Мы над собой не властны Томас Мэтью
Труднее всего было уходить от него по вечерам. Эйлин не прощалась — просто говорила, что ей нужно кое-что сделать или поспать немного, как бы подразумевая, что она обязательно вернется.
— Сбегаю в магазин, — говорила она, а потом, словно автомат, шла по запутанному лабиринту коридоров к выходу, твердя про себя, что в любую минуту может повернуть обратно.
Однажды, когда Эйлин сказала: «Пойду перекушу», ей показалось, что Эд сардонически засмеялся. Она вгляделась, ища в глазах осмысленный упрек, но увидела только привычную пустоту. Эд смотрел в пространство, будто видел что-то такое, чего Эйлин видеть не могла. Уже у нее самой паранойя начинается!
Она ходила к нему каждый день. Отвечала отказом на все приглашения погостить в выходные за городом или на побережье. Подруги твердили, что она себя совсем не жалеет, а она считала, что слишком себе попустительствует. Хотелось сказать доброхотам: «Я могла бы взять его домой и сама о нем заботиться». Они говорили, что она себя замучила, что должна быть и какая-то своя жизнь, а Эйлин думала: «Я еще мало делаю. Господи, я же медсестра по профессии!» Но вслух говорила только:
— Все нормально. Нормально. У меня все нормально.
Его бумажник по-прежнему лежал на комоде. Эйлин провела пальцем по вытершейся до гладкости коже, достала водительские права, прочла молитву, которую они когда-то записали вместе. В бумажнике лежало все, что Эйлин позволяла Эду носить с собой в последние годы, когда он еще самостоятельно ходил по городу. Вот это было при нем в последний раз, как он надевал обычную одежду цивилизованного человека: семь долларов наличными; карточка, на которой Эйлин своей рукой надписала его имя, адрес, домашний телефон и свой рабочий телефон; специальная карточка Альцгеймеровской ассоциации («Если я веду себя неадекватно или не осознаю окружающее, пожалуйста, позвоните по этому номеру...»); пластиковые карты на оплату бензина компаний «Мобил» и «Амоко»; членская карточка Американской ассоциации автомобилистов («Стаж вождения — 27 лет»); регистрационные карточки избирателя за разные годы; дисконтная карта постоянного покупателя сети супермаркетов «Вальдбаум»; телефон Джека Коукли, а под ним — карточка магазина оптовой продажи «Прайс-Костко»; карточка Американской ассоциации пенсионеров; удостоверение сотрудника Бронкс-колледжа; карточка с номером телефона в машине; дисконтная карта сети универмагов «Сирс» («Постоянный покупатель с 1973 г.»); карточка медицинского страхования «Голубой крест/Голубой щит»; удостоверение сотрудника Городского университета Нью-Йорка с пометкой о принадлежности к местному отделению профсоюза; членский билет Нью-Йоркской академии наук; фотография Эйлин, снятая в июне 1968 года, — Эйлин тогда была еще худышкой; фотография Коннелла в бейсбольной форме, в старших классах школы; фотография Коннелла в детском садике; фотография Коннелла — выпускника школы Святой Иоанны Орлеанской; и карточка с исправленным размером одежды Эйлин. Она хотела переправить «10» на «12» и выкинуть карточку в мусорное ведро, но увидела, что цифра «10» написана ее собственной рукой, и разом хлынули слезы.
Соседа по палате звали Рейнольд Хаггинз. В прошлом тот был пианистом, известным учителем музыки. А сейчас он передвигался с ходунками и отказывался надевать под больничный балахон майку. Туго затянутые завязки врезались в голую, чуть сгорбленную спину. Мистер Хаггинз шаркал ногами, делая крошечные шажки, но соображал на удивление хорошо. Первым никогда не заговаривал, разве что воды попросит, но, когда Эйлин спрашивала, как он себя чувствует, очень тихо отвечал:
— Спасибо, недурно, а вы?
Ей приходилось наклоняться ближе, чтобы расслышать, и речь звучала монотонно, без вопросительной интонации. При таком мягком голосе выглядел он довольно жутко — с седоватой пегой бородой и мрачным, без улыбки, лицом. Как-то Эйлин попробовала подвести его к пианино в общей комнате. Мистер Хаггинз больно впился ей в плечо костлявыми пальцами. Больше она таких попыток не делала. Часто за разговором или просто сидя в кресле мистер Хаггинз покачивал поднятым кверху указательным пальцем, точно метроном. В целом сосед он был неплохой; в лечебнице встречались пациенты куда похуже.
Миссис Клейн и миссис Зоннабенд любили сидеть в общей комнате у окна и разговаривать. Эйлин поражалась, насколько они сохранили связь с реальностью. Издали казалось, что они оживленно обсуждают своих внуков — смеются, жестикулируют, взволнованно перебивают друг друга. Однажды Эйлин не выдержала и подобралась ближе, послушать.
Миссис Клейн говорила:
— Дочка, моя дочка, приедет дочка, сто долларов привезет.
А миссис Зоннабенд в ответ бесконечно повторяла одно и то же слово — что-то похожее на «Gesundheit»[31].
Второго декабря девяносто седьмого года Эйлин доработала свои десять лет до пенсии. С утра позвонила Коннеллу в Берлин и почти испытала облегчение, не застав его дома. Вряд ли он бы оценил всю важность такого известия, а чувствовать себя дурой не хотелось. Эйлин оставила сообщение на автоответчике с просьбой позвонить, в твердой уверенности, что дождется звонка не раньше чем через неделю. К тому времени новость уже станет всего лишь одной из житейских мелочей. А сегодня Эйлин была слишком захвачена азартом, чтобы столкнуться с пренебрежительной реакцией сына. Она и сама не ждала, что событие так на нее подействует. Эйлин не была уверена, что продержится до этого дня. Дело было уже не столько в медстраховке — просто ей нужна была цель, за которую необходимо бороться. Это держало ее на плаву.
После работы, по дороге в лечебницу, Эйлин купила миниатюрную бутылку шампанского. В общей комнате шло занятие кружка игры на барабане. В центре стояла Кейси, с барабаном на ремне. Эйлин задержалась у двери. Кейси хлопала ладонями по барабану — изукрашенному красивей остальных — и с маньячной улыбкой озирала пациентов, приглашая повторять за ней. Присутствовали в основном женщины, хотя было среди них и несколько мужчин. Эйлин порадовалась, что немощное состояние Эда избавляет его от участия в подобных занятиях. Постепенно беспорядочный барабанный бой затих. Кейси отбила ладошками быструю дробь — словно пластиковый стаканчик прокатился, подпрыгивая, по паркету.
— А теперь вы! — пылко воскликнула Кейси, с мольбой глядя на пациентов.
