочет, чтобы мыши заселили всю землю, почему он тогда не сделает так, чтобы у них каждый раз рождался один детеныш?
Взрослые всегда проигрывают в игру «Почемучку», потому что в конце концов длинная цепочка вопросов приводит в тупик без ответа.
— Вот этого-то я не знаю, малыш, — пожала плечами Хитер.
— Я думаю, что это подло — заставлять мышей рожать много детей, а потом заставлять кошек убивать их.
— Боюсь, тебе придется обсудить это с Богом.
— Ты имеешь в виду, когда я лягу и буду молиться?
— Отличное время, — сказала она, подливая в чашку кофе из термоса.
— Я всегда его спрашиваю, но все время засыпаю раньше, чем он мне ответит, — пожаловался Тоби. — Почему он заставляет меня засыпать до ответа?
— Такова его воля. Он говорит с тобой только во сне. Если ты прислушаешься, то проснешься с ответом.
Она была горда своим объяснением. Выкрутилась.
Тоби нахмурился.
— Но обычно я все еще не знаю ответа, когда просыпаюсь. Почему я не знаю, если он мне сказал?
Хитер сделала несколько глотков, чтобы оттянуть время.
— Ну, пойми. Бог просто не хочет давать тебе все ответы. Мы на земле должны отыскивать ответы сами, учиться понимать всё своими собственными усилиями.
Хорошо. Очень хорошо. Она почувствовала скромную радость, как будто продержалась дольше, чем сама ожидала, в теннисном матче с игроками мирового класса.
— А ведь мыши не одни, на кого охотятся и кого убивают. На каждого зверя есть другой зверь, который хочет разорвать этого на куски. — Он поглядел в телевизор. — Смотри, там, похоже, собака хочет убить кошку.
Кошка, которая гналась за мышью, теперь в свою очередь убегала от свирепого бульдога в ошейнике.
Тоби снова взглянул на мать.
— Почему у каждого животного есть другое животное, которое он хочет убить? Что кошки тоже заселят всю землю без естественных врагов?
Поезд Почемучки заехал в другой тупик. О да! Она может обсудить с ним концепцию первородного греха, рассказать ему, что мир был ясным царством мира и изобилия, пока Ева и Адам не лишились благодати и не привели смерть на Землю. Но все это, кажется, слишком тяжело для восьмилетки. Кроме того, она не уверена в том, что сама верит во все это, хотя это было то объяснение существования зла, насилия и смерти, с которым ее воспитали.
К счастью, Тоби избавил ее от признания об отсутствии у нее толкового ответа.
— Если бы я был богом, я бы сделал только по одной маме, одному папе и одному ребенку каждому виду зверей. Ты понимаешь? Одна мама — золотистый ретривер, один папа — золотистый ретривер и один щенок — золотистый ретривер.
Он уже давно хотел золотистого ретривера, но они все откладывали, потому что их пятикомнатный дом казался слишком маленьким для такой большой собаки.
— Никто не будет умирать или стареть, — сказал Тоби, продолжая описывать мир, который он бы сделал, — так что щенок всегда будет щенком, и никогда не будет больше одного на весь вид, и мир не перенаселят, и тогда никому не надо будет убивать кого-то другого.
Это, конечно, был тот самый рай, который, как предполагают, когда-то существовал.
— Я вообще бы не стал делать пчел, пауков или тараканов, или змей, — произнес он, морщась от отвращения. — В них никогда не было смысла. Бог, должно быть, был тогда в дурном настроении.
Хитер рассмеялась. Она любила каждую черточку этого малыша.
— Ну, да. Он должен был быть чем-то расстроен, — настаивал Тоби, снова глянув на экран.
Он так похож на отца. У него прекрасные серо-голубые глаза Джека и его открытое простодушное лицо. Отцовский нос, но ее светлые волосы, и сын слегка маловат для своего возраста, так что, возможно, унаследовал больше физических черт от нее, чем от отца. Джек высокий, крепкого телосложения, Хитер стройная, всего метр шестьдесят. Тоби, конечно же, был сыном их двоих, и иногда, как теперь, его существование казалось чудом. Он был живым символом ее любви к Джеку и любви Джека к ней, и если смерть — это та цена, которую нужно платить за чудо рождения нового существа, тогда, вероятно, сделка, заключенная в Эдеме не была такой уж однозначно плохой.
