Кассия Сенина Татьяна
– Да, – усмехнулся Грамматик, – когда тут есть свет, книги, сносная еда и постель, а не темнота, каменный пол и хлеб с водой раз в день.
Она широко распахнула глаза.
– Отец, – пояснил Иоанн, – запирал меня тут в детстве, когда я не слушался. Тогда здесь было далеко не так уютно. Я провел тут в общей сложности несколько недель и с тех пор недолюбливаю эти подвалы.
– Значит, ты после этого сбежал из дома? – тихо спросила императрица.
– Нет. Но именно сидя здесь во тьме на холодном полу, я решил, что непременно сбегу. Взгляни! – отогнув ковер на стене, он приблизил светильник к каменным плитам, и Фекла разглядела нацарапанные каким-то тупым предметом слова: «Никогда не плакать!»
– Ты это исполнил?
– Да.
Иоанн предложил императрице сесть в кресло, над которым на каменном выступе горел круглый светильник из разноцветных стекол, а сам опустился на баранью шкуру, брошенную у стены напротив в нише прямо на пол, и немного рассказал Фекле о своем детстве, о том, как он «воевал» с отцом из-за иконописи, как сбежал из дома, скитался и бедствовал, начал зарабатывать на жизнь и даже едва не стал известным живописцем, как учился, живя в столице, а потом начал преподавать. Рассказал вкратце и об отношениях с Марией, и о том, чем они закончились, и почему Мария не приняла его предложения бежать – то, что сообщил ему Александр.
– Она была права: я действительно скоро соскучился бы с ней. Но не потому, что больше всего люблю науки, а потому, что она, если можно так сказать, видела во мне существо высшего порядка… Любовь, основанная на восхищении, преклонении, страсти, но не на дружбе. Я понял это гораздо позже. Но в своем восхищении она была очаровательна, а я был молод и тщеславен… Впрочем, поначалу я не собирался заводить дело так далеко. Но меня захватило, не смог удержаться. Не смог, не захотел… Но что теперь говорить! С тех пор я решил, что мне лучше держаться подальше от женщин: близкое знакомство со мной приносило им мало хорошего. К тому же мне представлялось, что все они примерно одинаковы, а философия и науки влекли меня неизмеримо больше, чем какие-либо женщины. Но, – его лицо было в тени, и Фекла скорее угадала, чем увидела тонкую улыбку, – даже монашество не спасло меня.
Она перебралась с кресла на шкуру и села рядом с Грамматиком.
– Всё-таки одну женщину ты сумел сделать счастливой, философ!
– Еще не совсем, – улыбнулся он, – но сегодня же исправлю это положение, – он сжал ее руку и тут же выпустил: вчерашний поцелуй в «школьной» разжег в них обоих столь сильный пламень, что Иоанн опасался не совладать с собой. – Только не здесь. Наверху.
Когда они поднялись на второй этаж, Грамматик снял мантию, повесил на крючок у двери и ненадолго покинул Феклу, чтобы зайти к Арсавиру.
– Ну, брат, ты меня поразил! – воскликнул тот, когда они поздоровались. – Ты не пошутил? Ты действительно… приехал с гостьей?
– Да, и прошу тебя велеть слугам приготовить ужин на двоих и доставить наверх. Пусть постучат и оставят у двери на столе, я заберу. Скажи им, чтобы старались хорошенько – как если бы принимали саму императрицу! Да не смотри на меня так, – рассмеялся игумен. – Монахам тоже иногда бывает нужно развлечься. Кстати, я намерен так развлекаться и дальше… неопределенное время. Так что не удивляйся, если я теперь часто буду наведываться сюда не один.
Арсавир молча глядел на младшего брата, и в его голове прыгали мысли: всё-таки шутит – хотя как будто и нет – с кем же он приехал – чем они будут заниматься, неужели этим – а как же монашество, священство – зачем ему это нужно – он всегда презирал женщин – или он поддался тому же искушению, что и прочие – но как это могло случиться с ним – это ему не свойственно – и это на пятом десятке – не сошел ли он с ума – да нет, не похоже – но что же всё это значит, дьявол побери?!..
– Да ничего особенного не значит, – сказал Иоанн, наблюдавший за ним, прислонясь к дверному косяку. – Просто новый опыт… сродни герметическому. Понимаешь?
– Ах, опыт… – проговорил Арсавир. – А что же она, эта твоя гостья… она согласна, чтобы ты проводил с ней опыт?
– Да, и весьма счастлива в нем участвовать, – улыбнулся Иоанн. – Антисфен Афинский был прав, когда сказал, что сходиться нужно только с теми женщинами, которые будут тебе за это благодарны… Впрочем, нет нужды говорить об этом, – он взялся за ручку двери. – Распорядись же, брат, насчет ужина. А мы заранее тебя благодарим!
– Постой… Что вам готовить-то? Постное или как? Сейчас ведь и рыбы не положено…
– В брачных чертогах не постятся, как известно, – и игумен с улыбкой скрылся за дверью.
Возвратившись к себе, Грамматик остановился у порога, изумленный, и машинально закрыл за собой дверь на засов. Императрица стояла у окна в темно-красной тунике – той самой, в которой когда-то пришла в библиотеку «бросить вызов философу». Расшиый жемчугом узкий пояс с кистями, завязанный лишь на один узел, обхватывал ее талию, распущенные волосы струились по спине, на ногах были пурпурные башмачки. Черные одеяния и пустой холщовый мешок были сложены на сундуке в углу. Фекла с улыбкой подошла к Иоанну, положила руки ему на плечи и сказала:
– Знаешь, я иногда мечтала об этом… о том, что делаю сейчас, но была уверена, что этого никогда не будет, потому что философ не снизойдет… и потому, что это грех… И потом каялась в таких мыслях. А теперь, когда всё сбывается, я не чувствую никаких угрызений совести… Оказывается, я порочная женщина!
– О, безусловно! – тихо рассмеялся он, обнимая ее. – Так же как и я – наипорочнейший монах, – он легким движением руки развязал ее пояс, и тот пестрой змеей соскользнул на пол. – Я велел сотворить для нас ужин, достойный божественной августы, и пока его готовят, у нас есть время предаться пороку!
Когда ужин прибыл, они, одевшись, устроились на террасе с видом на Босфор: пили вино, закусывая сыром, жареной рыбой и оливками, следили за чайками, изредка взглядывали друг на друга, улыбались и снова устремляли взгляд на море. Март выдался теплым, но Иоанн на всякий случай закутал ноги императрицы шерстяным одеялом. Они почти не разговаривали; только когда солнце стало клониться к закату, а ветер с моря посвежел, они вернулись в дом, Грамматик закрыл двери на террасу, затопил камин и расстелил перед ним большой, мягкий и толстый ковер, они уселись на него рядом, глядя в огонь, заговорили – и время исчезло, исчезло всё: земля, море, небо, самый дом, где они находились. Только огонь и они двое, и впереди целая ночь: разговоры, ответы на незаданные вопросы, страстные ласки тут же на ковре, в красноватом свете камина, наполняемые вином кубки, снова разговоры… Когда поднявшееся над Босфором солнце заглянуло в комнату, императрица спала на узкой кровати, укрытая одеялом, а хозяин дремал перед потухшим камином, завернувшись в собственную мантию. На полу у камина стояли на серебряном подносе пустой кувшин, два кубка из лилового стекла и тарелка с несколькими дольками апельсина, а рядом валялись туника из красного шелка и два пурпурных башмачка.
