Ратоборцы Югов Алексей
— Но только вспомни сперва, что в Ярославлем уставе сказано: «А коли жена бьет мужа своего, а про то митрополиту — три гривны!» — предупредил он ее строго и назидательно.
Анна расхохоталась, подошла к нему и обвила его могучую шею смуглой прекрасной рукой.
«Половчанка!» Как много раз это простое, нежной ласкою дышавшее слово разглаживало на высоком челе Даниила межбровную морщину потаенного гнева, скорби и душевного мрака в страшную пору отовсюду рушившихся и на князя и на отчизну ударов неслыханных испытаний! Бывали в такую пору часы, когда князю не мил становился свет, когда он — ради других, не ради себя, дабы не прорвался в нем, не дай бог, лютый отцовский гнев, — замыкался от всех и ни с кем, даже с ближними боярами своими, не хотел слова молвить!
Легкой поступью, неслышно входила тогда в его горницу Анна и, немного поделав что-либо совсем ненужное и повздыхав тихо-тихо, вдруг несмело спрашивала: уж не она ли разгневала его чем?
Князь отмалчивался.
— Нет, правда, скажи: это — я?.. мэн?.. — повторяла она вопрос свой по-половчански.
Но обычно и этим не разрешалось еще угрюмое, тягостное молчанье супруга.
Тогда она тут же, наспех, придумывала какую-либо сплошь половецкую фразу, где, однако, целый ряд слов звучал как забавное искаженье русских.
Князь, поглаживая край бороды большим пальцем левой руки — признак неостывшего гнева, — искоса взглядывал на жену и, досадуя, что не отстает, многозначительно спрашивал вдруг:
— Скажи: как по-вашему «смола»?
— Самала, — невинно пояснит Анна, хотя уж спрашивал он это не раз в такие мгновенья, да и знал половецкий не хуже ее.
Даниил, бывало, лишь дрогнет бровью при этом ее ответе, а она, успевшая уже уловить в его золотисто-карих глазах, замутившихся гневом, первый луч хорошего света, торопилась поскорей закрепить успех первой битвы с демонами гнева и мрака.
— Супруг мой!.. Эрмэнинг!..[13] — певуче-звучным своим, призывным голосом произносила она.
И князь начинал улыбаться, все еще отворачиваясь.
Анна подходила к нему.
— Ну, а как по-вашему «этот»? — порою спрашивал князь.
— Бу.
Даниил слегка усмехался.
— «Мой»?
— Мэнинг.
— Та-ак… — протяжно, удовлетворенно произносил князь.
И оба уже ощущали они, что сейчас-то и начинается самая желанная для обоих часть половецко-русского словаря:
— А «сундук»?
— Синдук, — отвечала Анна.
Князь уже с трудом сдерживал смех.
— «Изумруд»? — спрашивал он.
— Змурут, — не смущаясь, «переводила» Анна.
— Чудно! — посмеиваясь в бороду, говорил князь. — Ну, а «изба» как будет у половцев?
— Иксба.
Даниил хохотал. С тех времен, с таких вот мгновений и повелось: «половчаночка…».
Вдруг князь прислушался. Как бы судорога прошла у него по лицу. Он встал.
Вслушалась и Анна.
Гортанный, с провизгом, говор, перешедший в крик, донесся откуда-то из сеней.
— Татарин крычит! — скрежетнув зубами, сказал князь. — Ух! И когда же минет с земли нашей нечисть сия?
В войлочном белом, насквозь пропыленном колпаке с завороченными краями, в грязном стеганом полосатом халате, и не разглядишь, чем подпоясанном, стоял на ступенях высокого княжеского крыльца молодой татарин — крикливый, щелоглазый наглец с темным мосластым лицом.
Он рвался в хоромы.
А Андрей-дворский, увещевая, гудел, точно шмель, и заграждал ему дорогу — то спереди, то справа, то слева.
— Да ты постой, постой, обумись! — говорил он гонцу, то расставляя перед ним руки, а то и легонько отталкивая его.
Татарин яростно кричал что-то по-своему, ломился вперед, совал в лицо дворскому золотую пайцзу — овальную пластинку с двумя отверстиями, покрытую крючковатыми письменами и висевшую у него на гайтане.
