Скованный ночью Кунц Дин
— Путешествия во времени невозможны.
— Средневековое представление, брат. Тогдашние люди сказали бы, что невозможны аэропланы, полеты на Луну, ядерные бомбы, телевидение и яичный порошок без холестерина.
— Ладно, предположим, что это возможно.
— Это возможно.
— Но если это было путешествие во времени, то при чем здесь герметичный костюм? Разве путешественники во времени должны соблюдать осторожность? Так подозрительны были только герои «Звездных войн», но этот фильм снят в 1980-м.
— Защита от неизвестной болезни, — ответил Бобби. — Может быть, тамошняя атмосфера бедна кислородом или заражена ядовитыми загрязнителями.
— Это в 1980-м?
— Должно быть, они собирались в будущее.
— Этого не знаем ни ты, ни я.
— В будущее, — настаивал Бобби; пиво явно добавило ему уверенности в себе. — Они думали, что нуждаются в защите с помощью космических костюмов, потому что… будущее могло быть совершенно другим. Так оно и вышло.
Ил, выстилавший пересохшее русло, отливал серебром даже без лунного света. Тем не менее апрельская ночь была темной.
Еще в семнадцатом веке Томас Фуллер сказал, что ночь темнее всего перед рассветом. С тех пор прошло больше трехсот лет, но он все еще был прав, хотя давно умер.
— Как далеко в будущее? — спросил я, снова ощутив дыхание горячего зловонного ветра в яйцевидной комнате.
— На десять лет, на век, на тысячелетие. Какая разница? Как бы далеко они ни улетели, что-то уничтожило их.
Я вспомнил призрачные голоса в овоиде: ужас, крики о помощи, вопли…
Меня затрясло. Глотнув из бутылки, я сказал:
— Эта штуковина… или штуковины в костюме Ходжсона…
— Это часть нашего будущего.
— Ничего такого в нашем мире нет.
— Пока нет.
— Но они такие странные… Должна была измениться вся экология. Измениться радикально.
— Если найдешь динозавра, спроси его, возможно ли это.
Мне расхотелось пива. Я высунул руку из джипа и вылил остатки на землю.
— Даже если это была машина времени, — заспорил я, — она была демонтирована. Но Ходжсон, явившийся ниоткуда, круглая дверь, то исчезающая, то появляющаяся… все, что случилось с нами… Как это могло произойти?
— Остаточное действие.
— Остаточное действие?
— Типичное остаточное действие. В натуральную величину.
— Если взять мотор «Форда», убрать коробку передач и вырвать с мясом стартер, никакое остаточное действие не позволит этой чертовой машине добраться до Лас-Вегаса.
Глядя на мерцающее, слегка светящееся русло реки так, словно оно вело в наше странное будущее, Бобби сказал:
— Они пробили дыру в реальности. Может быть, такая дыра не зарастает сама по себе.
— И что это значит?
— То, что значит, — ответил он.
— Загадочно.
— Припадочно.
При чем тут «припадочно»? А, кажется, понял. Да, возможно, его объяснение было загадочным, но, по крайней мере, за него можно было зацепиться. Только знакомая мысль позволила бы нам не сойти с ума. Так своевременно принятое лекарство избавляет больного от припадка эпилепсии.
Если, конечно, Бобби не насмехался над моей доставшейся в наследство от отца любовью к метафорам. В таком случае Бобби выбрал это слово исключительно для рифмы.
Я не доставил ему удовольствия и не попросил объяснения.
— По-твоему, они не знали про остаточное действие?
— Ты имеешь в виду умников, которые корпели над этим проектом?
— Ага. Людей, которые сначала создали его, а потом разрушили. Если это было остаточное действие, они бы снесли здесь все до основания и залили развалины несколькими тысячами тонн бетона. Ни за что не оставили бы этот кошмар дуракам вроде нас с тобой.
Он пожал плечами:
— Может, эффект проявился, когда они давно ушли отсюда.
— А может, все это нам померещилось, — промолвил я.
— Сразу обоим?
— Такое бывает.
— Одинаковые галлюцинации?
Подходящего ответа у меня не было, поэтому я сказал:
— Припадочно.
— Упадочно.
Я отказывался верить в это.
— Если «Загадочный поезд» был проектом путешествия во времени, то он не имел никакого отношения к работе моей матери.
— Ну и что?