…Спустя две недели, когда Иоанн с Феклой были в «школьной» и разбирали Аристотелеву «Большую этику», раздался стук в дверь, и сразу, не дожидаясь ответа, вошел император. Вторжение застало любовников врасплох: обычно их никто здесь не беспокоил, а если кто и стучал, то дерзал открыть дверь только после разрешения императрицы. Войдя, Михаил усмехнулся: его жена сидела у окна в глубоком кресле, голова ее была непокрыта – шелковый мафорий, небрежно сброшенный, сползал по плечу на пол; Грамматик примостился тут же на широком подлокотнике кресла с пером в руке и что-то показывал августе в книге, лежавшей у нее на коленях. Иоанн мгновенно поднялся императору навстречу, а Фекла схватилась было за мафорий, но сообразила, что всё равно уже поздно, и, закрыв книгу, подумала отстраненно: «Интересно, прибьет он нас или нет?»
– Прошу прощения, что помешал вам, – сказал Михаил. – Но я не отниму у вас много времени. У меня есть одна новость, которая, возможно, будет вам интересна.
– Мы очень внимательно слушаем, трижды августейший, – ответил игумен.
Казалось бы, это превосходило последнюю меру наглости, но император только ухмыльнулся.
– Сегодня утром разведка донесла, что мятежники перешли в наступление. Возможно, через несколько дней они будут у стен Города и опять начнут осаду. В любом случае, с завтрашнего дня все ворота будут закрыты, и везде будет поставлена военная стража. Все пристани тоже будут закрыты, и суда будут выпускать только по разрешению логофета дрома. Вот, собственно, всё, что я хотел довести до вашего сведения. Счастливо оставаться! – и, не дожидаясь какого-либо ответа, он покинул залу.
Императрица с глубоким вздохом откинулась на спинку кресла и рассмеялась.
– Так он и правда всё знает! А я никак не могла поверить, что эти его намеки… Он уже давно такие странные вещи иногда говорил мне, знаешь!.. Ты понимаешь, что это значит, Иоанн?
– Еще бы. Но, сказать честно, я подозревал это…
Михаил знал всё с того самого дня, когда Фекла в первый раз вернулась с Босфора. В последнее время он нечасто заходил на женскую половину императорских покоев, но в тот день незадолго до вечерни, проходя мимо, захотел взглянуть на дочь и внучку. У невестки он застал и жену, хотя не ожидал этого – заметив, что ни вечером накануне, ни утром императрица не была на богослужениях в Фарском храме, которые обыкновенно старалась не пропускать, император подумал, что она, видимо, опять слегла с головной болью… Феодора качала колыбель с малышкой, Елена, сидя на ковре, складывала башню из кубиков, Фекла читала книгу, трое кувикуларий занимались вышивкой, – всё, как всегда. Но когда Михаил взглянул на жену, он невольно вздрогнул и, пока находился в комнате, то и дело украдкой посматривал на нее. Он понял, что ошибся, когда-то сравнив ее с увядавшей розой, превратившейся в «бутончик»: нет, она никогда не была розой, она вообще никогда не цвела, но была просто зеленым стеблем без цветов, потом действительно появился бутон – и теперь он стал распускаться. Уже перед самым уходом император окинул жену взглядом и сказал без тени иронии:
– Ты сегодня очень красива, дорогая!
Фекла посмотрела на него как-то странно и спросила:
– Знаешь ли ты, что ты впервые в жизни сказал мне эти слова?
Михаил внезапно растерялся. Феодора перестала качать колыбель и любопытно взглянула на свекровь, потом на свекра. Кувикуларии сделали вид, что ничего не слышали. Фекла почти неуловимо улыбнулась и опустила глаза в книгу, – и в улыбке жены император вдруг увидел словно отражение знакомой улыбки «философа».
– Да, я… непоэтичен, – пробормотал Михаил и, попрощавшись, вышел.
Он сразу же послал одного из слуг в Сергие-Вакхов монастырь и велел потихоньку узнать у кого-нибудь из монахов, служил ли игумен накануне вечерню, а затем полунощницу и утреню, и если нет, то по какой причине. Слуга принес ответ: Иоанн вчера днем уехал на Босфор к брату и вернулся назад сегодня незадолго до полудня. На вопрос, было ли это вызвано желанием отдохнуть, монастырский екклесиарх простодушно заметил, что вряд ли, поскольку игумен не выглядел усталым, но, напротив, «был воодушевлен – наверное, ездил поделиться с братом новыми идеями».
«“Воодушевлен”… Что ж, всё понятно!» – усмехнулся про себя император и задумался.
Ревности он не чувствовал, желания скандалить с женой тоже не было. Правда, он всё же ощущал некоторую растерянность: хотя он давно делал Фекле разные намеки по поводу ее отношения к Грамматику и даже, не удержавшись, самому игумену намекнул о слабости императрицы, это было во многом «представлением», – Михаил всё-таки не ожидал, что Иоанн поддастся искушению. Но теперь император внезапно почувствовал себя сводником. Он смутно помнил, что по законам Империи мужу, знавшему о прелюбодеянии супруги и не обличившему ее, полагалось даже какое-то наказание, однако мысль об этом не вызвала у Михаила ничего, кроме усмешки. Его занимало другое: «Интересно, действует ли в этом мире закон возмещения? Если я дам одной голубке порезвиться, прилетит ли когда-нибудь другая в мою голубятню?..» Император закрыл глаза, и перед ним возникло лицо кареглазой женщины, цвета волос которой он не знал…
Сейчас, когда он затворил дверь «школьной» и медленно пошел по коридору, это лицо опять встало перед ним. «Мечтать не вредно… – подумал император, стискивая зубы. – Хотя и пользы от этого тоже никакой!» А всё же интересно, смогла бы она, предложи он ей это, поступить так же, как Фекла с Иоанном?
«Вряд ли… Я ведь не философ… Не умею быть таким… обаятелем!..»
В это время в «школьной» игумен стоял у окна в некоторой задумчивости.
– Если б мне кто-нибудь сказал, что такое возможно, я бы не поверила! – воскликнула Фекла. – Впрочем, он меня никогда не любил… Должно быть, ему и не жаль! – она помолчала. – Но почему он так легко меня отпустил? Это всё же странно! Всё-таки жена… приличия…
– Быть может, понял, что всё равно не сможет удержать.
– Думаешь? Да, тут он не ошибся! – императрица улыбнулась.
– Интересно, как долго продлится осада, – сказал Иоанн. – Этот мятеж с самого начала недооценили, а теперь Бог знает, чем всё это закончится и когда.
– Неужели они могут взять Город?
– Вряд ли. Но неприятности доставят.
– А что же будет с твоим особняком? – с беспокойством спросила Фекла.
– Надеюсь, ничего страшного, как и зимой.
– Дай Бог! Было бы жалко, если б его разграбили… Там так хорошо! Но где же мы теперь будем… пить вино?
Их глаза встретились.
– Это вопрос, – сказал Грамматик.
– Это не вопрос! – тряхнула головой Фекла. – Если мой муж оказался таким любезным, то… нам ничто не мешает это делать прямо у меня!
Иоанн взглянул на нее с некоторым удивлением и улыбнулся.