— Да вижу, вижу, — говорил, отстраняя пайцзу, дворский. — А чего ты жерло-то свое разверз? Знаю: от ближнего хана, от Могучея, приехал и Батыги-хана посол. Все знаю! А доколе не облачишься как подобает, не токмо ко князю, а и в хоромы не допущу. Что хошь делай!
Татарин неистовствовал.
Дворский устало смотрел в сторону, а тем временем ключник уж приказал принесть одежду и сапоги.
— Помогите послу цареву переодеться-переобуться! — приказал слугам Андрей и пропустил гонца в сени.
Тут, в уголке, посланному Батыя поставили табурет. Слуга, взявшись за халат, знаками показал татарину, что надо сбросить одежду. Тот понял это совсем иначе. В негодовании он сам распахнул халат, разорвав завязки, и начал охлопывать себя и по бокам и по груди.
— Думает, мы у него нож заподозрили, — догадался дворский. И, усмехнувшись, принялся успокаивать гонца: — Да нет, батырь, знаем: на такое злодеянье посла не пошлют! И не про то говорим. А не подобает: грязный ты, в пыли весь!
С золотою прошвою зеленый кафтан, новые сафьяновые сапоги, круглая плисовая шапка, отороченная мехом, благотворно подействовали на татарина. Он стал переодеваться с помощью слуг.
Довольный этим, Андрей изредка взглядывал на него.
— То-то! — ворчал он. — В баню бы тебя сперва сводить, да уж ладно! И шаровары надень, глядеть на тебя не будем.
Татарин переоблачился. Однако лицо его все еще дышало настороженной злобой.
Дворский же, невзирая на то, похваливал его и говорил:
— Ишь ты! Словно бы и ростом повыше стал. Теперь и князю пойду доложу. А то скорый какой: в хоромы его! Ты погляди, — обратился он к татарину и указал на пол, — и здесь-то сколь наследил! А там у нас полы-те светлой плашкой дубовой кладены, да и воском натерты!
Проходя мимо большого венецианского зеркала в стене, татарин увидал себя и широко ухмыльнулся.
— Вот видишь! — сказал ему, заметив это, Андрей. — И самому взглянуть любо-дорого!
Гонец оправил перед зеркалом свое одеянье.
Дворский же Андрей, похлопав его по плечу, сказал:
— И то — твоя одежда, батырь, насовсем твоя! И сапоги твои. Сымать не будем. А шляпу дадим, как назад поедешь. Твое это, твое все!
Андрей все сказанное так внятно изъяснил знаками, что мослатое лицо батыря залоснилось от широчайшей улыбки.
Даниил Романович не соизволил принять гонца.
— Когда бы посол был — иное дело. Но то гонец только, — сказал он брату Васильку — князю Волынскому и печатедержателю своему — Кириле.
И те одобрили.
Грамоту Батыя принял Кирило.
На выбеленной под бумагу, тонко выделанной телячьей коже, исписанной квадратовидным уйгурским письмом, первое место было отведено длиннейшему титулу Батыя, заполнявшему две трети грамоты. Старый хан именовался там и царем царей и вседержителем мира.
И только два слова отведены были ее содержанию. Но эти два слова были:
«Дай Галич!»
Созван был чрезвычайный совет. На сей раз, кроме Андрея-дворского, Кирила-печатедержателя и старого Мирослава, думал с князем и младший Романович, Васильке, — сотрудник мудрый, соратник верный, светившийся братолюбием.
Думал с князем и преосвященный Кирилл, галичанин родом, сверстник своего князя, друг юности, а и потом всю жизнь друг неотступный в грозе и в беде, советник опытный, помощник неустанный.
Волею князя Даниила он именовался уже теперь митрополитом Галицким, Киевским и всея Руси, хотя еще и надлежало ему быть ставлену от патриарха, в Константинополе, а не ездил на поставление за безвременьем и лихолетьем царьградским.
Однако и Киев, и сам Владимир на Клязьме, Суздальский, и Новгород Великий чтили избранного собором иерархов российских бывшего епископа холмского как митрополита. Кирилл беспощаден был к распрям княжеским и крамолам, и многих враждовавших меж собою князей примирил он друг с другом.
Коротко сказали свое на совете и Кирило-печатедержатель, и Андрей-дворский, и князь Василько.
Воевода, воспитатель княжой, Мирослав говорил назидательно и пространно — от старости.
И только ему одному князь и прощал многословие.
Не прерывая маститого, дебелого старца ни движеньем, ни словом, Даниил только щурился и слегка покусывал в нетерпенье полную нижнюю губу.
