Скованный ночью Кунц Дин
— Не мой тип.
— Я тоже никогда его не видел, — сказал я.
— В городе двенадцать тысяч человек.
— Этот малый не из пляжников, — сказал я, намекая на то, что похититель — не серфер. — Он может быть и местным. Просто мы с ним незнакомы.
Впервые за все это время поднялся бриз, легкое дуновение с моря на сушу, принесшее слабый, но ощутимый запах соли. В парке напротив дубы начали шептаться друг с другом, как заговорщики.
— Почему этот псих притащил Джимми именно сюда? — спросил Бобби.
— Может быть, из-за уединенности. Чтобы сделать свое дело без помех.
— Мне бы тоже хотелось сделать свое дело. Четвертовать гада.
— Плюс зловещая атмосфера этого места. Возможно, она подхлестывает его безумие.
— Если только это не связано с Уиверном напрямую.
— Да. А Лилли волнуется из-за того малого по радио.
— Какого малого?
— Который ворует ребятишек и держит их под замком. Когда набирает трех-пятерых или больше из одного места, сжигает всех разом.
— В последние дни я не слушаю новости.
— Ты их никогда не слушал.
— Да. Но поводы для этого разные. — Оглянувшись по сторонам, Бобби спросил: — Так где они могут быть сейчас?
— Где угодно.
— Может быть, это «где угодно» и за год не обойти.
Он давно не смотрел в зеркало, поэтому я повернулся и проверил, что творится позади.
— Видел по дороге обезьяну, — небрежно бросил Бобби.
Сняв с уха освежитель воздуха и повесив его обратно на зеркало, я сказал:
— Только одну? Я не знал, что они путешествуют поодиночке.
— Моя была одна. Я завернул в Мертвый Город, а она тут как тут. Бежит по улице в свете фар. Маленький такой уродец. Не из твоей обычной компании с отсутствующей эволюционной цепью, или как ее там.
— Другая?
— Ростом в метр двадцать.
Тут у меня по спине побежали мурашки.
Те резусы, которых мы знали, были вдвое меньше. Они и так доставляли много хлопот. Теперь угроза увеличивалась.
— Здоровенная башка, — сказал Бобби.
— Что?
— Метр двадцать, здоровая башка.
— Насколько здоровая?
— Мне ей шляпу не покупать.
— Ну, примерно.
— Примерно с твою или мою.
— На теле в метр двадцать?
— Как шляпка гриба. И неправильной формы.
— Хреново, — пробормотал я.
— Еще как хреново.
Бобби перегнулся через руль, прищурился и посмотрел в лобовое стекло.
В квартале отсюда что-то двигалось. Размером с обезьяну. Оно медленно, но верно приближалось.
Я положил руку на пистолет и спросил:
— Что еще?
— Я больше ничего не видел, брат. Она быстро смылась.
— Что-то новенькое.
— Может, их скоро будет здесь целый выводок.
— Перекати-поле, — сказал я, наконец определив приближавшийся предмет.
В свете заходящей луны было легко представить себе, что парк напротив кишит фантасмагорическими фигурами, скрывающимися в тени и кроне огромных дубов.
Когда я описал встречу с бандой, которая едва не схватила меня в бунгало, Бобби сказал:
— Тридцать? Ну, мужик, они быстро размножаются.
Я сообщил ему о том, как они пользовались фонариком и крышкой люка.
— В следующий раз, — резюмировал Бобби, — они будут ездить на машинах и пытаться назначать свидания нашим женщинам.
Допив пиво, он передал мне пустую бутылку, и я поставил ее в сумку-холодильник.
Откуда-то издалека донесся тихий ритмичный скрежет. Наверно, ветер раскачивал сорвавшуюся с петель вывеску.
— Значит, Джимми может быть где-то в Уиверне, — сказал Бобби. — А Орсон?
— Когда я в последний раз слышал его лай, это было где-то в Мертвом Городе.
— Здесь, на Интендантской дороге, или в домах?
— Не знаю. В этом направлении.
— Здесь уйма домов. — Бобби посмотрел на коттеджи в другом конце парка.
— Три тысячи.
— Допустим, по четыре минуты на дом. На то, чтобы обойти их все, понадобится дней девять-десять, если искать круглые сутки. А ты не можешь работать днем.
— Может быть, Орсон вообще не в этих домах.
