Когда поют сверчки Мартин Чарльз
Пока она, моргая, пыталась разглядеть собравшихся вокруг нее людей, я снова повернулся к кассирше.
– Дайте ей еще полтаблетки. Пора.
На этот раз Энни сама открыла рот, и женщина положила ей под язык еще крупинку лекарства. Когда нитроглицерин полностью растаял, я достал из кармана свою коробочку для лекарств и вытряхнул оттуда маленькую таблетку детского аспирина.
– А теперь вот эту…
Кассирша повиновалась, а я снял часы с пульсометром и надел девочке на запястье, затянув его на последнюю дырочку, но они все равно болтались на худенькой ручке. Показав на часы и на датчик на груди пострадавшей, я сказал:
– Это – две части одного прибора, который замеряет и записывает все, что происходит с ее сердцем. Врачу в приемном покое – если только он нормальный врач, а не полный идиот – эта информация может пригодиться.
В ответ женщина кивнула и убрала с лица Энни пыльные, влажные от пота волосы.
Секунд через десять подъехала скорая, из машины выскочили два санитара и бросились к нам. Один из них вопросительно взглянул на меня, и я не стал тратить время на пустые объяснения.
– Тупая травма груди, – быстро проговорил я. – Налицо патологическая подвижность грудной клетки слева, возможен перелом левых ребер. После освобождения дыхательных путей возобновилось самостоятельное дыхание с частотой приблизительно тридцать семь вдохов в минуту. С левой стороны пальпируется хруст. Похоже на подкожную эмфизему, возможен и пневмоторакс левой плевральной области.
Младший санитар ошеломленно уставился на меня.
– Я подозреваю частичное спадение легкого, – невозмутимо пояснил я.
Фельдшер кивнул, и я продолжил:
– Пульс прерывистый, частота сто пятьдесят – сто шестьдесят ударов в минуту. Сразу после травмы наблюдалась кратковременная потеря сознания. В настоящее время я оцениваю ее состояние в двенадцать баллов[9].
– То есть она еще не совсем пришла в себя? – уточнил фельдшер.
Не отвечая, я продолжал докладывать:
– Девочка получила нитроглицерин – два раза по полтаблетки подъязычно с интервалом около пяти минут. – Я показал на розовый шрам на груди Энни. – Похоже, примерно год назад девочка перенесла операцию на открытом сердце. Кроме того… – я взглянул на свои часы, – …монитор сердечного ритма был установлен на запись семь минут назад.
– О’кей. – Санитар коротко кивнул и стал прилаживать на лицо Энни кислородную маску.
За моей спиной начали приходить в себя поверженные братья. Сейчас оба уже сидели на тротуаре, тараща глаза и одинаково разинув рты. До них, кажется, дошло, что я делаю, поэтому ни один больше не делал попыток оттащить меня прочь. И это было хорошо, поскольку я не справился бы с ними ни вместе, ни поодиночке. В нашей первой схватке я одержал победу лишь благодаря эффекту неожиданности, но сейчас я лишился этого преимущества.
Тем временем санитар проверил зрачки Энни и велел ей постараться дышать ровнее, а сам начал надевать ей на правую руку манжет тонометра. Второй санитар сходил в скорую и вернулся с шейным корсетом и жесткими носилками-спинодержателем. Минуты через две в вену Энни поставили капельницу с физраствором, который должен был немного повысить давление, и перенесли в машину. Рядом с Энни усадили кассиршу (только сейчас я сообразил, что это и есть упомянутая девочкой в разговоре тетя Сисси), после чего скорая включила сирену и помчалась в окружную больницу.
Прежде чем задние дверцы скорой закрылись, я успел увидеть, как Сисси нено гладит Энни по голове и что-то шепчет ей на ухо.
Толпа понемногу редела. Пока полиция допрашивала водителя грузовика, а местные жители, сунув руки в карманы, оживленно обсуждали случившееся, показывая то на перекресток, то на горы, откуда прилетел внезапный порыв ветра, я повернулся к братьям-здоровякам и протянул руку, чтобы помочь старшему подняться с земли.
– Без обид, о’кей?..
Здоровяк с готовностью оперся о мою руку, и мне пришлось напрячь все силы, чтобы удержаться на ногах, пока он вставал.
– Извини, друг, – пробасил он, показывая ручищей вслед скрывшейся за углом скорой. – Ошибочка вышла… Мы типа думали – ты дурака валяешь, придуриваешься, мало ли чего от тебя ждать…
Я тоже посмотрел в ту сторону, куда он показывал.
– А вот это – никогда. Никогда и ни за что, – проговорил я и помог подняться младшему богатырю, после чего оба отчалили восвояси, на ходу отряхиваясь и поправляя на себе одежду. Какой-то пожилой мужчина в широкополой шляпе, кархартовском рабочем комбинезоне и ботинках, от которых за милю несло дизтопливом, пробормотал у меня за спиной:
– Господи, когда же этой девочке наконец улыбнется счастье?.. – И он смачно сплюнул, направив коричневую от табачной жвачки струю прямо в сточный желоб. – Почему из всех жителей нашего городка именно ей так не повезло? Нет, все-таки жизнь несправедлива! Несправедлива, и все!
Он еще раз сплюнул для убедительности и, сойдя с тротуара, быстро зашагал через улицу.
Когда толпа окончательно растаяла, я опустился на четвереньки и, отыскав в щели у бордюра то, что искал, сунул найденное в карман. Выглядел этот предмет довольно потертым, но на его обратной стороне еще прощупывалась какая-то надпись. Звук сирены скорой почти затих вдали, и в воздухе пахло корицей, персиковым кобблером, жаренным на гриле мясом, дизельными выхлопами и совсем немного – китайским жасмином, который у нас на Юге зовут еще «конфедератским».
Отъезжая от бордюра, я увидел, что к опустевшему киоску Энни выстроилась довольно длинная очередь. Люди подходили к нему, молча опускали деньги в пластиковую бутыль из-под воды и шли дальше по своим делам.
Глава 2
Прошло почти девять месяцев, прежде чем я нашел ключ. Она положила его на самое дно небольшого деревянного чемоданчика, который я хранил с детства. Ключ лежал под основательно потрепанной и пыльной книжкой стихов Теннисона. К нему была привязана цепочка с биркой, на которой было выгравировано название банка и номер ячейки.
Чарли и я отправились в банк вместе. Дежурный сотрудник депозитного зала вызвал старшего менеджера, который тщательно проверил мои документы, а потом отвел нас в маленькую комнатку, где не было ничего, кроме стола и четырех стульев, и куда-то исчез. Вернулся он, впрочем, довольно скоро, причем я обратил внимание на его побледневшее лицо. С собой дежурный принес какие-то бумаги, которые я должен был подписать. Я поставил свою подпись там, где он указывал, после чего парень снова ушел и вернулся с небольшой запертой коробочкой. Поставив ее на стол, он покинул комнату, задернув за собой специальную занавеску, заменявшую дверь.
Все это время Чарли сидел совершенно неподвижно и терпеливо ждал, сложив руки на коленях и глядя в пространство перед собой. Только когда я вставил ключ в замок, Чарли повернулся на звук. Откинув крышку, я увидел внутри три запечатанных конверта. Все три были адресованы мне. Буквы на конвертах были выведены почерком, не узнать которого я не мог.