— А то. Если он не имел отношения к ма, почему кто-то оставил мне эту бейсболку в яйцевидной комнате? Почему в другую ночь он оставил ее фото в воздухонепроницаемой камере? Почему сегодня кто-то засунул пропуск Лиланда Делакруа под «дворник» и послал нас сюда?
— Ты настоящая машина для задавания вопросов.
Бобби допил свой «Хайникен», и я засунул наши пустые бутылки в сумку-холодильник.
— Может быть, мы не знаем и половины того, что считаем известным, — сказал Бобби.
— Например?
— Может быть, в Уиверне все пошло наперекосяк из-за лабораторий генной инженерии, и причиной этого кавардака были теории твоей ма, как мы думали до сих пор. А может быть, и нет.
— Ты хочешь сказать, что наш мир уничтожила не моя мать?
— Ну, брат, мы можем быть уверены, что она приложила к этому руку. Как-никак она была здесь не последним человеком.
— Спасибо.
— С другой стороны, она могла быть виноватой в этом лишь частично, причем вполне возможно, что на ее долю пришлась меньшая часть.
Мой отец месяц назад умер от рака, причем, как я подозревал, рака не слишком естественного происхождения. После его смерти я нашел записки, в которых рассказывалось об Орсоне, об экспериментах по повышению интеллекта животных и сбежавшем ретровирусе, выведенном моей матерью.
— Ты сам читал записки моего отца.
— Возможно, он не знал всего.
— У них с ма не было секретов друг от друга.
— Ага. Два тела, одна душа.
— Это правда, — сказал я, задетый его сарказмом.
Он посмотрел на меня, поморщился и перевел взгляд на русло реки.
— Извини, Крис. Ты совершенно прав. Твои родители были не чета моим. Они были… особенные. В детстве я мечтал, чтобы мы с тобой были не просто друзьями, а братьями и чтобы твои па и ма были моими.
— Мы и есть братья, Бобби.
Он кивнул.
— Ближе, чем кровные, — сказал я.
— Не разводи нюни.
— Извини. В последнее время я ел слишком много сладкого.
Есть вещи, о которых мы с Бобби не говорим никогда, потому что их не опишешь и потому что слова могут их опошлить. Одна из таких вещей — наша святая дружба.
Бобби продолжил:
— Я вот о чем. Твоя ма тоже могла не знать всего. Не знать про проект «Загадочный поезд», который мог быть виноват в случившемся больше, чем она.
— Идея заманчивая. Но как?..
— Я не Эйнштейн, брат. Просто полощу себе мозги.
Он завел мотор и двинулся вниз по руслу, все еще не включая фар.
Я сказал:
— Я знаю, кем может быть Большая Голова.
— Просвети.
— Это один из второго отряда.
Первый отряд сбежал из лабораторий Уиверна в ту роковую ночь больше двух лет назад. Эти обезьяны были настолько неуловимыми, что все усилия поймать и уничтожить их оказались тщетными. Отчаявшись извести обезьян до того, как те устрашающе расплодятся, ученые, принимавшие участие в проекте, выпустили на волю второй отряд, чтобы он нашел первый. Эти умники исходили из того, что обезьяна быстрее найдет обезьяну.
Каждому члену нового отряда вшили передатчик со взрывателем, чтобы можно было уничтожить «следопыта» вместе с теми, кого он обнаружит. Хотя новые обезьяны вряд ли сознавали, для чего это сделано, оказавшись на воле, они выгрызли друг у друга передатчики и освободились.
— По-твоему, Большая Голова — обезьяна? — недоверчиво спросил Бобби.
— Сильно переделанная. Может быть, не совсем резус. Кажется, там есть кое-что от бабуина.
— Или от крокодила, — кисло сказал Бобби и нахмурился. — Я думал, что второй отряд более совершенен. Менее агрессивен.
— То есть?
— Большая Голова не похож на домашнюю киску. Он создан для битвы.
— Но он не нападал на нас.
— Просто он достаточно умен, чтобы знать, что сделает с ним ружье.
Впереди был пандус, по которому я съезжал на велосипеде. Тогда рядом со мной бежал Орсон. Именно туда Бобби вел джип.
Вспомнив несчастное животное, сидевшее на крыше бунгало и прикрывавшее лицо руками, я сказал:
— Не думаю, что он убийца.