Какая-то старушка вздохнула:
— Ай, да ну вас!
Эйлин прямо расцеловать ее захотелось.
Эда она нашла в палате. От неожиданного хлопка пробки он широко раскрыл глаза, но не пошевелился. Эйлин вливала шампанское ему в рот тонкой струйкой, чтобы не потекло мимо. Почувствовав пузырьки на языке, Эд начал сам глотать. Эйлин готова была поклясться, что, когда рассказала ему новость, у него на губах мелькнула улыбка.
Долгие годы она мечтала, как дослужится до пенсии и в тот же день уволится. А сейчас, допивая шампанское, вдруг поняла: никуда она не уйдет и не ушла бы, даже если бы оплата за лечебницу не росла каждые полгода; сейчас выходило уже почти семь тысяч в месяц. Что ей делать на пенсии? Сидеть целый день дома? Она еще в силах что-то делать для других. Никуда не денешься от основополагающего факта: она умеет хорошо делать свою работу. Всю жизнь Эйлин мечтала о том, кем еще могла бы стать: например, юристом или политиком. Лучшей карьеры и пожелать невозможно отпрыску Большого Майка Тумулти, пусть даже это не сын, а дочка. И вот сейчас вдруг ее поразила мысль: на самом деле ее профессия и есть то, что лучше всего ей удается. Не обязательно в жизни заниматься тем, чем хочется. Важно делать то, что умеешь, и делать хорошо. Эйлин много лет выкладывалась на работе, и пусть ничего не нажила, кроме дома да образования для сына, — прошлое невозможно вычеркнуть из книги человеческой жизни, пусть даже никто такую книгу не напишет.
91
Утром после Дня благодарения девяносто восьмого года Коннелл поехал один к отцу в лечебницу. После, собравшись домой и уже дойдя до середины коридора, вдруг вернулся в палату, постоял в дверях, глядя на отца, и вновь направился к выходу, а когда отпирал дверцу машины, вернулся опять, но на этот раз вошел в комнату. Сел в кресло у кровати и взял отца за руку, словно только сейчас приехал.
В полдень они отправились на обед. В столовой было шумно: многие пациентки звали на помощь или просто визжали без слов. Отец задрожал и задергался в инвалидном кресле, — должно быть, сказалась его рыцарственная натура. Мужские крики так на него не действовали.
После обеда вернулись в палату. У Коннелла быстро закончились темы для разговора. Он рассказал о том, какой у «Метсов» случился срыв на последней неделе сезона — пять проигрышей подряд, а «Янкиз» опять победили в Мировой серии, выиграв перед этим почти все матчи сезона. Рассказал про учебу и как проходит его последний год в колледже. Кто знает, понял отец хоть что-нибудь или нет. Вместе с мамой было легче — она разговаривала так, словно он в любую минуту может ответить. Рассказывая, например, о каких-нибудь неполадках в доме, добавляла: «Ты всегда нас предупреждал, что не надо так делать» или «Ты же и сам знаешь, правда?». А у Коннелла такие риторические реплики не шли с языка. Он ни на секунду не мог забыть, что отец не ответит, и потому казалось неуважительным строить фразы в форме вопросов. В результате Коннелл просто сидел молча или включал музыку.
В палате было тихо. Спокойно так. На половине мистера Хаггинза небольшое пианино служило подставкой для горшка с цветами и пары фотографий в рамках. Коннелл ни разу не видел, чтобы мистер Хаггинз на этом инструменте играл, хотя мистер Хаггинз и вообще почти не сидел в палате. Он бродил по коридорам, толкая свои ходунки, словно нарочно старался измотать себя.
— Знаешь, оказывается, мистер Хаггинз — немец. Я тебе уже рассказывал про Берлин, но давай расскажу еще. Берлин — потрясающий. Искусство, культура, литература... Весь город — одна большая стройплощадка. Все отстраивают заново. То есть они не стараются специально что-то прикрыть, замазать прошлое. Они стараются осмыслить свое наследие и как-то преодолеть. Понятно, что зверства нацизма забыть невозможно, но они хотят стать хранителями истории или, по крайней мере, незаживающей болью мира, его совестью. Они безжалостно смотрят вглубь, чтобы не допустить пересмотра истории. Никакой ностальгии по прежним временам. И еще — чтобы не возникло даже намека на тот образ мышления, который толкнул их на гибельный путь. Конечно, и у них есть неонацисты, точно так же как в других странах попадаются расисты и ксенофобы, но в области культуры — по крайней мере, интеллектуальной культуры — они тщательно искореняют малейшие ростки подобных явлений. Нельзя упрекнуть немцев — по крайней мере берлинцев, то есть по крайней мере берлинских интеллектуалов или как минимум интеллектуалов, с которыми я познакомился в Свободном университете Берлина... Видишь, я от них подхватил привычку ничего не утверждать огульно, а говорить только о том, что знаю наверняка. Так вот, нельзя их упрекнуть, будто бы они притворяются, что никакого нацизма не было. Они даже не позволяют себе злиться из-за необходимости тщательно следить за каждым своим словом. Они не дают задремать своей совести. Совесть... Добросовестность... Нет, они бы не сказали «добросовестность» — от этого слова веет чем-то вроде «утонченности». А они прямо с какой-то свирепой жестокостью запрещают себе похваляться тем, что совестятся вспоминать ужасы давнего прошлого, случившиеся еще до их рождения. Они казнят себя за нехватку нравственной дисциплины, часто даже несправедливо. Мы могли бы у них поучиться, как нужно помнить о тяжелом наследии рабства, и о зверствах по отношению к коренным жителям Америки, и об интернировании японцев[32], и о Джиме Кроу, и об исследованиях сифилиса в Таскиги, и о многих других темных моментах нашей истории, которые пятнают душу Америки.
Они еще немного посидели молча. Потом Коннелл поставил Моцарта из подарочного набора компакт-дисков, который купил отцу к Рождеству и принес заранее. Коннелл еще не говорил матери, что не собирается в этом году возвращаться домой на Рождество. Может, хотя бы тогда она все-таки примет приглашение Коукли, чем уныло сидеть всю праздничную ночь в лечебнице, как в прошлом году, когда он остался в Германии. Если Коннелл на этот раз прилетит, мама захочет, чтобы они провели праздник втроем, а ей надо развеяться. Вот Коннелл ее и вынудит — пускай для разнообразия она позволит кому-нибудь другому, хотя бы Синди, о ней позаботиться.
Отец захлопал в ладоши прямо посреди музыкального пассажа. Коннелл подхватил и вдруг вспомнил, как в детстве отец его водил на концерты в Карнеги-холл и Коннелл следил за руками отца, чтобы узнать, когда нужно хлопать.