На верхнем конверте значилось: «Вскрыть сейчас». На втором – «Вскрыть через год». На третьем – «Вскрыть через два года». Взяв в руки первое письмо, я просунул палец под клапан и вынул из конверта два бумажных листка. Первый оказался копией соглашения, по которому я назначался выгодоприобретателем по всем выплатам за пожизненную стотысячную страховку, которую отец Эммы оформил на нее, когда она была совсем маленькой. Скорее всего, он сделал это еще до того, как о болезни Эммы стало известно, и ни он, ни она никогда мне об этом не говорили.
На втором листке было само письмо. Я пересел на стул рядом с Чарли и стал читать вслух:
«Милый Риз! Если ты читаешь сейчас эти строки, значит, ничего не получилось. Это значит, что меня не стало, и ты остался один…»
На этом месте строки перед моими глазами расплылись, лицо словно онемело, и я рухнул со стула на пол, словно сраженный молнией. Чарли и пожилой банковский охранник вынесли меня на улицу и усадили на скамью в парке, где я свернулся в зародышевый комок и в течение целого часа дрожал, как в лихорадке, никого не замечая и не отвечая на вопросы.
В конце концов я все же пришел в себя и уже ближе к вечеру, вернувшись в наш коттедж на берегу, нашел в себе силы дочитать письмо. Потом я перечитал его еще раз. И еще… Сознание того, что Эмма написала эти строки заранее, лежало у меня на сердце холодным, тяжелым камнем.
Могильным камнем.
В конце Эмма сделала приписку:
«Пожалуйста, не храни это письмо. Я знаю – это не в твоем характере, поэтому не нужно делать то, что не принесет тебе облегчения. Пусть лучше его подхватит легкий ветерок, и пусть оно уплывет вдаль, как наши кораблики, которые мы пускали в детстве, когда играли в путешествие Одиссея».
Я закрыл глаза и почти ощутил на лице прикосновение ее слабой полупрозрачной руки. Эти прикосновения, какими бы слабыми они ни были, всегда придавали мне сил. Так вышло и на этот раз.
Поднявшись, я нашел тонкую сосновую дощечку и обстругал ее ножом, просверлил в середине отверстие и укрепил в нем мачту из тонкой рейки. Сложив письмо, я укрепил его на мачте как парус, прилепил к дощечке дюймовый огарок свечи и полил палубу жидкостью из зажигалки. Зажег фитиль и вытолкнул суденышко в небыструю, но широкую Таллалу. Подхваченный течением маленький парусник отплыл сначала на пятьдесят ярдов, потом на сто… Наконец свеча догорела и подожгла собравшуюся вокруг горючую жидкость. В одно мгновение яркое пламя взметнулось вверх на пять или шесть футов, а тонкий столб белого дыма и серого пепла поднялся еще выше. Суденышко закружилось на месте, накренилось и… исчезло среди пены и пузырей. Теперь оно опустится на самое дно озера – туда, где на глубине более восьмидесяти футов лежал давно затопленный город Бертон.
Я считал дни, остававшиеся до первой годовщины. Когда же этот день наконец настал, я поднялся еще до рассвета, выбежал на причал и, вскрыв конверт, прижал к лицу письмо, с жадностью ловя знакомый запах. Я вчитывался в каждое слово, вдыхал ее аромат, воображал движение ее губ, произносивших только что прочитанные мною слова, представлял наклон ее головы и ободряющий взгляд. Да что там, я почти услышал ее голос, звучавший чуть громче задувавшего с озера ветра: «Дорогой Риз…»
«Дорогой Риз!
Сегодня, пока ты спал, я немного почитала. Должно быть, самый вид слов, напечатанных на бумаге, подсказал мне, что еще нужно сделать. Сначала я хотела разбудить тебя, но ты спал так крепко!.. Я смотрела, как ты дышишь, слушала, как бьется твое сердце, и ощупывала свое, стараясь подстроиться под твой ритм. Твое сердце всегда стучит так ровно, так размеренно!.. Потом я долго водила пальцем по линиям твоей ладони и удивлялась, как много в твоих руках силы и нежности. Впрочем, я всегда знала – и когда мы впервые встретились, и тем более теперь, – у тебя особый дар… Обещай, что никогда о нем не забудешь. Обещай, что всегда будешь помнить об этом твоем умении. «Исцелять разбитые сердца» – вот твоя работа, твой долг и твое предназначение. И это не должно измениться, когда меня не станет. Меня-то ты исцелил много лет назад.
«Больше всего хранимого храни сердце твое…»[10]
Вечно твоя Эмма».
Весь день я сидел, глядя на озеро, водя и водя пальцами по строкам письма. Я словно переписывал его снова и снова, зная, что когда-то ее рука совершала точно такие же движения. Когда стало совсем темно, я взял еще одну обструганную дощечку, укрепил мачту, облил нос и корму горючей жидкостью и отправил маленький парусник в пть. Крошечный огонек свечи затерялся вдали, потом в темноте над озером – почти в двухстах ярдах от берега – взметнулось ослепительное пламя. Взметнулось и тотчас опало, исчезло, как исчезает из виду горящая стрела, перелетевшая через крепостную стену.
Прошел еще год, и снова я начал считать дни, словно ребенок, с нетерпением ожидающий Рождества, или как приговоренный, который точно знает, сколько дней и часов ему осталось до казни. Когда наступил решающий день, мне не нужно было просыпаться: я не спал; едва рассвело, походкой мертвеца я вышел на причал и просунул палец под клапан конверта. Я никак не мог решиться, застряв между отсутствием надежды и полным, окончательным адом. Мне было совершенно ясно: стоит мне сдвинуть палец в одну сторону, и я узнаю последние слова, которые она написала в своей жизни и которые она хотела сказать мне в последнюю минуту щемящей нежности – минуту, которой у нас так никогда и не было. Все, что отделяло меня от этих последних слов – это тонкая полоска высохшего клея да сознание того, что дальнейшая моя жизнь будет определяться окончательностью этого знания.
Вот почему я медлил. Вместо того чтобы вскрыть конверт, я поднял его повыше, подставив лучам восходящего солнца. Сквозь просвечивающую бумагу я видел тонкие линии и узнавал ее почерк, но слов разобрать не мог. В конце концов, не читая, я ногтем разгладил сгиб и спрятал письмо в нагрудный карман рубашки.
Прошел еще год, наступило еще одно Четвертое июля. За это время конверт пожелтел и помялся; я столько раз держал его в руках, что бумага пропахла моим потом, а чернила, которыми была сделана надпись на лицевой стороне, выцвели, что особенно бросалось в глаза по контрасту с появившимся рядом пятном кофе. С тех пор, как я нашел в банковской ячейке эти письма, прошло четыре года, однако за все это время я ни разу не забывал об Эмме больше чем на пять минут. Я думал о ней постоянно, думал о том страшном вечере – как она провела рукой по моим волосам и предложила мне хоть немного поспать. О, как бы хотелось мне повернуть время вспять, облетев вокруг Земли, как Супермен, или, подобно Иисусу Навину и Езекии, остановить солнце силой молитвы.
