Кассия Сенина Татьяна
– Нет, правда люблю! Ну, не объедаться, конечно, но чтоб вкусно было… Мясо люблю… Нет, монастырь не для меня! Я хочу замуж и родить много детей!
Она умолкла и впервые за весь разговор очень смутилась. «Ведь это, может, грех, что я тут с ним… так разговариваю… свободно!.. И про такие вещи! Ой!.. Что он обо мне подумал? Наверное, решил, что я такая неприличная!» Она совсем зарделась и быстро сказала, не глядя на Акилу:
– Прости, господин, я что-то заговорилась, а мне надо домой, – она стала поворачивать лошадь.
– Уже? – спросил Акила растерянно. – Постой, госпожа… скажи хотя бы, как тебя звать?
Она взглянула на него и опустила ресницы.
– Евфрасия.
– Красивое имя! Ты, должно быть, младшая дочь госпожи Марфы?
– Да, – она удивленно вскинула глаза. – Откуда ты знаешь?
– Ну, я знаю, что там, в доме на холме, живет вдова с двумя дочерьми… Мы соседи. Я сын патрикия Феодота, наши земли граничат с вашими.
Он внимательно смотрел на девушку, но не заметил ни малейших признаков того, что она знает о его неудавшемся сватовстве к ее сестре, – и это почему-то обрадовало его.
– Вот здорово! – воскликнула Евфрасия, уже опять забыв о том, что «это, наверное, неприлично». – Что ж вы до сих пор не заходили к нам в гости? Моя мама обрадовалась бы! Она любит гостей! Правда, в Городе к нам ходят всё больше монахи… Но думаю, она и вам была бы рада! Мне кажется, что ей иногда бывает одиноко…
Она опять умолкла. «Почему я ему это рассказываю? Я его впервые вижу, а уже такое про маму!..»
– Но ведь без приглашения ходить в гости довольно странно.
– В таком случае, я приглашаю тебя, господин Акила! – сказала девушка немного торжественно. – Приезжай… завтра к полудню, например. У нас все будут рады! – она улыбалась так обезоруживающе, что ей невозможно было не верить.
Но он всё же не верил – зная то, чего не знала она. «И сестра будет рада?» – вертелся на языке вопрос, но Акила промолчал. «Если они не сказали ей, значит, не хотели, чтоб она знала. Не мешаться же в их семейные дела! Довольно того, что она предупредит их, а там – будь, что будет!» И он сказал:
– Хорошо, благодарю, госпожа Евфрасия. Я обязательно приеду.
Вернувшись с прогулки, девушка спрыгнула с лошади, почти не глядя бросила поводья подскочившему конюху и стрелой влетела в дом. Марфа с Кассией и приказчиком что-то обсуждали, стоя в гостиной у окна.
– А вот и я! – крикнула Евфрасия, входя.
Все обернулись к ней.
– Наездилась? – улыбнулась Марфа.
– Да, и знаете, кого я встретила? Акилу, сына нашего соседа! Он такой… забавный! Я его в гости пригласила, завтра к полудню! Обещал приехать! Ведь правда здорово? У нас здесь так редко бывают гости почему-то! Я сыграю ему на кифаре, а ты, Кассия что-нибудь споешь! Мама, прикажи приготовить обед повкуснее! Я сказала ему, что люблю хорошо поесть! – Евфрасия звонко рассмеялась.
Она выпалила всё это одним махом и, только замолчав, увидела, что мать смотрит растерянно, а сестра – вообще так странно, что девушка даже испугалась; только приказчик широко улыбался и кивал.
– Я что-то не так сделала? – спросила Евфрасия тихо.
– Ну, почему же? – Марфа уже успела взять себя в руки и улыбнулась. – Пригласила, и хорошо! Я знаю, что это очень хороший молодой человек… Конечно, мы угостим его, и ты сыграешь на кифаре!
Но Евфрасия смотрела на сестру.
– Кассия, ты что? Ты почему такая… Ты не рада?
– Нет, я рада…
Кассия постаралась улыбнуться, но у нее плохо получилось: мысль об Акиле вызвала у нее воспоминание обо всем, происшедшем два года назад, – столь живое, как будто в ее сердце повернули раскаленный кинжал.
– Может, по-твоему, я поступила неприлично, пригласив его к нам? – спросила Евфрасия с некоторым вызовом.
– Что ты! – Кассия улыбнулась уже совершенно искренно. – Какие глупости! Прости, просто сегодня… у меня очень болит голова…
На другой день около полудня Кассия глянула в окно и увидела, как во врата особняка въезжает всадник. «Конь, кажется, всё тот же… – подумала девушка. – А ведь с тех пор словно много жизней прошло!..» Подойдя к зеркалу, она поправила темный мафорий так, чтоб не было видно волос, и с тоской подумала, что ничто не поможет ей скрыть свою красоту… Иногда Кассия почти понимала ту девственницу из патериковой истории, которая, узнав, что безумно влюбившемуся в нее юноше больше всего нравятся ее глаза, выцарапала их расческой… Акила приехал потому, что его пригласила сестра… но ради чего?.. В любом случае надо сразу же дать ему понять, что намерения Кассии не изменились, чтоб он не вздумал начинать ничего такого… Но как это сделать, чтобы Евфрасия не заметила, не подумала что-нибудь не то?.. Нельзя было вообще не спускаться к гостю, чтобы не обидеть сестру, но при этом надо было делать вид, что они встречаются впервые, чтобы не пришлось рассказывать Евфрасии про историю со сватовством – вряд ли ей будет приятно узнать об этом!.. И неизвестно еще, как поведет себя гость…
«Чем дольше я остаюсь в миру, тем больше всё запутывается! – думала Кассия. – По счастью, к лету мы со Львом должны закончить занятия, и тогда…» И тогда! Что тогда – это был самый мучительный вопрос, ответа на который девушка тоже не знала.
Когда она вошла в гостиную, там уже были мать и сестра. Акила как раз склонлся перед Марфой в почтительном поклоне.
– О, а вот и моя сестра! – весело сказала Евфрасия. – Ее зовут Кассия. Кассия, познакомься, это Акила!
Акила медленно обернулся и поклонился ей.
