Скованный ночью Кунц Дин

По лицу отца Тома струились слезы, не менее горькие, чем уксус в губке, предложенной его страдающему спасителю.

— Я верую. Верую в милосердие Христа. Да, я верую. Я верую в милосердие Христа.

В его глазах пылал желтый свет.

Пылал.

Первой жертвой отца Тома стал я — то ли потому, что стоял между ним и дверью, то ли потому, что был сыном Глицинии Джейн Сноу. В конце концов, именно дело ее жизни, давшее нам такие чудеса, как Орсон и Мангоджерри, сделало возможным изменение левой руки священника. Хотя его человеческая часть верила в бессмертную душу и милосердие Христа, было вполне понятно, что другая, более темная часть сменила эту веру на жажду кровавой мести.

Независимо от того, кем он стал, отец Том оставался священником, а родители воспитали во мне уважение к духовным особам и жалость к людям, сходящим с ума от отчаяния. Уважение, жалость и двадцать восемь лет родительских наставлений заглушили мой инстинкт самосохранения (увы, увы, Дарвин!), и вместо того чтобы отбить яростную атаку отца Тома, я прикрыл руками лицо и попытался уклониться.

Он не был умелым драчуном и бросился вперед, как старшеклассник на спортплощадке, используя в качестве оружия свою массу. Отец Том врезался в меня с большей силой, чем можно было ожидать от священника, тем более иезуита.

Я отлетел и ударился о высокий шкаф. Одна из ручек больно впилась мне в спину чуть ниже левой лопатки.

Отец Том молотил меня правым кулаком, но я больше опасался его страшной левой. Я не знал, насколько остры ее волосатые кончики, но больше всего на свете не хотел, чтобы эта грязная клешня прикасалась ко мне. Грязная не в гигиеническом смысле. Такая же грязная, как раздвоенное копыто или голый розовый хвост дьявола.

Колотя меня, священник громко повторял свое религиозное кредо:

— Я верую в милосердие Христа, милосердие Христа, милосердие, я верую в милосердие Христа!

Его слюна брызгала мне в лицо, дыхание благоухало перечной мятой.

Это бесконечное пение не имело целью убедить меня или кого-нибудь еще, включая самого господа, в незыблемости его веры. Скорее наоборот, отец Том пытался убедить в этом самого себя, напомнить себе, что надежда есть, и испытать эту надежду, чтобы снова овладеть собой. Несмотря на дьявольский серный свет, горевший в его глазах, и стремление к убийству, вселившее неожиданную силу в это неумелое тело, я продолжал видеть в отце Томе беззащитного слугу божьего, который пытается справиться с поселившейся в нем яростью и найти способ вернуться к добру.

Бобби и Рузвельт с проклятиями схватили священника и попытались оттащить его. Но отец Том, вцепившись в меня, лягался и бил их локтями в живот и ребра.

Секунду назад он не умел драться, но быстро научился. Или эта борьба помогла прорваться наружу его новой сущности: дикой ярости, которая знает все способы убивать.

Я почувствовал, как что-то потянуло мой свитер, и понял, что это гнусный коготь. В ткань впились острые волосатые кончики клешней.

К горлу подступила тошнота. Я схватил священника за запястье и попытался удержать его. Плоть под моей ладонью оказалась странно горячей, сальной и отвратительной, как тело в последней стадии разложения. Местами она была омерзительно мягкой, местами загрубевшей.

До сих пор эта неожиданная схватка, несмотря на ожесточение, пробуждала во мне черный юмор. О таких драках позже со смехом вспоминают за кружкой пива на пляже. Раунд бокса с толстячком-священником в заставленной антиквариатом спальне. Но внезапно исход боя перестал казаться известным заранее, и мне стало не до юмора — ни до светлого, ни до черного.

Его запястье ничем не напоминало запястье скелета из кабинета биологии; оно скорее походило на то, что видит больной белой горячкой после десятой бутылки бурбона. Кисть развернулась так, как никогда не смогла бы сделать человеческая рука. Казалось, в нее вставлен шарнир. Клешня вцепилась в мои пальцы, заставив меня быстро отдернуть руку.

Хотя я чувствовал себя так, словно драка со священником длится целую вечность, давая мне моральное право вытатуировать его имя на обоих бицепсах, на самом деле наш поединок занял не больше полминуты, пока Рузвельт не оторвал от меня отца Элиота. Наш обычно чинный специалист по общению с животными пообщался с животным, обитавшим в иезуите, подняв его и отшвырнув в сторону так легко, словно тот был не тяжелее самой Смерти, которая, в конце концов, всего лишь скелет в саване.