Увы, в реальной жизни мало что удается исправить.
Ближе к сумеркам самец кардинала уселся на ветку неподалеку и запел свою песнь, напомнив мне о моем долге. Продолжая качаться в старом, линялом и промытом дождем гамаке, я нехотя спрятал письмо и развернул газету. Вставив мачту в отверстие палубы, я нахлобучил газетный парус, облил суденышко бензином для зажигалок и приладил свечу. Заглушая песни сверчков, надо мной и над всей северной оконечностью озера с треском взлетали в ночное небо яркие фейерверки. Где-то на южном берегу детишки, вопя, размахивали снопиками бенгальских огней; в темноте они были похожи на пылающие цирковые обручи, сквозь которые прыгали незаметные в темноте тигры.
Да, почти пять лет минуло со дня, как я нашел ключ и открыл банковскую ячейку, где лежали ее письма. С тех пор многое изменилось. Единственное, что связывает меня теперь с внешним миром, это арендованный почтовый ящик в Атланте, откуда вся моя почта поступает в другой абонентский ящик – в Клейтоне, но не напрямую, а через анонимную почтовую службу в Лос-Анджелесе, где не задают лишних вопросов. Если вы пошлете мне срочное письмо с доставкой в течение суток, оно пересечет страну дважды и попадет ко мне недели через две, а вовсе не на следующий день, как утверждает реклама. Фактически меня нет. Я просто не существую, и никто не знает, где я и чем занимаюсь. Никто, за исключением Чарли, но уж он-то точно ни с кем не станет делиться тем, что известно ему о моей тайной жизни.
А еще в моем доме нет ни одного зеркала.
Я опустил свое маленькое суденышко на воду, оттолкнул, и его подхватила молчаливая Таллала. Легкий ветерок покачнул парусник, но он выровнялся и стал забирать левее. Еще немного, и в темноте сверкнул столб пламени. Свеча догорела, огонь разбежался по палубе и осветил черное ночное небо, сделавшееся на мгновение голубоватым. Всего несколько секунд горел крошечный кораблик, превращаясь в пепел, потом его почерневшие останки канули в безмолвную глубину, и только в разбитом и пустом сердце еще долго звучало эхо былого.
Глава 3
За те десять минут, что я провел в комнате ожидания реанимационного отделения окружной больницы, мне удалось узнать почти все, что требовалось. Наверное, во всем Клейтоне не было человека, не слышавшего истории маленькой Энни Стивенс. Да, ее родители были миссионерами – погибли два года назад в Сьерра-Леоне, в разгар гражданской войны. У Энни была сестра-близнец, но она умерла за год до этого из-за какого-то генетического заболевания, давшего осложнение на сердце. А теперь Энни жила вдвоем со своей незамужней теткой Синди Макриди. Несколько месяцев тому назад девочку поставили на очередь на пересадку сердца – предыдущая плановая операция не дала никаких результатов, а фракция выброса (показатель, определяющий эффективность сократительной работы сердца) упала ниже пятнадцати процентов. Врачи в Атланте предсказывали, что жить Энни осталось каких-то шесть месяцев, и, хотя это было полтора года назад, ситуация оставалась критической. Никакой страховки у Энни, естественно, не было, поэтому ей и пришлось собирать деньги в ту пятигаллонную емкость, которую я только что видел. Как я узнал, она наполняла бутыль уже семь раз, собрав больше семнадцати тысяч долларов – операция и анализы стоят недешево.
Я был абсолютно прав, предположив изначально, что Энни не доживет до подросткового возраста.
Как правило, в небольших больницах нет полноценного травматологического отделения, а только травмпункт для оказания первой помощи, но здесь отделение травмы было. И, оглядевшись, я понял, что к его созданию приложил руку Сэл. Первой мне бросилась в глаза латунная табличка на стене, где было выгравировано: «Отделение неотложной медицинской помощи имени Сэла Коэна». Эту историю в Клейтоне тоже знают все. Лет сорок назад Сэл потерял пациента – новорожденного младенца. Причиной трагедии стало отсутствие в больнице необходимого оборудования: в преждевременных родах на свет появились недоношенные близнецы, а инкубатор для новорожденных был только один. Говорят, Сэл жутко разозлился тогда: и довольно скоро в больнице появился второй инкубатор, а еще какое-то время спустя отделение экстренной медицинской помощи округа Рабун стало лучшим к северу от Атланты.
Из двойных стеклянных дверей с надписью «Только для медицинского персонала» в комнату ожидания вошла Синди Макриди. Она уселась на стул, нервным движением поддернула рукава клетчатой хлопчатобумажной рубашки и, сложив руки поперек живота, приняла позу томительного ожидания. Выглядела она изможденной, словно тащила на себе груз, который был не по плечу и двоим таким, как она. Мне не раз приходилось видеть людей, взваливших на себя непосильную ношу, и я не сомневался, что дальше будет лишь хуже.
Синди хотела сказать, но чувство неловкости и смущение мешали ей заговорить сквозь гул голосов, наполнивший помещение. Наконец братья-здоровяки – они тоже были здесь – помогли установить тишину, и Синди, промокнув глаза и пригладив ладонью волосы, нетвердым голосом проговорила:
– Энни… с ней уже все хорошо. Перелом чистый… и без осколков. Врачи выправили кость под наркозом и наложили гипс. Она только что пришла в себя. Мороженого попросила… фруктового… на палочке…
В толпе заулыбались.
– Рука, конечно, заживет, – продолжала Синди, – со временем. Сейчас к Энни пришел доктор Коэн, как всегда, с полными карманами…
И снова на лицах появились улыбки: привычки Сэла Коэна были всем хорошо известны.
– А вот сердце… Врачи говорят, они смогут сказать что-то определенное только через несколько дней. Энни сильная девочка, но… – Синди запнулась. – Мы… В общем, пока ничего не известно; нам остается только ждать, как все обернется. – Она снова сложила руки крест-накрест поперек живота и посмотрела куда-то вверх, смахнула слезинку и невесело усмехнулась. – Еще врачи сказали, Энни очень повезло, что тот незнакомый мужчина добрался до нее ранье меня. Если б не он… Энни сейчас была бы не здесь.
Несколько голов повернулись в мою сторону, и я ощутил острое желание надвинуть козырек бейсболки пониже, но тут в толпе кто-то крикнул:
– Эй, Синди, ты разговаривала с парнями из клиники Святого Иосифа? Когда они наконец передвинут Энни поближе к началу этой чертовой очереди? Ведь у нее же критическое состояние, разве нет?
Синди покачала головой.
– Проблема не в них, а в нас… Или, точнее, в Энни. После последней операции и… прочего… Ну… в общем… Энни не захотела, чтобы ее переносили в начало очереди, пока она сама не найдет для себя нужного доктора.
– Но, Синди, – возразил стоявший рядом со мной высокий мужчина, – ты что, не можешь переубедить девчонку? Где это видано, чтобы такая соплячка решала такие вопросы?! Да она еще скажет тебе спасибо! Сделай это хотя бы в память о Бетси!
Синди кивнула.
– Ты прав, Билли. Я и сама хотела ее уговорить, но… но все не так просто.