– Здравствуй, госпожа Кассия. Я рад нашему знакомству.
«Что ж, слава Богу! – подумала она, глядя ему в лицо. – Значит, он и сам не хочет, чтобы Евфрасия знала о том…»
– Здравствуй, господин Акила, – улыбнулась она. – Мне тоже очень приятно с тобой познакомиться.
– Ну, вот, как чинно! – сказала Евфрасия. – Прямо как на приеме у императора, наверное!
– О, нет, – с улыбкой сказал Акила, – во дворце всё гораздо более напыщенно.
– Откуда ты знаешь? – полюбопытствовала Евфрасия.
– Я прослужил там три года в отряде схолариев, так успел насмотреться.
– О! Как здорово! Там, говорят, очень красиво? Наш папа тоже служил во дворце…
– Да, там очень красиво, – сказал Акила, но ему не хотелось распространяться на эту тему, и он воскликнул, окидывая взглядом комнату: – Но у вас тут тоже прекрасно! Редко можно встретить дом, отделанный с таким вкусом!
– Это всё мама! – с гордостью сказала Евфрасия. – А в Городе у нас в доме еще красивее! Но мне всё равно больше нравится здесь… Я тут люблю жить больше, чем там!
– Правда? – спросил Акила. – Я тоже. Здесь простора больше… и спокойнее, меньше суеты…
– Да-да! – Евфрасия радостно смотрела на него. – И можно много ездить верхом!
Разговор потек свободно и весело. Правда, больше всего щебетала Евфрасия, Кассия и Марфа говорили мало. Зашла речь о недавнем мятеже, и Акила упомянул, что во время осады выходил за стены Города сражаться с бунтовщиками.
– О! – воскликнула Евфрасия. – Страшно, наверное, воевать? Ах, нет, это мы трусихи, мужчинам не должно быть страшно! И много бунтовщиков ты убил?
– Разве их считаешь? – ответил Акила. – В бою смотришь только на то, как поразить противника и самому не быть пораженным.
– Ты, наверное, сражался в императорских полках?
Когда Евфрасия задала этот вопрос, Кассия словно бы поежилась. «Как бы переменить тему?» – подумала Марфа, заметив это, но не успела еще ничего придумать, как разговор принял опасный оборот.
– Да, – кивнул Акила.
– А правда ли, мне наш приказчик говорил… Он слыхал, на рынке рассказывали, что государь Феофил очень метко стреляет! Говорят, он каждым выстрелом убивал кого-нибудь… Неужели это правда?
– Сущая правда! Убивал или ранил… Мы все восхищались им! – Акила улыбнулся. – Господин логофет однажды сказал, что молодой государь стреляет лучше, чем Парис!
Кассия побледнела и встала.
– Простите меня, – сказала она тихо, – у меня что-то голова вдруг заболела… Я пойду лягу.
– Ой, как жаль! – воскликнула Евфрасия. – А я думала, ты споешь нам что-нибудь красивое… Ну, иди, конечно… Какая ты бледная стала!
«Какой же я осёл! – подумал Акила. – И надо было упоминать про это сравнение с Парисом! Где Парис, там и “яблоко Афродиты”, а Кассии, конечно, неприятно вспоминать ту историю! Нужно впредь быть осторожным… А впрочем, – он искоса взглянул на Марфу, – мне, скорее всего, больше и не придется бывать здесь… Надо ли было вообще приезжать?..» Марфа словно прочла его мысли.
– Евфрасия, – сказала она, вставая, – ты пока сыграй нашему дорогому гостю на кифаре, а я пойду посмотрю, что у нас с обедом. Надеюсь, ты останешься на обед, господин Акила?
И она вышла, с улыбкой представив, как возмутился бы ее брат, узнав, что в ее доме царят такие «вольные» порядки… Слава Богу, Георгий уже никогда не будет вмешиваться в их жизнь! Но… Улыбка сошла с ее лица. Кассия, Кассия! Что будет с ней?..
Молодой человек уехал домой, только когда солнце стало клониться к закату. Евфрасия с матерью провожала его до крыльца, девушка так и сияла. Акиле понравилось у них в гостях? Не хочет ли он приехать еще раз? Когда он смог бы? Послезавтра, как здорово! Мама ведь не против? Конечно, не против… Чудесно, тогда до встречи? До встречи… Евфрасия стояла на крыльце, пока всадник на гнедом жеребце не скрылся за поворотом дороги, а Марфа пошла к старшей дочери. Дверь в ее комнату оказалась приоткрытой. Кассия стояла у окна и тоже смотрела, как уезжает Акила. Мать положила руку ей на плечо, девушка чуть вздрогнула и повернулась к ней.
– Послезавтра он приедет опять, – сказала Марфа. – Евфрасия пригласила его, а я не могла сказать что-то против…
Кассия снова отвернулась к окну.
– Мама, вы поступите хорошо, если будете вести себя так, как вам нравится, не оглядываясь на меня.
Марфа молча погладила ее по плечу.
– Ах, зачем только все происходит так, как оно происходит?! – вырвалось у нее.
– Если б знать! – прошептала Кассия.
Акила стал частым гостем в белом особняке на холме, а почти во все те дни, когда он не приезжал, они с Евфрасией всё равно встречались – на утренних прогулках верхом там, где впервые познакомились. Кассия взяла себя в руки и, какие бы разговоры ни велись в гостиной, больше ни разу не уходила «с головной болью». Впрочем, она чаще всего недолго сидела вместе со всеми, а потом удалялась к себе. Евфрасия всё-таки уговорила ее один раз спеть под кифару, но больше уже не смогла: Кассия во время пения поймала на себе такой взгляд Акилы, что в следующий раз отказалась петь наотрез. Евфрасия немного обиделась, но ненадолго, тем более что Акила сказал ей, что ему больше нравится игра на кифаре без пения. Впрочем, этот случай был единственным, когда молодой человек выдал себя; в целом он держался по отношению к Кассии очень сдержанно, а большую часть внимания уделял ее сестре. Лето близилось к концу, и Кассия собралась возвращаться в Город. Марфа не стала задерживать ее; она уже мало обсуждала со старшей дочерью хозяйственные дела, но, напротив, начала понемногу посвящать в них Евфрасию, которая неожиданно проявила такой интерес к хозяйству, какого раньше в ней никто не замечал. Кассия понимала, о чем думает мать, и по вечерам молилась, чтобы всё поскорее устроилось к лучшему.
