Интербригада Сташков Глеб
Читатель судит по себе. Чтобы он встрепенулся, его убогие страсти и надо изображать. Или – еще хуже – мечты: прославиться и заработать кучу денег. Или просто заработать кучу денег. И нужно не просто изображать, нужно самому быть таким, иначе получится неестественно и натужно. Но если у человека такие страсти – что он может написать? А если он не такой, как все, но не герой, а просто чувствует острее – то есть, по сути, такой, какой только и может быть интересен, – кто будет читать о его переживаниях? Кто поймет, а главное – поверит? Если ты гений (прости господи, я и такую пошлятину говорил), если ты гений, так и понять тебя невозможно.
– Ты не гений. Напиши интересно.
– Зачем? Булгаковский Мастер был счастливым человеком. Он написал роман про Понтия Пилата, и над темой посмеялся Воланд. Теперь над ним поржала бы редакторша в издательстве.
– А ты не пиши про Понтия Пилата.
– Плевать я на них хотел, – не знаю, на кого именно я хотел тогда плевать, но плюнуть в кого-нибудь очень хотелось. Вот и она лезет со всем этим фуфлом. Хочет сделать из меня знаменитость. – Я люблю свободу. А сейчас у меня ее нет.
– Что же мешает?
– Ты.
– Боишься меня потерять?
Я промолчал и достал сигарету.
– Хочешь быть самим собой?
Мы никогда раньше не разговаривали с Настей так. Я вообще ни с кем раньше не разговаривал так. Я вообще не уверен, что так разговаривают. Но все-таки ответил:
– Не хочу. Страшно… вдруг под этой шелухой ничего нет…
Она взяла меня за руку и вытащила на улицу. Мы свернули в подворотню. Я заметил двоих куривших кавказцев. Четыре хищных глаза.
Мы поднялись на чердак по темной узкой лестнице. Настя прижалась ко мне, и я почувствовал копошение в районе ширинки. Давай, думаю, не отставай. Редкостный ублюдок надоумил девушек надевать джинсы так, чтобы они висели ниже трусиков. Начинаешь сразу снимать трусики, нарушая предусмотренную природой последовательность. Ничего, кое-как справился.
Мой тонкий нюх распутывал узел из испарений и вони. Я различал терпкий запах гнилого дерева, едкий запах мочи, резкий запах кала, сладкий запах анаши и аромат Настиных духов «Джей Би Гренуй». Я выпивал эти запахи, стараясь оставить в памяти. Я готов был кончить, когда за спиной раздался смешок. Кавказец. Один из тех, кого я видел в подворотне.
Не знаю, что привело его на чердак – запах женщины или запах гашиша, испускаемый пластиковой бутылкой «Спрайт». Это Настя смастерила. Еще до того, как мы начали раздеваться. Я предпочитаю анашу.
– Поделись девушкой, дорогой.
Я ударил, не задумываясь. Тяжело бить со спущенными штанами. Удар пришелся в никуда. Зато я отлетел к стенке. Тяжело дыша, поднялся и бросился на распалившегося горца. Он вцепился в Настю. Я вцепился в него. Она отпихнула ублюдка, да и я чего-то сделал.
Послышался то ли удар, то ли хруст.
Мы стояли и смотрели.
Он лежал на грязном чердачном полу. Из башки текла кровь. Вернее, не текла. Просто под башкой образовалась бордовая лужица.
Я застегнул штаны.
– Кажись, кокнулся хачикян, – сказала Настя…
IV
Мы не чувствовали ни раскаяния, ни угрызений совести. Разве что Настя несколько раз вздрагивала во сне. И за завтраком не было аппетита.
Настя поджарила яичницу, но не притронулась к ней. Я поковырял вилкой и ограничился кофе. Угрюмое молчание висело над кухней.