– С каких пор, августейшая, ты стала такой наглой?
Она вскочила с кресла и в следующий миг прижалась к Грамматику.
– С тех пор, как повелась с тобой, почтеннейший отец! Правда, я хорошая ученица?
– Совершенно прекрасная!
– Тогда поцелуй меня… Ну, нет, не так, философ, ты умеешь целоваться лучше!
– Мы всё же пришли сюда ради Аристотеля, – сказал он с шутливой строгостью.
– Ты прав. Продолжим! – она опять уселась и положила книгу на колени. – Но сегодня же ночью я жду от тебя и иных уроков, на новом месте! – ее глаза озорно блестели.
– «С судьбой не воюют и боги»!
17. «Пророчества не уничижайте»
(Гомер, «Одиссея»)
- Правду сказал ты, – вполне заслужил он подобную гибель.
- Так да погибнет и всякий, кто дело такое свершил бы!
В начале апреля мятежники вновь подошли к Константинополю и направили удар на Влахерны. К этому времени император собрал уже немалое войско, но армия Фомы по-прежнему превосходила его численностью, и Михаил решил попытаться провести с восставшими переговоры, хотя Феофил не поддержал эту идею, сказав:
– Лить воду в дырявую бочку!
Он оказался прав: когда Михаил с башни обратился к мятежникам, уже получившим от Фомы сигнал к бою и подступившим к стенам Города, с речью, которую по фразе повторяли вслед за ним через металлические рупоры два глашатая с такими мощными голосами, что их прозывали «Иерихонскими трубами», – то ни обещания многих благ и свободы от наказания в случае перехода на сторону императора, ни увещания «не марать себя кровью единоплеменников и братьев» не возымели никакого действия. Восставшие осыпали Михаила насмешками.
– Что-что? – кричали они. – Громче, шепелявый, тебя не слышно! Твои крикуны плохо стараются, а ты сам – как рыба, рот разеваешь, а слов не слыхать! Испугался? То-то! Скоро мы спустим тебя со стены вниз головой!
Когда послышались первые дерзкие ответы бунтовщиков, император сделал знак рукой логофету дрома. Тот склонил голову и быстро скрылся в узком проеме, откуда уходила вниз лестница, а Михаил вновь обратился к осаждавшим, вызвав очередной шквал насмешек. Мятежники еще продолжали выкрикивать разные оскорбления в адрес василевса, когда сразу из нескольких ворот Константинополя с боевым кличем высыпали императорские отряды и бросились в атаку. Вылазка защитников столицы была чрезвычайно удачной: множество бунтовщиков было перебито, остальные ударились в бегство, однако Михаил велел не преследовать их, поскольку у Фомы в резерве были еще большие силы и отдаляться от стен Города было опасно. Но особенно блистательной победой увенчалось морское сражение: корабли Фомы тоже пошли было в атаку и начали метать камни по выплывшим им навстречу императорским триерам, но при виде внезапно вышедших из Города и устремившихся в битву войск среди мятежников началось смятение. Почти все корабли, повернув назад, поспешили к берегу, некоторые тут же перешли на сторону императора, а другие поспешили к сухопутному войску бунтовщиков. Императорские корабли преследовали их и часть мятежных судов сожгли, а большинство захватили в плен. Так Фома потерял всю ту немалую часть своего флота, которая к тому времени находилась у стен Константинополя.
Узнав о том, сколь бесславно окончилась первая же атака мятежников на столицу, Григорий Птерот крепко задумался. Понаблюдав за Фомой во время зимовки, он проникся к нему презрением, видя его пристрастие к попойкам и то, что он человек не столь далекого ума, как это могло бы показаться, глядя на первоначальные успехи его бунта. Как раз за несколько дней до того как Фома предпринял новый штурм столицы, к Григорию тайно пробрался студийский монах Захария с письмом из осажденного Города. Птерот думал, что письмо от игумена Феодора, с которым он прежде состоял в переписке, но это оказалось послание от самого императора. Михаил предлагал ему уйти от мятежника, обещая прощение и даже пост стратига, а также сообщал, что супруга и дети Григория находятся в тюрьме с тех самых пор, как Птерот присоединился к Фоме, но в случае «благоразумного принятия» императорского предложения будут отпущены на волю. Когда войско Фомы потерпело поражение, а флот в Золотом Роге потерян, Григорий, проведя в размышлениях всю ночь, решил, что если он перейдет на сторону императора, тот, конечно, может обмануть насчет помилования… но может и не обмануть; если же он останется с мятежниками до конца, то точно поплатится головой, – и он написал императору, что принимает его предложение, обещая немедленно начать военные действия в тылу бунтовщиков. Захария с письмом Птерота отправился в Константинополь, а Григорий, отделив часть войска, находившегося под его командованием, начал военные действия в тылу у Фомы. Тот, опасаясь, как бы Григорий не переманил на свою сторону другие войсковые части, и желая устрашить собственных стратиотов и военачальников на случай, если кто-нибудь из них тоже замышляет измену, собрал конный отряд из наиболее опытных и храбрых воинов и, не снимая осады с Города, совершил бросок в тыл, завязал сражение с Птеротом, обратил его в бегство и, настигнув, убил.
Окрыленный удачей, Фома возвратился под стены Царствующего Города, разослал везде письма о том, что одержал блестящую победу, и приказал остальной части своего флота, стоявшей в это время у берегов Эллады, двигаться к столице. Дождавшись попутного ветра, флот достиг бухты Виридис на северном берегу Пропонтиды, между Гераклеей и Константинополем. Но в столице уже были осведомлены о морском маневре мятежников, и императорский флот, вооруженный огнеметами, незаметно приблизился к бухте и, внезапно напав на бунтовщиков, часть судов сжег, а остальные захватил, за исключением нескольких быстроходных кораблей, которые ускользнули и, войдя в Золотой Рог, поспешили соединиться с сухопутным войском Фомы. С тех пор значительных действий на море мятежники уже не предпринимали.
На суше бои под стенами Города шли с переменным успехом, стычки чередовались с перестрелками. Императорскими войсками руководили Олвиан и Катакил, но поскольку ни одна сторона не получала решительного перевеса, василевс начал и сам вместе с отрядами выходить на врага, чтобы воодушевить защитников столицы. Феофил, заметив, что отец несколько утомлен, сказал, что вполне может время от времени сменять его. Михаил одобрил желание сына, зато императрицы испугались. Когда оба императора вечером накануне очередной, запланированной на утро вылазки, руководить которой должен был Феофил, сообщили об этом супругам, Фекла только молча прижала руку к груди, а Феодора, побледнев и выронив из рук вышивание, поднялась и, сделав два шага к мужу, остановилась. Ей хотелось броситься и обнять его, но в его глазах сквозил тот странный холодок, который всегда сдерживал ее в подобных порывах.
– Ты поведешь войско? Но ведь… это опасно! – воскликнула она.
– «Тех, кто чересчур любит жизнь, по большей части неизменно постигает гибель», – сказал молодой император с усмешкой, – как прекрасно выразился историк Прокопий из Кесарии, которого ты, впрочем, не читала. Правда, если б и читала, всё равно, скорее всего, сказала бы ту же глупость. А что, по-твоему, отец будет сражаться, а я – сидеть за стенами?
Ему хотелось прибавить: «Рядом с тобой?» – но он сдержался и сказал только:
– Неплохое занятие для императора!