Отец Том в развевающейся сутане пролетел по воздуху и плюхнулся на кровать, заставив пару самоубийц задергаться в посмертном экстазе. Пружины взвизгнули, священник упал на пол лицом вниз, но тут же с нечеловеческой ловкостью поднялся на ноги.

Служитель божий больше не распевал свое кредо, а скорее хрюкал, как кабан. Издавая странные сдавленные звуки ярости, он схватил стул с обивкой из ткани, расписанной нарциссами. Какое-то время казалось, что отец Том начнет крушить все подряд, но он швырнул стул в Рузвельта.

Рузвельт отвернулся как раз вовремя, чтобы стул угодил ему не в лицо, а в широкую спину.

Из телевизора несся медовый голос Элтона Джона, в сопровождении хора и симфонического оркестра певшего «Можешь ли ты любить сегодня вечером?».

Не успел стул врезаться в могучую спину Рузвельта, как отец Том метнул в Сашу банкеткой от трельяжа.

Она не сумела уклониться. Скамейка ударила ее в плечо и опрокинула на оттоманку.

Увидев, что попал в цель, одержимый священник начал швырять мебелью в меня, в Бобби, в Рузвельта, и хотя у него продолжали вырываться нечленораздельные звуки, он ухитрился произнести и несколько коротких, но знакомых слов. Эти слова, полные злобной радости, звучали в перерывах между атаками. За овальным ручным зеркалом в перламутровой оправе — «во имя Отца» — последовали тяжелая серебряная щетка для волос — «Сына», — несколько декоративных эмалевых шкатулок — «и Святого Духа!», — фарфоровая ваза для цветов, которая ударила Рузвельта в лицо с такой силой, что он рухнул, словно оглушенный кувалдой. Флакон для духов пролетел рядом с моей головой и разбился о громоздкий шкаф, наполнив спальню ароматом роз.

Мы с Бобби, ныряя, уклоняясь и прикрывая лица руками, бросились к Тому Элиоту. Сам не знаю зачем. Может быть, мы думали, что объединенными усилиями сумеем повалить его на пол и удержать несчастного безумца, пока к нему не вернется здравый смысл. Если у него еще оставался здравый смысл. Через секунду это стало внушать большие сомнения.

Когда у священника кончились стоявшие на трельяже боеприпасы, Бобби бросился вперед, на долю секунды опередив меня.

Но, вместо того чтобы отступить, отец Том сам метнулся навстречу, схватил Бобби и оторвал его от пола. Он больше не был отцом Томом, так как обладал сверхъестественной мощью и яростью бешеного быка. Священник пронесся через всю спальню, расшвыривая стулья, и впечатал, вмазал, всадил Бобби в угол с такой силой, что у моего друга должны были хрустнуть плечи. Бобби вскрикнул от боли, а Элиот вцепился когтями в его ребра, казалось, протыкая их насквозь.

Тут настала моя очередь. Я налетел на отца Тома сзади, обвил его шею сгибом правой руки и сделал «замок», взявшись за запястье кистью левой. Захват был удушающим. Я закинул ему голову, давя на кадык и пытаясь оттащить от Бобби.

О да, Бобби он бросил, но, вместо того чтобы упасть на колени и сдаться, отец Том, который не нуждался ни в воздухе, ни в кровоснабжении мозга, начал лягаться и бодать меня головой в лицо, пытаясь сбросить со своей спины.

Я слышал крик Саши, но не понимал слов, пока священник не предпринял четвертую попытку и действительно чуть не сбросил меня. Мой захват ослабел, отец Том ликующе зарычал, и тут я наконец услышал:

— Крис, в сторону! Крис! Отойди в сторону!

Чтобы выполнить эту просьбу, требовалось полное доверие, но я знал, что Саше можно доверять и в любви, и в смертельном бою, а потому ослабил удушающий захват и не успел сделать шаг в сторону, как священник сбросил меня.

Отец Том выпрямился во весь рост; казалось, он стал выше прежнего. Но я догадывался, что это иллюзия. Его дьявольский гнев был таким внезапным и таким бешеным, что между Элиотом и металлическим предметом должна была вспыхнуть вольтова дуга. Ярость сделала его великаном. В глазах иезуита горел столь яркий желтый свет, словно внутри его черепа было не новое превращающееся вещество, а ядерный реактор, от которого могла бы питаться новая Вселенная.