Так обычно и бывает, подумал я. В этом мире все непросто.
Немного понизив голос, Синди сказала:
– Я боюсь, у Энни хватит сил еще только на одну операцию. Если она снова не даст результатов, Энни просто не сможет восстановиться, и тогда… Вот почему я считаю, что в следующий раз все должно быть без неожиданностей, потому что… – Синди, потупившись, посмотрела себе под ноги, потом подняла взгляд и снова посмотрела на Билли. – Потому что это, скорее всего, будет ее последняя операция.
Приземистая полноватая женщина рядом с Билли хлопнула его по спине плоской сумочкой, и он с обиженным видом засунул руки поглубже в карманы.
– Лечащий врач Энни уже летит сюда из Атланты, – сообщила Синди. – Думаю, он будет здесь через час или около того. Он осмотрит Энни, и мы будем точно знать, каково ее состояние. Но даже если она сможет перенести пересадку, нам еще нужно будет найти хорошего врача, который возьмет на себя риск и сделает эту операцию. Так что проблемы все те же… – Она слабо улыбнулась. – Нужно донорское сердце и нужен врач, который взялся бы за пересадку и который понравился бы Энни. К сожалению, пусть операцию будет делать и лучший кардиохирург, ее шансы невелики и… – Синди кашлянула через плечо и снова понизила голос: – И со временем, увы, становятся хуже.
Ее слова были встречены полным молчанием. Некая призрачная надежда, еще недавно тешившая людей, растаяла без остатка…
Синди выглядела лет на тридцать пять, да столько ей, наверное, и было. Голос ее звучал сдержанно, почти бесстрастно – бесцветно, – что объяснялось, по-видимому, как особенностями характера, так и давлением свалившихся на нее тягот последних лет. Она была вся словно прибитая – не то чтобы полностью махнула на себя рукой, но просто не считала нужным заботиться о своей внешности больше, чем это необходимо по правилам простого приличия. Светлые волосы невнятного цвета собраны в «хвост» на затылке обычной аптечной резинкой (тоже знак крайнего небрежения и усталости), лицо без следов косметических ухищрений. Крепкая спина Синди и длинные, мускулистые руки и ноги накладывали на нее отпечаток суровой устойчивости, однако ее движения и жесты были плавными, почти изящными. На первый взгляд Синди казалась человеком холодным, но в ней все же угадывалась какая-то тихая, неброская красота. Деловая, самодостаточная, предполагающая внутреннее богатство натура, она в то же самое время производила впечатление женщины, которая, попав в трудные жизненные обстоятельства, не отвергнет обращенную к ней извне помощь. Скорее луковица, чем банан… Глаза Синди были того прозрачного зеленого оттенка, который можно найти только под кожицей спелого авокадо, а губы были красны как мякоть персика рядом с косточкой. Бесформенная клетчатая ковбойка, потертые джинсы и все остальное, вплоть до резинки на голове и скрещенных на животе рук, на первый взгляд указывали на то, что Синди пренебрегает тем, как она выглядит в глазах людей, ради собственного удобства и простоты обихода, но у меня понемногу складывалось впечатление, что, как и любая другая женщина в подобном положении, просто предпочитает не демонстрировать все, чем одарила ее природа, так как большую часть времени ей приходится тратить на то, что она делает изо дня в день. И этим Синди напомнила мне Мерил Стрип в фильме «Из Африки», когда ее героиня работала на кофейной плантации.
«…Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей»[11].
Наконец Синди встала, сказав в заключение:
– Когда будут еще какие-нибудь новости, я повешу объявление в витрине магазина. – Тут она посмотрела на пожилого джентльмена, который, стоя у стены, внимательно прислушивался к происходящему. – Если вы не против, мистер Дилахант… – добавила Синди.
Мистер Дилахант кивнул.
– Ты просто позвони Мейбл, и она сама отпечатает все, что тебе нужно, – сказал он.
Собравшиеся стали потихоньку расходиться, обмениваясь впечатлениями и замечаниями – им было о чем поговорить, – а Синди, пробравшись к торговому автомату, стала рыться по карманам в поисках мелочи. Руки у нее дрожали, монеты то и дело падали на пол, она их сосредоточенно подбирала и снова роняла, но никак не могла набрать нужную сумму.
Голоса в моей голове вступили в решительную схватку друг с другом. Пока они боролись между собой, я подошел к Синди сзади и, достав из кармана четыре четвертака, протянул ей на раскрытой ладони.
Обернувшись, Синди увидела меня и, похоже, с трудом подавила напавшую на нее внезапную дрожь. Отбросив с лица прядь волос, которая, впрочем, немедленно вернулась в прежнее положение, она взяла предложенные монеты и, опустив их в щель приемника, нажала кнопку с надписью «Диетическая кола». Темные круги у нее под глазами говорили о глубокой усталости и полном упадке сил, поэтому я сам отвернул пробку на пластиковой бутылке и протянул ей. Синди сделала глоток, посмотрела на меня поверх бутылочного горлышка и кивнула.
– Еще раз спасибо, мистер… – Опустив взгляд, она сосредоточенно потыкала мыском туфли в какое-то пятнышко на бетонном, с добавлением цветной каменной крошки полу, а потом снова взглянула на меня.
– Доктор Коэн сказал, что я должна перед вами извиниться.
Я покачал головой.
– Врачи не всегда бывают правы.
– Сэл обычно не ошибается, – возразила она.
Почти целую минуту мы стояли молча, не зная, что еще сказать. Наконец Синди проговорила:
– Кардиолог из Атланты, который лечит Энни, действительно очень хороший врач. Я только что говорила с ним по телефону, и он сказал, ему не терпится считать информацию с той штуки, которую вы прикрепили Энни на грудь. Он сказал, очень немногие люди расхаживают по улицам с такими приборами в кармане.
– А напрасно. Они могут оказаться очень полезными.
Синди сложила руки, приняв закрытую – защитную – позу, и, слегка вздернув подбородок, отвернулась к окну.
– Сэл сказал, что я могла бы убить Энни…
– Меня зовут Риз, – вместо ответа представился я и протянул руку. – На улице было как-то не до того, знаете ли… И давайте на «ты», если не возражаете…
– Ох, извините!.. – Синди торопливо отерла ладонь о джинсы, и мы обменялись рукопожатием. – Конечно!.. Когда-то я не позволяла себе забывать о хороших манерах, но теперь… Синди Макриди. – Она показала на закрытые двери отделения экстренной помощи. – Энни – дочь моей сестры, стало быть, я ее тетка.
– Да, я более или менее в курсе. Тетя Сисси.
Мы еще немного помолчали, машинально прислушиваясь к перешептыванию тех, кто еще не успел покинуть комнату ожидания. Потом Синди показала на мою одежду.
– За последние несколько лет я повидала немало санитаров и фельдшеров, но вы… но ты… но чтобы человек… в таком виде… оказывал медицинскую помощь… я была к этому не готова. Прости. Откуда ты знал, что нужно делать?
Высокое зеркало рядом с нами – мы продолжали стоять у торгового автомата – отражало меня целиком, и, надо сказать, Синди была права. Я и в самом деле был похож на маляра, штукатура, плотника – кого угодно, но только не на медика. Помимо всего прочего, уж лет пять, если не больше, как я не брился, поэтому и сам себя узнавал с трудом. Да, если не считать глаз, я действительно здорово изменился.