26 августа Акила, приехав в очередной раз в гости, проведенный слугой в гостиную, неожиданно застал там одну Кассию: она смотрела в окно, выходившее в сад.
– Здравствуй, госпожа Кассия!
Она вздрогнула, обернулась – и снова ее взгляд заставил его сердце прерывисто забиться. Это случалось с ним почти каждый раз, когда он встречался с ней глазами, хотя он старался держать себя в руках и всегда мысленно проклинал свою слабость.
– Здравствуй, господин Акила, – девушка посмотрела на водяные часы в углу. – Ты приехал немного рано. Евфрасия еще не спустилась.
– Прошу прощения! – сказал молодой человек слегка смущенно.
– Ты можешь подождать ее здесь, а я должна сегодня вас покинуть, прости! У меня много дел… сборы в дорогу, – она направилась к двери.
– Ты уезжаешь? – он всё еще стоял на пороге, не проходя в комнату.
– Да, завтра, – она остановилась в трех шагах от него.
Акила понимал, что должен пожелать ей счастливого пути и дать пройти, – но не двинулся с места. В горле у него внезапно пересохло.
– Я… – проговорил он хрипло. – Можно задать тебе один вопрос, госпожа?
– Да, конечно, – она не поднимала глаз.
– Два года назад ты писала мне, что решила идти в монастырь… но до сих пор не ушла… Может быть, ты передумала становиться монахиней?
Кассия взглянула на него; ее глаза отливали в этот миг такой холодной синевой, что Акила внутренне поежился.
– Господин Акила, – она говорила негромко, но очень жестко, – если ты ездишь сюда ради меня… то тебе лучше здесь больше никогда не появляться!
– Что значит – больше никогда не появляться?! – раздался за спиной молодого человека голос Евфрасии.
Она только что подошла и услыхала лишь последние слова. С золотистой повязкой на темных волосах, одетая в белую тунику и с такой же накидкой на плечах, девушка в этот миг походила на оскорбленного ангела. Обернувшись и посмотрев на нее, Акила внезапно сделался почти таким же белым, как ее одеяние, и прислонился к дверному косяку. Евфрасия взглянула на него, потом на сестру, тоже побледневшую при ее появлении, и, сделав шаг к Кассии, гнево сверкнула глазами.
– Как ты смеешь прогонять моего гостя? Я пригласила его, а ты гонишь? Да еще навсегда? Это тебе надо давно уйти отсюда навсегда! Где твой любимый монастырь? Что ты тут торчишь? Да еще прогоняешь моих гостей! Ты здесь не хозяйка! Ты всё равно уйдешь в монахи, и тебе это всё не нужно! Или тебе завидно, что ко мне приходит Акила? А может, ты ревнуешь? Сама упустила императора, так теперь хочешь, чтоб и у меня никого не было? Хочешь, чтоб и я усохла в каком-нибудь монастыре?!
Она вдруг умолкла, зажала рот рукой, и глаза ее округлились от ужаса: она осознала, чего только что наговорила. Девушка зарыдала и бросилась прочь. Акила несколько мгновений смотрел ей вслед.
– Боже мой, что я наделал! – прошептал он и, схватившись за голову, кинулся к выходу.
Кассия упала на табурет возле двери и долго сидела без движения, похожая на мраморное изваяние.
– Ты права, сестренка, – проговорила она, наконец, чуть слышно, – мне давно надо уйти отсюда навсегда… И только ли отсюда? Надо ли вообще мне было появляться на свет?..
Марфа, вернувшаяся через час из виноградников, ожидала застать веселую беседу гостя с дочерьми, но вместо этого нашла пустую гостиную и растерянных слуг. Маргарита сообщила ей, что «господин Акила приезжал, да скоро вдруг выбежал и уехал, будто сам не свой», а обе дочери «запершись у себя и не выходят, а госпожа Евфрасия плачет будто». Марфа, смутно догадываясь о том, что могло произойти, пошла сначала к Кассии и постучалась. Дочь сразу открыла; она была бледна, но следов слез на ее лице мать не заметила. Кассия рассказала ей о случившемся.
– О, Боже! – Марфа бессильно поглядела на дочь. – Неужели он так тебя любит?
– В том-то и дело, что он любит не меня! Это не любовь, а просто… что-то такое, что будоражит кровь, когда он меня видит… А любит он – ее! И она права: если б меня тут не было, не было бы и… всего этого сегодняшнего! Я всем только мешаю! Зачем Бог дал мне эту красоту? Она принесла одни беды! Всем, и мне тоже! Я только всех вокруг искушаю! Зачем я вообще родилась… такая?! – и она разрыдалась.
Марфа молча гладила ее по плечу, пока она не перестала плакать, а потом тихонько поцеловала в висок и вышла. Когда она подошла к комнате младшей дочери, дверь открылась, и Евфрасия, с распухшим от слез носом, бросилась в объятия матери.
– Мама! О, мама! Я такая ужасная! Я наговорила им такого… ужасного! Я сама не знаю, как я такое могла… Что теперь будет? Они не простят меня? Кассия… не простит?.. А он… неужели он больше никогда не приедет?!..
Через полчаса Евфрасия тихонько вошла в комнату сестры. Кассия лежала на кровати лицом к стене.
– Кассия! – девушка бросилась на колени перед кроватью. – Кассия, милая, прости меня! – она уткнулась носом в одеяло.
Кассия приподнялась и через несколько мгновений, опустившись на пол рядом с сестрой, обняла ее.
– Ну, что ты, маленькая? – она гладила рыдающую девушку по голове. – Не плачь! Всё будет хорошо! Ты просто не всё расслышала, что я сказала ему, а только конец. Я сказала ему… сказала, что если он ездит сюда, чтобы просто… поиграть с тобой, а не всерьез, то лучше ему здесь не появляться.
Евфрасия подняла голову и посмотрела в глаза сестре.
– Ты правда… правда ему так сказала?