— Ага, а зубы ему служат только для открывания банок с ветчиной.
— У Орсона тоже внушительные зубы, но он не убийца.
— Ладно, будем считать, что ты меня убедил. Давай пригласим Большую Голову на вечеринку с ночевкой, как делают школьницы. Приготовим побольше воздушной кукурузы, пиццу, будем завивать друг другу волосы и болтать о мальчиках.
— Задница.
— Минуту назад мы были братьями.
— Это было давно.
Бобби поднялся на насыпь между двумя знаками, предупреждавшими об опасности наводнения, проехал пустырь, оказался на улице и наконец включил фары. Он направлялся к дому Лилли Уинг.
— Думаю, мы с Пиа скоро снова будем вместе, — сказал Бобби, имея в виду Пиа Клик, которая считала себя воплощением Каха Хуны, богини серфинга.
— Она считает своим домом Уэймеа, — напомнил я.
— Я собираюсь применить мохо.
Мать-Земля вращалась, приближая рассвет, но улицы Мунлайт-Бея были такими тихими и пустынными, что ничего не стоило представить их полными призраков и трупов. Как в Мертвом Городе.
— Мохо? Ты что, подался в вудуисты? — спросил я Бобби.
— Фрейдистское мохо.
— Пиа слишком умна, чтобы клюнуть на это, — предсказал я.
Хотя последние три года Пиа вела себя странно, она не была дурочкой. До знакомства с Бобби она с отличием закончила Лос-Анджелесский университет. В те дни ее гиперреалистические картины продавались за большие деньги, а статьи, которые она писала для художественных журналов, отличались знанием дела и прекрасным стилем.
— Я расскажу ей про доску-тандем, — сказал он.
— Ага. С намеком на то, что найдешь себе новую вахине.
— Брат, ты оторвался от действительности. С Пиа это не поможет. Я скажу ей только одно: у меня есть серф, и я готов принять ее в любое время.
Так как медитации Пиа заставили ее счесть себя реинкарнацией Каха Хуны, она решила, что поддерживать плотскую связь с простым смертным будет с ее стороны святотатством. Это означало, что она до конца жизни обречена на целомудрие. Бобби пришел в уныние.
Призрак надежды забрезжил, когда Пиа пришла к следующему выводу: Бобби является реинкарнацией Кахуны, гавайского бога серфинга. Легенда о Кахуне была сложена современными серферами и опиралась на факты из жизни одного старого знахаря, в котором божественного было не больше, чем в местном костоправе. Тем не менее Пиа говорила, что Бобби в образе Кахуны — единственный человек на Земле, с которым она может заниматься любовью. Но для того, чтобы все началось сначала, он должен был осознать свою бессмертную сущность и смириться с судьбой.
Однако тут возникла новая проблема. То ли считая, что быть смертным Бобби Хэллоуэем ничуть не менее почетно, то ли из чистого упрямства, которого ему было не занимать, мой друг отказывался признавать себя богом серфинга.
По сравнению с трудностями современных влюбленных страдания Ромео и Джульетты казались высосанными из пальца.
— Так ты все-таки решил признать себя Кахуной? — спросил я, когда машина начала взбираться на холмы.
— Нет. Я сыграю в таинственность. Не стану говорить, что я не Кахуна. Буду спокоен. Когда она поднимет эту тему, напущу на себя загадочный вид, и пусть думает что хочет.
— Этого мало.
— Есть и еще кое-что. Я расскажу ей свой сон. Она явилась мне в образе прекрасной богини, облаченной в золотисто-голубой шелк «холоку», летающей над великолепной трехметровой волной, и сказала мне: «Папа хе’е налу». По-гавайски это значит «доска для серфинга».
Мы находились в жилом районе неподалеку от Оушн-авеню (главной улицы Мунлайт-Бея, проходившей на юго-запад), когда из-за угла на перекресток выехала машина и двинулась в нашу сторону. Это был солидный седан, «Шевроле» последней модели, бежевый или белый, с обычным калифорнийским номером.
Я закрыл глаза, чтобы защитить их от света приближавшихся фар. Хотелось пригнуться, вжаться в сиденье и прикрыть лицо, но это привлекло бы ко мне внимание надежнее, чем хлопок бумажного пакета.