Далеко вдался Мирослав! Обозрел Запад, обозрел и Восток. Вспомянул вероломство обоих королей венгерских — и Андрея, и Андреевича Бэлы, шаткость Лешка Белого, краковского («Не тем будь помянут покойник!»), хлипкость другого Казимирича — Конрада Мазовецкого, да и вражду, из-за убыточного союза с Конрадом, со стороны Болеслава Лешковича; вспомнил лесть и коварство Миндовга: «Жди, жди помощь — пришлем», — гневно передразнил Мирослав, — а дотянулись едва-едва, когда уж и побоище остыло!»
Глянул старый воевода и на единоверный Восток: во прахе лежит пресветлая и превеликая Византия! — ограбили, испепелили, обесчестили Царьград латынские крестоносцы — немецкое похабное воинство!
И престол патриарший из-за крыжевников латынских ушел в Никею!
Далее вспомянул он своих. Да! Уж такого-то витязя и водителя полков и за правду неустанного ратоборца, каким был покойный тесть Данила Романовича, Мстислав Мстиславович, — царство ему небесное! — долго, долго Русской земле не заиметь! Тот бы уж поспешил к Данилу Романовичу, не умедлил!
И, радостно улыбаясь в седую обширную бороду этим воспоминаньям своим, припомнил старый дядько воевода, как ревмя ревели, отсиживаясь на колокольне галичской от Мстислава, юный королевич венгерский Колвман с женою своей, двенадцатилетней отроковицей Соломеей Лешковичной, — Коломан, всаженный было отцом своим в короли «Галиции и Лодомирии».
И многое другое припомнил!
— А теперь — кто же на подмогу к тебе, княже? — заключил Мирослав. — С Михайлой Всеволодичем Черниговским, с тем у тебя мир, — ино ладно. А зятек Бэлы-короля, Ростислав Михалыч, да и другой Ольгович, Изяслав, — те все свое! — видно же, и у родины бывают уродины!.. А прочие князья наши — их, погляжу, и сам Батуха[14] не вразумил!..
Даже и того не поймут, что Ярослав Всеволодич Суздальский — то всем им общий, единый щит: копают под ним в Орде!.. Я сие к тому говорю, князь, — как бы спохватываясь во многоречье своем и смущенно поглядев на воспитанника своего, завершил слово свое Мирослав, — неоткуда нам помощь ждать… Верно, Ярослава Всеволодича старшой сынок, Олександр Ярославич, хотя и молод, а по взлету судя — орел! А, однако, одни-то они с отцом своим что возмогут против силы татарской? Когда бы все князья русские — за одино сердце!.. Про то все и хотел сказать… Не обессудь, княже!
И старый Мирослав, отдуваясь, вдвинулся в кресло.
Даниил с затаенною улыбкою увидел, как сдержанный вздох облегчения вырвался у прочих его сподвижников. Но разве мог прервать он Мирослава — этого человека, что сорок лет тому назад спас их обоих с Васильком, осиротевших во младенчестве, Мирослава, который был до гроба преданным слугою и ратоборцем покойного отца, да и овдовевшей матери их, княгини Анны, Мирослава, который уберег их во младенчестве и отрочестве от сатанинских козней и венгров, и Ольговичей, и от злого мятежника Земли, боярина Владислава, и от Судислава, и от прочих крамольных бояр галичских, искавших истребить племя Романа Великого, да и поныне злоумышлявших на жизнь своего князя!
От младых ногтей этот человек учил его не только метать копье, владеть мечом и щитом, накладывать стрелу и на пятьсот шагов сбивать с дерева белку, мягчить неукротимых коней, но, вместе с покойным воеводой Демьяном, и ратному великому искусству и устроенью и вожденью полков, но и греческому языку — от альфы и до омеги, и священноотческим книгам. и истории русской, византийской и западных стран, а еще и дивному искусству влагать мысль большую в малое пространство словесное — так, чтобы зазвучала та мысль реченьем памятным, созвучным и складным.
Как же было ныне Даниилу Романовичу не снизойти иной раз к поучительному многословию старца!
— Ты все молвил, отец? — спросил Мирослава князь.
— Все молвил, князь. Не осуди, — отвечал Мирослав.
— Молви же и ты, владыко! — слегка склоняя голову, сказал Даниил митрополиту Кириллу.