От нечего делать Настя стала расставлять посуду в шкафу. Наткнулась на мою старую фотографию. Черт знает что она там делала. Вообще-то у меня фотофобия. Никогда не фотографируюсь. Наверное, потому, что на школьных фотографиях всегда выглядел придурком. То сижу враскоряку, то волосы торчат дыбом, а в самом лучшем случае криво повязан пионерский галстук.
– Что это за фотка? – спросила Настя. – Почему такая грязная? Ты на ней урод.
– Это портрет. Как у Дориана Грея.
– Не всосала.
– Она говняется, а я не старею.
– Чего делать будем? – спросила Настя. Уже во второй раз.
– Надо бы… как это называется… лечь на дно. Посидеть дома недельку.
Она кивнула. Я, конечно, прав, но вчера мы пропили последние деньги. Нужно что-то есть. А в нашей ситуации желательно еще и пить.
Как мне надоели эти деньги. Кто их только придумал? Лидийцы какие-то. Но делать нечего. Придется идти в редакцию. В конце концов, я там работаю.
В бухгалтерии мне заплатили. Уже хорошо. Мне бы сразу домой, но я зашел пообщаться.
На душе повеселело.
Редакция у нас хорошая. Как-то я написал про нее стихи:
- Сидит редактор. Хмурый.
- Напротив две секретарши-дуры,
- Политаналитик – рупор прогресса,
- Спецы по культуре,
- По архитектуре
- И бывшая поэтесса,
- Бездельник колумнист,
- Собиратель слухов,
- Бумаги чистый лист,
- В остальном – глухо.
- Редактору все равно
- (Много печали в знании),
- Бейся не бейся, давно
- Не идет издание.
- Хоть кури, хоть ори.
- Пришла полоса признания.
- Прошла полоса признания
- Недели через три
- После создания.
Стихи успеха не имели.
Сегодня я увидел только черные квадраты мониторов. А в дальнем углу – Гаврилу Пожрацкого, который что-то строчил в блокноте.
Гаврила Пожрацкий – молодой человек пятидесяти двух лет, с длинными волосами и короткими жирными ножками. Говорит безостановочно. Ему бы на радио, да дикция подкачала.
– Привет, – говорю.
– Здорово-здорово. Не поверишь, брат, когда пишу, верю каждому своему слову. Назавтра могу написать прямо противоположное – и тоже буду верить.
– Меня всегда возмущало твое легкомыслие. Есть в нем что-то женское.
– Ерунда. Просто сильный эмоциональный заряд. Можем же мы любить бабу, потом ненавидеть, а потом любить и ненавидеть одновременно. А баба, заметь, все та же.
Я совершил ошибку. Нельзя было упоминать о бабах при Пожрацком. В комнате повешенного о веревке не говорят. Повешенные не терпят дилетантских рассуждений о веревках. Пожрацкого понесло на куннилингусы, а с этой темы существовал только один поворот – на минеты.
– Не делай, – говорю, – из пизды культа.
Пожрацкий великодушно усмехнулся. И тут мне попался редактор. Он замечательный, но не сегодня. Сегодня он совсем ни к чему.
– Ну здравствуй, – говорит редактор, – давненько тебя не было.
Действительно давненько. Дней десять.
– Слышал, в главной конторе холдинга тебя хотят уволить. Не совсем уволить, а перевести во внештат.
Неправильно, думаю. На одних гонорарах, пожалуй, ноги протянешь. Да еще Настя…
– Саня, – говорю, – готов выполнить любое задание. Вот прямо сейчас.
– Отлично, – говорит редактор. – Вчера какого-то кавказца замочили.
– На чердаке?
Боже мой, что я несу…
– А ты откуда знаешь?
Я откашлялся. Сказал, что ничего не знаю, просто читал в интернете.
– Значит, уже вывесили. Тем более. Дуй туда и разузнай, что к чему. Напишешь репортаж. Глядишь, может, в конторе и передумают. Они криминал любят.