Когда «шевви» поравнялся с нами и его фары перестали быть опасными, я открыл глаза и увидел двух мужчин впереди, а одного на заднем сиденье. Это были здоровенные ребята в темных костюмах, бесстрастные, как турнепс, и не обращавшие на нас никакого внимания. Их мертвые глаза ночных созданий были пустыми, холодными и решительными.
Тут мне почему-то вспомнилась темная фигура на склоне опоры тоннеля под шоссе № 1.
Когда мы миновали «шевви», Бобби сказал:
— Служители закона.
— Профессионалы, — согласился я.
— Это у них на лбу написано.
Я поглядел на их хвостовые фары в зеркало заднего вида и сказал:
— Во всяком случае, они не по нашу душу. Похоже, что-то ищут.
— Элвиса Пресли[22].
Убедившись, что «шевви» не собирается преследовать нас, я напомнил:
— Ты остановился на том, что Пиа летала над волнами и сказала тебе: «Папа хе’е налу».
— Верно. Во сне она велела мне купить доску-тандем, чтобы мы могли плавать вместе. Поэтому я купил доску и готов к встрече.
— Бредятина, — сказал я, полный дружеского скепсиса.
— Это правда. Я действительно видел сон.
— Не может быть.
— Может. Честно говоря, я видел его три ночи подряд и слегка струхнул. Расскажу ей все, а там пусть сама решает.
— Когда напустишь на себя таинственность, не признавайся, что ты Кахуна, но источай божественную харизму.
Бобби встревожился и даже притормозил перед знаком, чего до сих пор не делал.
— Ты думаешь, я на это не способен?
Если уж говорить о харизме, то тут Бобби нет равных. Она сочится из всех его пор.
— Брат, — сказал я, — в тебе столько харизмы, что, вздумай ты основать секту самоубийц, с тобой в пропасть прыгнули бы тысячи людей.
Он был доволен.
— Да? Ты не пудришь мне мозги?
— Нет, — заверил я.
— Mahalo[23].
— На здоровье. Только один вопрос.
Он прибавил газу и сказал:
— Спрашивай.
— Почему прямо не сказать Пиа, что ты Кахуна?
— Я не могу лгать ей. Я ее люблю.
— Это невинный обман.
— Ты лжешь Саше?
— Нет.
— А она тебе?
— Она вообще никому не лжет, — сказал я.
— Между любящими не бывает невинных обманов.
— Ты продолжаешь удивлять меня.
— Своей мудростью?
— Своей сентиментальной душой плюшевого мишки.
— Нажми мне на живот, и я спою колыбельную.
— Поверю на слово.
Мы были всего лишь в нескольких кварталах от дома Лилли Уинг.
— Подъедешь с черного хода, через переулок, — распорядился я.
Я бы не удивился, если бы нас поджидал полицейский патруль или еще одна машина без опознавательных знаков, полная людей с лицами из гранита, но в переулке было пустынно. У дверей гаража стоял Сашин «Форд-Эксплорер», и Бобби припарковался рядом с ним.
За проходом в гигантских эвкалиптах лежал овраг, погруженный в непроглядную тьму. В отсутствие луны там могло быть что угодно: бездонная пропасть, огромное темное море, конец земли и пасть вечности.
Выходя из джипа, я вспомнил, как мой дорогой Орсон в поисках следа Джимми изучал сорняки на краю оврага. Его возбужденное тявканье, когда удалось обнаружить запах. И безоглядную готовность тут же устремиться в погоню.
Всего несколько часов назад. Несколько веков назад.
Казалось, время сорвалось с цепи и здесь, вдали от яйцевидной комнаты.
При мысли об Орсоне сердце сжалось так, что я не мог дышать.
Я вспомнил, как два с лишним года назад, в январе, при свечах сидел рядом с отцом в холодном морге больницы Милосердия, дожидаясь катафалка, который должен был отвезти тело моей матери в похоронное бюро Кирка, чувствуя себя так, словно сам умер от горя, и боясь пошевелиться или заговорить, как будто я был полой фаянсовой фигуркой, над которой занесен молоток. И палату отца всего лишь месяц назад. Страшную ночь его смерти. Как я держал его руку в своей, склонившись над ограждением кровати, вслушиваясь в его последние, сказанные шепотом слова: «Ничего не бойся, Крис. Ничего не бойся». А потом его рука бессильно повисла. Я поцеловал его в лоб, в щетинистую щеку. Так как я сам был ходячим чудом, сумевшим с диагнозом ХР прожить до двадцати восьми лет, то верил в чудеса, в их реальность и необходимость. Поэтому я крепко держал отцовскую руку, целовал небритую щеку, еще горячую от лихорадки, и ждал — нет, яростно требовал чуда. Прости меня господь, я ждал, что отец восстанет, как Лазарь, потому что боль от его потери была невыносимой, а мир без него — холодным и темным. Хотя я и без того был избалован чудесами, но жаждал еще одного. Я просил бога, умолял его, торговался с ним, но сохранение естественного порядка вещей важнее наших желаний, поэтому, как ни горько, мне пришлось смириться и неохотно выпустить безжизненную руку отца.