Недвижным осталось сухое, в черной бороде, смуглое строгое лицо владыки. Затем, слегка наклонив голову в белом митрополичьем клобуке и чуть притенив ресницами большие черные, проницающие душу глаза — глаза, о которых говорилось, что они и под человеком, в глубь земли, видят, — Кирилл ответил:
— Не мне, государь, худому и недостойному рабу твоему, поучать тебя державствовать. Но лучше ты нам поведай, что решил ты.
И снова стал недвижим как изваяние.
Лишь перстами левой руки он привычно касался осыпанной жемчугом панагии[15], блиставшей на золотой цепи поверх шелковой мантии василькового цвета.
Князь вздохнул. Поднял голову.
— Да. Я решил, преблагий владыка, и ты, брат мой возлюбленный, и вы, бояре! — сказал Даниил. — Войну с татарами ныне принять мы не можем: крепости наши не завершены, разорение от Батыевой рати не избылося! Угры не умирились, ждут! Миндовг… — и князь на мгновенье остановился. — Миндовг — тоже! Да и магистр. Дать бой в открытом поле ныне одним — непосильно! Добро бы — одни татары, но то — вся Азия на коне! Неисчислимым многолюдством своим и лошадью задавили! Последняя наша перепись всенародная что показала? — Тут как бы с полувопросом он взглянул на Андрея-дворского и тотчас ответил сам: — Без двух тысячей триста тысяч — с женами и детьми. А Батый если, как в те годы, придет — шесть крат по сто тысяч одних ратных только!.. Но и не дам полуотчины моей, а поеду к Батыю сам!
Что поднялось!
Даже Мирослав, опершись о поручни кресла, вскочил на ноги.
— Княже!.. Что ты! Господь с тобой!.. Как ты надумать мог! Да уж лутче не знаю что в посыл им послать! — проговорил он, задыхаясь, и когда сел снова в кресло, то, не в состоянии более уж и сказать что-либо, только возвел руками ко всем остальным советникам князя.
— Брат! — сказал Васильке, обратясь к Даниилу. — О державе подумай, об нас всех!..
И нахмурился.
— Того нельзя, князь! — сказал дворский. — Тут мы все противу тебя станем, а не пустим тебя! Анне Мстиславне падем в ноги!
— Княже! — промолвил Кирило-печатедержатель. — Сам хочешь в руки поганым даться! Или не помнишь, как в ту рать, когда Батый из-за Горы воротился, из Мадьяр, отрядил он Балая и Монмана-богатыря — окружить тебя и схватить, — а не на доброе же! Ладно — спасибо ему! — Актай-половчин упредил, спас! А то бы и не быть с добром!.. Туда, в Татарыте, много следов, а оттуда, как все равно из логова львиного, нетуть! Князя Федора Юрьича давно ли убили? Андрея Переславского? — Тут канцлер встал и с глубоким поклоном князю домолвил: — Княже и господине мой! Буде с тобою что случится в Орде-то, ведь сам знаешь, — народ без тебя сирота! А пошли лучше меня, недостойного: потружусь за отечество, за государя, сколь разуменья моего станет!
Князь движеньем руки велел ему сесть. Видно было, что он взволнован.
— Бояре! — сказал он, придав своему голосу властность и суровость. — Я не про то вас позвал, чтобы судить, ехать мне или не ехать: то сказано! Ныне знаю: самому надлежит мне быти послом своим. А ежели смертному часу моему быть в Орде — что ж! — его же не минуть никоему рожденному. Но я про то вас воззвал: с чем поехать?
— С дарами, княже… а и лучше бы одни только дары отослать, а самого себя поберечи! — посоветовал бесстрашный Мирослав.
Даниил Романович начинал явно гневаться.
— Андрей Иваныч! — обратился он к дворскому. — А повели возы запряшти! Да коломази приготовить вели побольше: возы, мол, тяжки будут — оси не загорелись бы! — пожирнее смазать… да и штоб скрып не слыхать было народу!.. «Что за обозы идут?» — «А это князь Галицкий дань в Татары повез!»
Даниил подальше отставил из-под руки нефритовую чернильницу.
— Откупиться — не дань платить! — смиренно упорствуя, возразил Мирослав.
— А и того нам отцы и деды не заповедали! — сурово ответил князь. — Я Батыю не данник, не подъяремный! Не копьем меня взял! Не на полку повоевал!