Я отступил, тяжело дыша, и как дурак начал искать пистолет, отобранный Мануэлем.

Саша держала подушку, как видно, выдернутую из-под головы самоубийцы. Это было таким же безумием, как и все остальное. Неужели она собирается задушить отца Тома или забить его до смерти мешком с гусиными перьями? Но когда Саша приказала ему повернуться спиной и сесть, я понял, что под подушкой скрывается «чифс-спешиал» 38-го калибра. Это должно было заглушить звук выстрела, если бы Саше действительно пришлось стрелять. Окна спальни выходили на улицу, и звук мог вызвать громкое эхо.

Можно было заранее сказать, что священник ее не услышит. К тому времени он был в состоянии слышать лишь то, что творилось у него внутри: рычащий ураган его «превращения».

Он открыл рот, оскалил зубы и испустил страшный вопль, за ним другой, страшнее первого. Затем последовали крики и жалобные стоны, которые выражали попеременно боль и удовольствие, отчаяние и радость, слепой гнев и угрызения совести, словно внутри этого измученного тела находилось множество душ.

Вместо того чтобы приказать отцу Тому замолчать, Саша начала читать заупокойную молитву. Может быть, она не хотела прибегать к оружию. Может быть, боялась, что его безумные вопли услышат на улице, что привлечет нежелательное внимание. Ее голос дрожал, из глаз лились слезы, но я знал, что Саша сможет довести дело до конца.

Отец Том с пеной на губах поднял руки, словно призывая на нас гром небесный, и вдруг затрясся всем телом, как в пляске святого Витта.

Бобби стоял в том же углу, где его бросил Элиот, и прижимал обе руки к левому боку, пытаясь остановить кровь.

Рузвельт перекрывал дверь в коридор. Он держался за то место, в которое попала цветочная ваза.

Судя по выражениям их лиц, не один я считал, что нас ждет новый приступ ярости, более страшный, чем тот, который мы видели. Конечно, я не думал, что отец Том на наших глазах превратится из священника в чудовище, как инопланетянин в фантастическом фильме, полувасилиск-полупаук, силой прорвется сквозь наш строй и проглотит беспомощную Мангоджерри, как мятную лепешку после ужина. Плоть и кости не могут изменяться с быстротой воздушной кукурузы в микроволновой печи. Однако новое превращение пастора в хищника меня уже ничуть не удивило бы.

Тем не менее все же священник сумел удивить меня и всех нас, когда он обратил гнев на себя самого. Хотя задним числом я сообразил, что должен был вспомнить птиц, крыс «веве» и слова Мануэля о психологическом взрыве. Клирик испустил еще один вой, выражавший нечто среднее между яростью и скорбью; хотя этот крик был не таким громким, как прежние, но еще более страшным, потому что был лишен надежды. После этого душераздирающего жалобного воя он ударил себя кулаком по лицу. Как видно, его правая рука была не слабее деформированной левой, потому что из носа и разбитых губ тут же хлынула кровь.

Саша все еще молилась, хотя должна была понять, что отцу Тому Элиоту уже не может помочь никто и ничто на свете.

Словно пытаясь изгнать дьявола из самого себя, он начал терзать когтями щеки, глубоко вонзая в них кончики пальцев, и едва не вырвал себе правый глаз.

Внезапно в воздух взвились перья, закружились вокруг священника, и я не сразу сообразил, что Саша выстрелила из своего «38-го». Подушка не полностью заглушила звук, но я его не услышал: мозг еще сверлили дикие крики отца Тома.

Священник дернулся от удара, но не упал и не перестал жалобно выть и терзать щеки.

Я услышал второй выстрел — «бам-м!», — а за ним третий.

Том Элиот рухнул на пол, скорчился, задрыгал ногами, как собака, во сне бегущая за кроликами, потом затих и умер.

Саша спасла его не только от мучений, но и от самоуничтожения, которое, как он считал, обрекло бы его бессмертную душу на вечное проклятие.

За время, прошедшее с той минуты, как священник бросил в Рузвельта стул, а в Сашу банкетку, произошло так много событий, что я удивился, услышав Элтона Джона, который все еще пел свою песню.

Прежде чем опустить подушку, Саша повернулась к телевизору и сделала то, чего давно хотелось всем нам, — выстрелила в экран.

Неподобающе веселая музыка наконец-то умолкла. Кинескоп разлетелся вдребезги, из телевизора посыпались искры, комната погрузилась в темноту, и мы насторожились. А вдруг это лишь показалось, что превратившийся священник мертв? Каждому из нас хватило бы трех выпущенных в грудь пуль «38-го», чтобы стать пищей для червей, но, как прошлой ночью заметил Бобби, накануне Апокалипсиса никаких правил не существует.