– Правда, – ответила Кассия, целуя ее в лоб. – Наверное, зря сказала, потому что он и не собирался с тобой играть. Просто я боюсь за тебя… Так хочется, чтобы ты была счастлива!
– О, Кассия! А я… я так испугалась!.. Вот и наговорила… всего этого ужасного… Прости, прости меня, дуру! Ты хорошая! Я ничего не хотела… Я испугалась, что он уйдет… и больше не придет… О, что он обо мне мог подумать?!.. Как ты думаешь, он не… он еще приедет?
– Конечно, приедет! – улыбнулась Кассия.
– О, Господи, хоть бы он поскорей приехал! – Евфрасия ткнулась лицом в плечо сестре и сказала еле слышно: – Я люблю его!
Вернувшись домой, Акила поднялся в свои комнаты на втором этаже, бросился в кресло и долго сидел, покусывая костяшку большого пальца на левой руке, а потом сложил руки на груди и закрыл глаза. По дороге он истощил на себя все ругательства, какие знал, и сейчас сидел молчаливый и суровый, словно пустынник. Семь лет он думал, что чувство, внушенное ему Кассией в их первую встречу, действительно было настоящей любовью… Нельзя сказать, что у него не было поводов так думать: ведь как он ни старался в течение пяти лет, пока учился в столице, а затем был зачислен в отряд схолариев и служил во дворце, забыть синеглазую девушку, но когда он вновь увидел ее в день выбора невесты для юного государя, оказавшись в числе почетной стражи, стоявшей при входе в Золотой триклин, он понял, что не только не забыл ее, но теперь она взволновала его гораздо больше – повзрослевшая и еще похорошевшая… Посватавшись и получив отказ, Акила попытался выкинуть ее из головы и найти другую невесту – тем более, что отец уже давно побуждал его жениться и старался подыскать подходящую девицу. Хотя ни одна из девушек, которых находил отец, на взгляд Акилы, не шла ни в какое сравнение с Кассией, он послушно знакомился с ними и с их родителями, но каждый раз после нескольких визитов, когда прилично было бы завести речь о помолвке, чувствовал необъяснимое отвращение. Он честно рассказал об этом отцу, и патрикий, вздохнув, сказал:
– Ну, что ж, видно, не нашел ты еще свое счастье… Ищи сам, Бог с тобой! Торопить я тебя больше не буду, сынок.
Акила тогда с горечью подумал, что, скорее всего, он уже нашел «свое счастье», но оно не захотело даться ему в руки… Евфрасия была первой девушкой, от которой на его душу повеяло чем-то особенным, словно бы тонким ароматом прекрасного цветка. Он никогда прежде не испытывал ничего подобного в общении с женщинами, в том числе и с Кассией, так восхитившей его красотой и умом. В Евфрасии не было ни такой красоты, ни такого ума, но в ней было другое, что привлекало более красоты, восхищало более ума… Акила затруднился бы определить, что это такое: точно какая-то чудесная мелодия звучала в ней. Но тень прежней влюбленности продолжала смущать его и не давала видеть ясно. Он понял это только тогда, когда увидел перед собой ангела – выкрикивающего гневные слова, глядящего с ужасом, убегающего в слезах… Что теперь подумает о нем Евфрасия? А госпожа Марфа? Ведь Кассия, скорее всего, расскажет ей о происшедшем… О, Господи! Акила едва не застонал. Что делать? Дождаться завтрашнего дня и явиться к ним с извинениями? А если Кассия расскажет сестре о том, что он когда-то сватался к ней, и теперь… Ведь ей надо будет оправдаться от обвинений, брошенных сестрой, а что тут может быть лучше, чем рассказать правду?.. Его прошиб холодный пот. О, нет, нет, только не это!..
Он вскочил, выбежал из комнаты, спустился по лестнице, прыгая через две ступени, и, едва не сбив с ног горничную, вылетел из дома и бросился в конюшню. Геракл, уже вдоволь насладившись ячменем, дремал в стойле и удивленно помотал головой, когда конюх вновь принялся седлать его. Акила погонял коня всю дорогу и, только завидев белые стены знакомого особняка, перевел дух и немного отпустил поводья. Маргарита, вытрясавшая на дворе круглые шерстяные коврики, увидев гостя, всплеснула руками и, побросаав коврики, побежала в дом. Молодой человек последовал за ней и, смущенный, поднявшись на крыльцо, остановился перед дверью. Вдруг она распахнулась: на пороге стояла Марфа.
– Здравствуй, господин Акила, – сказала она с улыбкой. – Хорошо, что ты так скоро воротился. Входи.
На его щеках показался румянец. Он проследовал за хозяйкой в гостиную и там, когда она повернулась и взглянула на него чуть вопросительно, шагнул вперед и сказал:
– Госпожа, два с лишним года назад я не ошибся, когда попросил у тебя руки твоей дочери. Но я ошибся в том, рука какой из твоих дочерей мне на самом деле нужна. Теперь я осознал свою ошибку и хочу ее исправить, если ты позволишь мне это.
В засиявших глазах Марфы блеснули слезы.
– Конечно, мой дорогой, – улыбнулась она. – Лучшего мужа для Евфрасии я не могла и желать.
…Свадьбу отпраздновали в январе, и молодые почти сразу уехали из столицы, чтобы жить попеременно в имении то у Акилы, то у Евфрасии. Марфа совершенно успокоилась относительно будущей судьбы их фракийских владений: теперь было, кому позаботиться о них, – Акиле исполнилось уже двадцать пять, он хорошо разбирался в хозяйственных делах, и с таким мужем не страшно было отдавать в руки младшей дочери бразды управления большим имением. Маленькая хозяйка сияла; уезжая, она обещала матери «скоро-скоро народить много-много внуков» для нее…
Кассия надеялась, что сестра исполнит свое обещание, и понимала, что тогда мать, конечно, уедет жить во Фракию и нянчить внуков, обе дорогих ей женщины наконец-то будут счастливы, а вот она сама… До конца занятий со Львом оставалось около трех месяцев, подходило время принимать постриг, но Кассия не знала, в какой монастырь поступить. Студийский игумен называл несколько обителей, с чьими настоятельницами или насельницами состоял в переписке, – среди прочих монастырь на острове Принкипо, Гортинскую и Клувийскую обители, где монахини сохраняли православие и не общались с иконоборцами, – но при этом не советовал Кассии ничего определенного, оставляя свободу выбора. Конечно, надо было бы посетить указанные Студитом обители и посмотреть на тамошнюю жизнь, но девушка боялась ехать: насколько когда-то, в ранней юности, ею владели восторженные мечтания о том, как она поступит в монастырь и будет жить в безусловном послушании и трудах ради Бога, настолько теперь ею овладели опасения. Нет, она не боялась ни подвигов, ни трудов, ни самоограничения, ни постов – ее страшило другое.