Моя гортань издавала какие-то звуки, для передачи которых нет букв в русском алфавите. Сердце стучало в районе живота, а живот разместился в районе сердца.
– Что с тобой? С бадуна, что ли?
С бадуна! Конечно, с бадуна! Сколько раз с бадуна я ссылался на простуду. А сегодня я с бадуна. Безусловно. Со всех бадунов на свете. Да хоть в наркотической ломке.
– Я не могу, Саня.
Голос, старик, контролируй голос. Не выдавай себя, этого еще не хватало.
– Давай, – говорит редактор, – без разговоров.
Иду к Пожрацкому.
– Классная тема. На чердаке завалили кавказца. Скинхеды и всё такое – по твоей части.
Пожрацкий, идиот, смеется. Ему, видишь ли, смешно.
– Нет, кавказцы меня не интересуют. Вот кавказочки – другое дело. Имел я одну черкешенку, я тебе скажу, марципан. А познакомились – хохма. Не поверишь, брат, подхожу, спрашиваю: «Девушка, что-то мне ваше лицо знакомо. Вы мне минета не делали?» И, не поверишь, прокатило.
– Бывает, – говорю.
Выпить. Позвонить Насте. Нет. Наоборот. Не звонить Насте. Но выпить.
Сказано – сделано. Сто пятьдесят коньяку – и отпустило. Да и шалман хороший подвернулся – «У Ахмета». Очень кстати. А чего, думаю, даже забавно.
Я отправился на задание. Много ли журналистов получают такие задания? Тебе, брат, несказанно повезло. Забавно, ничего не скажешь.
V
Захожу в подворотню. Ту самую. Екает сердце? Нет, нормально с сердцем. После коньяка – абсолютно нормально.
Менты шустрят, народ какой-то. Не люблю ментов. Они, как говно, – тоже из внутренних органов.
Вижу Натаху из «Нева-инфо». Дурочка из молодых, да ранних. Ноги длинные – начинаются на земле, а заканчиваются за облаками. Скоро в редакторы выбьется. С такими ногами на рядовых должностях не задерживаются. Всем хороша Натаха, только трещит почище Пожрацкого.
– Короче, посылают меня сюда. Нормально, да? Типа больше некого, что ли? Я, короче, ни ухом ни рылом. Вон, короче, следователь, а труп вынесли.
У каждого поколения свои слова-паразиты. Раньше говорили –это самоеи так сказать. Хотели наши старшие братья чего-то сказать, да не знали, что именно. Я говорю – как бы. Постмодерн. Всё – как бы, всё – понарошку. Как бы добро, а как бы и зло. Как бы сам придумал, а как бы и процитировал.
С нынешними проще. Они говорят –короче. Сами себя подстегивают, хотят уложить речь в 140 символов. У большинства получается, причем без труда. Некогда единое поколение дворников и сторожей разошлось по полюсам, превратившись в поколение Твиттера и бомжей.
Потолкался минут пятнадцать, иду к следователю, представляюсь. Ничего он, конечно, не скажет, им не положено. Следак меня уже послать собрался, вдруг подходит какой-то баклан и передает ему что-то в пакетике. Смотрю – пуговица. Смотрю – моя. Или не моя. Таких коричневых пуговиц – что грязи.
Машинально опустил голову. Гляжу на куртку. На месте второй пуговицы пучком торчат серые ниточки. Одна длиннее других. Почему-то запомнилось. Смотрю на следака, а он – мне на грудь.
– Жженый, – представился следователь, – Петр Пафнутьич.
Обычный мужик. Пониже среднего роста, упитанный, курносый, с большой круглой головой. Правда, глаза странные. Вроде бы водянистые, но так и сверлят.
– Вас интересуют подробности?
Стою, ничего не отвечаю, тереблю ниточки. Ну полный идиот.
Жженый изложил подробности. Я не слушал. К чему мне подробности? Я их и сам знаю. Тут дело в другом – с чего он перед журналистом распинается? Уже заподозрил? Замечательно. Прилетела бабочка на огонек.