Я потянулся за фонариком, однако за поясом было пусто. Должно быть, он выпал во время схватки.

В моем воображении тут же возник воскресший священник, превратившийся в нечто такое, с чем не мог бы справиться целый батальон морских пехотинцев.

Бобби включил одну из настольных ламп.

Мертвый человек все еще оставался и человеком, и мертвецом. Смотреть на эту груду плоти было невыносимо.

Саша сунула «38-й» в кобуру, отвернулась, ссутулилась, опустила голову и прикрыла лицо рукой, пытаясь прийти в себя.

Выключатель был трехпозиционным, и Бобби убавил свет. Розовый шелковый абажур оставлял большую часть комнаты в тени, однако свет был достаточно ярким, чтобы развеять наши страхи.

Я подобрал с полу фонарик, щелкнул им и снова засунул за пояс.

Пытаясь справиться с одышкой, я подошел к одному из двух окон. Шторы, тяжелые и плотные, как шкура слона, должны были заглушить звук выстрела еще успешнее, чем подушка, через которую стреляла Саша.

Я отодвинул штору и выглянул на освещенную фонарем улицу. Никто не бежал к дому Стэнуиков и не показывал на него пальцем. Машин перед домом тоже не было. Улица казалась пустынной.

Насколько я помню, никто не произнес ни звука, пока мы не спустились по лестнице и не прошли на кухню, где при свете керосиновой лампы нас ждала серьезная кошка. Может быть, мы просто не сказали ничего запоминающегося, но мне кажется, что это шествие проходило в мертвой тишине.

Бобби снял свою гавайку и черный хлопчатобумажный пуловер, промокшие от крови. В его левом боку были четыре дыры — раны, нанесенные тератоидной рукой клирика.

Это полезное слово из научного лексикона моей матери означало нечто чудовищное, организм или часть организма, деформированные в результате повреждения генетического материала. Я всегда интересовался исследованиями и теориями ма, потому что, как она любила повторять, этот труд был «поисками бога в часовом механизме», а я считал ее работу самой важной на свете. Но бог предпочитает наблюдать за тем, что мы делаем с собой сами, и не облегчает нам задачу его поисков по эту сторону смерти. А когда мы думаем, что нашли дверь, за которой ждет он, та открывается и вместо божества показывает нам нечто тератоидное.

В ванной, смежной с кухней, Саша обнаружила аптечку и пузырек аспирина.

Бобби стоял у раковины, с помощью чистого полотенца и жидкого мыла промывал свои раны и тихонько шипел сквозь зубы.

— Больно? — спросил я.

— Нет.

— Дерьмово.

— А ты как?

— Синяки.

Четыре царапины на боку были неглубокими, но обильно кровоточили.

Рузвельт сел у стола, достал из холодильника несколько кубиков льда, завернул их в кухонное полотенце и приложил этот компресс к заплывшему левому глазу. К счастью, цветочная ваза не разбилась, иначе осколки могли бы угодить в глаз.

— Плохо? — спросил я.

— Бывало и хуже.

— Во время футбола?

— Алекс Каррас.

— Великий игрок.

— Приличный.

— Он валил вас?

— И не однажды.

— Как трактор, — догадался я.

— Бульдозер. Вроде этой вазы.

Саша смачивала тряпочку перекисью водорода и прикладывала к ранам Бобби. Стоило убрать тампон, как на неглубоких порезах начинала бешено пузыриться кровавая пена.

У меня так болело все тело, словно я шесть часов подряд кувыркался в промышленной сушильной установке.

Я принял две таблетки аспирина и запил их апельсиновым соком, обнаруженным в холодильнике Стэнуиков. Рука с банкой так дрожала, что несколько капель попало мне на подбородок и одежду. Видно, родители ошиблись, когда позволили мне в пять лет снятьслюнявчик.

После перекиси Саша перешла к спирту и повторила процедуру. Бобби больше не шипел, только скрипел зубами. Когда стало казаться, что ему до самой смерти придется питаться только супами-пюре, Саша смазала царапины неоспорином.

Эта долгая процедура оказания первой помощи проходила молча. Все мы знали, зачем нужно применять столько антибактериальных препаратов, и говорить об этом значило бы сыпать соль на рану.