«Кассия никогда бы не сказала такой глупости!» – подумал он с горечью, и снова боль повернулась в его сердце острым ножом.
– Мы не удерживаем тебя, Феофил, – сказала Фекла, стараясь казаться спокойной, хотя бледность выдавала ее. – Но мы хотим, чтобы ты был осторожен…
– Не бойся, мама, я буду вести себя хорошо.
Эти слова, которые она не раз слышала от сына в детстве, в другое время вызвали бы у нее улыбку, но сейчас она едва не расплакалась. Феодора стояла, как побитая, Феофил не смотрел на нее. Михаил внимательно оглядел всех троих, усмехнулся и сказал:
– Уж эти женщины! Вечно делают трагедию на пустом месте! Пойдем, Феофил.
Молодой император направился к двери, ни говоря больше ни слова. Михаил взглянул на невестку и жену чуть насмешливо и поднял руку в прощальном жесте. В коридоре он догнал сына.
– Феофил!
Юноша обернулся. Михаил сказал, глядя ему в глаза:
– Они, конечно, квохчут, как перепуганные курицы… Но ты всё же смотри, будь осторожен… Не надо глупостей. Тем более, что нет глупостей глупее, чем те, что делаются из-за женщины.
– Разумеется, – ответил Феофил, а в глазах его читалось: «Но мне больно».
Михаил положил руку ему на плечо.
– Да, я понимаю, – сказал юный император, – надо быть сильным.
Наутро после обычного молебного пения патриарх лично преподал благословение Фео филу и архонтам, и императорский сын повел отряды на мятежников. «С нами Бог!» – трижды восклицали воины каждого отряда, выходя из ворот Города. Конечно, Феофил волновался, когда в полном боевом вооружении, в тяжелом панцире, со шлемом на голове, верхом на коне, защищенном железными налобником и нагрудником, впервые выехал на настоящее сражение – но он никому и ни за что не признался бы, что у него на миг замерло сердце, когда он увидел приближающуюся конницу Фомы. «Ничего, – усмехнулся он про себя, – Парис должен стрелять метко! Самое время показать, чему я научился… В твою память, крестный!»
Император занял место ипостратига в первой линии, а Катакила отправил во вторую, вспомогательную. Они двигались вниз по склону, хотя и едва заметному, но всё же открывавшему достаточный обзор войска противника. Когда первые ряды сошлись с врагом и разгорелся бой, Феофил снял с плеча лук, сделанный из двух длинных рогов, вынул из колчана и заложил стрелу, одновременно осматривая строй противника. Прекрасно знавший правила построения ромейского войска – а иных правил мятежники не знали, – Феофил быстро вычислил вражеских архонтов: именно на них он собирался направить свои стрелы. Высмотрев одного из сотников, император приподнял лук и, дождавшись момента, когда тот, готовясь бросить дротик, повернулся так, что шея оказалась не закрыта щитом, быстро натянул тетиву до самого уха и выстрелил. Он видел, как всадник упал, пораженный в горло его стрелой, но странным образом ровно ничего не ощутил – словно бы он не убил впервые в жизни человека, хоть и врага, но всё-таки живого человека, к тому же согражданина, а просто жизнь убитого прервалась в силу обыденной необходимости. «Так вот это и происходит? И это всё?» – подумал он почти с разочарованием, снова натягивая тетиву. Но кто-то должен победить – а значит, кто-то должен быть убит, иного не дано.
Феофил стрелял и уже не задумывался о том, скольких человек отправил к праотцам или серьезно ранил, – а иного не приносил ни один из его выстрелов: Константин недаром сравнивал друга с троянским царевичем. После того как стрелами Феофила были поражены несколько передовых архонтов и более двух десятков декархов, отряды мятежников смешались и под усилившимся напором императорского войска ударились в бегство. Ромеи немного попреследовали бегущих и перебили некоторое количество врагов, после чего Феофил приказал собрать трофеи, прежде всего оружие, а также тела немногих павших из императорского войска, и возвращаться в Город. Со стен их встречали восторженными криками, а логофет дрома приветствовал василевса гомеровскими стихами:
«Так, Аполлон дальномечущий, ты и великий и тяжкий Труд рассыпал ахеян и предал их бледному бегству!»
С отцом они увиделись за ужином, когда Феофил уже успел побывать в бане и смыть с себя пот, пыль и усталость.
– Ну, я рад за тебя! – сказал Михаил. – Нам, видимо, еще предстоят беспокойные дни. Проклятый Фома! Я недооценил его: он всё-таки собрал большое войско, дьявол бы его взял!
– Быть может, стоит пригласить на помощь болгар? – спросил Феофил. – У нас ведь с ними мирный договор, и заметь: они до сих пор не предприняли ничего против нас, хотя Фома давно хозяйничает во Фракии, и они могли бы воспользоваться этим, чтобы напасть на приграничные области. Значит, Омуртаг честен и стремится соблюдать договоренности, а там ведь, насколько я помню, говорилось и о военной помощи. Возможно, настала пора этим воспользоваться!
Михаил нахмурился.
– Просить помощи у варваров? Не лучший выход!
– Да, конечно, это некоторое унижение для державы, но мы и без того достаточно унижены – уже второй раз попали в осаду и не имеем сил отразить тех, кого сами же раньше презрительно называли «сбродом»!
– Хм… Это, конечно, правда, но… Нет, пока подождем! Быть может, справимся сами.
Однако, как у Фомы не было сил взять столицу штурмом, так и у Михаила – окончательно прогнать мятежников. Бои продолжались всё лето и всю осень. Несмотря на то, что войско бунтовщиков постепенно таяло, Фома упорно продолжал осаду и не ушел даже с наступлением зимних холодов. И хотя нехватки еды и воды в Городе не ощущалось – после уничтожения большей части флота Фомы продовольствие в столицу доставлялось морем без особых затруднений, – однако Михаил начинал опасаться, что затяжная осада вскоре может вызвать недовольство в народе. Наконец, посоветовавшись с Синклитом и патриархом, император последовал совету сына и обратился за помощью к болгарам, разрешив им в случае победы над мятежниками забрать военную добычу и пленных.
Весной, когда прошел уже год с начала второй осады Города бунтовщиками, войска хана Омуртага внезапно появились во Фракии и, совершив быстрый бросок, встали лагерем на востоке от Ираклии, на Кидуктской равнине. Весть о вступлении болгар в пределы Империи заставило Фому снять осаду и отправиться против нового врага. Завязалось сражение, мятежник был наголову разбит, всё его войско обратилось в бегство и рассеялось по окрестностям. Пока Фома думал о том, как опять собрать своих воинов и приготовиться отразить нежданного противника, Омуртаг, взяв богатую добычу и пленных, не стал более медлить во Фракии, но удалился восвояси, очень довольный и гордый победой, послав в Константинополь гонца с сообщением о поражении Фомы. Когда о случившемся узнали на тех мятежных кораблях, что еще стояли в Золотом Роге, их команды немедленно отправили посланцев к императору и перешли на его сторону. Разведка доносила, что войско Фомы сильно поредело. Становилось ясно, что игра бунтовщика проиграна. В столице все воспрянули духом, и Михаил стал готовиться к решающему походу против Фомы. Тот, тем временем, собрав остатки своих отрядов, встал лагерем за несколько стадий к западу от Города, на поле Диабасис, при впадении в Пропонтиду Черной реки. Отсюда мятежники продолжали совершать вылазки и грабить окрестности и пригороды столицы, но под стенами Константинополя больше не появлялись.