На экране кот Сильвестр пытался убить канарейку Твити, но, в отличие от настоящей жизни, крошечная птичка одерживала верх над шипящей зверюгой.
Зазвонил телефон.
Хитер отложила книгу на подлокотник кресла, скинула платок и встала. Тоби уже съел весь шербет, и она по пути на кухню взяла пустую вазу с его колен.
Телефон был на стене рядом с холодильником. Она поставила вазу на стол и подняла трубку:
— Алло?
— Хитер?
— Да, говорите.
— Это Лайл Кроуфорд.
Это был капитан из отдела Джека, которому он непосредственно подчинялся.
Может быть, из-за того, что Кроуфорд никогда не звонил ей раньше, или что-то было в его голосе, или, может быть, это только инстинкт жены полицейского, но она сразу же поняла, что случилось что-то ужасное. Сердце начало колотиться, и на секунду у нее перехватило дыхание. Затем внезапно она задышала часто, выдыхая одно и то же слово: «Нет, нет, нет».
Кроуфорд что-то говорил, но Хитер не могла заставить себя слушать его, как будто то, что случилось с Джеком на самом деле, не случится, если она откажется слушать жуткие факты, обращенные в слова.
Кто-то постучал в заднюю дверь.
Она обернулась, посмотрела. Через окно в двери она разглядела мужчину в промокшей от дождя форме. — Луи Сильвермен, другой полицейский из отдела Джека, хороший ему друг уже восемь или девять лет, а может быть и дольше. У Луи было живое лицо и буйная рыжая шевелюра, он был другом и потому пришел к задней двери, вместо того чтобы стучаться в переднюю. — Не так официально, не так дьявольски холодно и ужасно, — о Боже, просто друг у задней двери с какими-то новостями!
Луи позвал ее. Имя, заглушенное стеклом. Он так печально его произнес.
— Подождите, подождите, — сказала она Лайлу Кроуфорду, отняла трубку от уха и прижала ее к груди.
Она закрыла глаза также, чтобы не видеть лица бедного Луи, прижатого к стеклу двери. Такое грустное лицо, мокрое и серое. Он тоже любил Джека, бедный Луи.
Она закусила нижнюю губу, зажмурилась сильнее в попытке найти в себе силы и молясь о том, чтобы ей хватило их.
Она услышала скрежет ключа в замке задней двери: Луи знал, где на крыльце они прячут запасной.
Дверь отворилась. Он вошел внутрь и вместе с ним усиливающейся звук дождя.
— Хитер!.. — начал он.
Звуки дождя. Холодный, безжалостный шум дождя.
4
Штат Монтана. Утро — высокое и голубое, пронзенное горами, чьи пики белеют, как одежды ангелов. Горы украшены вечно зелеными хвойными лесами. Луга внизу в долине, спят под зимним покрывалом. Воздух — чист и так ясен, что кажется возможным разглядеть все вплоть до Китая, если бы Земля не была круглой.
Эдуардо Фернандес стоит на парадном крыльце своего ранчо, смотрит через, покрытое снегом поле, на лес в ста метрах к востоку. Там сосны Ламберта[11] и «желтые» сосны сбились тесной толпой и отбрасывают чернильные четкие тени на землю, как будто ночь никогда полностью не покидала их игольчатых объятий, даже с восходом яркого солнца в безоблачный день. Тишина — полная. Эдуардо жил один, — его ближайший сосед находился в четырех километрах. Ветер все еще дремлет, и, куда ни бросишь взгляд, не видно ни какого движения, лишь две птицы, возможно, ястребы, беззвучно кружатся высоко над головой
Сегодня в час ночи, когда обычно стоит такая же тишина, Эдуардо был разбужен странным звуком. Чем дольше он слушал, тем более необычным казался звук. Когда старик слез с кровати, чтобы отыскать источник этого, то с удивлением понял, что боится. После семи десятилетий тревог, которые принесла ему жизнь, достигнув душевного покоя и смирившись с неизбежностью смерти, он уже давно ничего не боялся. Поэтому и занервничал, когда прошедшей ночью ощутил бешеное сердцебиение и посасывание в желудке, явно вызванные страхом перед странным звуком.