В ближайшие недели и месяцы Бобби придется чаще, чем обычно, смотреться в зеркало, причем отнюдь не из тщеславия. И поглядывать на руки, следя, не появится ли на них что-нибудь… тератоидное.

Пока Саша заканчивала бинтовать раны Бобби, я обнаружил у двери из кухни в гараж доску с висевшими на колышках ключами зажигания. Саше не пришлось соединять провода напрямую.

В гараже стояли красный «Ягуар» и белый «Форд-Эксплорер».

При свете фонарика я разложил заднее сиденье «Форда», чтобы Бобби и Рузвельт могли лечь. Если бы в машине была одна Саша, это привлекло бы к нам меньше внимания.

Вести машину должна была Саша, потому что только она знала место встречи на шоссе Гадденбека.

Когда Бобби, медленно переставляя ноги, вошел в гараж, на нем снова были пуловер и гавайка.

— Тебе там будет удобно? — спросил я, кивнув на заднее сиденье.

— Я бы слегка вздремнул.

Разместившись рядом с сиденьем водителя, я распластался в кресле, приняв классическую позу бегущего из тюрьмы, и только тут ощутил, что тело у меня болит от макушки до самых пяток. Однако я был жив. Раньше мне казалось, что не всем нам суждено выбраться из дома Стэнуиков с целыми мозгами и сердцами, но я ошибся. Когда речь идет о предчувствии катастрофы, кошкам доверять можно, а опасениям Кристофера Сноу нельзя. И слава богу.

Едва Саша завела мотор, как Мангоджерри забралась на ручку между двумя сиденьями. Она сидела прямо, насторожив уши, и смотрела вперед, словно украшение капота, перепутавшее свое место.

Когда Саша с помощью дистанционного пульта открывала автоматическую дверь гаража, я спросил ее:

— Ты о’кей?

— Нет.

— Хорошо.

Я знал, что физических повреждений у нее нет; ответ Саши относился к ее эмоциональному состоянию. Убив Тома Элиота, Саша сделала единственное, что могла. Спасла, может быть, не одного из нас и избавила священника от ужасной необходимости покончить с собой. Однако эти три выстрела дались ей нелегко — теперь она ощущала тяжкое бремя моральной ответственности. Не вины. Она была достаточно умна и понимала, что в сделанном ею никакой вины нет. Но Саша знала и другое: даже в хороших поступках есть то, что ранит душу и оставляет шрамы на сердце. Если бы она ответила на мой вопрос улыбкой и заверениями, что все в порядке, она не была бы той Сашей Гуделл, которую я люблю, и у меня были бы причины подозревать, что она «превращается».

Мы ехали через Мунлайт-Бей молча, занятые собственными мыслями.

В паре миль от дома Стэнуиков кошка потеряла интерес к тому, что происходит впереди. Она удивила меня, прыгнув ко мне на грудь и уставившись в глаза.

Мангоджерри смотрела на меня не мигая. Я долго выдерживал этот взгляд и гадал, о чем она думает.

Ее способ мышления, несмотря на высокий интеллект, должен радикально отличаться от нашего. Она воспринимает этот мир с другой точки зрения, которая чужда нам так же, как точка зрения инопланетянина. Она живет одним днем, не ощущая груза человеческой истории, философии, триумфов, трагедий, благих намерений, глупости, жадности, зависти и тщеславия; должно быть, она свободна от бремени. Дика и в то же время цивилизованна. Она ближе к природе, чем мы; следовательно, она не питает иллюзий, знает, что жизнь тяжела и что природа прекрасна, но равнодушна. Хотя Рузвельт говорит, что из Уиверна сбежали и другие кошки, их не может быть много. Если Мангоджерри такое же исключение из представителей своего вида, как и Орсон, то, несмотря на присущую кошкам привычку к самостоятельности, это маленькое создание должно временами ощущать страшное одиночество.

Когда я начал гладить кошку, Мангоджерри отвела глаза и свернулась у меня на груди. Она была маленькой и теплой, и я ощущал биение ее сердца не только ладонью, но и всем телом.

Я не специалист по общению с животными, но, кажется, знаю, почему Мангоджерри привела нас к дому Стэнуиков. Мы оказались там не для того, чтобы стать свидетелями смерти, а чтобы сделать то единственное, что было необходимо отцу Тому Элиоту.

С незапамятных времен люди подозревали, что некоторые животные обладают по крайней мере одним чувством, дополняющим наши. Восприятием вещей, которых мы не видим. Предвидением.