Старый Мирослав развел руками:
— И немцы не данники, и венециане, и греки, и французский король, а караванами к Батыю шлют!
— Мало что! — презрительно сказал князь. — Масулманы — те и вовсе татарам покорились: калиф багдадский — тот и слоны шлет на Волгу, и жирафы, и страусы, и золото, и паволоки… Сам говоришь, караванами. Или же и нас уподобить им хочешь?
— Пошто — караваны? — как бы не замечая нарастающий гнев князя, желая одного только — отвратить его от поездки в Орду, возразил Мирослав. — Им и дукаты хорошо, и бизантины, и динары, и гривны!..
— Жадна душа — без дна ушат! — молвил, усмехнувшись, князь.
Мирослав крякнул и не сразу нашелся, что ответить былому ученику своему. Помолчав же, сказал так:
— Не огневайся, княже! То слово, что ты сейчас молвил о татарах, — истинное слово, верное. Но я вспомяну родителя твоего, государя Романа Мстиславовича: разве был кто в целом свете храбрее его? — а и тот говаривал, сам я из его уст слышал: «Иного врага клещити, а иного и улещити!»
Князь решительно пресек дальнейший спор о его отъезде в Орду.
— Вот что, бояре, — непреклонно проговорил он, — довольно про то!.. Но знаю сам: чем-либо поклониться придется — в Татары без подарка не ездят! Но хотел бы я не простой какой-либо дар Батыю измыслить, но такой, чтобы — первое — не принизить достоинство и честь Земли Русской, а и чтобы не было акы дань. Второе — чтобы угоден был тот подарок хану. Третье — чтобы стал подобен тот дар коню данайскому, а вернее молвить — яблоку Париса… Об этом и спрошу вас…
И думали в ту ночь многое. И многое предлагалось. И все отвергнуто было князем.
— Подумайте, бояре, об этом еще. И ты, владыко! И ты, Васильке! — сказал князь, отпуская совет, и в последнее еще раз просил и владыку, и брата, и бояр своих попещися усердно — и о державе, и о семействе его, буде не возвратится.
— Андрей Иваныч! — сказал он дворскому. — А тебе не отлагая снаряжать людей, и поезд, и весь дорожный запас. Ты со мною поедешь.
Лицо дворского озарилось радостью.
Было уже за полночь, когда Даниил прошел на половину княгини, но Анна еще не ложилась. Девушка была отпущена. Княгиня сидела одна перед настольным зеркалом, в пунцовом, рытого бархата халатике, с кистями, протканными золотой нитью, и расчесывала волосы белым, с длинною рукоятью гребнем.
Время от времени, будто утомясь, Анна откладывала гребень на подзеркальник, руки ее вяло опускались, она вздыхала тяжело и, наклонив голову на плечо, долго и неподвижно смотрела на свое отражение в зеркале.
Но едва легкий шорох дверной завесы, тронутой Даниилом, коснулся ее слуха, она с такой стремительностью вскочила и обернулась к нему, что сронила с ноги ночной, шитый бисером, босовичок на красном каблуке, и тогда, не думая, сбросила другой и в одних шелковых, тугих, персикового цвета чулках перебежала комнату по мягкому, пышному ковру — и кинулась, приникла, и слезы крупные закапали из очей.
Он склонился над нею, взял обе руки ее в свою, приподнял ей лицо.
— Половчанка моя!.. Что с тобой? — спросил он, увидав ее слезы.
— Ничего, Даниль! — отвечала она, покачнув головою и поспешно осушая слезы, боясь, что он уйдет. — Я ждала тебя… хотела, чтобы ты пришел… и стала молиться, чтобы ты пришел.
Даниил рассмеялся.
— Ну вот видишь! — сказал он.
— И я знала, что ты придешь!
— От кого?
— У меня два раза упал гребень!
— Да-а… — сдерживая улыбку, проговорил он. — А он больше ничего не сказал тебе — гребень твой?
— Нет, — отвечала она, и беспокойство овладело ею.
Князь отошел к столу, за которым обычно занималась княгиня, и, стоя к столу спиною, слегка опираясь о него концами пальцев, сказал ей, как нечто решенное уже и простое:
— Еду к Батыю.
И оттого, что это было сказано таким же голосом, как если бы: «В Берестье, в Кременец, в Комов», — до нее не сразу дошло все страшное значенье произнесенных им слов.