В другой момент — Коннелл прочел на диске, что исполняли Сороковую симфонию, — отец вдруг заулыбался, точно в бреду, а потом зарыдал, заглушая музыку. Неизвестно, симфония так на него подействовала или просто что-то всколыхнулось в подсознании. Затем отец без всякой причины стал сердиться. Коннелл, чтобы не доводить до безобразного скандала, отвез отца в комнату с телевизором и поскорее ушел — на этот раз окончательно.
92
Эйлин уже несколько недель чувствовала, что конец близок. Лицо Эда покрыла сероватая бледность, дыхание отдавало сероводородом. В мутном взгляде ни проблеска мысли. Голова постоянно клонилась к плечу, точно мышцы шеи отказывались ее держать. То и дело внезапные судороги едва не выбрасывали его из кресла.
Один случай, за месяц до его смерти, Эйлин позже вспоминала снова и снова, гадая, насколько он сознавал окружающее в эти последние дни. Часто ей казалось, он что-то понимает, но, скорее всего, она принимала желаемое за действительное. Не так больно, как думать, что он помнит все, чего лишился, — но, с другой стороны, все-таки Эйлин хотела, чтобы он ее узнавал, пусть это эгоистичное желание.
Незадолго до Валентинова дня Эйлин везла Эда по коридору. В лечебнице повсюду развесили розовый серпантин и картонные сердечки, будто здесь не приют для уходящих из жизни, а средняя школа, набитая пылкими подростками. Эйлин придвинулась к стене, пропуская встречное кресло, и тут вдруг Эд протянул руку и сорвал со стены сердечко. «Протянул руку» — наверное, слишком сильно сказано. Скорее, просто задел сердечко рукой и рефлекторно сжал пальцы. Он не выпускал добычу из рук до самой палаты. Только когда Эйлин села рядом с ним, Эд разжал пальцы и сердечко упало на пол. Рука Эда дернулась, будто указывая. Эйлин подняла сердечко с пола и чуть не спросила: это ей? Потом поняла, что не хочет услышать в ответ молчание, и просто положила картонное сердце на тумбочку.
В уголках его рта блестела клейкая слюна, и зубы покрывал мучнистый налет — их не удавалось нормально почистить, и они так потемнели, что были уже не желтыми, а мертвенно-синеватыми.
Эйлин вытерла Эду лицо салфеткой и сказала:
— С Днем святого Валентина!
Потом, впервые за долгое время, поцеловала в губы и удивилась — как сладко.
93
Почему-то, прослушав мамино сообщение, Коннелл решил перезвонить сразу же, а не просто пообещал себе, что сделает это за выходные. Она бы не стала рассказывать плохие новости автоответчику, но, должно быть, какой-то намек все-таки проскользнул, какая-то едва различимая дрожь в голосе. Коннелл уже не первый год в любую минуту ждал несчастья, словно настроившись на особую тревожную волну. Сам понимал, что это нелогично — при такой болезни, как у его отца, не бывает внезапностей, только долгий неумолимый распад. И все равно каждый раз, когда ночью звонил телефон, Коннелл резко просыпался и вскакивал с кровати.
— Папе плохо, — сказала мама, когда Коннелл перезвонил.
Он огляделся: вокруг раскиданы бумаги, на всех горизонтальных поверхностях толстый слой пыли. Они с соседом по квартире давно уже не делали уборку. Последние дни перед выпуском, каждому нужно успеть написать как можно больше. Коннелл принюхался: слабый аммиачный запашок нестираной одежды, а от посуды в раковине отчетливо тянет плесенью — за мытье они брались только тогда, когда подружка соседа начинала жаловаться.
— Он не продержится до утра, — сказала мама, совсем без тех победительных ноток, что появлялись обыкновенно в ее голосе, когда она точно знала, что права.
Сейчас мамин голос, впервые на памяти Коннелла, звучал беспомощно.
— Ты уверена? — спросил он.
Пустой вопрос: мама перевидала сотни умирающих.
— У него воспаление легких, — произнесла она спокойно. — В его состоянии это очень опасно.
— Что же ты раньше не позвонила?
— Все ждала, вдруг он пойдет на поправку. Не хотела зря тебя дергать. Вот, сейчас звоню.
— Как он?
Совсем тупой вопрос, но Коннелл так надеялся, даже вроде ждал, что мама на этот раз ответит иначе — неопределенно, уклончиво.
— Все тихо, — сказала она. — Я сижу около постели. Стараюсь, чтобы ему было удобно.
Коннелл представил себе лечебницу: все лампы погашены, только полоска света из-под отцовской двери серебрится в темном коридоре. Он так и видел мамину руку на груди отца, трудное дыхание, ужас в отцовских глазах.
— Будем надеяться, что он тебя дождется, — сказала мама. — Купи авиабилеты «ДжетБлю». Оплатишь кредитной карточкой.
Собственной карточки у Коннелла не было. Мама добавила его в список лиц, имеющих право пользоваться ее счетом в «Америкэн экспресс», и вручила ему карточку в день, когда он уезжал в университет. На карточке стояло его имя заглавными буквами: «КОННЕЛЛ ЛИРИ» — и чуть выше: «Клиент банка с 1967 г.».
— На всякий случай, — сказала тогда мама, убегая на работу. И как всегда, добавила: — Береги себя!
Коннелл собирал вещи с чувством, словно выполняет некий ритуал. Отправляясь в путь, всегда волнуешься, но сейчас он готовился к иному, более значительному путешествию. Говорят, смерть отца — важная веха в жизни мужчины, быть может определяющая. Скоро он вступит в огромный негласный клуб мужчин, объединенных общим знанием одного из величайших таинств бытия. Скоро он проснется изменившимся — будто отмеченным печатью законного наследника. Эта мысль вызывала смирение. Возможно, каждая аккуратно уложенная в сумку рубашка и каждая пара носков облекут его возрожденного, очистившегося. Темный пиджак, скромные брюки, самые лучшие ботинки: скоро свершится судьба, к которой он давно готовился. Оставались еще необходимые дела по хозяйству: мусор вынести, посуду перемыть. Коннелл исполнил это с недостижимым прежде рвением. Вот предтеча более серьезных обязанностей, которые предстоят ему как единственному сыну и опоре семьи — короче говоря, как главе дома. Все его движения стали собранными, целеустремленными. Некогда нюни разводить! Мужчине подобает исполнять свой долг и не хныкать.