«Я отказалась ради небесного Жениха от жениха земного, причем такого, в котором нашла бы настоящего друга, о каком всегда мечтала, – но неужели затем, чтобы провести всю жизнь среди людей… с которыми нельзя будет даже поговорить о том, что я столько лет изучала?» Кассия знала, что далеко не в каждом монастыре, тем более не в каждом женском, она найдет тех, с кем можно было бы беседовать о диалогах Платона или о символических толкованиях Гомеровских поэм… а даже если б и нашла, они, скорее всего, сочтут такие беседы излишними для монахов. «Зачем же, в таком случае, мне нужно было изучать всю эту философию? Зачем отец Феодор благословил меня на это? Чтобы я потом не пожалела? Но если я окажусь среди сестер, у которых на уме только псалмы и жития святых… я, пожалуй, еще быстрее пожалею – если не о том, что оказалась в таком окружении, так о том, что потеряла несколько лет на изучение предметов, которые мне не понадобятся… А скорее всего, и о том, и о другом!..»
Наконец, в мае она решила съездить на Принкипо и посмотреть тамошний монастырь: всё-таки в нем постригались в основном женщины из знатных семей, а значит, можно было не опасаться, что нравы там слишком грубы. Курс философии был окончен; конечно, они со Львом изучили не всех философов и направления, какие существовали у эллинов, но дальнейшие занятия она могла продолжать при желании и сама. Учитель пообещал к ее возвращению в Город составить план, по которому она могла бы дальше продолжить свое образование.
Принцевский монастырь по праву считался одной из богатых и привилегированных женских обителей: каменные здания, где каждая насельница имела отдельную келью; большой светлый храм, богато украшенный фресками, не пострадавшими от иконоборцев; прекрасный сад, виноградник, огород, козы, гуси и куры; обитель украшали пруд и цветники; в главном здании монастыря располагались маленький скрипторий и библиотека. По приезде Кассию провели к игуменье, и девушка попросила позволения пожить у них, посмотреть на здешнюю жизнь, поработать вместе с сестрами. Игуменья приняла ее с радостью и сразу выделила ей отдельную келью в монастырской гостинице. Кассия отпустила горничных, велев им приплыть за ней через три недели.
– Ах, госпожа! – сказала Маргарита, утирая слезы. – Тут так хорошо, так красиво, что ты, наверное, захочешь остаться… Вот мы приедем, а ты и скажешь, что уже всё!
– Ну, не так сразу, – улыбнулась девушка. – В любом случае еще кое-что надо будет уладить дома. И потом… тут красиво, да, но ведь главное не в этом.
На третий день после приезда Кассия познакомилась с Мегало, супругой покойного Сигрианского игумена Феофана. Хотя в монашестве ей дали имя Ирина, оно не совсем «прижилось», и ее нередко называли по-старому, особенно давние знакомые и друзья, в том числе Феодор Студит, который время от времени писал ей. Мегало было за шестьдесят, она провела в обители уже почти сорок четыре года и с того дня, когда Феофан привез ее сюда, ни разу не покидала острова. От игумена Феодора Кассия знала, что Мегало была родом из Константинополя и происходила из очень знатной и богатой семьи, была образованна и умна, и потому девушке было особенно интересно поговорить с ней о том, как складывалась ее монашеская жизнь. Монахиня была уже слишком немощна для телесных трудов и большую часть времени проводила в молитве или чтении. Когда вечером она сидела на лавочке в монастырском саду, Кассия подошла, поклонилась, и сказала, что знает о ней от Студийского игумена и хотела бы немного побеседовать. Та была рада услышать о Студите, расспросила Кассию, как жилось игумену в столице во время мятежа, и что слышно о нем теперь. Феодор был на Принкипо три года назад, и они повидались, но Мегало не решилась много расспрашивать его. С тех пор она получила от игумена несколько кратких писем и не осмеливалась слишком часто беспокоить его, хотя Трифонов полуостров находился совсем недалеко. Впрочем, вести о жизни Феодора так или иначе быстро доходили до островов, как и его поучения, которые студиты записывали и размножали, однако Мегало всегда рада была услышать об исповеднике что-нибудь еще. Кассия рассказала, что знала, и принялась расспрашивать монахиню о том, как устроена здешняя монастырская жизнь, что читают сестры и чем занимаются. Картина вырисовывалась обычная: молодые сестры посылались в основном на хозяйственные работы, способные к пению и чтению были заняты в церкви за богослужениями; трудившимся на хозяйственных послушаниях удавалось попадать в храм, конечно, далеко не на все службы; перепиской книг в монастыре занимались, но мало; библиотеку составляли творения святых отцов и книги Священного Писания, из светских произведений тут были только несколько трактатов по медицине и сельскому хозяйству.
– Философией или поэзией здесь не занимаются? – спросила Кассия.
– Ты имеешь в виду эллинскую философию и мирскую поэзию? Конечно, нет. Некоторые сестры пишут каноны и стихиры, у матери игуменьи есть даже трактат по стихосложению, и если она видит, что у сестры есть способности к песнотворчеству, она дает его изучить… Но на моей памяти у нас было всего трое таких сестер, они уже преставились к Богу.
– Скажи, матушка, а когда ты поступила в обитель, ты сразу привыкла к здешним порядкам? Прости, что спрашиваю, я не из любопытства, просто… я сама думаю о поступлении в монастырь и сейчас ищу обитель, куда могла бы удалиться из мира.
– Я понимаю. Поначалу мне было нелегко… В те времена жизнь здесь была гораздо суровее, чем сейчас, да и я сама была совсем не готова к такой перемене.