А когда поняла, то у нее вдруг подломились колени, и она опустилась в кресло и смотрела на него молча и неподвижно.
Даниил нахмурился.
— Даниль! — простонала-промолвила наконец она, с мольбою сложив прекрасные руки свои. — Да какой же то ворог твой лютый присоветовал тебе?
— То я решил сам, — жестко и непреклонно отвечал князь. — И ты меня знаешь, Анна! А еду не того ради, чтобы поганую его морду видеть. И не станем боле говорить про то, а иначе уйду.
— Горе мне!.. О, горе мне!.. — навзрыд вскрикнула Анна и схватила в горсти дивные волосы, и закрыла ими лицо, и, покачиваясь, запричитала.
— Не вой! Не вдова! — гневно прикрикнул на нее князь и пошел к двери.
Она бросилась вслед, и упала на колени, и обхватила ноги его.
Он остановился. А она, все еще не отпуская ног его и силясь остановить рыданья, говорила ему:
— Не уходи! Даниль! Не уходи! Я не буду больше!..
Она вернула его. Привела в порядок волосы и одежду и тогда, стараясь говорить спокойнее, снова начала о том же:
— Где же твои слуги верные? Где же твои советники мудрые, если уж некем стало замениться тебе? — сказала она.
— Просился ехать Кирило, — сумрачно и нехотя отвечал он. — Но токмо я один смогу что-либо достигнуть в Орде, никто иной. И не береди душу, Анна!..
— Князь мой! — приближаясь к нему, с тихой мольбой в голосе сказала она. — Но ведь они убьют тебя! Если уж здесь они хотели схватить тебя, а там… да и уж если Федора Рязанского умертвили, а ведь что он для них? И поедешь ты, с твоей гордостью?
— Да! — прервал ее Даниил. — Уж глумиться надо мною не будут… про то знаешь…
— Знаю! — вдруг выкрикнула она, и глаза ее зажглись диким блеском. — Но и ты знаешь, что над собою супруга князь-Федора, Евпраксия, сделала!.. Та и младенца с собою вместе не пожалела… а у меня уж большие все!..
— А Дубравка? — тихо-грозным голосом возразил он.
— Что ж Дубравка? — уже и себя не помня, отвечала княгиня. — О ней будет кому позаботиться.
— Стыдися, княгиня! — крикнул он голосом, какого уже давно от него не слыхала Анна. — Постыдное и страшное слово твое! А еще и христианкою нарицаешься!.. Опомнись! Подумай о себе, княгиня: кто еси?!
И, потрясенная гневным словом его, она смирилась и, тихо жалобясь ему на него самого, стала молить, чтобы он простил ее, обеспамятевшую от любви, от скорби, от страха за него.
Он стал утешать ее.
Совсем было покорившаяся неизбежному, Анна снова вскочила.
— Даниль! — с невыразимой скорбью вскричала она. — Неужели именины твои будут среди поганых?
Князь рассмеялся.
— Что ж делать! — сказал он. — Уж так довелось! — И, успокаивая ее и отводя на другое, промолвил: — Вот и расстроила и огорчила меня! А ведь я, хатунь моя, ханша моя, шел беседовать, шел советовать с тобою много!
— Да? Да? — проговорила, радуясь, Анна и, чтобы загладить скорее вину, поспешно отерла дрожащими руками заплаканные глаза свои. — Эзитурмен — я слушаю, господин мой!
— Шел беседовать с тобою о яблоке Париса, — сказал князь.
В дворцовой церкви о полудни митрополит Кирилл отслужил напутственный молебен, благословил князя. Затем, перейдя в большую столовую палату, посидели в ней молча с мгновенье времени и поднялись, и князь стал прощаться с женою, с братом, с боярами ближними, с чадами и домочадцами.
Когда он поцеловал Анну, она взглянула на него и чуть слышно сказала:
— Я провожу тебя… до столпа только!..
Он жалостно посмотрел на нее.
— Не надо, княгиня моя мила, Анна… дальние проводы — то лишние слезы, — так сказал он, и она потупила очи свои и ничего, ничего не сказала ему более.
Склонив голову перед старшим, принял прощальное лобзанье его брат Василько и, тяжело вздохнув, глянул ему в глаза своими синими ясными глазами и молвил:
— Все, что наказывал мне, брат мой и господин, то все будет свято!
И отошел.
— Прощайте, сыны! — проговорил князь, одного за другим на краткий миг привлекая головою к плечу своему и целуя.