Присмотрелся повнимательней. Он мне как будто подмигивает. Или всегда так моргает?
Вдруг слышу:
– С пальца убитого снято кольцо.
Какое еще кольцо? Кто его мог снять? Не я – это точно. Тогда кто? Вот тут-то сердце и екнуло. Или коньяк отпустил.
Нет, не может быть. Даже подумать о таком страшно. Да и когда? Мы же все время стояли рядом.
– Вы меня слушаете? – спрашивает Жженый.
Я тряхнул головой, будто спросонья.
– Да, конечно. Думаю, скинхеды.
Точно – подмигивает. И усмехается. На редкость мерзко – одними губами.
– Не похоже на скинхедов. Они предпочитают на улице, чтобы прилюдно. В назидание, так сказать, и устрашение. И не могли они его на чердак силой затащить – были бы следы побоев, а их нет. Не по своей же воле он на чердак со скинхедами отправился. Бутылочку из-под спрайта с прожженной дыркой опять же не забудьте.
– При чем здесь спрайт?
– Неужто не знаете? С помощью таких бутылочек, мил-человек, гашиш курят. А скинхеды, насколько мне известно, наркотиками не балуются, у них другие интересы. Это я, между прочим, из вашей же статьи почерпнул. Месячной давности.
– Из моей? – рассеянно спросил я. – Может, этот гашиш месяц назад и курили. Мало ли кто по чердакам ошивается.
– Месяц назад, мил-человек, никак не получается. На бутылочке-то дата изготовления стоит.
Что за речь? Совсем не следаковская. Какой-то чиновник позапрошлого века. Вроде он поначалу со мной нормально разговаривал. С какого момента начал паясничать? Теперь уж не вспомнить.
Жженый разболтался не на шутку:
– Не понимаю я вас, хоть убейте. Что значит – мало ли кто по чердакам ошивается? Вы вот, скажем, часто на чердаки лазаете? Часто у вас бывает, что взяли гашиш – и на чердак?
Я сказал, что не курю гашиш.
– А по чердакам? – спросил Жженый как-то уж слишком серьезно. Да так и впился в меня своими глазенками.
Я отвел взгляд. С трудом просипел:
– В детстве. Бывало.
Натужно рассмеялся. Тоже, полагаю, мерзко – одними губами.
Бери себя в руки, старик, ты сыпешься, как песок. Я не успел додумать, откуда именно должен сыпаться похожий на меня песок. В голову пришла мысль, как повернуть разговор в более спокойное русло. А еще лучше – свернуть его к чертовой матери.
– Мне кажется, Петр Пафнутьич, это я должен задавать вам вопросы. По долгу службы.
Жженый продолжал сверлить меня взглядом. Он больше не подмигивал и не усмехался.
– Служба у нас, мил-человек, разная, но обоим приходится вопросы задавать. Впрочем, не смею вас задерживать. До скорой встречи.
С чего это она будет скорой? Вовсе я не желаю с тобой встречаться. Сто лет бы тебя, сука, не видеть.
Год не пей, два не пей, а сегодня сам Бог велел. Я вернулся к «Ахмету». Забился за столик в углу. Пока меня не было, гадюшник оживился.
Какой-то кавказец читал крашеной блондинке Пушкина. Девица в мини-юбке, не прикрывающей трусов, танцевала лезгинку под Леди Гагу. Человек со шрамом на щеке кричал в мобильник:
– Ну и че?
Помолчит десять секунд, крикнет «Ну и че?», снова помолчит, снова крикнет. Ровно через десять секунд. Как по часам. Очень успокаивает.
Я задумался. Отчего-то вспомнилось детство. Третий класс. Мы обсуждали на собрании, кто достоин стать пионером. То есть присоединиться к строительству коммунизма на более высоком уровне, чем октябрятский. Обсуждали моего приятеля Балдеева.