— Но мы должны с чего-то начать. Откуда?
Ответа у меня не было. Кроме того, я не доверял собственному голосу. Он мог сорваться.
— Думаешь, Орсон с Джимми? Если мы найдем одного, то найдем и другого?
Я пожал плечами.
— Может быть, на этот раз привлечем Рамиреса? — предложил Бобби.
Мануэль Рамирес был нынешним начальником полиции Мунлайт-Бея. Когда-то он был хорошим человеком, но теперь, как и всех копов в городе, его подкупили.
— Может быть, — продолжил Бобби, — если его интересы совпадут с нашими, у него найдутся люди для поиска.
— Он подкуплен не деньгами, — ответил я. — Он превращается.
Превращается. Это слово использовали некоторые мутанты, пытаясь описать происходящие с ними физические, умственные и эмоциональные перемены, но только до тех пор, пока эти малозаметные изменения не заканчивались кризисом.
Бобби удивился:
— Он сам сказал тебе об этом?
— Он сказал, что все наоборот. Но с ним что-то не так. Я не доверяю Мануэлю.
— Черт, я и себе-то не до конца доверяю, — сказал Бобби, облекая в слова то, что пугало нас больше всего на свете: возможность не только заразиться ретровирусом, но перестать быть людьми, даже не заметив этого.
Я тоже допил свой «Хайникен» и сунул пустую бутылку в холодильник.
— Надо найти Орсона, — сказал я.
— Мы найдем его.
— Это самое главное, брат.
— Найдем.
Орсон — это не просто собака. Моя ма принесла его из лабораторий Уиверна, когда он был щенком. До недавнего времени я не догадывался, что собой представляет эта лохматая образина, потому что ма ничего не сказала, а Орсон крепко хранил тайну. Эксперименты по повышению интеллекта проводились не только на обезьянах и преступниках, доставленных из военных тюрем, но также на собаках, кошках и других животных. Я никогда не подвергал Орсона тесту на коэффициент интеллектуальности; карандашей для собачьих лап не существует, а сложных голосовых связок у него нет, поэтому он не разговаривает. Однако он все понимает и умудряется заставить понимать себя. Он умнее обезьян.
Думаю, он так же умен, как человек. Если не умнее.
Я уже говорил, что обезьяны ненавидят нас, потому что мы дали им способность мечтать, но не дали средства, которое позволило бы им реализовать мечту, нарушив естественный порядок вещей. Но если их враждебность и страсть к насилию объясняются именно этим, почему Орсон, который тоже оказался по ту сторону естественного порядка вещей, такой добрый и любящий?
Он заключен в теле, которое служит потребностям разума куда хуже, чем тело обезьяны. У него нет рук, да и зрение относительно слабое, как у большинства одомашненных представителей семейства псовых.
Обезьяны могут найти покой среди себе подобных, но Орсон обречен на страшное одиночество. Хотя должны быть и другие умные собаки, я их еще не встречал. Мы с Сашей и Бобби любим его, но этого мало: мы не можем разделить его опыт и взгляды. Поскольку Орсон единственный в своем роде (по крайней мере, пока), я могу догадываться, но не могу полностью понять тоски, которую он испытывает, даже находясь среди друзей.
Может быть, то, что он не ощущает ненависти, объясняется его собачьей натурой. Я думаю, собаки появились на этом свете для напоминания человечеству о том, что любовь, преданность, доверие, смелость и доброта есть качества, которые наряду с честностью являются главными на свете, квинтэссенцией настоящей жизни.
В доброте Орсона я вижу то, ради чего трудилась моя мать. То, что наука способна принести свет в наш довольно темный мир, сделать нас лучше, возвысить дух и напомнить, что Вселенная обладает удивительным и поистине бесконечным потенциалом.
Моя ма надеялась закончить работу огромного значения. Она связалась с разработкой биологического оружия, потому что это был единственный способ получить финансирование, необходимое для реализации ее проекта создания ретровируса, сращивающего гены, что, как она считала, позволило бы лечить многие наследственные болезни и не в последнюю очередь мой ХР.
Как видите, моя ма уничтожила мир, руководствуясь благими намерениями. Она пыталась помочь мне. Так что мир оказался на краю пропасти из-за меня. Причиной вселенского ужаса стала материнская любовь.