В начале мая Михаил с верными Олвианом и Катакилом в сопровождении отборного войска выступил из Города и двинулся на Фому. Мятежник решил прибегнуть к хитрости и, чтобы разделить неприятельские полки, приказал своим воинам, как только начнется бой, обратиться в притворное бегство, отступить ровно настолько, чтобы нарушился строй противника, а затем повернуть назад и нанести решительный удар. Но Фома не учел настроения своих стратиотов: третий год оторванные от домов и семей, запятнавшие руки кровью соотечественников и грабежами, разочарованные в своем вожде, они теперь понимали, что взялись за безнадежное дело, которое уже ничего не принесет им, кроме дальнейших лишений и, быть может, гибели – непонятно, ради чего. Они восприняли приказ Фомы как удачный повод, чтобы покончить со всем этим дурным предприятием. Последние сомнения отпали, когда мятежники, осуществив приказанный им маневр, увидели, что императорское войско устремилось вслед за ними не вразброд, как то предполагал Фома, а сохраняя строй, по всем правилам военной науки. Бунтовщики пустились в беспорядочное бегство и совершенно рассеялись. Сам Фома с небольшим отрядом добрался до Аркадиополя и укрылся там, а усыновленный им Анастасий заперся в крепости Виза неподалеку. Многие из покинувших в тот день Фому вскоре явились к Михаилу и присягнули ему на верность. Император осадил Аркадиополь, но, не желая лишний раз воевать с согражданами, не стал штурмовать город, а решил взять его измором – он знал, что там не было запасов продовольствия. Фома, однако, ожесточился и сдаваться не хотел: он удалил из города всех жителей, неспособных носить оружие, и непригодный для военных действий скот, причем уже не давал себе труда убеждать, а действовал угрозами. Это возбудило в городе всеобщее неудовольствие, и когда осажденных стал терзать голод, многие начали тайно убегать – кто через ворота, кто спустившись со стен на ремнях – и сдаваться на милость императора. Наконец, спустя пять месяцев, положение осажденных сделалось совершенно невыносимым: съели не только всё продовольствие, но и павших от голода лошадей, дошли до гнилых кож и шкур, – и тогда некоторые из граждан тайно вступили в переговоры с василевсом и, вымолив себе прощение, в середине октября схватили Фому, связали и передали Михаилу. Император устроил торжественную церемонию попрания ногами побежденного мятежника, а затем велел посадить его в железную клетку и хорошенько охранять. Когда наутро василевс в сопровождении архонтов вновь пришел к заключенному бунтовщику, Фома воскликнул трагическим голосом:
– Смилуйся надо мной, истинный император!
– Ты принимаешь меня за дурака? – насмешливо спросил Михаил. – Нет, мерзавец, тебя ждет публичная казнь, и чем страшней и позорней ты извергнешь свою черную душонку, тем лучше!
– Думаешь избавиться от меня и зажить спокойно? – ядовито спросил славянин. – Среди твоего окружения еще много тех, кто сочувствовал и помогал мне! Сохрани мне жизнь, и тогда я назову тебе их имена. Ведь такие люди могут в любой момент восстать против тебя!
– Вот негодяй! – ответил император. – Ты готов купить свою жалкую жизнь ценой жизни других людей? Назовешь имена твоих сообщников? Ха-ха! Я не Лев, чтобы поддаваться на подобные штуки!
Лицо Фомы исказилось злобой, и он не проговорил, а почти прорычал:
– Что же ты притащился сюда, триумфатор? Проваливай, шепелявый урод! Чем скорей ты покончишь со мной, тем лучше! Или ты хочешь призвать меня к покаянию перед смертью? – он сипло расхохотался.
– Призвать к покаянию? – император пожал плечами. – Зачем? Это твое личное дело. Я только хотел сказать тебе, что, хотя мы с тобой начинали на равных, но не на равных оканчиваем. Не правда ли?
– Еще неизвестно, каков будет твой конец! – прохрипел Фома.
– Надеюсь, лучше, чем твой, – улыбнулся Михаил. – А твой не за горами. И ты, верно, никогда не думал, почему это так получилось? Так я тебе скажу. В Писании говорится: «Пророчества не уничижайте»!
– И что?
– А то, что ты не поверил филомилийскому монаху, и вот результат.
– Какому еще монаху?
– Вот, ты и забыл уже. А я всегда помнил. Я потому и от Вардана тогда ушел, что не верил в его успех. И ты, если бы помнил о Филомилии, тоже не остался бы с Турком. И уж, по крайней мере, не стал бы поднимать мятеж и добиваться провозглашения. Так-то. Ну, прощай. Много бед причинил ты Империи… Думаю, Бог воздаст тебе по заслугам!
В тот же день, при собрании всего войска и окрестных жителей, Фоме отсекли руки по локоть и ноги по колено, после чего посадили задом наперед верхом на осла и выставили на всеобщее обозрение. Все, проходя, плевали в изувеченного мятежника и кидали в него грязью, а вечером Фома был посажен на кол и испустил дух, тело его выкинули за городом в яму с отбросами. Спустя неделю та же участь постигла и Анастасия, которого защитники Визы тоже выдали императору. Несколько отрядов мятежников еще держались во фракийских городках Пании и Ираклии и в азиатских крепостях Кавале и Саниане, но не могли устоять перед императорскими войсками, и к концу ноября последние оплоты бунтовщиков пали. Михаил возвратился в столицу, совершив пышный вход в Город через Золотые ворота. Были устроены празднества со скачками на Ипподроме, причем император приказал провести плененных мятежников перед народом со связанными за спиной руками, но потом всех отпустил и не наложил ни на кого никаких взысканий, только нескольких наиболее отличившихся на службе у Фомы архонтов отправил в ссылку. С затянувшимся бунтом было наконец-то покончено.
…Православным исповедникам, собранным в столице по приказу императора, было разрешено покинуть Город через месяц после снятия осады, когда стало ясно, что после поражения от болгар Фома уже не оправится. Студийский игумен с учениками удалился на полуостров Святого Трифона при Астакенском заливе напротив Принцевых островов и там устроил жизнь по тому же распорядку, как некогда в Крискентиях. Продолжали прибывать рассеянные в пору гонений и мятежа студиты, совершались и новые постриги. Приношения почитателей текли рекой: «Мне столько подают, что я устаю принимать», – говорил Феодор в одном из писем. Почти ежедневно приходили какие-нибудь гости, чтобы повидать знаменитого исповедника, – епископы, игумены, клирики, монахи, миряне…
В июле Феодор с избранными учениками отправился в составе довольно большой группы православных, чтобы повидать пустынника Иоанникия, жившего на Трихаликсовой горе близ Брусы. Поселившись там еще в царствование Ирины и Константина, Иоанникий почти безвыходно прожил на горе тринадцать лет. Когда на ромейский престол взошел Лев Армянин, отшельник перешел на более пустынную гору Алсос и только после воцарения Михаила вернулся в свою келью у вершины Трихаликса, где и жил, почти не спускаясь вниз. Евстратий, игумен расположенного неподалеку Агаврского монастыря, часто навещал пустынника. Приходили к Иоанникию за советом и многие другие монахи из окрестных обителей и скитов. Шел двадцать девятый год его отшельнических подвигов, и Иоанникий был известен чудотоворениями и даром прозрения уже не только по всему Олимпу и Вифинии, но и за их пределами. В свое время Студийскому игумену приходилось даже унимать слишком пылких своих братий и вразумлять тех, кто думал, что общежительное монашество не так быстро приводит к спасению души, как пустынножительство, и стремился к отшельнической жизни. Игумен приводил примеры тех пустынников и столпников, которые не только не спаслись, но сошли с ума, впали в ересь и даже сделались гонителями православных или вообще стали бродячими монахами, живя бесстыдно.