— Прощай, государь! Прощай, отец! — один за другим ответствовали ему сыновья и, поклонясь, отходили.
Опустя очи долу, пасмурные стояли все четверо Даниловичей.
Старший, Лев, — могучий мышцею и уже отведавший битвы юноша. Был тот Лев и лицом, и обликом, да и складом души своей более в деда своего, Романа Мстиславича: ростом не так велик, а плечьми широк, с головою крупной и угловатой, темноволосой и коротко остриженной; лицом красив, черноок; нос немного с горбиною. В битве старший Данилович являлся яр, в гневе — лют, а и гневлив не по возрасту! Скрытен. И не столько дружили с ним, сколько опасались его молодые сыны боярские, да, пожалуй, и братья!
Двумя годами по нем — Роман. Сей Данилович был не отрок уже, но еще и не юноша. Стройный, гибкий и темно-русый. Душой бесхитростен. Любил прямые пути. Слова своего не ломал. Бывало, накатывало и на него, но отходчив был Роман и не злопамятен.
Двенадцатилетний Мстислав, златокудрый и синеокий, пылкий и звонкоголосый мальчуган, любимец дяди своего, Василька, бояр всех, да и матери баловень, был лицом похожее всех на отца, но и сильно пробивалась в нем гордая и кипучая кровь синеокой бабки, отцовой матери, Анны Мечиславовны, вдовы Романа Великого, в девичестве княжны польской.
Однако дядько Мирослав, тот более, чем ко всем остальным княжичам, прилепился душою к младшему Даниловичу, одиннадцатилетнему Шварну. Шварно — то было княжое имя ему. А христианское — Иоанн.
Четыре года всего назад были княжичу постриги, и посадил его старый Мирослав на коня, и перевели на мужскую половину. И великое было веселье в Холме!
Немного хлипок был здоровьем и тонкокостного склада младший. Но всячески старался укрепить и закалить светлорусого своего любимца Мирослав.
— Погодите еще, — говаривал Мирослав, — возрастет мой Иван Данилыч и бестрепетен будет в битвах! Но к православным столь же легкосерд будет, акы отец!
Легкой, стыдливой поступью подошла проститься Дубравка. Девочка была точно ландыш. Ей еще и десяти не было.
Князь положил свою ладонь на худенькое плечо, и она вся так и приникла к нему. Отец дотронулся рукою до золотых косичек, переплетенных алыми вкосничками.
— Ну, княжна! — проговорил он, и тут впервые голос его заметно дрогнул.
— Тату! Не уезжай! — срывающимся голосом проговорила она и заплакала.
— Доню! — горестной улыбкой сопровождая слова свои, негромко воскликнул князь и посмотрел на бояр. Но все они, потупя взоры, стояли, будто не видя ничего и не слыша. — Доню! — повторил князь. — Того нельзя… крохотка моя!..
Золотистые, теплые очи ее — отцовские — глянули на него, полные слез.
— Уплаканко мое! — сказал он и погладил ей голову.
— Тату!.. Тебя все слушают… ты все можешь! — не уезжай!
Точно острый нож прошел по сердцу князя. Он поспешно поцеловал ее и взглянул на княгиню. Анна Мстиславовна подошла и бережно увела разрыдавшуюся Дубравку.
Когда подошел черед прощаться боярам, Кирило-печатедержатель вдруг молча упал в ноги князю. Князь вздрогнул. Канцлер же сызнова, троекратно, земным и молчаливым поклоном простился со своим князем.
А когда поднялся, то крупные слезы капали на седую бороду.
— Данило Романович! — сказал он просто, не титулуя, не именуя князем. — Прости, в чем согрешил пред тобой!
— И меня прости, Данило Романович! — сказал еще один из бояр и тоже упал в ноги князю.
За ними же — другие бояре, и домочадцы, и слуги. Послышались рыданья и всхлипыванья.
Прекрасное лицо Даниила задергалось.
— Што вы?.. Што вы? Полноте! — молвил он. — Не по мертвому плачете!
Престарелого Мирослава он удержал от земного поклона.
— Полно, отец, — сказал он. — Ты прости меня, коли в чем тебя обидел!
Анна хотела, видно, ступить к нему и что-то сказать, но вдруг пошатнулась и упала, точно подкошенная, и уже близ самого пола подхватил ее старший Данилович.