Шагнув за порог, он окинул, быть может, в последний раз взглядом недоросля улицу возле дома. Глубоко вдохнул вечерний воздух, пахнущий листвой и выхлопными газами. Студенческая квартирка показалась вдруг необыкновенно милой; в груди родилась огромная нежность к этому, уже уходящему, периоду жизни. Он начнет все заново. Ничто его не остановит. Ничто не сможет ранить. Он пройдет по раскаленным углям и доберется до желанной прохлады.
Прежде чем отправиться в путь, Коннелл еще раз позвонил матери.
Спросил:
— Как он?
Потому что нельзя же задать очевидный вопрос: «Еще жив?»
— Сильные боли. Но он пока еще здесь. — У мамы сорвался голос. — Я сказала ему, что ты приедешь. Он сжал мой палец.
В аэропорту Мидуэй Коннелл получил посадочный талон у стойки регистрации, прошел через воротца металлоискателя и уселся ждать. Правда, ненадолго — он приехал почти перед самым отлетом. Попробовал читать, и тут вдруг навалился страх: отец умирает. Он уже и так довольно долго, по сути, жил без отца, но все-таки изредка приезжал к нему, пытался услышать совет в его сердечном ритме, прижимаясь ухом к груди; искал ободрения в его неизменности; уткнувшись в плечо, ощущал у себя на шее успокаивающее теплое дыхание. Эд все-таки еще не выронил знамя. У Коннелла по-прежнему был отец.
Объявили посадку. Первыми заходили пассажиры задних рядов, и среди них Коннелл. Он чувствовал себя точно рысак, перебирающий копытами на старте, — готовый сорваться с места в карьер, как только самолет коснется земли. Весь багаж уместился в сумке; в аэропорту его встретит дядя Пат.
Коннелл первым в своем ряду уселся, сунул книжку в кармашек на спинке кресла впереди, опустил раскладной столик и принялся постукивать по нему пальцами. Пассажиры один за другим занимали свои места. Теперь придется вставать, пропускать того, кому досталось сиденье возле иллюминатора, или наблюдать, как владелец места с краю заталкивает свое барахло на полку. Зря он так рано примчался. Коннелл убрал столик и без всякой необходимости отправился в уборную.
Запершись там, прижался лбом к зеркалу. Дыхание туманом оседало на стекле. Он пробудет здесь, пока не увидит какой-нибудь знак, — Коннелл сам не знал какой.
И вдруг увидел. Вот же, в зеркале: отцовское вечно удивленное выражение; клинышек волос на лбу, словно удирающих вверх, к макушке; отцовский нос с раздувающимися ноздрями; отцовская ямочка на подбородке; черные волосы; чуточку лопоухие уши.
Коннелл оскалился. Зубы на удивление ровные. В детстве он всячески увиливал от кошмарной ортодонтической сбруи, которую полагалось надевать на ночь. И подделывал записи в специальном журнале — о том, сколько времени ее носил. В последнюю минуту перед очередным походом к врачу ужасался, сколько времени потрачено зря, и спешно переправлял цифры, меняя шариковые ручки и без зазрения совести преувеличивая свою дисциплинированность. Целых два года отец каждый месяц возил его к зубному. Каждый раз Коннелл ждал обвинительного приговора, и каждый раз как-то обходилось. Отец тоже не разоблачил его. Он радовался каждой поездке с Коннеллом. Радовался возможности выкладывать совсем не лишние баксы ради улыбки сына. Видно, в мире взрослых предусмотрена отдельная статья расхода на беспечность детей.
Зубы у него не отцовские. У отца имелся протез, который он мыл под краном и которым щелкал, если Коннелл попросит. А еще один передний зуб у него сколот — сломался, когда отец упал на каменный пол в кухне, пока Коннелл сидел у себя в комнате и дулся на весь мир.
— Ты летишь домой, — сказал он своему отражению, надеясь обрести хоть какое-то сцепление с реальностью происходящего. — Твой отец умирает. Он — твой лучший друг. Ты больше никогда не будешь прежним.
Безрезультатно. Вернувшись к своему креслу, Коннелл уже забыл только что пережитое чувство. Место у иллюминатора заняла симпатичная девушка, не намного старше Коннелла. Сидевший у прохода немолодой бизнесмен поленился с ней флиртовать. Коннелл протиснулся мимо него, уверяя, что вставать не нужно, — тот и не пытался.
Пока ждали взлета, Коннелл рассматривал крошечный экранчик на спинке переднего сиденья: там показывали карту, на которой отмечался их путь. Изображение самолетика было величиной с целый штат. Казалось, миг — и доберется до места, а вместо этого он все торчит на земле и не взлетает.
— Говорят, хорошая вещь. — Коннелл кивнул на книгу в руках девушки.
— Очень! — ответила она. — Прекрасно написано. Я все ее книги люблю.
— А почему ты летишь в Нью-Йорк?
Девушка удивилась внезапной смене темы. Просто Коннелл не читал ни эту, ни другие книги того же автора.
— В гости к подруге, — сказала девушка. — Мы с ней вместе в общежитии жили, в универе. Она в Нью-Йорк переехала, работает в доме моды.
— Меня зовут Коннелл. — Он хотел протянуть руку и больно ударился локтем.
— Карла, — сказала она. — Приятно познакомиться.
Кажется, бизнесмен тихонько вздохнул.
— Ты уже была в Нью-Йорке?
— Нет еще. Так интересно!
— А надолго едешь?
— На неделю.
— И какие планы?
— Да пока никаких. Я еще даже путеводитель не купила. Знаю только, что жить буду у подруги. Так была занята — не успела ничего продумать.
— Обязательно прокатись на пароме до Статен-Айленда. Самый лучший вид на город, и всего за пятьдесят центов.
Бизнесмен кашлянул.
— Сейчас бесплатно.
— Извините?
— Раньше было пятьдесят центов. Сейчас катают бесплатно.
Он уткнулся в свои бумаги, но прежде кинул на Коннелла взгляд, явно говоривший, что он Коннелла насквозь видит, что Коннелл проходимец и собьет девушку с пути.
— И так и так здорово! — сказала Карла. — Обожаю корабли. И дешевые билеты.
Коннелл и Карла несколько секунд смотрели друг на друга. У нее была чудесная открытая улыбка. Потом Карла вновь погрузилась в чтение. Коннелл тоже достал книгу из кармашка на спинке сиденья. Через какое-то время Карла спросила, живет ли он в Нью-Йорке. Коннелл ответил — жил раньше. Она спросила, зачем он туда летит сейчас, и он рассказал, что его отец умирает после долгой тяжелой болезни. Карла сказала, что очень ему сочувствует. Снова наступило молчание, и Коннелл в глубине души пожалел, что не выдумал какую-нибудь другую причину. Взревели моторы. Самолет оторвался от земли. Коннелл заметил, что Карла перекрестилась и, быстро поцеловав кончики пальцев, молитвенно стиснула руки.