В отличие от других семидесятилетних людей, Эдуардо редко испытывал трудности с тем, чтобы поспать не просыпаясь в течение полных восьми часов. Его дни были наполнены физическим трудом, а вечера — удовольствием от хороших книг. Размеренная жизнь и умеренность оставили его энергичным и в старости, без тревожащего сожаления, вполне ею довольным. Одиночество было единственным его проклятьем с тех пор, как три года назад умерла Маргарита. Этим объяснялись редкие случаи пробуждения в середине ночи: грезы о потерянной жене вырывали его из сна.
Звук не то чтобы был громким, но всепроникающим. Тихий шум, который набегал, как череда волн, бьющихся о берег. Кроме этого шума, полутоном звучала, дрожащая, пугающая вибрация. Он не только слышал ее, но и ощущал телом — дрожали его зубы, его кости. Стекло окна гудело. Когда он приложил руку к стене, то мог поклясться, что чувствует, как волны звука вздымаются, протекают через дом, как будто медленно бьется чье-то сердце под штукатуркой. Сердце того кто ритмично нажимает на преграду, пытаясь пробиться прочь из некой тюрьмы или через барьер.
Но кто это?
Или что?
В конце концов он сполз с кровати, натянул брюки и туфли и вышел на крыльцо, откуда и увидел свет в лесу. Нет, нужно быть честным с самим собой. Это был не просто свет в лесу, не обычный свет.
Он не был суеверен. Даже в молодости он гордился своей уравновешенностью, здравым смыслом и не сентиментальным восприятием реальной жизни. Писатели, чьи книги заполняли его кабинет, обладали четким, простым стилем и не были склонны к фантазиям. С холодным ясным виденьем они описывали мир, какой он есть, а не такой, каким он мог бы стать. Это были Хемингуэй, Рэймонд Карвер[8], Форд Мэддокс Форд[9].
В этом лесном феномене не было ничего такого, что его любимые писатели — все, как один, реалисты — могли бы включить в свои романы. Свет исходил не от чего-то в лесу, что очерчивало бы контуры сосен. Нет, он исходил от самих сосен — красочный янтарный блеск, который, казалось, объявился внутри коры, внутри веток. Казалось, корни деревьев всосали воду из подземного бассейна, зараженного радием в большей степени, чем краска, которой когда-то был покрыт циферблат его часов, что позволяло им показывать время в темноте.
Группа из десяти или двадцати сосен была вовлечена в это свечение. Как сияющая усыпальница святого посередине черной крепости леса.
Без сомнения, таинственный источник света был также и источником звука с вибрацией. — Когда свет начал гаснуть, то начали слабеть и звук, и вибрация. Тусклее и слабее, тусклее и слабее, и вот наступил миг и мартовская ночь вновь стала молчаливой, темной и тихой, не освещенной ничем странным, только серебряным полукругом луны в первой четверти и жемчужным блеском укутанных снегом полей. Лишь звуки его собственного дыхания нарушали тишину.
Происшествие длилось около семи минут.
А казалось, прошло гораздо больше времени.
Вернувшись в дом, Эдуардо встал у окна, надеясь увидеть, что произойдет дальше. Наконец, когда показалось, что все точно завершилось, залез обратно на кровать.
Но возвратиться в сон не мог, лежал бодрствуя… размышляя.
Каждое утро он садился завтракать в полседьмого. Большой коротковолновый приемник передавал чикагскую станцию, которая обеспечивала его новостями двадцать четыре часа в сутки. Необычное переживание во время предыдущей ночи не было достаточным вмешательством в его жизнь, чтобы заставить изменить распорядок дня. Этим утром он съел все содержимое большой консервной банки грейпфрутов, затем два яйца всмятку, домашнюю жареную картошку фри, сто грамм бекона и четыре намазанные маслом гренки. Он не потерял своего здорового аппетита с возрастом, и длящаяся всю жизнь влюбленность в еду, которая была самым сильным чувством в его сердце, оставила ему телосложение человека на двадцать лет моложе его истинного возраста.
После еды Фернандес всегда любил посидеть за несколькими чашками черного кофе, слушая о бесконечных тревогах мира. Новости без устали подтверждали мудрость проживания в глуши, без соседей в зоне видимости.
Этим утром он засиделся дольше обычного за кофе и, хотя радио было включено, не смог бы вспомнить ни слова из программы новостей, когда, покончив с завтраком, поднялся со стула. Все время он изучал лес, глядя в окно рядом с которым стоял стол, пытаясь решить, стоит ли спуститься на луг и поискать свидетельства загадочного явления.