– Еще подростком я подрабатывал в одной больнице – в отделении экстренной помощи: убирал, мыл полы и делал другую черную работу. В конце концов мне разрешили ездить на вызовы вместе с пожарными. На место происшествия мы обычно приезжали первыми: сирены воют, мигалки мигают, бензопилы ревут – тогда это казалось мне романтичным…
На лице Синди сквозь усталость проступила улыбка. Кажется, она мне поверила, но, похоже только потому, что слишком устала и поверить было проще всего.
– …Потом, уже в колледже, я начал работать в больнице в ночную смену, чтобы платить за учебу и учебники. Я часто ездил с бригадой скорой в качестве подай-принеси-подержи, ну и нахватался всего… – Я пожал плечами. – Думаю, это как езда на велосипеде: раз научившись, уже никогда не забудешь. – И это тоже было правдой. До сих пор я не сказал ей ни слова лжи – пока не сказал.
– Кажется, у тебя память получше, чем у меня, – сказала Синди. – Вон сколько ты всего помнишь!
Я понял, что безопаснее будет направить наш разговор в другое русло, и, улыбнувшись, покачал головой:
– Откровенно говоря, мне больше нравилась не сама медицина, а сирены и мигалки. К ним я до сих пор неравнодушен. – И эти два моих заявления вполне соответствовали истине, хотя и относились только к внешней стороне дела.
– Ну что ж… – Синди крепче сжала сложенные на груди руки, словно ей стало еще более зябко. – Тем не менее – спасибо. Спасибо за все, что ты сделал сегодня.
– Да, чуть не забыл!.. – Я сунул руку в карман и достал крошечный золотой сандалик, который висел у Энни на шее. – Вот, ты обронила на улице.
Синди подставила мне ладонь, и я положил туда украшение. При виде золотого сандалика из глаз у нее брызнули слезы, которые она пыталась сдержаться. Я протянул ей носовой платок, и она тщательно вытерла им глаза.
– Это… это моей сестры. Его прислали почтой из Африки после того как… после того, как нашли их тела.
Синди замолчала. Волосы снова упали ей на лицо, но на этот раз она не стала их убирать, и я снова подумал о том, что за последние десять лет на ее долю выпало немало тяжелых испытаний – и все они оставили свой след.
– Энни носит его с тех пор, как пришел тот конверт, – добавила Синди, осторожно убирая сандалик в карман. – Спасибо тебе… в третий раз. – Она через силу улыбнулась, невольно покосившись в сторону двойных дверей, ведущих в отделение. – Ну ладно, мне, наверное, пора. А то Энни будет волноваться.
Я кивнул, и Синди повернулась, чтобы уйти. Она была уже у дверей, когда я окликнул ее:
– А можно мне навестить девочку, скажем, через день или два? Врачи не будут возражать? Я хотел бы принести ей фруктов или игрушечного медвежонка.
Синди обернулась, убрала волосы за уши, потом занялась рубашкой, старательно завязывая ее полы узлом на животе.
– Конечно, можно, только… – Она оглянулась по сторонам и добавила заговорщицким шепотом: – Никаких медведей, договорились?.. Энни обычно дарят именно медвежат, так что… Ты только никому не говори, но я уже начала их понемногу раздаривать. – Синди слегка улыбнулась. – Попробуй проявить смекалку, изобретательность. Можешь подарить ей жирафа… зеленого!.. Но только никаких медведей!
Преследуемый больничным запахом, от которого я никак не мог отделаться, я возвратился на автостоянку.
Глава 4
Мой будильник сработал в два часа ночи. Поднявшись с постели, я потихоньку вышел на причал и прыгнул в воду. Было, конечно, довольно свежо, но я знал, что подобные упражнения заставляют кровь быстрее бежать по жилам.
Наплававшись, я выжал сок из нескольких яблок и моркови, добавил немного тертой свеклы, петрушку и сельдерей и закусил это «профилактическое» снадобье таблеткой детского аспирина. В три часа я развел нестойкую краску для волос, чтобы придать своим светло-русым волосам темный, почти черный цвет. Бороду и баки я, напротив, выкрасил в цвет седины, сразу прибавив себе лет двадцать. Изменив внешность до неузнаваемости, в половине четвертого я уже был на шоссе. Выехал я с большим запасом, чтобы не застрять в утренних пробках и успеть на самолет, который вылетал из Атланты в половине шестого.
В аэропорту я сидел в главном зале у ворот Б, дожидаясь, пока объявят посадку на мой рейс. Аэропорты я не люблю. Никогда не любил. Каждый раз, задумываясь о том, на что может быть похож ад, я невольно вспоминаю аэропорт Атланты. Тысячи пассажиров, как правило, чужих друг другу людей, втиснуты в тесное, замкнутое пространство терминала; все спешат, нервничают, разыскивают туалет, выход в город, регистрационную стойку или ворота, ведущие на посадку. А главное, все эти люди оказались здесь не по доброй воле. Аэропорт – это неизбежное зло, пересадочный пункт, вынужденная остановка по пути из пункта А в пункт Б, поэтому ни один человек не может чувствовать себя здесь как дома. Пассажиры попадают сюда лишь на время, и это время не назовешь приятным. Все аэропорты таким образом весьма напоминают больницы.
Самолет приземлился во флоридском Джексонвилле. Я взял напрокат автомобиль и поехал в отель «Морская черепаха» на Джексонвилл-бич, где в восемь утра, как значилось в Интернете, должна была начаться научно-практическая конференция. Я снял номер на сутки, зачесал волосы назад, подбавил седины на висках, освежил лицо «Скин-брейсером»[12] и завязал галстук двойным виндзорским узлом, отчего он сразу стал слишком коротким и не доставал до пояса на добрых два дюйма. Пиджак был мне тесноват, рукава коротки, а брючины подшиты на разной высоте. И брюки, и пиджак были темно-синего цвета, но разного оттенка, поскольку были от двух разных костюмов, купленных в комиссионном магазине, что касалось ботинок на толстой двойной подошве, то они уже четверть века как вышли из моды. В довершение всего я надел очки в толстой роговой оправе, стекла которых, хоть и без диоптрий, неплохо скрывали мои глаза, а в руки взял старую, потертую трость.
Пока участники конференции не начали собираться в конференц-зале, я прятался в туалете. Затем, окинув свое убежище, я просочился за ними в зал. Туда я вошел самым последним – уже после того, как были сделаны организационные объявления, – и уселся на свободное место в заднем ряду. Как я и рассчитывал, никто со мной не заговорил, а сам я не собирался первым вступать в беседу.
«В конце концов, что такое ложь? Это просто хорошо замаскированная правда»[13].