Незадолго до прибытия Коннелл спросил Карлу, нравится ли ей индийская кухня.
— Знаешь, никогда не пробовала!
— Тут есть два ресторанчика, на Второй авеню, угол Третьей улицы. Вплотную друг к другу, и оформлены одинаково: те же интерьеры, те же светильники. Гирлянды из пластмассовых стручков красного перца. Между ними настоящая война, много лет уже. Возле каждой двери — зазывала. Заманивают так, словно у них там прямо Шангри-Ла. Выбираешь, в правую дверь войти или в левую. Сделал выбор — все, ты принят в племя. Они тебя запомнят, и боже сохрани в следующий раз переметнуться к сопернику.
— В который ты ходишь?
— В правый.
— Тогда откуда знаешь, какой в левом интерьер?
— Как-то не задумывался... Наверное, просто боялся туда заглянуть. Ты не представляешь, как они запугивают посетителей!
Карла рассмеялась. Коннелл чувствовал, что у нее проснулся интерес. Весь полет он ждал этого мгновения, когда между ними что-то изменится и они больше не будут чужими. Может, вот он, его шанс?
— Давай сходим туда, пока ты в Нью-Йорке, — предложил он. — Если хочешь, пойдем в левый. Я готов рискнуть.
— Ну что ты, я не стану толкать человека на измену, — ответила она и чуть заметно отодвинулась.
Коннелл испугался, что поспешил. А им еще какое-то время лететь вместе; может получиться тягостно.
— Ты права, — сказал он. — Лучше перестраховаться, чтобы потом не жалеть.
— А у тебя точно найдется время? В смысле... Твой отец...
— Время найдется.
— Обо мне не беспокойся! Я себе занятие найду. А у тебя будут всякие дела.
— Ничего, я смогу удрать ненадолго. Да может, все обойдется. С ним уже такое бывало раньше.
— Ну... Если я не слишком тебя отвлеку.
— Я тебе позвоню, тогда и договоримся точнее.
Они обменялись номерами телефонов. Карла смотрела чуть озадаченно, словно Коннелл ее шокировал, но приятно и освежающе, как бывает, когда бухнешься с разбегу в ледяную воду. Главное — она задержала на нем взгляд, словно спрашивая, правда ли он готов ее развлекать, когда в его жизни происходят такие важные события. Значит, он все-таки произвел на нее впечатление человека незашоренного, обладающего развитым воображением, который способен даже в пучине отчаяния найти время для тех случайностей, которые подбрасывает нам судьба и без которых вся наша жизнь — всего лишь нудная рутина, регламентированная в мельчайших деталях.
Самолет приземлился. Пассажиры один за другим потянулись к выходу. Карла задержалась, вытаскивая сумку с битком набитой багажной полки, и между нею и Коннеллом успели втиснуться несколько человек. Он подождал у двери, пряча глаза от других пассажиров, словно они могли догадаться, что он затевает. Почему-то казалось важным дойти вместе до выдачи багажа. Скоро перед ней раскроется весь Нью-Йорк, а он, Коннелл, станет всего лишь первым из множества новых знакомых. Подумаешь, первый — все равно мимолетный. Легко и позабыть. Вот эти последние две-три сотни метров затем и нужны, чтобы такого не случилось.
Пока они пробирались через толпу, Коннелл отпустил пару едких замечаний о Нью-Йорке и сумел рассмешить Карлу. Голова кружилась в эйфории. Сумка на плече стала легкой, будто перышко. Карла делала быстрые шажки, приноравливаясь к его широкому шагу. Возможно, это начало чего-то большего и можно будет продолжить потом, в городе, откуда они только что прилетели. Сегодня всего лишь первый день поездки; кто знает, что ждет впереди. А пока рядом идет девушка, переполненная радостным любопытством. Посторонним, наверное, кажется, что они вместе и что он сам впервые сюда приехал.
Почти бегом они добрались до коридора, ведущего вниз, к пункту выдачи багажа. Коннелл все время оборачивался посмотреть на Карлу, а потом вдруг вспомнил, зачем он здесь, и стал искать взглядом дядю Пата, но сквозь матовое стекло не мог различить лица.
В конце коридора показалась вертящаяся дверь. Коннеллу стало не по себе. Он замедлил шаги и стер с лица улыбку. Теперь он больше смотрел не на Карлу, а на дверь, за которой ждал дядя. И вдруг почти совсем остановился — Карла даже спросила, что такое. За стеклом смутно виднелись силуэты дяди и мамы. Если мама здесь, это может значить только одно. Коннелл не ответил Карле. Толпа мало-помалу разделила их. Коннелл вдруг сообразил, какой он пошлый идиот. Не хотелось, чтобы мама это увидела. Карла еще пару раз окликнула его, потом пошла дальше, а он старался держаться на несколько шагов позади, уже понимая, что увидел через стекло, но не желая этого признавать, пока не подошел вплотную и дальше уже не мог себя обманывать. По маминому лицу текли слезы. Так он понял, что отец умер, пока он, Коннелл, о нем и думать забыл.
Он протолкался к двери. Мама, обмахивая лицо рукой, пыталась сказать ему о том, что он уже и сам знал. Дядя молча стоял рядом.
— Так жаль... — сказала мама.
Он опоздал на два часа. Мама попросила разрешения оставить отца на время в палате, чтобы Коннелл мог с ним проститься.
Дядя гнал машину, будто на состязаниях «Формулы-1». Машина только что на ребро не становилась на поворотах. Мама осталась сидеть на банкетке у входа, а дядя Пат проводил Коннелла до палаты и тоже ушел. Коннелл долго смотрел в прекрасные голубые глаза отца, а они смотрели в никуда. Коннелл привычным жестом пригладил отцу растрепанные волосы. Поцеловал в лоб и щеки. Рот отца был открыт, и можно было увидеть сломанный зуб. Отцу больше не понадобятся зубы. Ему ничего больше не нужно.
Немного погодя мама пришла за Коннеллом.
— Наверное, хватит, — сказала она.
Он еще раз поцеловал отца. На пороге обернулся. Хотел было снова подойти, но встретил строгий и вместе с тем просительный взгляд дяди. По маминому лицу понял, что ей мучительно быть в этой комнате. Она держалась только ради Коннелла, а теперь пришло время проститься. Маме, наверное, тяжело смотреть на отца, как она столько лет смотрела на умерших пациентов. Словно нет никакой разницы между ним и бесчисленными прочими покойниками. Коннелл тихонько притворил дверь, и они вместе пошли к машине.
94
Он умер от воспаления легких. С ухудшением состояния мозга все органы постепенно перестали функционировать. Легкие переполняла мокрота. Эд буквально захлебнулся ею.