Поэтому не пытайтесь говорить о двойственных чувствах, которые вы испытываете к своей матери.
Мы с Орсоном ее сыновья. Я сын ее души и чрева; Орсон — сын ее ума, но она создала его так же, как и меня. Мы братья. Это не аллегория. Мы связаны не узами крови, но любовью нашей матери, и в этом смысле у нас одна душа.
Если что-то случится с Орсоном, часть моей души умрет навсегда. Самая лучшая, самая чистая часть.
— Его надо найти, — повторил я.
— Так и будет, брат, — ответил Бобби.
Он потянулся к ключу зажигания, но не успел включить двигатель, как раздался звук, перекрывший лепет миллионов листьев на ветру и приближавшийся с каждой секундой.
Бобби положил руку на «смит-вессон».
Я не стал вытаскивать пистолет, потому что узнал этот звук. То был шум хлопающих крыльев. Множества крыльев.
Вынырнувшая из ночи молчаливая стая, похожая на полоски дранки, сорванные ветром с крыши мира, хлопая крыльями, снизилась в полуквартале отсюда и полетела к нам параллельно мостовой. Естественно, частью этой стаи была сотня птиц, которых я уже видел, но теперь к ним присоединилась еще одна сотня. Может быть, две.
Бобби передумал и потянулся за ружьем, стоявшим между сиденьями.
— Остынь, — сказал я.
Он бросил на меня странный взгляд; обычно именно Бобби советовал мне сохранять хладнокровие.
Хотя семнадцать лет дружбы научили его доверять мне, тем не менее патрон он дослал.
Стая, занимавшая всю ширину улицы, пронеслась в метре над нашими головами. Птицы летели с удивительной точностью и слишком организованно, чтобы это было случайностью. Воздушное шоу в исполнении всей стаи оставляло странное ощущение неестественного порядка и одновременно угнетало своей многозначительностью.
Бобби пригнулся, но я смотрел на темное облако крыльев и оперенных телец, пытаясь определить, есть ли среди них кто-нибудь, кроме козодоев. Но мне мешали темнота и скорость.
Когда огромная стая пролетала мимо, на нас не спикировала ни одна птица. Никто из них не издал ни звука. Этот полет был настолько чуждым миру, что я счел бы его галлюцинацией, но перья, сыпавшиеся на джип и мостовую, подтверждали реальность происходящего.
Когда ветер унес последние кусочки пуха, Бобби открыл дверь, вылез из джипа и поглядел вслед стае. Он все еще держал ружье, но делал это одной рукой; дуло смотрело на мостовую, показывая, что у Бобби нет намерения стрелять.
Я тоже выбрался из машины и начал следить за птицами. Достигнув конца улицы, они вереницей поднялись к звездам и исчезли в темноте между далекими солнцами.
— Аж в дрожь бросает, — пробормотал Бобби.
— Ага.
— Но…
— Ага.
— И душа в пятки уходит.
Я знал, что он имеет в виду. На этот раз птицы излучали нечто большее, чем скорбь, которую я чувствовал раньше. Хотя от птичьей хореографии захватывало дух, а молчание стаи вызывало странное уважение, за этим представлением скрывалась угроза. Таким же грозным выглядит залитое солнцем море, когда под гладкой поверхностью начинают бушевать волны, дающие о себе знать белыми барашками пены, сулящими близкий шторм. В такую погоду становится не по себе даже бывалому серферу.
Хотя козодои улетели, мы с Бобби долго стояли, глядя на созвездие, в котором они исчезли. То была сцена из какого-то старого фильма Спилберга, где люди ждут прибытия корабля с родины, который омоет их белым светом, лишь чуть менее ярким, чем сияние покровов господа.
— Я уже видел их, — сказал я.
— Враки.
— Правда.
— Безумие.
— Как штык.
— Когда?
— По пути сюда, — сказал я. — С другой стороны парка. Но тогда стая была меньше.
— Что они делают?
— Не знаю. Они летят снова.
— Я их не слышу.
— Я тоже. И не вижу. Но они летят.
Бобби помедлил, затем задумчиво кивнул и сказал:
— Ага. — Значит, он тоже чувствовал их.
Звезды над звездами и под звездами. Самая большая — наверно, Венера. Одна, две, три, расположенные рядом, вспыхивают, как сгорающие в атмосфере метеоры. Маленькая мигающая красная точка движется с востока на запад. Авиалайнер плывет в пространстве между нашим морем воздуха и безвоздушным морем, разделяющим миры.