Соединим это шестое чувство с интеллектом и предположим, что с ростом ума растет и совесть. Проходя мимо дома Стэнуиков, Мангоджерри могла почувствовать умственную, душевную и физическую боль отца Тома Элиота и понять, что этому страдающему человеку необходимо избавление.

Или все это чушь?

Впрочем, в отношении Мангоджерри я могу быть прав и не прав одновременно.

«Кошки знают правду».

Глава 23

Шоссе Гадденбека — пустынная полоса гудрона с двухрядным движением, тянущаяся на восток вдоль южной границы Форт-Уиверна, а затем сворачивающая на юго-восток, к нескольким ранчо в наименее населенной части штата. Летняя жара, зимние дожди и бич Калифорнии — землетрясения заставили полотно дороги потрескаться, покрыли его выбоинами и размыли обочины. Шоссе отделяла от обнимавших его чувственно закругленных холмов лишь полоса разнотравья, ранней весной на короткое время расшитая полевыми цветами.

Мы ехали, не видя фар встречных машин. Вдруг Саша резко затормозила, остановилась и сказала:

— Гляньте-ка.

Я выпрямился. То же сделали Бобби и Рузвельт, а Мангоджерри тревожно всмотрелась в лобовое стекло. Тем временем Саша дала задний ход и вернулась метров на пять.

— Чуть не переехала их, — пробормотала она.

Фары освещали такое количество лежавших на дороге змей, которого хватило бы, чтобы заполнить террариумы всех зоопарков страны.

Облокотясь на переднее сиденье, Бобби тихонько присвистнул и сказал:

— Должно быть, где-то здесь открылись ворота ада.

— Все гремучки? — спросил Рузвельт, снимая компресс с распухшего глаза и прищуриваясь.

— Трудно сказать, — ответила Саша. — Но похоже, что так.

Мангоджерри встала лапами на мое правое колено, передние поставила на приборную доску, вытянула голову и издала один из характерных кошачьих звуков — полушипение-полурычание, означавшее крайнюю степень омерзения.

Даже с расстояния метров в семь-восемь было невозможно подсчитать количество копошившихся на шоссе ядовитых змей, но вылезать из машины и производить точную перепись мне как-то не хотелось. На первый взгляд их было от семидесяти до ста.

По опыту я знал, что гремучие змеи скорее вольные охотники и, как правило, не собираются вместе. Сразу несколько штук может увидеть лишь тот, кому посчастливится наступить в их гнездо; однако никакое гнездо не смогло бы вместить такое количество пресмыкающихся.

Но поведение этих гадов было еще более странным, чем то, что они собрались под открытым небом. Они извивались и ползали друг через друга, образуя медленно и сладострастно копошащуюся массу; среди этих заплетенных кос одновременно поднимались в воздух восемь-десять голов и три-четыре длинные шеи. Они щелкали челюстями, обнажали клыки, выбрасывали языки и снова опускались в кучу, а на смену им приходили новые, не менее злобные; один наряд часовых сменялся другим.

Было похоже, что Медуза из классического древнегреческого мифа прилегла вздремнуть на шоссе Гадденбека, бросив свою затейливую прическу из змей на произвол судьбы.

— Ты хочешь проехать через них? — спросил я.

— Едва ли, — ответила Саша.

— Закрой все форточки и вперед, — предложил Бобби. — Добрая будет охота.

Рузвельт ответил:

— Моя мама всегда говорит: «Терпение вознаграждается».

— Змеи здесь не из-за нас, — сказал я. — Им нет до нас дела. Они нам не мешают. Просто мы попали сюда в неудачное время. Они уползут, и скорее раньше, чем позже.

Бобби похлопал меня по плечу.

— Малый, ма Рузвельта выражается куда лаконичней.

Каждая змея, занимавшая позицию стража, тут же обращала внимание на нас. В зависимости от угла падения света их глаза горели или вспыхивали красным, белым, реже зеленым пламенем, как самоцветы.

Я догадывался, что их привлекает свет. Пустынные гремучки, как и большинство змей, почти глухие. Но видят они хорошо, особенно по ночам, когда их щелевидные зрачки расширяются, повышая чувствительность сетчатки. Чутье у змей, может быть, и не такое тонкое, как у собак. Во всяком случае, их редко пускают по следу сбежавших из тюрьмы или заставляют обнюхивать багаж в поисках контрабанды; однако кроме неплохого носа у них есть еще один орган обоняния — орган Якобсона, который состоит из двух мешочков, выстланных чувствительной тканью и расположенных в небе. Именно поэтому змеи так часто высовывают раздвоенный язык: этот язык вылизывает из воздуха микроскопические частички, несущие запах, и доставляет их к мешочкам, которые анализируют гроздья молекул на вкус. Сейчас гремучие змеи то и дело лизали воздух, ловя наш запах и пытаясь решить, насколько лакомая добыча скрывается за светом фар.