Смерть наступила седьмого марта 1999 года. Эйлин решила, что если мы и в самом деле проживаем несколько жизней, она хотела бы в следующий раз родиться с совершенно иным характером: что-нибудь вроде «человек-праздник» или «солнечный зайчик». А пока что она — Эйлин Лири, и она больше не выйдет замуж. Такова жизнь; капитан не уходит с тонущего корабля. Кто сказал, что это не настоящая история любви?
Эйлин спала на стороне Эда. Ей там было не очень удобно, просто она не могла себя заставить лечь на свою сторону кровати. Каждый раз начинала вспоминать, сколько ночей там спала спиной к Эду. Хоть одну бы из них вернуть — чтобы повернуться к нему лицом.
Она знала: Эд хотел бы, чтобы его останки послужили науке. Но вскрытие назначено не было; врачи, которые ставили диагноз, не сомневались, что у него был синдром Альцгеймера и больше исследовать тут нечего. Группа, занимавшаяся разработкой нового лекарства, тоже не собиралась требовать вскрытия.
Эйлин могла тем не менее заказать вскрытие за свои деньги. Нужно только оформить кучу бумаг и перевезти тело из одного округа в другой. Вся процедура обойдется в восемь тысяч долларов — примерно столько под конец уходило за месяц содержания Эда в лечебнице. Однако Эйлин показалось оскорбительным платить деньги за исследование такого глубокого ума. Ученые должны бы локтями друг друга отталкивать, лишь бы добиться такой чести!
В конце концов она так ничего и не сделала. Не могла вынести мысли, что кто-то будет копаться в голове ее мужа. У него и так зубы сломаны, десны покраснели и распухли, волосы висят клочьями, прежние великолепные мускулы атрофировались, кожа, лишенная солнца и воздуха, шелушится, и весь он в ссадинах и болячках. Куда уж больше его уродовать? Он при жизни столько раз препарировал подопытных животных — сама мысль, что его тоже кто-то будет препарировать, вызывала отвращение. Он лег в землю нетронутым. Какие ответы получены — те получены, а незаданные вопросы пусть остаются без ответов. Наука сделала что могла. Теперь осталось только мертвое тело, и с ним Эйлин хотела обойтись бережно.
Она тогда все-таки заказала кожаный ремешок для швейцарских часов, а Эд их так и не носил. Часы тридцать два года пролежали в коробочке.
Сейчас Эйлин их вынула. Под обтянутой бархатом картонной подставкой лежал золотой браслет, словно сброшенная кожа змеи. Эйлин отнесла часы ювелиру и попросила снова посадить их на браслет. Вместе с браслетом часы теперь стоили кучу денег, поскольку находились в превосходном состоянии и уже стали коллекционной редкостью, а цена на золото повысилась, но все это не имело значения. Эйлин похоронила Эда, надев часы ему на руку.
Новые инструменты, купленные для Эда взамен украденных, ни разу не использовались. Недели через три после его смерти Эйлин заплатила специальной фирме, чтобы их вывезли, а с ними и все содержимое его кабинета: коробки с пластинками, видеокассеты, учебники. Книги устарели, грампластинки теперь никто не слушает, а на кассетах были не особо четкие записи с черно-белого телевизора — старые фильмы и документальные сюжеты о мостах и соборах. Коннелл такими вещами не интересуется. Все это уже не в ходу.
В свободное время, которого стало намного больше с тех пор, как она овдовела, Эйлин часто вспоминала мужа, каким он был в начале болезни, когда уже не работал. Он все еще был красив. Хоть волосы и поредели, но оставались такими же ослепительно-черными, и голубые глаза сверкали, только белки их пожелтели. Он словно съежился — одежда стала ему велика. Одна сцена так и стояла у Эйлин перед глазами. Еще не наступил вечер, но в комнате было темно — только светился экран телевизора да чуть-чуть солнечного света просачивалось между портьерами. Когда деревья качались на ветру, по комнате пробегали яркие сполохи. Утром Эйлин, убегая на работу, забыла включить настольную лампу, а Эд из-за трудностей с мелкой моторикой не мог сам справиться с выключателем. Он так и сидел с восьми утра, смотрел телепрограмму, которая, по мнению Эйлин, скорее всего могла его развлечь. Показывали какой-то детективный сериал. Эд его уже видел, но слабеющая память помогала смотреть знакомые фильмы как заново. Нить сюжета он потерял почти сразу. Его сознание откликалось на яркие моменты истории: гневный ответ, горестное лицо, счастливая встреча после разлуки. Он все еще был способен чувствовать. Все еще был способен плакать. Он и плакал, сам того не замечая. Позже с удивлением заметил высыхающие на щеках слезы, словно проснулся после тяжелого сна.
Читать он уже не мог. Пока дойдет до конца предложения, забывает, что было в начале. Кое-как разбирал заголовки в газетах и по ним составлял приблизительное представление о том, что происходит в мире. Ему остался один телевизор, да еще Эйлин, когда была дома, включала музыку или читала ему вслух. Он проголодался. Хотел пойти на кухню. Долго, с трудом поднимался с дивана. Не с первой попытки, но это ему все же удалось. А когда вернулся, не нашел пульта от телевизора. Он не хотел смотреть дальше ту же самую передачу. Забыл, о чем она. Помнил только, там что-то об убийстве. Сыщики ведут очередное расследование. У них там какая-то кража. Какая-то потеря.
В кладовке лежал в коробке череп. Эд его использовал в качестве наглядного пособия на уроках анатомии. Эд окрестил его Джорджем, а Эйлин упорно звала только «черепом». Иногда Эд его доставал и показывал Коннеллу и его приятелям. Эйлин всегда требовала прекратить это зловещее представление. Мальчишки тыкали пальцами в глазницы, ковыряли канавки, расчертившие жемчужно-поблескивающую кость, щупали зубы и щелкали челюстью на шарнире, будто бы череп разговаривает. Однажды — Коннеллу было лет восемь-девять — Эйлин устроила праздник на Хеллоуин для детей всего квартала.
— Сегодня Джордж будет выступать, — сказал Эд Коннеллу за завтраком.
Когда праздник был в самом разгаре, детей отвели в подвал. Эд облачился в черную мантию, соскреб со дна сковородки золу и вымазал себе лицо. Спускаясь в подвал, выключил свет, пробрался в центр круга — дети заранее встали в круг, ожидая сюрприза, — и заговорил страшным басом, держа перед собой череп и освещая его фонариком. Дести с визгом восторженного ужаса кинулись врассыпную — даже Коннелл, хоть он и знал заранее, что будет.