– Это искушение дьявола – внушать чужое, чтобы ты лишился и своего, – говорил Феодор в одном из своих огласительных поучений братиям. – Поэтому апостол и взывает: «Каждый, в чем призван был, братия, в том да и пребывает пред Богом». Безмолвником призван – нечего тебе думать об общежитии, в общежитие призван – нечего думать о жизни в безмолвии. «Каждый же во своем чине» угождай Господу. Каждый имеет для себя примеры, сообразно с которыми должен устроять свою жизнь, – и, приведя примеры разных святых, подвизавшихся в послушании и общежительном монашестве, игумен продолжал: – Этим подражай, а не пустынникам. Пусть отец Иоанникий с подобными ему имеет пустыню и гору, а ты возлюби послушание и гостеприимство. Он в настоящее время не терпит гонения, а ты гоним за правду. Он не заключен в темницу, а ты находишься в темнице ради Господа. Он не бит, а ты избит за Христа. Насколько это выше тех подвигов!
Игумен знал, что такие его речи дошли до Олимпа, и что кое-кто из тамошних подвижников недолюбливает его. Особенно усилилось недовольство некоторых олимпийцев после вмешательства Студийского игумена в распрю из-за пустынника Феоктиста, проведшего много лет в суровых подвигах на одном из предгорий Олимпа. Когда Феодор, возвращаясь из Смирны, оказался в районе Брусы, некоторые монахи, пришедшие повидать его, сообщили, что Феоктист проповедует странные воззрения: будто Богородица существует предвечно, а бесы после второго пришествия будут прощены и вновь станут ангелами, и еще некоторые неправославные учения – например, пустынник утверждал, что один монах будто бы может избавить от вечного осуждения сто пятьдесят умерших грешников, бывших в его роду. Эти мнения постепенно стали смущать многих на Олимпе: одни монахи считали Феоктиста еретиком и не хотели общаться не только с ним самим, но и с теми, кто ходил к нему за благословением и советами – а таких было немало, поскольку пустынник был известен как строгий аскет и молитвенник, – другие говорили, что в его воззрениях нет особого греха… Студит написал Феоктисту послание, увещевая оставить еретические мнения, но ответа не получил, а когда уже поселился в Крискентиях, навещавшие его вифинские монахи сообщили, что пустынник продолжает распространять свои соблазнительные взгляды. Феодор снова написал ему, убеждая покаяться и перестать смущать православных. «Хотя бы ты, почтеннейший, совершал даже дела великого Предтечи, но, коль скоро не оставишь свои богохульные мнения, всё равно подвергнешься вечному осуждению, напрасно трудясь в подвигах». Феоктист и на этот раз не ответил Студиту, а некоторые из олимпийцев возмутились против игумена, говоря, что он «лезет не в свое дело» и «дерзает указывать, как надо верить, пустынникам, состарившимся в таких подвигов, каких этот Феодор и следа не видал»…
Когда игумен узнал, что некоторые отцы собираются сообща навестить Иоанникия, он счел полезным тоже отправиться к подвижнику: если старец что-нибудь имел против него, это могло быть удобно разрешено при личном свидании; если же пустынник относился к Студиту вполне дружественно, то всё же было бы полезно лишний раз показать другим, что отшельник и игумен сохраняют мир и любовь между собой: Феодора в последнее время очень расстраивало то, что, не успели ослабнуть гонения от еретиков, как православные стали ссориться между собой – и если бы только из-за чьих-то ложных мнений, как в случае с Феоктистом! Но нет – нередко поводом для ссор служили просто слухи и сплетни…
Когда пришедшие к Иоанникию епископы, игумены и монахи собрались в Ильинском метохе Агаврского монастыря у подножия Трихаликса, они послали одного брата сообщить пустыннику о своем приходе: подниматься к старцу на довольно крутую гору по узкой тропинке было тяжеловато. Вернувшись, посланный монах сообщил, что пустынник сейчас спустится. Тем временем собравшиеся приветствовали друг друга, обменивались новостями. Вокруг Феодора немедленно собралась большая группа отцов, и пока он отвечал на благопожелания и вопросы, пришедший с ним Навкратий разговорился с несколькими монахами из Пеликитской обители, но внезапно умолк на полуслове. Собеседники студийского эконома, удивленные, проследили за его взглядом и увидели сидевшего невдалеке на бревне под сосной старого, почти совершенно облысевшего монаха, на чьем лице читались усталость и почти безнадежие. Тогда как все пришедшие, разделившись на группы не менее чем по пять человек, увлеченно беседовали, а некоторые, особенно игумен Феодор, были окружены десятками отцов и братий, рядом с лысым монахом не было никого, кроме одного монаха лет пятидесяти; оба сидели молча и поглядывали на остальных.
– Кто это? – спросил один из пеликитской братии.
– Иосиф, бывший эконом Великой церкви.
– Тот самый?!
Навкратий кивнул. В это время монах – тот, что поднимался на гору сказать Иоанникию, что его желают видеть отцы; звали его Петр, и он, судя по всему, явно был недоволен тем вниманием и любовью, которыми пользовался у собравшихся Студийский игумен, – увидев, что Навкратий пристально смотрит на печально известного эконома, подошел к Иосифу и заговорил с ним. Тот вымученно улыбнулся, что-то ответил… Навкратий глядел на него и думал: «Всё-таки за всё приходится расплачиваться, и не только в будущей жизни, но и в этой! Вот человек, который всегда старался держаться на плаву, избегать неудобств, гонений, угождать власть имущим… И к чему он пришел?.. Сколько ему сейчас лет? Должно быть, уже около семидесяти… Перед лицом смерть, – и какая память останется о нем?.. Никому не пожелаешь! Впрочем, святые говорят, что наказываемые в этой жизни еще не безнадежны…» Размышления его были прерваны чьим-то возгласом:
– Отец Иоанникий!
Все поднялись с мест и повернулись к калитке в монастырской ограде. Там, опираясь на суковатую палку, стоял высокий, сухой, совершенно седой монах в поношенном хитоне из грубой шерсти; бледное лицо старца точно светилось изнутри.
– Приветствую вас, отцы мои и братия! – сказал Иоанникий.
Отшельник и его гости поклонились друг другу в пояс, и старец, жестом пригласив всех садиться, сам опустился на то самое бревно под сосной, где до его прихода сидел Иосиф; сейчас бывший эконом стушевался и стоял позади всех.
– Я рад, что вы пришли посетить мое недостоинство, – улыбнулся старец.
– Мы тоже рады видеть тебя, честной отец! – раздались голоса.