Я много узнал о пустынных гремучках, с которыми делил первую, более теплую часть ночи. Они не лишены своеобразной красоты.

Странное стало еще более странным, когда один из извивавшихся часовых резко откинулся назад и укусил другого, поднявшегося рядом. Укушенная гремучка дала сдачи; они сплелись в клубок, упали на шоссе, и копошившаяся куча поглотила их. На минуту это скопище забыло прежнюю лень. Змеи свивались, распрямлялись, как хлещущие бичи, и набрасывались друг на друга, словно сердитая пара, начавшая драку, разожгла в колонии гражданскую войну.

Когда орда снова утихомирилась, Саша спросила:

— Змеи часто кусают друг друга?

— Обычно нет, — ответил я.

— Не думаю, что они чувствительны к собственному яду, — заметил Рузвельт, снова прикладывая к левому глазу пакет со льдом.

— Ну, — уронил Бобби, — если нас приговорят к возвращению в среднюю школу, можно будет подготовить на эту тему доклад.

Тут одна из змей вновь подняла голову, лизнула воздух в поисках жертвы, укусила второго часового, а третья ловко укусила первую. Троица рухнула на дорогу, и в стане пресмыкающихся началась новая междоусобица.

— То же, что у птиц, — сказал я. — И у койотов.

— И в доме Стэнуиков, — добавил Рузвельт.

— Психологический взрыв, — откликнулась Саша.

— Они уходят, — сказал Рузвельт.

Действительно, извивающиеся легионы, если можно так выразиться, выступили в поход. Они переползали двухрядное шоссе, правую узкую обочину и исчезали в высокой траве и полевых цветах.

Однако процессия не кончалась. Первая сотня змей давно растворилась в траве, но через левую обочину ползли все новые и новые десятки, как будто перед нами был вечный змеиный двигатель.

Наверно, в южную пустошь перекочевали три-четыре сотни все более возбуждавшихся змей, пока дорога не очистилась окончательно. Когда на шоссе не осталось ни одного извивающегося тела, мы некоторое время сидели молча и хлопали глазами, словно только что проснулись.

Ма, я люблю тебя и всегда буду любить. Но о чем ты думала, черт побери?

Саша включила двигатель и поехала вперед.

Мангоджерри снова издала звук, выражавший отвращение, и сменила позицию. Она поставила передние лапы на дверь и смотрела в боковое стекло на темные поля, где исчезло полчище змей, искавшее забвения.

Проехав еще милю, мы добрались до Вороньего холма, за которым нас должен был ждать Доги Сассман. Если только ему тоже не преградили дорогу змеи.

Я не знал, почему Вороний холм назвали Вороньим. Его форма ничем не напоминала птицу, да и вороньих стай здесь было не больше, чем в других местах. Это название не происходило от фамилии какой-нибудь известной местной семьи или знаменитого разбойника. Индейское племя кроу[36] проживало в Монтане, а не в Калифорнии. Здесь не рос кустарник «воронья лапа», и история не сохранила свидетельств о гуляках, которые собирались на этом холме, чтобы всласть пображничать, поорать и похвастаться своими подвигами.

Вершину холма венчало нагромождение серо-белых скал, резко отличавшихся от окружающего мягкого песчаника и торчавших наружу, как кость зарытого здесь скелета бегемота. На передней части этого естественного памятника был вырезан силуэт вороны. Когда-то я думал, что холм назвали в ее честь, однако это было не так. Грубый, но выразительный силуэт прекрасно передает не только птичье высокомерие, но и нечто зловещее, как будто является тотемом воинственного клана, предупреждающим путников: не ступайте на нашу территорию, идите в обход, а не то будет худо. Одной июльской ночью сорок четыре года назад это изображение сделал человек или группа людей, оставшихся неизвестными. Любопытство заставило меня изучить его происхождение. Я предполагал, что оно относится к другому веку и, возможно, было выбито в скале еще до того, как на континент ступила нога европейца. В образе вороны было что-то беспокойное, привлекавшее к нему мистиков, которые совершали дальние путешествия, дабы прикоснуться к нему. Однако старожилы говорили, что холм назывался Вороньим еще во времена их дедушек, и пожелтевшие страницы справочников подтверждали это. Казалось, изображение воплощает в себе некое древнее знание, утерянное цивилизованными людьми. И все же анонимный резчик, видимо, хотел создать только живописную местную достопримечательность.