– Разве ты… не стремилась к монашеской жизни, матушка? – спросила Кассия.
Мегало пристально взглянула на нее, помолчала и ответила:
– Я бы не стала отвечать тебе, дитя, если б не видела, что тобой движет не праздное любопытство… Впрочем, дела эти давно минувшие, и меня уже не смутишь такими воспоминаниями. Теперь я думаю, что во всем был Божий промысел, и всяко моя жизнь прошла гораздо лучше, чем могла бы сложиться в миру… Ведь мой отец был другом самого императора, а муж уже в молодых летах получил чин спафария и был императорским стратором. Если бы мы с ним остались в миру, дальнейшую нашу жизнь представить легко. Вряд ли она была бы очень спасительной… и уж по крайней мере, точно не такой спасительной, как монашеская. Но в двадцать лет понять это мне было трудно, – она умолкла, задумчиво глядя на синевшую за соснами и пальмами Пропонтиду.
Кассия смотрела на нее и думала: «Ей было трудно понять, что монашество лучше мирской жизни, но она всё-таки пришла сюда, а я давно всё поняла, но… идти сюда… мне что-то не очется!»
– К монашеству стремился Феофан, – продолжала монахиня. – Если б не настояние родителей, он бы никогда не женился, хотя нас с ним обручили еще в детстве. Настаивали не только родители, но даже сам государь… Но как только император Лев скончался, Феофан стал уговаривать меня избрать монашескую жизнь. О, он был красноречив! – Мегало улыбнулась. – В конце концов я согласилась, потому что не хотела огорчать его. Я понимала, что если буду настаивать на продолжении совместной жизни, это не сделает ее счастливой… А если бы муж ушел в монахи против моей воли, мне всё равно некуда было бы деваться. И я согласилась… Но первые несколько лет, скажу честно, я очень мучилась, мне даже не раз хотелось сбежать отсюда… Если б не Феофан, кто знает, как бы всё обернулось! Но он заботился обо мне: когда привез меня сюда, пожертвовал на обитель много денег, и мне сразу дали отдельную хорошую келью, а потом он всё время писал мне, ободрял, укреплял… Да, если б не он, мне пришлось бы несладко… Но ничего, дело прошлое! Теперь я уже ни о чем не жалею, слава Богу за всё! Но тебе, дитя, могу сказать одно: когда у человека нет иного выхода и иного выбора, то легко понять, в чем состоит воля Божия, и легче смиряться с неудобствами – а они везде будут, такие или иные, без скорбей нигде не проживешь. Если же выбор есть – конечно, выбор между возможностями, не противоречащими Божиим заповедям, – то, мне думается, надо избирать лучшее.
Когда, спустя три недели, Маргарита с Фотиной приплыли за своей госпожой и Кассия зашла к игуменье взять благословение на дорогу, та внимательно посмотрела на девушку и спросила:
– Ну, как, госпожа Кассия, приедешь еще к нам?
– Я подумаю, матушка.
Вернувшись домой, девушка запиской сообщила Льву, что опять находится в Городе. Он пришел на другой день утром и принес обещанный «философский план». Кассия просмотрела его и подняла глаза.
– Благодарю тебя, Лев! Благодарю за это и за всё, чему ты научил меня. Ты прекрасный учитель! – она помолчала, глядя на лежащие перед ней листки, исписанные красивым почерком ее преподавателя, и добавила с грустной улыбкой: – Правда, я не уверена, что у меня будет возможность заниматься по твоему плану.
– Почему же?
– Боюсь, что если я уйду в монастырь, то буду постигать философию каких-нибудь садово-огородных работ, тканья и шитья… или, в лучшем случае, каллиграфии… Как сказала одна девушка, монахам не положено изучать Платона, – Кассия усмехнулась. – Правда, я тогда ей возразила, что это нигде не запрещено, но в жизни дело обстоит, скорее, так, как говорила она… В общем-то, в этом есть своя логика: зачем для спасения души знать, о чем говорится в «Пире» или «Политике», в «Метафизике» или «Этике»? «Лествица», Патерик, толкования отцов на Писание, жития святых – вот пища подвижников! Конечно, епископы и священники должны быть так или иначе сведущи в мирских науках, ведь им приходится иметь дело с людьми разных званий и положений… Но зачем всё это простым монахам?
Она снова взяла в руки листки с «философским планом», несколько мгновений смотрела на них, вдруг побледнела, бросила их на стол и отошла к окну. Лев пристально наблюдал за девушкой. За почти три года занятий с Кассией, страсть его к ней совершенно угасла. Это стоило ему немалых усилий, но в целом, раз взяв себя в руки, собрав волю в кулак и запретив себе думать об определенных вещах, он достаточно быстро справился с собой: осталось только то, что было до любовной вспышки – восхищение ученицей, удовольствие от занятий и бесед с ней. В сущности, их отношения превратились просто в хорошую дружбу.
– Эта логика подходит для многих, – сказал он тихо. – Но для тебя – нет.
Она повернулась к нему.
– Да, но что, по-твоему, мне в таком случае делать? Предпочесть любовь к наукам любви ко Христу, как сказали бы некоторые?
– Зачем такая дилемма? – улыбнулся Лев. – Платон сказал, что «подлинно преданные философии заняты на самом деле только одним – умиранием и смертью», а чем же иным занимаются монахи? Обе любви нужно просто объединить.
– Как? Разве что… создав собственный монастырь?
– Почему бы и нет?
Кассия села на стул у окна и какое-то время молча раздумывала.
– Идея заманчивая! – наконец, сказала она, поднимая глаза на учителя. – Но пока я не совсем представляю, как ее осуществить.
– Что ж, время терпит, я думаю. Главное – определить цель и стремиться к ней. Ты ведь помнишь: «Робкие мужи еще никогда не водружали трофеев». А чтобы тебя не смущала мысль, что ты «коснеешь в мирской суете», мы можем, пока суд да дело, еще продлить занятия философии, тем более, что план уже составлен. Это будет хорошей подготовкой для создания обители!