Эд как-то сказал — хорошо бы после смерти его череп использовали на уроках анатомии. Ему страшно нравилась история о классическом актере, который завещал свой череп театральной труппе, на роль Йорика в «Гамлете», и тем самым обессмертил себя.
Эйлин принесла коробку в комнату, поставила на письменный стол. Осторожно отогнула картонный клапан, потом второй, потом два оставшихся. Вздрогнула, увидев костяную макушку, но переборола себя и поставила череп на стол к себе лицом. Несмотря на многолетнюю работу в больнице, медицинское образование и бесчисленные встречи со смертью, она так и не преодолела трепета перед телесными останками.
Долго сидела, глядя в пустые глазницы. Все время, пока она знала Эда, за его лицом скрывался такой же череп. Вот и этот череп когда-то покрывала живая плоть, и у его обладателя была семья, были друзья. Эйлин поразила мысль, что и она сама намного ближе к финалу, чем к истоку.
Может быть, отдать этот череп в дар отделению естественных наук в школе «Сондерс», подумала Эйлин и решила — незачем. Пусть череп осиротеет с ее смертью. Коннелл его куда-нибудь пристроит, а не захочет — пускай выбросит. Ему решать судьбу черепа и что делать с ее мертвым телом, так же как она решала, что делать с телом мужа, а кто-то другой примет такое же решение для самого Коннелла.
Эйлин все чаще вспоминала, как Эд много лет назад отказался перейти на работу в Нью-Йоркский университет, и у нее зародились неясные подозрения. Что, если помимо призвания у него были и другие причины? Быть может, местный колледж Бронкса был ему нужен не меньше, чем он — колледжу? Он боялся резко изменить свой образ жизни, боялся оказаться на виду? Неужели он знал о том, что с ним происходит, когда ей ничего такого даже в голову не приходило?
Испытания лекарства продолжались три года. Потом еще два года Эйлин заставляла Эда принимать таблетки, хотя это становилось все труднее. Не то чтобы он сопротивлялся ей назло — просто инстинктивно боялся, что таблетка застрянет в горле.
Названия у лекарства не было, только набор букв и цифр: SDZ ENA 713. Позже появилось и название: экселон. Его стали продавать по рецептам. Вообще, позже многое изменилось. Лекарства стали производить в виде пластыря — его просто наклеивают на кожу, и больным не приходится глотать таблетки. Насколько проще было бы с пластырем...
В подавленном настроении Эйлин мучилась вопросом: не из-за лекарства ли у Эда так свело все туловище, что она не могла его, упавшего, поднять с пола? В списке побочных эффектов упоминались судороги. Если бы она прекратила давать ему лекарство, может, удалось бы дольше оставить его дома? И он бы умер не в чужой постели?
Иногда, лежа в постели, она думала — может быть, где-то сейчас уже создают новый препарат, который все изменит. Если так, она наверняка испытала бы горечь, а вот Эд был бы в восторге. Научный прорыв для него — главная радость в жизни. И еще Коннелл. И она, Эйлин. Подумав об этом, она уже не могла больше сдерживаться и начинала рыдать.
Часто по вечерам она с ужасом думала: как он прожил бы эти последние годы, если бы Эйлин и впрямь с ним развелась? Какое-то время она всерьез подумывала о разводе, не понимая причин внезапной грубости мужа. Невозможно представить, где бы он жил, кто бы о нем заботился. Постепенно она решила, что сама судьба назначила ей быть рядом с ним до конца. К этому ее готовила вся прежняя жизнь — уход за матерью в детстве, профессия медсестры. В каком-то смысле это была главная задача ее жизни. С тех пор она стала крепче спать.
Это был его прощальный подарок — избавить ее от сожалений о сделанном выборе.
Эйлин по-прежнему ездила в лечебницу. Она привязалась к другим пациентам. Привозила им печенье, сидела с ними перед телевизором и смотрела новости или старые фильмы, пока не настанет время возвращаться домой. Иногда она читала миссис Бенцигер вслух статьи из журналов, а чаще просто переключала каналы, если пациентам надоедала передача и они начинали волноваться.
Однажды, когда она уже собралась уходить, в коридоре к ней подошел мистер Хаггинз, с каждым шагом переставляя свои ходунки. Верхний свет уже выключили, горела только настольная лампа — в ее слабом свете мистер Хаггинз, в белом больничном халате, был похож на жутковатого призрака.
— Здравствуйте, мистер Хаггинз! — сказала Эйлин.
Он остановился, держась обеими руками за ходунки. Потом поднял руку и ткнул пальцем в Эйлин, словно укоряя. Он что-то говорил, но совсем тихо. Она наклонилась поближе.
— Не надо больше, — повторял он кротко, словно маленький ребенок. — Больше не надо.
Она всмотрелась в его лицо — верно ли поняла? Чтобы лучше расслышать, пришлось бы прижаться ухом к самым губам, но она по их движению понимала, он снова и снова твердил: «Не надо больше» — и качал головой.
Если захотеть, можно это принять за знамение свыше. Никто не зависит от ее решения, только она сама и ее жизнь. Мистер Хаггинз прав. Невозможно так и ездить сюда без конца. Просто нужно было, чтобы кто-то разрешил ей перестать.
Она поцеловала его в небритую щеку:
— Спасибо! Спокойной вам ночи. Прощайте!
Она вышла за ограждающий шнур, потом за дверь. На пороге обернулась. Последнее воспоминание о лечебнице: серовато-белая спина мистера Хаггинза, будто силуэт всплывающего кита, заслонила настольную лампу. Старик медленно брел в палату, которую раньше делил с Эдом, а теперь остался в ней один. Скучает ли мистер Хаггинз по Эду? Эйлин надеялась, что он его даже не помнит.
Все ей советовали продать дом, а себе купить жилье поскромнее и разницу отложить на черный день. Однако деньги были ей не нужны. Страховка за Эда позволила полностью выплатить долг за обучение Коннелла и счета из лечебницы. Она даже смогла наконец перестелить крышу. У нее почти нет накоплений, зато есть дом, пенсия Эда и собственная зарплата, пока она еще работает. И за лечебницу платить больше не нужно. И Сергею тоже. Коннелл скоро окончит учебу.
Да и куда она денется, если продаст дом? Обратно в Джексон-Хайтс? Там никто ее не ждет. Покупая дом, она собиралась в нем и умереть. Эти планы не изменились.
— В этом доме поселился призрак твоего прошлого! — убеждала, чуть ли не умоляла Синди.
«Не просто прошлого, — думала Эйлин. — Моего прошлого будущего. Вот какой призрак здесь обитает. Призрак жизни, которая так и не случилась. Пока я здесь, это бывшее будущее не умрет».