Эта ворона ничем не напоминала птицу из послания, оставленного Лилли Уинг, если не считать того, что обе источали злобу. Если верить Чарли Даю, вороны, или вороны, или черные дрозды, оставленные на местах других похищений, тоже не были похожи на это изображение. Имейся такое сходство, Чарли его заметил бы.

Тем не менее от этого совпадения по спине бежали мурашки.

Пока мы ехали к гребню, каменная ворона следила за нами. Плоские поверхности изображения в свете фар казались белыми, в то время как следы резца оставались темными. Камень был неоднородным; в нем то и дело попадались вкрапления какого-то блестящего минерала — возможно, слюды. Композиция была составлена так искусно, что самое большое из этих вкраплений стало птичьим глазом, который теперь горел живым блеском и вызывал то самое странное чувство, которое некоторые заезжие мистики называли «тайным знанием». Правда, я никогда не мог понять, как может что-то знать неодушевленный обломок скалы.

Я заметил, что все в «Форде», включая кошку, с опаской косились на каменную ворону.

Когда мы проезжали мимо этой фигуры, тени, заполнявшие ее контуры, должны были отпрянуть, а само изображение исчезнуть во тьме. Но вместо этого — если только меня не подвело зрение — тени на мгновение вытянулись, нарушая законы физики, и устремились за светом. Когда ворона осталась позади, я мог поклясться, что от камня отделилась тень и взлетела, как настоящая птица.

Пока мы спускались по восточному склону Вороньего холма, я молчал, воздерживаясь от комментариев, но тут Бобби сказал:

— Не нравится мне это место.

— Мне тоже, — согласился Рузвельт.

— Ditto[37], — сказал я.

Бобби буркнул:

— Нормальным людям нечего делать в такой дали от берега.

— Ага, — откликнулась Саша. — Наверно, мы находимся в опасной близости от края Земли.

— Точно, — ответил Бобби.

— Ты не видел карт того времени, когда Землю считали плоской? — спросил я.

— О, я вижу, ты тоже из этих… шарообразных, — уронил Бобби.

— Картографы действительно показывали край Земли, с которого море низвергалось в пропасть, а иногда писали рядом предупреждение: «Там живут чудовища».

После короткого, но красноречивого общего молчания Бобби пробормотал:

— Неудачный пример, брат.

— Ага, — сказала Саша, снижая скорость и вглядываясь в темные поля к северу от шоссе Гадденбека. Видимо, она высматривала Доги Сассмана. — У тебя нет анекдота про Марию-Антуанетту на гильотине?

— Вот то было бы к месту, — согласился Бобби.

Рузвельт испортил веселье сообщением, которое было вовсе не к месту:

— Мангоджерри говорит, что ворона слетела со скалы.

— При всем моем уважении к мисс Мангоджерри, — сказал Бобби, — она всего лишь траханая кошка.

Рузвельт прислушался к недоступному нам голосу, а затем промолвил:

— Мангоджерри говорит, что она, может, и траханая кошка, но в социальной иерархии стоит на две ступеньки выше тупого серфера.

Бобби засмеялся.

— Она этого не говорила.

— Других кошек здесь нет, — отозвался Рузвельт.

— Вы сами сказали это! — уперся Бобби.

— Не я, — возразил Рузвельт. — Я не употребляю таких выражений.

— Значит, кошка? — скептически спросил Бобби.

— Кошка, — упрямо ответил Фрост.

— Бобби только недавно поверил в существование разумных животных, — объяснил я Рузвельту.

— Эй, кошка, — сказал Бобби.

Мангоджерри встала с моих колен и повернулась к нему.

Страницы: «« ... 1617181920212223 »»

Читать бесплатно другие книги:

Известный писатель Авдей Белинский, его бывшая жена – ведьма Наташа, и молодая природная ведьма, кот...
Группа российских пограничников, погибших в бою на горном перевале, воскресает несколько веков спуст...
Странные и необъяснимые события начинают происходить с героями повести буквально с первых страниц кн...
Бультерьер, спец по восточным единоборствам, всегда действовал бесшумно и эффективно, в лучших тради...
«Стоит сказать и о принципиальном отличии «Порри Гаттера» от многих других литературных пародий. Это...
Эксперимент по испытанию нового оружия прошел неудачно – и заштатный военный городок со всеми обитат...