Я уже был готов усомниться в своей интуиции, когда они вернулись из той же самой части неба, в которой исчезли. Невероятно, но факт: птицы влетели на улицу спиралью, промчались мимо нас и ввинтились в Интендантскую дорогу, с шумом рассекая воздух крыльями.
Это невероятное зрелище было таким возбуждающим, что неизбежно рождало мысль о чуде, а в каждом чуде есть зерно радости. У меня захватывало дух, но радость сдерживалась ощущением неправильности поведения птиц, несмотря на его чарующую новизну.
Должно быть, Бобби чувствовал то же самое, потому что довольный смешок, которым он встретил птичью спираль, внезапно умолк. Он смотрел вслед удалявшимся козодоям с застывшей улыбкой, больше напоминавшей гримасу.
В двух кварталах отсюда птицы снова взмыли в небо, как последний вихрь ослабевшего торнадо.
Эта воздушная акробатика требовала значительных усилий; удары птичьих крыльев были столь яростными, что я чувствовал вибрацию ушами, душой и костями даже тогда, когда шум умолк.
Козодои скрылись, оставив после себя звук, напоминавший свист ветра.
— Еще не все, — сказал Бобби.
— Нет.
Птицы вернулись быстрее, чем раньше. Теперь они появились не там же, где исчезли, а над парком. Мы услышали их раньше, чем увидели, и звук, извещавший об их приближении, был не свистом крыльев, а громким криком.
Они изменили обету молчания, нарушили его. Пронзительно крича, хлопая крыльями, свистя, щебеча и треща, птицы стремительно пикировали на землю. Их крики были такими отчаянными, что у меня заложило уши; в этих криках звучала пронизывающая душу безысходность.
Бобби не стал поднимать ружье.
Я не потянулся за пистолетом.
Мы знали, что птицы не нападают. В их криках был не гнев, а лютое горе, обездоленность и мрак.
Вслед за леденящим душу криком появились и птицы. Они больше не занимались воздушной акробатикой, забыли о строе и летели беспорядочно. Теперь у козодоев осталась только скорость, потому что именно она служила их цели; они ныряли вниз, сложив крылья и используя для ускорения силу тяжести.
Преследуя цель, которую не могли предсказать ни я, ни Бобби, они пролетели через парк, через улицу и врезались в фасад двухэтажного здания за три двери от кинотеатра, перед которым стояли мы с Бобби. Они ударялись в дом с такой силой, что звук «пок-пок-пок», который раздавался, когда маленькие тельца разбивались о штукатурку, напоминал очередь из крупнокалиберного пулемета; от этих ударов и хриплых криков на землю со звоном сыпались остатки зазубренных стекол.
Чувствуя тошноту, я отвернулся от страшного зрелища и прислонился к джипу.
При такой скорости полета птиц-камикадзе барабанная дробь смерти могла продолжаться лишь секунды, но они показались нам часами. Тишина, последовавшая за этим ужасным звуком, была такой же катастрофической, как безмолвие, наступающее после взрыва бомбы.
Вся природа сошла с ума. За последний месяц я многое узнал о том, что произошло в секретных лабораториях Уиверна. Но край обрыва, на котором стояло будущее, оказался более узким, пропасть — более глубокой, а скалы внизу — более острыми, чем я думал. Действительность превзошла мои худшие опасения.
Я не закрывал глаз, но передо мной с фотографической точностью предстало лицо матери. Такое мудрое. Такое доброе.
Этот образ померк. На мгновение померкло все, в том числе улица и кинотеатр.
Я сделал неглубокий вдох, от которого мучительно заныла грудь. Второй вдох дался легче, и я вытер глаза рукавом куртки.
Мне досталось в наследство быть свидетелем, и я не мог уклониться от этого долга. Свет солнца мне заказан, однако света истины избегать нельзя. Он жжет, но скорее закаляет, чем разрушает.
Я повернулся и посмотрел на умолкшую стаю.
Тротуар усеяли сотни птичек. Лишь кое-где слабо трепетали крылья — знак уходящей жизни. Большинство разбилось так сильно, что раздробило себе хрупкие черепа или сломало шею.