И вот Фернандес стоит на парадном крыльце в сапогах до колен, джинсах, свитере, в куртке из овчины и в шапке-ушанке с меховой подкладкой. Уши шапки опущены и завязаны под подбородком. Он все еще не решил, что будет делать.
Невероятно, но страх до сих пор был с ним. Но ведь какими бы странными они ни были, волны пульсирующего звука и свечение деревьев, они не причинили ему вреда.
Какую бы угрозу он ни ощущал, но она была полностью субъективной, без сомнения, скорее воображаемой, чем реальной
Наконец, разозлившись на себя достаточно, чтобы разорвать цепи страха, он спустился по ступенькам крыльца и зашагал через двор к лесу.
Идти пришлось по снегу глубиной от пятнадцати до двадцати сантиметров в некоторых местах и по колено в других — в зависимости от того, где ветер снег сдул или, наоборот, намел толстым слоем. После тридцати лет жизни на ранчо, старик был настолько знаком с рельефом земли и направлением ветра, что не задумываясь выбирал путь, который предполагал наименьшее сопротивление.
Белые клубы пара вырывались изо рта. От колючего воздуха на щеках появился легкий румянец. Он успокаивал себя, сосредоточиваясь — и забавляясь этим — на знакомых картинах зимнего дня.
Постоял немного на краю луга, изучая те самые деревья, которые этой ночью светились дымчатым янтарным светом посреди черного замка дремучего леса, как будто они наполнились божественным присутствием, и снова запылал, не сгорая, терновый куст волей Господа[10]. Этим утром они выглядели не более необычно, чем миллион других сосен Ламберта или сосен «желтых», — желтые были даже немного зеленее.
Деревца на краю леса были моложе тех, что поднимались за ними, только четырнадцати — шестнадцати метров росту — лет двадцати отроду. Они выросли из семян, которые попали на землю тогда, когда он прожил на ранчо уже десятилетие, и ему казалось, что он знает их лучше, чем кого-либо из людей, встреченных им в своей жизни.
Лес всегда представлялся ему храмом. Стволы вечнозеленых великанов напоминали гранитные колонны нефа[12], воспарившие ввысь, поддерживая свод из зеленой кроны.Тишина, благоухающая соснами, идеально подходила для размышлений. Гуляя по извилистым оленьим тропам, Фернандес часто ощущал, что находится в святом месте, что он не просто человек из плоти и крови, но наследник вечности.
Он всегда чувствовал себя в безопасности в лесу.
До сих пор.
Шагнув с луга в беспорядочную мозаику теней и солнечного света под переплетенными ветвями сосен, Эдуардо не обнаружил ничего необычного. Ни стволы, ни ветки не обуглились, не были хоть как-то повреждены жаром, не заметно даже подпалин на коре или потемнения на иголках. Тонкий слой снега под деревьями нигде не подтаял, и единственные следы, которые здесь были, принадлежали оленям, енотам и зверям еще поменьше.
Он отломал кусочек коры сосны Ламберта и растер его между большим и указательным пальцами правой руки — испачкал перчатку. Ничего экстраординарного.
Эдуардо двинулся глубже в лес, дальше того места, где ночью деревья стояли в сияющем великолепии. Несколько старых сосен поднимались выше шестидесяти метров. Теней становилось все больше, и они чернели сильнее, чем почки ясеня[13], так как солнце находило все меньше места, чтобы прорваться вниз.
Сердце не было спокойным. Оно стучало сильней и быстрей.
Он не мог найти в лесу ничего странного, но что теперь всегда было с ним, так это тревога в сердце.
Во рту пересохло. Изгиб спины покрылся холодком, с чем ничего нельзя было поделать на зимнем ветру.
Недовольный собой, Эдуардо повернул обратно к лугу, идя по следам, которые оставил на снегу и толстом ковре опавшей сосновой хвои. Хруст его шагов вспугнул сову, дремавшую на насесте высоко в своем тайном жилище.
Чувствовалось что в лесу что-то неладно. Он не мог уточнить что. И это обостряло его недовольство. Неладно. Что, черт возьми, это означает? Неладно, и все тут.
Ухающая сова.
Колючие черные сосновые шишки на белом снегу.
Бледные лучи солнца, прорывавшиеся через разрывы в серо-зеленой кроне.