– Отче, ты, верно, как раз можешь разрешить нам одно недоумение! – сказал, поднявшись с места, Керамейский игумен Иосиф. – Я прошу прощения, что дерзаю так сразу выступать со своим вопросом, – он оглядел собравшихся, – но я уверен, он заинтересует и всех прочих. Дело в том, что мы тут немного поспорили с отцом Евстратием, – он слегка поклонился в сторону невысокого сухощавого монаха, игумена Агаврского монастыря, большого почитателя Иоанникия, – какой образ монашеского жития выше и совершеннее, общежитие или отшельничество. Отец Евстратий считает, что таких великих дарований, каких сподобляются от Бога пустынники, никогда не могут получить монахи в общежитии, поскольку по необходимости развлекаются разными трудами и суетой. Я же не согласился с ним, поскольку, как это видно из житий и наставлений святых отцов, бывало, что не только общежительные монахи, но даже и некоторые благочестивые миряне превосходили отшельников, по данной им от Бога благодати. И вот, мы хотели бы узнать твое мнение по этому вопросу.
– Вопрос тем более интересный, – добавил митрополит Халкидонский Иоанн, – что среди нас находится и всем известный игумен Студийский, ревностный сторонник именно общежития!
– Как, неужели и отец Феодор пришел посетить нас, смиренных? – спросил Иоанникий, поднимаясь с бревна и оглядывая собравшихся.
Студийский игумен встал и сделал несколько шагов вперед.
– Да, почтенный отец, и я очень рад наконец-то познакомиться с твоей честностью!
– Ну, слава Богу! – тихо сказал старец, подходя к нему. – Слава Богу, всё устрояющему к пользе рабов Своих!
Два подвижника обнялись и облобызались, а потом, отступив на шаг, еще раз оглядели друг друга. Оба чуть заметно улыбались, и, глядя на них, Никита Мидикийский сказал:
– Мне кажется, ответ на заданный вопрос ясен!
– Совершенно верно, отче, – взглянул на него Иоанникий. – Апостол говорит нам, что в каком звании кто был призван, тот в нем и должен ходить пред Богом. Я же, грешный, хочу еще сказать, что нет добродетели выше смирения, а оно состоит и в том, чтобы никого не судить.
Немного спустя все, поднявшись, просили пустынника вкусить с ними пищи и вместе отправился к трапезе. Тут возникло некоторое замешательство: когда все расселись за длинными столами на лавках, оказалось, что двоим не хватило места – это были бывший эконом Святой Софии и его брат-игумен. Тут монах Петр, кинув в сторону студитов исполненный злорадства взгляд, подошел к Иоанникию и довольно громко сказал:
– Отче, я вижу, что некоторые из отцов не успели занять места. Думаю, они и есть самые смиренные из наших гостей!
Старец сощурившись посмотрел на стоявших у двери монахов.
– Почтенного отца Пимена я припоминаю, – сказал он. – Но кто это вместе с ним?
– Это господин Иосиф, он был некогда игуменом Кафарским, а потом экономом Великой церкви, – пояснил Петр.
Теперь уже все собравшиеся повернулись к Иосифу, и он, казалось, готов был провалиться сквозь землю.
– Вот оно что! – промолвил Иоанникий. – Что ж, брат, – он взглянул на Петра, – по-твоему, я должен похвалить отца Иосифа за проявленное смирение? Пожалуй, оно и заслуживает похвалы, но я бы удивился, если б этот отец теперь не проявил его, тем более в таком собрании… Раз ты пришел сюда, отче, – обратился он к бывшему эконому, – то присаживайся, вот и скамью несут, – в трапезную, действительно, вошли два монаха, неся еще одну небольшую скамейку. – Но я хотел бы сказать тебе нечто, и раз уж так вышло, то пусть оно будет сказано перед всеми. Я знаю, ты и раньше желал видеть меня, но я не принял тебя, и ты, полагаю, понимаешь, почему. А ныне, когда уже настало время твоего отшествия из этой жизни, благовременно тебе испросить прощения у всех, кого ты соблазнил и для кого был источником скорбей в прошлые годы, и подготовиться к исходу. Говорят, когда ты был экономом, почтеннейший, то хорошо исполнял то, что касается экономства… Не буду сейчас вспоминать об иных вещах, о которых, думаю, и сам ты вспоминаешь с раскаянием. Теперь с тем же тщанием, с каким раньше ты заботился об имуществе храма, тебе должно позаботиться об имуществе твоей души, ведь тебе скоро предстоит отдать его на суд нелицеприемного Судии. И ради этого полезно было бы тебе то тленное имущество, которым ты владеешь, раздать нуждающимся, чтобы эта милостыня заступила тебя в час нужды и страшного посещения Господня.
Иосиф, красный от смущения – у него порозовела даже лысина, – поклонился сначала Иоанникию, а затем и всем собравшимся и проговорил:
– Простите меня, честные отцы, и ты, отче! Благодарю тебя за вразумление и предупреждение… Обещаю, что исполню твое святое наставление! – и он поскорее опустился на скамью, чтобы, наконец, перестать торчать у всех на виду.
– Вот и слава Богу! – сказал старец. – А теперь, братия, подкрепимся тем, что Господь сегодня послал нам!
После трапезы все еще долго беседовали на скитском дворе и разошлись только к вечеру.
– А не удалось этому Петру нас поддеть! – сказал Николай, когда наутро они со Студийским игуменом и братиями, простившись с приютившими их на ночь монахами Агаврского монастыря, пустились в обратный путь. – И чего это он так нас не любит?
– Да пусть его! – махнул рукой Феодор. – Надо заботиться не о том, чтоб нас любили, а о том, чтобы самим стараться всех любить.
– Интересно, Иосиф действительно скоро умрет? – задумчиво проговорил Навкратий.
– Я слыхал, что отец Иоанникий уже не раз предсказывал близкую кончину разным людям и никогда не ошибался, – ответил игумен. – Посмотрим.
Месяцем позже к студитам на Трифонов полуостров дошла весть, что эконом Иосиф, раздав всё свое имущество бедным, умер на восемнадцатый день после посещения Иоанникия.
– Ну, что ж, – сказал Феодор, узнав об этом, – да будет милостив к нему Господь!
18. Сестры
Так, – случайно, как говорят люди, умеющие читать и писать, – Грэй и Ассоль нашли друг друга утром летнего дня, полного неизбежности.