«Время терпит»? Да, но… если б не эта тоска! Если б не боль, шевелившаяся в ее сердце, когда она, проходя по Средней улице, видела сверкающий купол Золотого триклина… Ей хотелось поскорей убежать отсюда прежде всего именно поэтому – чтобы не видеть, чтобы меньше было поводов вспоминать. Но… на самом деле она обманывала себя: то, что жило в ее сердце, осталось бы с ней, убеги она хоть до крайних пределов Империи… Изживать страсть надо было изнутри. «А ведь если я уйду в какой-нибудь монастырь вроде этого на Принкипо, то там будет только еще больше пищи для этой страсти и тоски! Если я буду лишена всего того, что могла бы иметь, если б сделала иной выбор, то никогда не перестану вспоминать о нем!.. Нет, Лев прав! И иного выхода нет». Она вздохнула и улыбнулась:
– «Муж, преисполненный козней различных и мудрых советов»! Всё-таки хорошо учиться у философа!
19. Персть земная
(Сергей Калугин)
- Бог мой! Это не ропот – кто вправе роптать?
- Слабой персти ли праха рядиться с Тобой?
- Я хочу просто страшно, неслышно сказать:
- Ты – не дал, я – не принял дороги иной.
В мае у Феофила с Феодорой родился сын. Мальчика окрестили Константином, крестным отцом, как и у Марии, стал Сергие-Вакхов игумен. После рождения наследника престола во дворце как будто бы воцарились покой и всеобщее довольство. Михаил заботился о восстановлении разоренных мятежом областей Империи, по обыкновению был несколько театрален и насмешлив. Феодора занималась детьми, которые теперь поглощали почти всё ее время и внимание, и Феофилу это нравилось – можно было не беспокоиться, что жене скучно. Феодоре нравилось возиться с малышами, и, по молчаливому согласию с императрицей-матерью, она почти целиком взяла на себя и воспитание маленькой Елены. Разница в возрасте между сестрой Феофила и его дочерью составляла всего четыре года, и юная августа вскоре стала относиться к Елене почти как к собственному ребенку, к великому облегчению Феклы, которая по-прежнему пребывала по отношению к дочери в некоторой растерянности: «Что же с ней делать?..» Молодой император стал изучать с Грамматиком латынь и продолжал углубляться в философию. Фекла на удивление похорошела, так что эпарх даже обмолвился, что августа-мать по красоте скоро не будет уступать своей невестке, но это приписывали тому, что императрица достигла пределов земного счастья – столь прекрасно устроила женитьбу любимого сына и дождалась от него внуков…
Разговоры по поводу того, что Фекла стала много общаться с Иоанном, император пресек с самого начала, обмолвившись несколько раз, что сам «попросил философа заниматься науками с августейшей, чтоб она не скучала». Кувикуларии августы слишком любили свою госпожу, чтобы сплетничать о ней с посторонними, а прочие, если даже что-то заподозрили, в любом случае боялись вызвать гнев императора: при дворе быстро стало известны слова василевса, что любой, кто «вздумает чесать языком» по поводу императрицы и Грамматика, понесет суровое наказание. Игумен часто проводил ночи или в Священном дворце – как думали его монахи, накануне служб в одном из тамошних храмов: после убийства императора Льва был введен новый порядок, и клирики, собиравшиеся утром служить во дворце, оставались там с вечера, – или на Босфоре, где, как считали братия монастыря, ему «лучше думается», ведь он, по слухам, продолжал истолковывать знаменитую Скрижаль!
В этом была доля истины. Однажды Иоанн, придя вечером в покои августы, протянул ей зеленую пластину с выгравированной надписью.
– Взгляни! Искусственный смарагд, я изготовил его по одному интересному египетскому способу.
– Надо же, а блестит, как настоящий! – подойдя к окну, Фекла поворачивала пластинку в последних лучах заходящего солнца. – Красота! А что тут написано?
– Текст Гермесовой Скрижали.
– О! – она подняла пластинку к начинавшему темнеть небу. – Как мелко, тонкая работа! Какой же ты искусник, Иоанн! А читается легко… «Истинно без всякой лжи, достоверно и в высшей степени истинно: то, что внизу, подобно тому, что вверху, да осуществятся чудеса единой вещи…»
Дочитав, она немного помолчала и воскликнула:
– Ведь это – про любовь!
– Не попробуешь ли истолковать? – с улыбкой спросил Грамматик.
– А что, и попробую! – задорно ответила императрица. – «Чудеса единой вещи…» Ну, да. Эта вещь – любовь. «И подобно тому, как все вещи произошли от Единого чрез посредство Единого, так все вещи родились от этой единой сущности». Разве не по любви создал Бог мир? И разве не плодом любви является каждый рождающийся человек… по крайней мере, должен являться? Солнце – мужчина, Луна – женщина, отец и мать, всё правильно, ведь для рождения любви нужны двое… Ветер… о, ветер это, должно быть, буря страсти! «Земля ее кормилица» – это про плоть, конечно. «Вещь эта – родительница всяческого совершенства во всей вселенной». Ну, это и так ясно! «Сила ее остается цельной, когда она превращается в землю». Да, если любовь настоящая, то плотское единение не умаляет ее, здесь Платон был не прав… Мы с тобой имеем тому доказательство, не так ли, философ?
Он молча улыбнулся. Императрица продолжала:
– «Ты отделишь землю от огня, тонкое от грубого осторожно, с большим искусством…» – она задумалась. – Конечно, это о разделении любви «правой» и «левой», по Платону, но не только… Знаешь, еще до того, как мы с тобой оказались на Босфоре, я однажды смотрела на твои руки… и подумала, что вот руки химика, и они, должно быть, могли бы ласкать женщину так же изящно, тонко, выверенными движениями и в то же время вдохновенно… словом, искусно… как отмеряют вещества для опытов, как переливают растворы… как только и нужно делать – во всем, и в земной любви тоже, и иначе не достичь совершенства! Теперь знаю, что не ошиблась… Я очень неприличные вещи говорю?
– Нет, прекрасные. Продолжай!