Не помню, что мне ударило в голову, но я встал и заявил:
– Балдеев не может быть пионером. Он играет в марки.
Игра в марки была в то время нашим любимым развлечением. Кладешь марки на пол и бьешь по ним ладошкой. Если они перевернулись картинкой вверх – твои. Так – радостным шагом, с песней веселой – мы дружно шагали за комсомолом, который играл в трясучку. На десяти-, пятнадцати– и даже двадцатикопеечные монеты.
Игра в марки, равно как и трясучка, находилась под запретом. Учителя наивно полагали, что ее придумали в буржуазных странах дети капиталистов, обуреваемые жаждой наживы. Конфискованные марки и монеты учителя забирали себе. Поэтому игра велась в мужском туалете. Туда из старшего поколения мог зайти только трудовик. Потому что у физкультурников был свой туалет, а учителя женского пола доступа сюда не имели.
Мой приятель Балдеев слегка, прошу прощения за каламбур, прибалдел и парировал:
– Я, конечно, играю в марки. Не отрицаю. Но я играю в марки с ним.
И презрительно ткнул в меня пальцем. В итоге нас обоих не приняли в пионеры ни в первый, ни во второй заход. Мы, как лохи, до четвертого класса ходили с октябрятской звездочкой вместо пионерского значка. Это как сегодня ходить с пейджером вместо айфона.
А я тогда хотел стать командиром отряда. До этого, в первом классе, я хотел стать командиром звездочки, но обломался. Меня забаллотировали. Разумеется, обломался и на этот раз. Командиром отряда выбрали девочку, которая не могла играть в марки в мужском туалете. Нас с Балдеевым поставили на унизительно низкие номенклатурные должности цветовода и политинформатора. В цветоводах я ходил до седьмого класса, когда меня уже отовсюду поперли.
К чему вспомнилось? Понятно, к чему. Вылез тогда и сам на себя настучал. И ведь с тех пор, как Илья Муромец, тридцать лет сидел и не выделывался. И вот нате вам – влип. По собственной инициативе. А может, и не влип.
Я набрал редактора. Сказал, что ничего интересного не узнал.
– Не скромничай, – засмеялся редактор. – Мне звонил следователь.
Я заглотил коньяк вместе с куском лимона.
– Жженый? Зачем?
– Хвалил тебя. Сказал, впервые встретил такого профессионала. Обо всем, говорит, ты его расспросил, все выведал, грамотно и по делу.
– Ты его знаешь?
– Впервые слышал.
– А больше он тебе ничего не сказал?
– Сказал.
Пауза. Загадочная интонация редактора мне совсем не понравилась. Я жестом показал официанту, что коньяк нужно повторить.
– Сказал, что это дело надо распиарить. И чтобы этим обязательно занялся ты.
– Нечего там пиарить. Банальная мокруха.
– Хватит! Тебе лишь бы ничего не делать. Ты, между прочим, пока еще в штате. Будешь пиарить.
Предвкушая грядущий успех, редактор резко подобрел:
– Давненько у нас ничего резонансного не было. Завтра жду текст. Большой текст, на разворот. Можно с пафосом. Пожалуй, даже лучше с пафосом.
– Какой текст? С каким пафосом? О чем?
– Не мне тебя учить, – смиренно заявил редактор и отключился.
Ладно. Пиарить так пиарить. Я допил коньяк и вышел на улицу.
Поймал машину. Что-то у меня с нервами. Померещилось, что за рулем тот самый, с чердака. И правда похож как две капли.
– Куда едем?
И голос – один в один.
– В Купчино.
– Пятьсот.
– Триста.
– Четыреста – и с ветерком.
Я сел.
– А где это, Купчино?
– Поехали, – говорю, – покажу. Только выруби свои национальные мелодии. Голова болит.
Я не националист, ни в коем случае, но как-то их в последние дни много стало. На меня одного.