Все совершенно обыкновенно. Мирно. Но неладно.
Когда Фернандес почти вышел на опушку леса, уже покрытое снегом поле виднелось между стволов впереди, он внезапно с уверенностью ощутил, что сможет не дойти до открытого пространства, что нечто стремится к нему сзади, — некое существо, неопределимое так же, как и неладность, которую он чувствовал повсюду вокруг. Он пошел быстрее. Страх рос с каждым шагом. Уханье совы, казалось, перетекает в звук настолько же чужой, как вопль Немезиды в ночном кошмаре. Он споткнулся о вытянувшийся корень, его сердце забилось как молот, с криком ужаса он резко обернулся, чтобы встретиться лицом к лицу с каким угодно демоном, преследовавшим его.
Он был, конечно же, один.
Тени и солнечный свет.
Уханье совы. Тихий и одинокий звук. Как всегда.
Проклиная себя, он направился снова к лугу. Достиг его. Деревья остались позади. Он был в безопасности.
Затем, о Боже правый, снова страх, гораздо худший, чем был раньше, страх абсолютной уверенности, что это пришло, — что? — точно вторглось в него, что оно тянет его книзу и собирается совершить с ним нечто, определенно более жуткое, чем убийство, что оно имеет нечеловеческие цели и неизвестные планы в отношении его, настолько странные, что он не способен их постичь, — они просто вне его понимания. На этот раз он был захвачен ужасом настолько черным и глубоким, настолько безрассудным, что уже не смог найти в себе мужества обернуться и встретить пустой день позади, — если на самом деле он теперь окажется пустым. Он помчался к дому, который казался недостижимой целью, — гораздо дальше, чем в сотне метров. Он пробивался сквозь мелкий снег, увязал в глубоких сугробах, бежал и спотыкался, и шатался, и поднимался вверх по холму, издавая бессловесные звуки слепой паники: «Ууууааа!». Весь интеллект был подавлен инстинктом, пока он не оказался на ступеньках крыльца, по которым бешено вскарабкался, и уже наверху, наконец, обернулся и крикнул: — Нет! — ясному, бодрому, голубому монтанскому дню.
Чистое покрывало снега на поле было тронуто только его собственными следами, ведущими в лес и обратно.
Он вошел в дом.
Запер дверь.
В большой кухне долго стоял перед кирпичным камином, одетый все еще для выхода на улицу, наслаждаясь теплом, которое лилось из очага, — и все никак не мог согреться.
Он старик. Семьдесят. Старик, который живет один слишком долго и мучительно скучает по своей жене. Если старость заползла в него, то никого нет рядом, чтобы заметить это. Старый, одинокий человек, в бреду вообразивший всякую жуть.
— Дерьмо, — сказал он через некоторое время.
Одинок, все правильно, но — не маразматик.
Содрав с себя шапку, куртку, перчатки и ботинки, он достал из стенного шкафа в кабинете охотничьи ружья и дробовики. И зарядил их все.
5
Мэ Хонг, которая жила через улицу, зашла присмотреть за Тоби. Ее муж тоже был полицейским, хотя и не в том же участке, что Джек. Хонги сами не имели детей, и поэтому Мэ была совершенно свободна и могла оставаться с Тоби так долго, сколько понадобится в том случае, если Хитер пробудет в больнице допоздна.
Пока Луи Сильвермен и Мэ оставались на кухне, Хитер приглушила звук телевизора и рассказала Тоби, что произошло. Она сидела на скамеечке, а он, отбросив одеяла, устроился на краешке кресла. Мать стиснула его маленькие руки в своих. Хитер не делилась с ним самыми мрачными деталями, частью потому, что и сама не знала их все, но также и потому, что считала: восьмилетка не справится со столь многим. С другой стороны, она не могла умолчать обо всем произошедшем, так как они были семьей полицейского и жили с потаенным ожиданием какого-то несчастья, и вот оно обрушилось на них этим утром. Даже ребенку было нужно, и он имел право, знать правду, когда его отца серьезно ранили.
— Я могу поехать с тобой в больницу? — спросил Тоби, сжимая ее руку несколько сильнее, чем он, возможно, собирался.
— Тебе лучше остаться дома, солнышко.
— Я больше не болен.
— Нет, болен.
— Я чувствую себя хорошо!
— Ты же не хочешь заразить своими микробами папу?