И еще она подумала: «В нашей стране слишком часто переезжают с места на место».
95
Через три недели после смерти отца началась последняя учебная четверть. Для получения диплома Коннеллу осталось окончить всего один курс. Еще нужно было сдать один спецкурс по естественным наукам, а темой для факультатива он выбрал пьесы Теннесси Уильямса. Диплом собирался писать о влиянии творчества Сола Беллоу на Мартина Эмиса, только никак не мог собраться с силами, да и не стремился уже к великим свершениям, лишь бы диплом получить, и ладно.
Он начал встречаться с девушкой по имени Даниэль и часто ходил с ней и с компанией друзей к «Тики» или «Джимми». Играл на бильярде, и в настольный футбол, и на игральных автоматах. Умные разговоры до глубокой ночи, накачавшись кофеином под завязку, и много секса с Даниэль. Почти каждый раз кто-нибудь из его приятелей или приятелей соседа по комнате оставался у них ночевать. Казалось, все это одна непрекращающаяся вечеринка. Коннелл начал пропускать занятия, хотя по-прежнему ходил три раза в неделю в учебный центр «Синяя горгулья» заниматься с пятиклассницей Делорес — он еще с сентября помогал ей по литературе. Завел привычку оставаться в квартире Даниэль, пока сама Даниэль была на лекциях. Возвращаясь, она, кажется, радовалась, если заставала его, и Коннелл не позволял себе задумываться, не зря ли он тратит время. Он работал над ролью в одноактной пьесе Теннесси Уильямса «Говори со мной, словно дождь, и не мешай слушать». В этой пьесе об одиночестве герой приходит к молча страдающей подружке и рассказывает ей повесть своих странствий по ночным улицам. Коннеллу казалось, что это и повесть о его жизни, с той только разницей, что не подружка его дожидалась, а всегда он ее ждал.
Все прочие предметы он забросил. Не дописал реферат по средневековой литературе, не доделал доклад по естественным наукам, вот уже середина семестра миновала, и он понимает, что провалит экзамены, а ничего поделать с собой не может, и уже не сократишь количество выбранных курсов — их и так всего три. Коннелл чувствовал, что его затягивает в какой-то водоворот и не за что ухватиться. Мама не приедет на выпуск — ее недавно повысили в должности, поэтому отпроситься с работы никак невозможно. Значит, не придется объяснять, почему он не шел в общем строю. Пусть мама думает, что он окончил университет. Даниэль училась только еще на третьем курсе. Она сказала Коннеллу, что ей с ним было очень хорошо, и уехала на лето во Флоренцию, изучать искусство Возрождения. Коннелл продал все, что мог, отправил книги домой посылкой, а сам поехал поездом, в память об отце — они не раз говорили о том, чтобы вместе проехать через всю Америку по железной дороге. Фирменный поезд отходил ночью, пересекал штаты Индиана, Огайо и Пенсильвания и на рассвете шел уже по северной части штата Нью-Йорк. За окном мелькали маленькие городки, некогда оживленные транспортные узлы и потрясающие виды Гудзона. Коннелл читал урывками, не спал, ни с кем не разговаривал. В основном смотрел в окно и думал об отце. С каким восторгом читал бы отец историю американской промышленности в покинутых фабриках, ржавых железных каркасах зданий, грудах металлолома. Вскоре после Поукипси Коннелл начал плакать и плакал часа полтора с небольшими перерывами — пока поезд не остановился на Пенсильванском вокзале в Нью-Йорке. Коннелл не планировал эту поездку как дань скорби по отцу, но, в сущности, так и получилось. Как будто, садясь в поезд в Чикаго, он приступил к двадцатичасовому траурному бдению. Увидев призраки былой славы штата Нью-Йорк, Коннелл вдруг подумал: уже не поговоришь об этом с отцом — и впервые по-настоящему понял, что отца больше нет.
В вестибюле дома на Парк-авеню дежурил у дверей тощий парнишка — униформа швейцара висела на нем мешком, точно с чужого плеча. Другой парень, в костюме уборщика, вяло возил шваброй по полу. Коннелл спросил мальчишку-швейцара, в каком колледже тот учится, и вздрогнул, получив в ответ вежливо-снисходительный взгляд, отчетливо говоривший, что для парня эта работа, безусловно, временная. Подозрения подтвердились: за время его отсутствия на этой должности сменилось много школяров.
Коннелл попросил разрешения поговорить с мистером Марку. Мальчишка вызвал управляющего по внутренней связи, стараясь говорить по-взрослому сдержанно. Мистер Марку вскоре явился и обнял Коннелла с неожиданной теплотой. Затем повел к себе в кабинет. Рыбки в аквариуме теперь были помельче, зато их стало больше и более яркой окраски.
— Выглядишь хорошо, — промолвил мистер Марку, закуривая. — Побрился наконец. — Весело блестя глазами, управляющий погладил себя по подбородку. — В гости пришел.
— И по делу, — ответил Коннелл. — Насчет работы.
Мистер Марку посмотрел на него в упор:
— Университет окончил.
Коннелл постукивал себя по ноге шариковой ручкой.
— Да.
— Хочешь к нам вернуться.
— Хочу. Простите, что в тот раз так получилось.
Мистер Марку только рукой махнул, будто отгоняя муху:
— Работа на лето.
— Может, и дольше.
— У тебя есть выбор. Ты образованный.
— Я буду хорошо работать, — сказал Коннелл. — Не так, как раньше.
Мистер Марку уставился на него не мигая:
— У моих ребят жены, дети. Нужно содержать семью. Они всерьез работают. А ты?
— Я не буду больше читать на работе, — сказал Коннелл. — Буду носить фуражку и бриться каждый день. Я уже знаю, как здесь и что.
Мистер Марку покачал головой — быть может, припомнил все провинности Коннелла. Как тот опаздывал, как фамильярничал с жильцами, как норовил присесть при каждой возможности.
— Я уже не маленький, — сказал Коннелл. — Все понимаю. Я не буду опаздывать и рот буду держать на замке. И присаживаться не буду.
Мистер Марку засмеялся:
— Даже я не весь день на ногах! — И снова покачал головой, но уже скорее задумчиво. — У меня нет вакансии на полный рабочий день.
— Я за любую работу возьмусь, — заверил Коннелл.
— Не пойму я все-таки. Ты с дипломом работу поинтересней можешь найти.
— Мне здесь нравится. Не хочу целый день сидеть в офисе, бумажки на столе перекладывать.
Наступило долгое молчание — только плеснет иногда рыбка в аквариуме.
— Придешь завтра в одиннадцать сорок пять, — сказал наконец мистер Марку.
— Спасибо, сэр!
— Пока на временную.
Коннелл кивнул.