Да, это были обычные козодои… Какое внутреннее изменение произошло с ними? На первый взгляд разница была не видна, но она существовала. И была такой, что птицы сочли дальнейшее существование невыносимым.
Впрочем, возможно, этот самоубийственный полет не был сознательным актом. Возможно, он был результатом нарушения их инстинктов, массовой слепотой или помешательством.
Нет. Вспоминая их воздушную акробатику, я был вынужден признать, что изменения были более глубокими, более таинственными и более страшными, чем простое нарушение физических функций.
Позади зачихал двигатель джипа, зарычал и утих, когда Бобби нажал на газ.
Я не видел, как он уселся за руль.
— Брат, — сказал Бобби.
Хотя самоуничтожение стаи не было прямо связано с исчезновением Орсона или похищением Джимми, оно делало необходимость найти мальчика и собаку еще более острой.
Похоже, Бобби впервые в жизни почувствовал, что поток времени уносит с собой его растворенную сущность, как вода, уходящая в дренажную трубу.
— Давай-ка прошвырнемся, — сказал Бобби. Мрачное выражение его глаз противоречило легкомысленному тону и небрежности фразы.
Я забрался в джип и хлопнул дверью.
Ружье снова заняло свое место.
Бобби включил фары и отъехал от тротуара.
Когда мы проезжали мимо могильного кургана, я заметил, что крылья теперь если и шевелятся, то только от ветра.
Ни Бобби, ни я не говорили о том, чему стали свидетелями. Не было таких слов на белом свете.
Миновав место побоища, он смотрел только вперед и ни разу не оглянулся на мертвых птиц.
А вот я не мог оторвать от них глаз — и обернулся, когда птицы остались позади.
В ушах у меня стояла музыка, исполняемая только на черных клавишах рояля, позвякивающая и диссонирующая.
Глава 10
Мертвый Город мог сойти за преддверие ада, где осужденные не горят на кострах и не кипят в масле, но подвергаются более суровому наказанию одиночеством и вечной тишиной, дабы как следует поразмыслили над своими прегрешениями. В таком случае мы были призваны освободить из чистилища две невинно осужденных души. Мы с Бобби обшаривали улицы в поисках следов моего лохматого брата или сына Лилли.
С помощью мощного ручного фонаря, который Бобби включил в розетку для зажигалки, я осматривал промежутки между домами, вздымавшимися, как надгробные плиты. Заглядывал в треснувшие или частично выбитые стекла, светившиеся, словно лица призраков, в колючие бурые живые изгороди и мертвые кусты, отбрасывавшие острые тени.
Хотя луч был направлен от меня, отсвет был достаточно неприятным. Глаза быстро устали; казалось, в них насыпали песку. Можно было надеть солнечные очки, которые я на всякий случай брал с собой даже ночью, но они чертовски затруднили бы поиск.
Медленно продвигаясь вперед и всматриваясь в ночь, Бобби спросил:
— Что у тебя с лицом?
— Саша говорит, что ничего.
— Ей нужно срочно привить хороший вкус. Что ты там ковыряешь?
— Ничего.
— Разве мама не говорила тебе, что ковырять нельзя?
— У меня ветрянка.
Держась правой рукой за рукоятку фонаря, пальцем левой я непроизвольно трогал болячку на лице, обнаруженную сегодня ночью.
— Синяк видишь? — спросил я, указывая на свою левую щеку.
— При этом свете нет.
— Больно.
— Ну, стукнулся обо что-то.
— Так оно и начинается.
— Что?
— Рак.
— Это просто прыщик.
— Сначала болячка, потом опухоль, а потом, поскольку у кожи нет защиты… быстрые метастазы.
— Ты пессимист, — сказал Бобби.
Бобби свернул направо и спросил:
— Много ли проку в твоем реализме?
Снова заброшенные дома. Снова мертвые изгороди.
— Да уж, головной боли он добавляет, — сказал я.
— Зато у меня от тебя голова раскалывается.
— Однажды у меня начнется головная боль, которая не пройдет никогда. Мозг будет поврежден ХР.
— Ох, мужик, у тебя психосоматических симптомов больше, чем у Скруджа Макдака[10] денег.
— Спасибо за диагноз, доктор Боб. За семнадцать лет ты не сказал мне ничего утешительного.
— Тебе никогда не требовалось утешений.
— Иногда, — сказал я.