(А. Грин, «Алые паруса»)
В конце июня Марфа с дочерьми наконец-то смогла поехать в свои поместья и посмотреть, как отразился на них прошедший бунт. Кассии не хотелось уезжать из Константинополя, но мать сказала, что ей нужно хоть немного вникнуть в хозяйственные дела, раз она пока не ушла в монастырь:
– Вдруг со мной что-нибудь случится? А тогда ты должна будешь суметь управиться с хозяйством. Евфрасия все же еще слишком юная… И потом, кто знает, может, и в монастыре тебе пригодятся хозяйственные познания…
Сестре осенью должно было исполниться шестнадцать. Ее волосы, такие же темно-каштановые, как у Кассии, вились крупными кольцами, но лицом, особенно карими глазами и чуть вздернутым носом, девушка походила на мать. Подвижная и веселая, в последнее время она стала любимицей всех домочадцев и слуг, и в доме часто слышался ее звонкий голос или кифара, звеневшая под ее руками. Учитель музыки нашел у нее большой талант к игре и даже сказал, что здесь она превзошла старшую сестру, хотя обогнать Кассию в пении ей нечего и думать. Марфа с тревогой ожидала, что ее брат опять начнет подыскивать женихов – уже для другой племянницы, – но в августе того года, когда Кассия участвовала в смотринах, Георгий на вопрос сестры, придет ли он с семейством в сентябре на традиционный праздничный обед, неожиданно сказал:
– Нет, моя дорогая, больше мы к вам не ходоки! После прошлого обеда мои сынки со своими женками перессорились, до рукоприкладства дело дошло! А всё из-за твоей синеглазой дурехи! Больно она у тебя красивая стала, а проку нет, один вред! Ну, я тебе говорил, что от нее окружающим одни слезы будут – как в воду ведь глядел! Так что пируйте сами, в гордом одиночестве! Да вы ведь об этом всегда и мечтали… монашенки! – он презрительно усмехнулся. – Я всё хотел, как лучше, да с вами, сумасшедшими, видно, только дьяволу впору справиться! Живите, как хотите, выходите, за кого хотите… или не выходите… Что хотите, то и делайте, хоть всем скопом в монастырь проваливайте! Да, может, таким дурам, как вы, там самое и место!
«Ах, почему ты не дошел до этого чуть пораньше?!..» – подумала Марфа. После ухода брата она пошла к себе в комнату, упала на постель и разрыдалась. Ей стало жаль всех сразу: погибшего мужа, брата, с которым у нее никогда не было общего языка, старшую дочь, собиравшуюся в монастырь и в то же время втайне страдавшую от поразившей ее любви, младшую, чья жизнь еще неизвестно, как устроится… «Мы все – игрушки в руках судьбы! – подумалось ей. – Никто не знает не только того, что будет через год, но и того, что будет завтра… А когда назавтра случается что-то, о чем ты и не помышлял, никто не знает, зачем это происходит… Промысел? Что пользы верить в существование промысла, если это всё равно не помогает понять происходящее?.. Верить, что Бог лучше нас знает, что и как нужно устроить? Да, только… только это не утешает!..»
– Мама? Мамочка, что с тобой? – Евфрасия, проходя мимо комнаты матери, услышала всхлипы, вошла и испуганно теребила ее за плечо. – Кто тебя обидел? Дядя что-нибудь плохое сказал?
Марфа повернула к ней мокрое лицо, приподнялась на локте и погладила дочь по голове.
– Нет, ничего, милая, ничего страшного! Просто… взгрустнулось…
– Тебе, наверное, одиноко, да? Ну, подожди, вот я выйду замуж и нарожаю тебе много-много внуков!
Марфа улыбнулась сквозь слезы.
– Тебе еще немножко рано замуж. Или ты уже решила, за кого выйдешь?
– Нет, – смущенно ответила Евфрасия. – Но я… молюсь, чтоб Бог мне послал того, кто… ну, в общем, его! Ведь если просить, то Бог пошлет, правда?
– Конечно, родная.
К счастью, основная масса мятежников прошла южнее, ближе к морю, и в Марфины владения заходили только отдельные отряды, поэтому земледельцы не слишком пострадали от грабежей, а господский дом избежал разорения. Кассия теперь редко ездила верхом и потому отдала сестре свою лошадь, показав и место, где она занималась скачкой с препятствиями. Евфрасия была в восторге и почти ежедневно стала наведываться туда, в седле она держалась даже лучше сестры. Спустя три недели по приезде в имение, девушка с утра отправилась на обычную прогулку верхом и, выехав на знакомую дорогу, пустила Афину рысью. Вскоре она уже была на любимой лужайке и, легко перескочив через поваленные деревья, направила лошадь к холму. И у всадницы, и у лошади было прекрасное настроение, Афина птицей взлетела к вершине холма и тут почти нос к носу столкнулась с удивительно красивым конем гнедой масти. Его седок, осадив стремительное животное, издал тихий возглас изумления. Евфрасия от неожиданности приоткрыла губы и несколько мгновений молча смотрела на молодого человека, возникшего будто из-под земли. Во взгляде девушки не было испуга – только любопытство.
– Ты кто? – наконец, спросила она.
«Сама непосредственность!» – подумал тот, улыбнулся и сказал в ответ:
– А ты кто?
– Я первая спросила!
– Да, логично. Я Акила, если тебе это о чем-то говорит.
– Совершенно ни о чем, с чего бы это? – удивиласьдевушка и ехидно добавила: – Ты что, думаешь, о тебе должен знать весь мир?
Евфрасия не знала о том, что сын их соседа два года назад сватался к ее сестре и получил отказ.
– О, нет! – улыбнулся Акила. – Я не настолько тщеславен.
– Но всё же тщеславен? – чуть насмешливо спросила девушка. – И насколько же?
– Настолько, чтобы сознавать, например, что я умен, образован и хорошо езжу верхом, – в тон ей ответил молодой человек.
«И к тому же красивый», – подумала Евфрасия, искоса глядя на него. Но вслух она сказала совсем другое:
– А вот мы сейчас проверим, как хорошо ты ездишь! Давай наперегонки – отсюда вон туда и через канаву, а потом через деревья! Сумеешь? Я – запросто! – и, не дожидаясь ответа, она развернула лошадь.
У Акилы перехватило дыхание, когда он увидел, как она помчалась вниз по склону. Спустя мгновение он уже летел следом, и через канаву они перемахнули одновременно, но за третьим поваленным деревом Евфрасия оказалась чуть-чуть раньше. Оба слегка перевели дух, и Акила воскликнул:
– Ты просто амазонка! И у тебя великолепная лошадь!
– Афина! – разрумянившаяся девушка ласково потрепала животное по холке. – По правде говоря, это лошадь моей сестры, но она отдала ее мне, сама она теперь почти не ездит…
– Почему же? Не любит?
– Нет, любит, но… Точнее, раньше очень любила, а теперь она в монастырь уйти готовится, так думает, верно, что монахи такими вещами увлекаться не должны… Но вообще, она больше всего любит книги. Она очень умная… просто ужас, какая умная! Я вот тоже учусь, да только такой умной, как она, мне не быть!
– А это нужно – быть такой умной, как она?
– Не знаю… Может, и не нужно… Зато я лучше нее играю на кифаре! Ах, я так люблю играть! А сестра хорошо поет, стихиры даже сама пишет… Но вот чего бы я действительно хотела, так это быть такой же красивой, как она! Она такая красивая, она даже… – тут Евфрасия остановилась, вспомнив, что Кассия просила никому никогда не говорить о ее участии в выборе невесты для императора. – Ну, в общем, это описать невозможно! И ведь надо же – в монастырь решила идти! Так жалко! – девушка чуть-чуть пригорюнилась. – Не понимаю я ее, честно сказать…
– Что ж, – Акила смотрел в сторону, чтобы ненароком не выдать горечи, зашевелившейся в его сердце, – вероятно, ее можно понять: если она такая красивая, как ты говоришь, то и Жениха выбрала «прекрасного более всех сынов человеческих»…
– Как святая Екатерина, – пробормотала Евфрасия. – А я бы всё равно на ее месте ни за что не пошла в монастырь! Эти черные одежды, посты, службы бесконечные, поклоны, без позволения ничего нельзя сделать, никуда пойти… Брр! Я вот люблю поесть!
– Не похоже что-то! – молодой человек окинул взглядом ее стройную фигуру.
Девушка вспыхнула.