Основным докладчиком был человек, о котором я много читал. Написал он немало и считался одним из авторитетов в своей области. Я слышал его на нескольких конференциях в разных городах страны, но сейчас, несмотря на мой интерес к предмету, а также на тот факт, что в некоторых моментах докладчик слегка ошибался, мой разум невольно блуждал. В окно слева от меня был виден океан. Атлантика была спокойна: по поверхности один за другим накатывали небольшие валы, на которых, покачиваясь, добывали себе корм пеликаны, да изредка вдали появлялись подпрыгивающие точки – это пробовали волну серфингисты. Заглядевшись на этот мирный пейзаж, я незаметно отвлекся, а когда снова повернулся к трибуне, оказалось, что утро подошло к концу и настал обеденный перерыв. О чем шла речь, сказать я не мог. Из головы у меня не шла девочка в желтом платьице, я вспоминал вкус лимонада да мысленно повторял надпись, выгравированную на подошве золотого сандалика.
Подобные конференции служат, как правило, двум основным целям. Во-первых, они позволяют специалистам быть в курсе новейшей научной и практической информации, которая, обновляясь чуть ли не ежедневно, просто не успевает попасть в академические журналы. Кроме того, подобные сборища дают возможность коллегам встретиться, обменяться новостями, просто похлопать друг друга по плечу.
Большинство приехавших в Джексонвилл специалистов я знал, вернее, когда-то знал. С некоторыми из них я вместе работал. К счастью, никто не смог бы теперь меня знать, сядь я в соседнее кресло.
Именно это, кстати, и произошло сразу после обеда. Вернувшись в зал, я снова занял место сзади – на предпоследнем ряду, в плохо освещенной области под балконом, где почти никого не было. Не прошло и минуты, как в зале появился Сэл Коэн. Он медленно подбрел к моему ряду и, указывая на кресло рядом со мной, вопросительно на меня взглянул. Я кивнул, невольно подумав: «Что, ради всего святого, он здесь делает?!»
И потом старался смотреть только вперед. Слайд-шоу, иллюстрировавшее утренний доклад, продолжалось почти два часа, в течение которых Сэл несколько раз переходил от глубокого интереса к глубокому сну, сопровождавшемуся негромким храпом.
В три часа на трибуну поднялся новый докладчик, который стал рассказывать о четырехлетней разработке новой методики, получившей название «Процедуры Митча-Пэрса». Этот метод, став особенно модным после того, как некий врач в Балтиморе успешно осуществил его на практике, не сходил с уст большинства собравшихся в зале мужчин и женщин. Эта тема меня не интересовала – мне и в самом деле было все равно, как именно следует проводить эту манипуляцию, поэтому я извинился и вышел в вестибюль, где взял себе в буфете чашку кофе и рогалик. В пять часов однодневная конференция завершилась, я отметился в перечне присутствовавших и поехал в аэропорт, дабы успеть на обратный рейс. Меня несколько беспокоило, что Сэл может возвращаться тем же самолетом, но, заглянув перед посадкой в списки пассажиров, я не обнаружил там его имени. Если бы старый врач летел этим же рейсом, мне пришлось бы менять билет, но все обошлось. Вскоре мой самолет благополучно приземлился в аэропорту Атланты, однако из-за крупной аварии на северном участке кольцевой дороги домой я попал уже за полночь.
В коттедже Чарли на противоположном берегу залива было темно, однако это ничего не значило. Он вообще редко включал свет. Напрягши слух, я услышал, что из дома доносится звук его губной гармошки. Довольно скоро музыка прекратилась, и на берегу воцарилась полная тишина, которую нарушали только голоса сверчков. Их монотонное пение и убаюкало меня. Впрочем, я так устал, что особенно стараться им не пришлось. Через минуту я уже спал.
Глава 5
В пять утра я осторожно приоткрыл дверь эллинга – лодочного сарая – и сразу почувствовал камфарный запах «Нокземы». Чарли, боясь как черт ладана раздражений задницы, перед тем как сесть в лодку, втирает защитный крем в замшевое сиденье своих спортивных трусов. Было еще темно, но я сразу увидел его распростертую на полу фигуру – Чарли растягивался. Кроме того, даже и в темноте я без труда разглядел блестящие мокрые следы, которые вели в эллинг от того места, где мой шурин выбрался из воды. Не совсем хорошо я понимал только одно: зачем ему еще и растягиваться? Много лет Чарли занимался пилатесом и мог без труда закинуть ногу себе за голову, если бы захотел. Более гибкого человека я не встречал. И более сильного.
Рядом с Чарли сидел его желтый лабрадор – сука по кличке Джорджия. Чарли редко выходил куда-нибудь без нее. Заметив меня, Джорджия легонько застучала хвостом по полу, давая знать, что рада меня видеть.
Дощатый пол скрипнул у меня под ногой, и Чарли поднял голову. Думаю, однако, что он услышал мои шаги еще до того, как я отворил дверь, хотя под полом эллинга громко хлюпала вода, бившаяся о каменную подпорную стенку[14], а деревянные стены еще больше усиливали звук.
Я включил флюоресцентную лампу над одним из верстаков, и Чарли улыбнулся, но ничего не сказал. На специальном стеллаже у стены лежал скиф-двойка. Я постучал кончиками пальцев по днищу, и Чарли кивнул. Лодка весила не больше восьмидесяти фунтов, но при длине свыше двадцати пяти футов управляться с нею в одиночку было не особенно удобно, поэтому обычно мы спускали ее на воду вместе. Вот и сейчас Чарли легко поднялся с полу и обнял руками нос лодки, а я взялся за корму. Осторожно пятясь задом по наклонной рампе, он вышел на причал и осторожно опустил свой конец лодки в спокойную, блестящую, как черное стекло, воду.
Протолкнув скиф немного вперед, я легонько похлопал Чарли по плечу.
– И тебе доброго утра, – отозвался он и, пока я вставлял весла, схватился за уходящую в воду лестницу-трап, нащупал лодку ногой и легко опустился на место загребного. Продев ступни в подножку, он принялся завязывать шнурки, а я сел на первый номер. Не успел я застегнуть свой «запасной» кардиомонитор, как Чарли постучал пальцем по веслу, что на нашем тайном языке означало: «Я готов». Мы оттолкнулись и опустили весла в воду. Гребок. Развернутые плашмя лопасти тихонько прошелестели по неподвижно-зеркальной поверхности озера и снова погрузились в воду. Оставляя за собой расходящиеся полукружья волн, мы вышли из узкого заливчика, венчающего северную оконечность озера Бертон.
Теплая тишина окутала нас. Обернувшись через плечо, Чарли слегка улыбнулся и прошептал:
– Говорят, у тебя вчера был нелегкий день.
– Угу.
Еще гребок, тонкое шипение падающих с лопастей капель, легкий всплеск погружающихся в воду весел… На спине Чарли от шеи до поясницы вздувались и играли мускулы – хорошо развитые и на редкость гармоничные, они являли собой почти безупречный образчик тренированного человеческого тела.
– Что ты сегодня надел? – На этот раз Чарли улыбнулся шире.
– То же, что и всегда.
Чарли покачал головой, но ничего не сказал, и мы продолжали наше синхронное движение, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад.