— С ним все будет хорошо, мам?
Она могла ему дать только один ответ, даже если и не была уверена, что он подтвердится потом:
— Да, малыш, с ним все будет хорошо.
Его взгляд был прямым: сын хотел правды. В этот момент он казался гораздо старше восьми лет. Может быть, дети полицейских растут быстрее прочих, быстрее, чем нужно?
— Ты уверена? — сказал он.
— Да, я уверена.
— К-куда он ранен?
— В ногу.
Не солгала. Это было одно из мест, куда попали пули. Одна в ногу и два попадания в корпус. Так сказал Кроуфорд. Боже! Что это значит? Прошли в легкие? В живот? В сердце? По крайней мере, его не ранили в голову. Томми Фернандес был поражен в голову и у него не было никаких шансов выжить.
Она почувствовала, как мучительный спазм рыдания поднимается в ней, и постаралась загнать его обратно, — нельзя рыдать в присутствии Тоби.
— Это не так плохо, в ногу, — Тоби говорил спокойно, но его нижняя губа дрожала. — Что с преступником?
— Он мертв.
— Папа прикончил его?
— Да, он его прикончил.
— Хорошо, — сказал Тоби.
— Папа сделал все так, как было нужно, и теперь мы тоже должны сделать все как нужно, мы должны быть сильными. Хорошо?
— Да.
Он был столь мал. Это нечестно, — взваливать такой груз на маленького мальчика.
— Папе нужно знать, что мы в порядке, что мы сильные, тогда ему не надо будет беспокоиться за нас и он сможет сосредоточиться на своем выздоровлении.
— Конечно.
— Какой ты у меня замечательный мальчик. — Она взяла его за руку. — Я и вправду горжусь тобой, ты знаешь это?
Внезапно застеснявшись, Тоби уставился в пол:
— Ну… Я… Я горжусь папой.
— Ты и должен гордиться им, Тоби. Твой папа герой.
Он кивнул, но не смог ничего сказать. Лицо сморщилось, когда он попытался сдержать слезы.
— Тебе будет хорошо с Мэ.
— Да.
— Я вернусь скоро, как только смогу.
— Когда?
— Как только смогу.
Он спрыгнул с кресла к ней, так быстро и с такой силой, что почти столкнул ее со скамейки. Она крепко обняла его. Тоби дрожал, как будто от лихорадки, хотя эта стадия болезни прошла уже два дня назад. Хитер зажмурила глаза и прикусила язык почти до крови: надо быть сильной, быть сильной, даже если, черт возьми, никто никогда раньше не должен был быть таким сильным.
— Пора идти, — сказала она тихо.
Тоби отступил.
Она улыбнулась и пригладила его взъерошенные волосы.
Он устроился в кресле и снова положил ноги на скамеечку. Она обернула его одеялами, затем снова повысила звук телевизора.
Элмер Фадд[50] пытался прикончить Багз Банни. Трахтарарах. Бум-бум, бэнг-бэнг, ду-ду-ду, тук, звяк, ууу-хаа, снова и снова по вечному кругу.
На кухне Хитер обняла Мэ Хонг и прошептала:
— Не позволяй ему смотреть какой-нибудь обычный канал, где бывают выпуски новостей.
Мэ кивнула:
— Если он устанет от мультфильмов, мы с ним во что-нибудь поиграем.
— Эти ублюдки на телевидении всегда показывают насилие, повышают себе рейтинг. Я не хочу, чтобы он видел кровь своего отца на земле.
Гроза смыла все цвета дня. Небо было обуглено, как сгоревшие руины, и даже с расстояния одного квартала пальмы казались черными. Принесенный ветром дождь, серый, как железные гвозди, долбил по всем поверхностям, и сточные канавы переполнились грязной водой.
Луи Сильвермен был в форме и вел машину отдела, поэтому пользовался мигалкой и сиреной, чтобы расчистить дорогу впереди них.
Сидя рядом с Луи, зажав руки между колен, опустив плечи и дрожа, Хитер сказала:
— Ну, теперь мы одни. Тоби не услышит, поэтому говори мне все прямо.
— Дело плохо. Левая нога, нижняя правая часть брюшной полости, верхняя правая часть груди. У подонка был «мини-узи», девятимиллиметровый калибр, так что пули серьезные. Джек был без сознания, когда мы приехали, фельдшеры не смогли привести его в чувство.