А теперь я стоял в переулке и не мог вздохнуть, вновь пронизанный страхом, что переживу и Орсона, моего брата, особое, драгоценное существо, которое было в этом мире еще более чужим, чем я. Если бы он умер в одиночестве, без гладящей его дружеской руки, без успокаивающего голоса, который бы говорил ему, что его любят, мысль о его мучениях разорвала бы мне сердце.
— Брат, — сказал Бобби, кладя руку мне на плечо и слегка сжимая его. — Все будет хорошо.
Я не говорил ни слова, но Бобби знал, какие страхи обуревали меня, когда я стоял в переулке и смотрел на темный овраг за эвкалиптами.
Способность дышать внезапно вернулась ко мне, а с ней вернулась и надежда. То был один из отчаянных приступов надежды, которая, оказываясь тщетной, убивает тебя, надежды безумной, беспочвенной, но убеждающей. Надежды, на которую в преддверии гибели мира я не имел права: мы найдем Джимми Уинга и Орсона живыми и здоровыми, а те, кто хотел причинить им вред, будут гореть в аду!
Глава 16
Всю дорогу от деревянной калитки до заднего двора, где стоял густой запах жасмина, я думал только об одном: удастся ли передать Лилли хотя бы частичку моей вновь обретенной веры, что я найду ее сына живым и невредимым? Мне нечем было подкрепить эту оптимистическую версию. Наоборот, расскажи я ей хотя бы часть того, что мы с Бобби видели в Форт-Уиверне, Лилли тоже лишилась бы надежды.
На улице перед бунгало типа «Кейп-Код» вовсю светили фонари. Но в окнах кухни Лилли теплились свечи. Здесь ждали моего возвращения.
На заднем крыльце стояла Саша. Должно быть, она вышла с кухни, услышав, как у гаража остановился джип.
Образ Саши, который я ношу с собой, идеален; и все же когда я вижу ее после долгого перерыва, она кажется мне красивее, чем в воспоминаниях. Хотя мое зрение адаптировалось к темноте, но свет был таким скупым, что я не видел ее прозрачно-серых глаз, волос цвета красного дерева и сияния слегка веснушчатой кожи. И все же она сияла.
Мы обнялись, и она прошептала:
— Привет, Снеговик.
— Привет.
— Джимми?
— Еще нет, — шепотом ответил я. — А теперь и Орсон пропал.
Ее объятия стали крепче.
— В Уиверне?
— Ага.
Она поцеловала меня в щеку.
— У него не только доброе сердце и виляющий хвост. Он сильный и может постоять за себя.
— Мы вернемся за ним.
— Верно, черт побери. И я с вами.
Сашина красота не физическая. Вернее, не столько физическая. В ее лице есть мудрость, сострадание, смелость и сияние вечности. Эта другая красота — красота духовная, глубинная, скрытая — иногда пугает меня и приводит в отчаяние. В такие минуты я понимаю жрецов древних культов, не желавших отрекаться от своей веры и становившихся мучениками.
Я не чувствую, что совершаю святотатство, сравнивая красоту Саши с милосердием господа, потому что одно из них является отражением другого. Самозабвенная любовь, которую мы отдаем другим людям — вплоть до желания умереть за них, как происходит у нас с Сашей, — лишний раз доказывает, что люди — не эгоистичные животные; мы несем в себе божественную искру, и, если знаем о ее существовании, наша жизнь обретает достоинство, смысл и надежду. В Саше эта искра горит очень ярко, но этот свет не вредит мне, а лечит.
Обняв Бобби, который нес ружье, Саша прошептала:
— Лучше оставь его здесь. Лилли и без того трясет.