Расстояние от моста Джонса до Бертонской плотины составляет ровно девять миль. Почти всегда, выходя на воду, мы преодолеваем его целиком – туда и обратно. Мы с Чарли составляем очень неплохую команду. Я выше ростом, но более худой. Чарли, напротив, коренаст и крепок, так что я предпочел бы не встречаться с ним в темном переулке. Мой показатель максимального потребления кислорода выше, что означает, в частности, что у меня больший объем легких, а сердце перекачивает большее количество крови в единицу времени. Иными словами, мой организм способен в течение длительного времени усваивать значительное количество кислорода. Что касается Чарли, то в его теле – где-то глубоко внутри – скрыт некий особый механизм, который не подчиняется законам физики или анатомии, но который дает обычным людям возможность совершать чудеса: например, выиграть первенство штата по борьбе, уложив на лопатки (причем не один, а два раза) чемпиона страны среди юношей.
Первенство проходило по системе, когда участник выбывал после двух поражений, а поскольку на соревнованиях в старшей школе противник Чарли ни разу не проиграл, моему тогда еще будущему шурину пришлось уложить его дважды. В первой схватке он прижал соперника к ковру во втором раунде. Когда же они встречались во второй раз, Чарли завязал парня узлом через считаные секунды после начала. Его победа выглядела особенно убедительной еще и по той причине, что тогда Чарли учился в предпоследнем классе, а его соперник-чемпион был выпускником. После этого случая Чарли выиграл еще три первенства штата, да и в школьных соревнованиях больше никогда никому не проигрывал.
На первой половине пути нам немного помогало течение, но Чарли все равно греб, не жалея себя; он вкладывал в работу всю мощь своих мускулов, и мы неслись на юг, точно на крыльях. Сила, с которой он отталкивался веслами от воды, подсказывала мне, что Чарли в отличной форме и что он отменно чувствует себя, а это означало, что сегодняшняя тренировка дастся мне нелегко. У меня уже ныли мускулы на руках и на ногах, а ведь мы пока шли по течению. Что же будет, когда мы двинемся обратно?
После семи утра ходить по озеру хоть на байдарке, хоть на академической лодке становится довольно проблематично. Именно в это время на водоеме появляются скоростные катера и гидроциклы, поэтому мы с Чарли обычно тренируемся ни свет ни заря. Конечно, остается еще погода, которая в наших местах меняется столь внезапно, что предсказать ее практически невозможно. Происходит это оттого, что с окружающих гор то и дело срываются холодные ветры и торнадо, которые долго гуляют по озеру и способны потопить все и вся. В Вербное воскресенье 1994 года, то есть еще до того, как мы перебрались в эти края, над округом пронеслась «сверхячейка»[15] примерно из тридцати торнадо, получившая название «Воскресный убийца». Старожилы до сих пор помнят не столько протяжный вой, который издавали эти смерчи, сколько весь тот мусор и обломки, которые плавали по озеру в течение нескольких дней после катастрофы. Только мертвых тел среди мусора почти не было: подхваченные торнадо сломанные сучья и острые осколки черепицы превращали человеческую плоть буквально в фарш, поэтому трупы сразу погружались на дно озера – туда, где уже больше столетия спал затопленный город Бертон.
Академическая гребля не похожа ни на какой другой вид спорта. Отличий много, и главное из них заключается в том, что это единственный спорт, в котором спортсмену не нужно постоянно смотреть вперед. Направление движения гребец-академист определяет главным образом глядя назад. Легкоатлеты, в особенности спринтеры и барьеристы, выглядят на дорожке как локомотивы на полном ходу: их ноги отталкиваются от земли, а руки от воздуха, словно мощные поршни и рычаги. Футболисты сталкиваются друг с другом, словно тараны, или виляют из стороны в сторону, как ярмарочные электромобильчики. Что касается европейского футбола, то эта сумбурная игра и вовсе представляется чем-то средним между балетом и боем быков, и только в гребле спортсмен похож на гибкую пружину.
Чтобы лучше понять это сравнение, вскройте заднюю крышку наручных часов, и вы увидите, как витки волосковой пружины то сжимаются, то снова расходятся. Гребец тоже двигается в определенном ритме, поддерживать который, впрочем, довольно-таки тяжело, снова и снова повторяя одни и те же движения. Вот он складывается чуть не пополам: колени прижаты к груди, руки вытянуты вперед, легкие втягивают как можно больше воздуха. Зацепившись веслами за воду, спортсмен начинает гребок: сначала он отталкивается от подножки одними ногами, затем подключает руки и корпус, одновременно выдыхая воздух. К концу гребка его тело вытягивается почти что во всю длину, ноги выпрямлены, корпус откинут назад, руки согнуты перед грудью. Как только лодка получит необходимый толчок, спортсмен вынимает весла из воды и снова тянется вперед, снова сгибает ноги и жадно хватает ртом воздух, чтобы тут же совершить новый гребок, снова выложиться до предела.
Примерно так же бьется человеческое сердце.
Гребля – настолько тяжелый или, лучше сказать, энергозатратный вид спорта, что за одну гонку спортсмены прокачивают через свои легкие чуть ли не вдвое большее количество воздуха, чем представители других спортивных дисциплин. Именно поэтому тренированные гребцы отличаются большим ростом, длинными руками и вместительной, как бочка, грудной клеткой.
Если не считать роста, то Чарли выглядит именно так. Если бы люди были птицами, то он, наверное, принадлежал бы к породе кондоров или же альбатросов.
И все же гребля, каким бы тяжелым ни был этот вид спорта, способна дарить огромную радость, и эта радость – в движении. Академическая лодка имеет большую длину, но при этом очень узка и способна скользить по воде с завидной скоростью. Длинные весла, выносные вертлюги-уключины и роликовое сиденье-банка звучат как ударная группа в оркестре: они позвякивают, постукивают, поскрипывают, и этот ритмично повторяющийся перебор разносится далеко над водой. Правда, гребец, как я уже говорил, сидит спиной вперед, но это не мешает ему оценивать свое положение в пространстве и направлять нос лодки куда нужно. В этом ему помогают инстинкт и умение запоминать ориентиры. Через каждые несколько гребков спортсмен бросает взгляд через плечо, мгновенно запечатлевая в памяти обстановку впереди. Снова повернувшись лицом к корме, он лишь следит за кильватерным следом да за цепочками расходящихся кругов, оставленных на поверхности воды лопастями весел. Круги эти становятся все шире и шире, они сливаются друг с другом и в конце концов исчезают, но стремительная, как барракуда, лодка уже далеко – лишь тянется за ней цепочка свежих следов.
Мы с Чарли сразу нащупали общий ритм и вскоре уже миновали бухты Дикс-Крик, Тимпсон-Крик и Мокассин-Крик, где в озеро впадали ручьи, имеющие те же названия, и речушки. Пот струями стекал по моему лицу, соленые капли повисали на кончике носа, а мой кардиомонитор показывал, что я приближаюсь к границам своей «целевой зоны». Судя по промокшей от пота спине Чарли и по тому, как ходили ходуном его легкие, он тоже разошелся вовсю и был так же близок к вершине, как и я. И это было непередаваемо прекрасно! Общий ритм, полная согласованность усилий, стекающий по лицу пот и осознание собственных возможностей, пусть каждый гребок по-прежнему требует полного напряжения сил – вот что такое настоящая гребля. Я не знаю, с чем это можно сравнить. Возможно, ни с чем. Говорят, подобную эйфорию испытывают бегуны на длинные дистанции[16], но в гребле это проявляется вдвое сильнее. Может быть, втрое.
То, что в лодке я сидел на носу и теоретически отвечал за выбор направления, вовсе не означало, что Чарли не знал, где мы находимся. Когда мы прошли бухту Мюррей и остров Билли Гот и поравнялись с бухтой Чероки-Крик, он спросил, не оборачиваясь:
– Что, плотину уже видно?
– Еще немного, – отвечал я. – Сейчас должна появиться.
– Что-то мы медленно идем, – проворчал Чарли. – Придется поднажать, иначе мы не выиграем Бертонскую регату и в этом году. Я слышал, экипаж из Атланты снова будет участвовать.
Бертонская регата представляла собой ежегодную гонку на десятимильную дистанцию – как раз от моста до плотины. Мы с Чарли участвовали в ней четыре раза. В первый год мы пришли третьими, а в последующие – неизменно оказывались вторыми. Нашими главными соперниками был экипаж из Атланты – бывшие члены сборной страны и участники Олимпийских игр. Они были по-настоящему сильной командой, но мы с Чарли год от года прибавляли, хотя, возможно, эти парни просто позволяли нам так думать. Кроме того, что они действительно были лучше, у них имелось и еще одно преимущество – их современная лодка из кевлара весила чуть ли не вдвое меньше, чем наша «Эмма». Нас, впрочем, наша лодка вполне устраивала, к тому же мы оба вполне резонно считали, что ради одной гонки в году вовсе не стоит обзаводиться суперсовременным, дорогим инвентарем.
Чарли действительно поднажал. Он налегал на весла с такой силой, что мы, можно сказать, летели вперед. Я сказал:
– Ты, я погляжу, и так в отличной форме.
В ответ Чарли поднял вверх палец.
– «Я лишь один из многих, но и я кое-что значу. Я не могу сделать все, но могу предпринять хоть что-нибудь. И пусть я не способен изменить все, но я сделаю то, что в моих силах!»[17] – процитировал он.
Я улыбнулся. Если я то и дело поминал Шекспира, то Чарли любил цитировать Хелен Келлер[18].
Помимо всего прочего, гребля дает человеку ощущение свободы, раскрепощает. Лодка неукротимо летит вперед, она словно стремится ворваться в будущее, и кажется, будто перед тобой открываются все новые и новые возможности, тогда как самая память о прошлом тает вместе с расходящимися по воде кругами. Несколько секунд – и вот уже нет никакого прошлого, а есть только волшебное ощущение полета навстречу светлому завтра.
У плотины мы немного отдохнули. Пока наша лодка потихоньку дрейфовала вдоль берега, мы жадно хватали ртами прохладный воздух, стараясь отдышаться. Единственным звуком, нарушавшим окружающую тишину, был настойчивый писк моего кардиомонитора, сигнализировавшего о выходе за границы «целевой зоны». Услышав этот звук, Чарли улыбнулся, но ничего не сказал: у него был такой же приборчик, который издавал точно такой же тревожный сигнал.
Как только первые лучи солнца легли на поверхность воды, разгоняя утренний туман, я развернул лодку. Клочья тумана закручивались спиралью, вращались этаким миниатюрным торнадо, и, поднимаясь над водой, окутывали нас, словно облако, оседая крошечными каплями на коже, и без того влажной от пота. Медленный танец туманных призраков был непередаваемо прекрасен, и, любуясь этой картиной, я, как часто бывало со мной в подобных случаях, подумал о том, что, несмотря на ужас и уродство повседневной жизни, красота все-таки никуда не исчезла.
И еще я подумал, что Эмма была бы очень рада увидеть то, что наблюдали сейчас мои глаза.
А то, что я видел вокруг себя, было очень похоже на одно давнее утро. В тот день я встал очень рано, вскипятил воду и приготовил Эмме чашку чая. Потом помог ей спуститься на берег. Она сидела, прижав колени к груди; одной рукой Эмма обнимала меня, в другой держала чашку. Я укрыл ей ноги байковым одеялом, но она никак не отреагировала. Она просто сидела и в немом восхищении качала головой, завороженно глядя на творившееся на ее глазах волшебство. Наконец, сделав первый глоток, она поцеловала меня и, положив голову мне на плечо, прошептала:
– «О чем невозможно говорить, о том следует молчать…»[19]
Тогда я еще не читал Витгенштейна, однако впоследствии перечитывал его много-много раз.
Почувствовав мою неподвижность, Чарли обернулся и негромко сказал:
– Чудесное утро, правда?
– Да. – Я немного помолчал, впитывая окружающую красоту, и добавил: – Ей бы понравилось.
Чарли кивнул и вдохнул прохладный воздух, словно пробуя его на вкус, потом взялся за рукоятки весел. Лодка, чуть качнувшись, сдвинулась с места, и прошлое беззвучно скользнуло под днище – до следующего раза.
Когда мы вернулись к причалу, Чарли выбрался из лодки и ощупью двинулся вдоль стены эллинга, пытаясь сориентироваться в пространстве.
– Все в порядке? – спросил я.
– Ага, – отозвался он. – Все-таки у меня неплохо получается, верно? Я просто хотел увидеть, где я.
Чарли слеп, как летучая мышь, поэтому «видит» он исключительно с помощью слуха и осязания. Он различает лишь вспышки молнии во время грозы, огни фейерверков на Четвертое июля, да еще солнечный свет, но только если глядит прямо на солнце. Чарли ослеп пять лет назад, но о том, как это произошло, мы никогда не говорим: слишком это тяжело. Достаточно того, что мы оба, и он, и я, отлично знаем, при каких обстоятельствах это случилось. Что касается причины, вызвавшей к жизни те самые обстоятельства, то это вопрос куда более сложный.
Тогда у Чарли появилась Джорджия – собака-поводырь. Я купил ее Чарли на Рождество, когда стало окончательно ясно, что зрение к нему не вернется. Я посадил щенка под елку, и Чарли согласился – правда, не слишком охотно – оставить его у себя. Впрочем, он довольно быстро полюбил Джорджию и теперь души в ней не чаял.
По идее собака-поводырь должна водить своего подопечного, но Чарли редко использует Джорджию, так сказать, по прямому назначению. Есть у него и белая тросточка с красным наконечником, но и ею он почти не пользуется: чаще всего она стоит в углу в прихожей у него дома или лежит в сложенном виде в заднем кармане. Да, Чарли слеп, но не беспомощен. Ну а я… «Я не плачу. // Я вправе плакать, но на сто частей // Порвется сердце прежде, чем посмею, // Я плакать»[20].
Тем временем Чарли отыскал край причала и, аккуратно соскользнув в воду, нащупал натянутую под водой «путеводную проволоку», которая служила ему своего рода мостом. Держась за нее, Чарли неспеша поплыл к своему дому на другом берегу залива, ярдах в сорока от моего. Джорджия последовала за ним. Внезапно Чарли остановился в воде и обернулся ко мне:
– Тебе все еще снится тот сон?
– Да.
– А ты понял, что он означает?
– Нет.
– Может, помочь тебе его истолковать?
– Думаешь, ты сумеешь?
Чарли покачал головой.
– Нет, но если ты будешь и дальше спать так же мало, то в конце концов превратишься в сову.
– Спасибо на добром слове.