– «Эта вещь восходит от земли к небу и снова нисходит на землю, воспринимая силу как высших, так и низших областей мира…» Ну, разве это не про любовь? И вышняя, и нижняя, «Афродита небесная» и «Афродита пошлая», правда? «Таким образом ты приобретешь славу мира, поэтому отойдет от тебя всякая тьма». Это уже, конечно, про любовь небесную… «Эта вещь есть сила всякой силы, ибо она преодолеет всякую самую утонченную вещь и проникнет собою всякую твердую вещь…» Разумеется! Это верно и о земной любви, и о божественной! «Так был сотворен мир…» Ну вот, всё понятно, по-моему… Как тебе такое толкование?
– Великолепное! Даже не могу решить, к какому роду толкований его отнести – духовному, душевному или телесному… Пожалуй, тут всё сразу!
Фекла осторожно положила изумрудную пластинку на столик у окна, подошла к Иоанну и обняла его.
– Я и понятия не имела, что способна на такие толкования, пока не узнала тебя… точнее, пока не стала совершенно твоей. Всё-таки настоящее познание приходит только через опыты… Теперь я понимаю, почему ты так пристрастился к ним с детства!.. Вот что значит быть женщиной философа!
– Да, но из всех женщин только одна оказалась способной ею стать, – улыбнувшись, ответил он и поцеловал ее.
Наступила осень, непривычно резко, пронизывающе холодная, с порывистыми ветрами и частыми дождями. Иоанн сказал императрице, что, быть может, уже пора начать «зимнюю жизнь», перенеся ночные встречи из его особняка во дворец. Но Фекле хотелось еще раз «пофилософствовать на ковре у камина», и за два дня до своих именин она снова пришла к знакомой пристани. Августа слегка покашливала, и Грамматик бросил на нее беспокойный взгляд.
– Пустяки! – улыбнулась она. – Прошлой ночью я не закрыла окно и немного замерзла… Вот мы с тобой погреем вино, выпьем, и всё пройдет!
Но когда они уселись перед пылавшим камином, спиной к дополнительно разожженной Грамматиком жаровне, оба только в нижних хитонах, Фекла вдруг передернула плечами и призналась, что ей почему-то зябко – у огня, вот странно! Иоанн обнял ее, ощутил, что она дрожит, как в ознобе, и прикоснулся губами к ее виску.
– У тебя жар, – сказал он. – Не надо было ехать сюда сегодня!
Он поднялся, стянул с кровати шерстяное одеяло и стал укутывать императрицу, но она остановила его:
– Сначала сядь рядом.
Когда они вместе закутались в одеяло, она прижалась к Грамматику и положила голову ему на плечо.
– Обними меня покрепче… Я тут думала вчера, что люди проводят жизнь в разных страстях, и это такая внутренняя горячка… А когда-нибудь она прорывается наружу горячкой внешней, и человек заболевает и умирает… Знаешь, почему мне захотелось непременно приехать сюда? Мне подумалось, что, может, скоро это всё закончится…
– Что за мрачные мысли?
– Так, предчувствие… А вчера ночью, как раз когда я замерзла, мне приснилось, что я умираю. То есть… снилось то, что будет после, когда умру… Будто я плыву одна в темноте по какой-то черной воде. Везде чернота, понимаешь? И ничего вокруг не видно, одна эта темная вода. А мне надо плыть… куда-то переплыть… И тут я начинаю тонуть. Вода эта черная, она меня затягивает вглубь, будто в водоворот. И такая она холодная, ужасно холодная! И я хочу за что-нибудь уцепиться, а не за что – вокруг ничего и никого… И такой страх, такой ужас леденящий!.. Нет, это не пересказать… Я проснулась, и мысль вдруг – вот так после смерти будет: никто не поможет, и утонешь в этой черной воде… Каждого будут топить свои грехи…
– Темные воды Стикса…
– Да, похоже! Может, древним тоже снились такие сны?
– Да, одинаковые сны иногда могут сниться разным людям. Древние многое знали, хотя и смутно. Тот же Платон – помнишь, что пишет о суде и будущей жизни?
– Да, удивительно, как близко к христианству!.. Но видишь, несмотря на сон, я опять здесь! Всё-таки странен человек, правда? И боится возмездия, а всё равно грешит… Ведь я понимаю, что ужасно грешила в последнее время – а ни о чем не жалею! Нет во мне сожаления, и всё тут… Я вот думаю: если каяться, то что это будет за покаяние, если я всё равно не жалею?
– На днях один монах спрашивал меня об этом. Я сказал ему, что человек должен каяться, как может, а Бог милует, как Сам знает. Если нет сокрушения или слез, то их не выжмешь из себя силой, да это и не нужно.
– Но ведь покаяние – это изменение жизни, а я ничего не меняю. Как не было сил противиться, так теперь нет сил что-то менять… Да и желания нет. Всё равно, если б заново, я бы опять то же сделала!.. А ведь я всю жизнь почти прожила так тихо… Разве что на мужа раздражалась, роптала иногда, что отец так выдал меня замуж… А так – всё было ровно, спокойно… А вот! Что ты сделал со мной, философ? – она повернула к нему лицо.
– А ты со мной что, моя августа? – тихо проговорил он. – Ведь и я двадцать лет думал, что с женщинами в моей жизни покончено навсегда.
– Просто Платон оказался прав, – улыбнулась она. – А впрочем, не в этом дело… Разве я могла бы не полюбить тебя, мой философ?
За ночь еще похолодало, и ветер пробирал до костей. Иоанн попросил у брата теплый плащ, чтобы укутать императрицу, но она всё равно замерзла, пока они плыли по Босфору, и кашляла всё сильнее. На следующий день торжественно отмечалась память святой первомученицы Феклы, именинница принимала поздравления, но праздничный обед вынесла уже через силу, а вечером слегла в жару. Десять дней ее лихорадило почти без перерыва, мучили головные боли, иногда болело в спине и в боках. Врачи предписали полный покой, сказали, что постель должна быть как можно мягче, прописали водяные и соляные грелки, а на ночь непременно медовый напиток; насчет питания больной у них вышел спор: главный придворный лекарь сказал, что лучше всего ограничиться первые дни ржаным супом, но два других врача возражали ему, говоря, что больная может отощать, а в такой болезни это опасно, советовали давать ей хотя бы вареную рыбу с ориганом; насчет питья все согласились, что нужно давать больной очень сладкое темное вино. Фекла, послушав ученые споры сынов Асклепия, слабо улыбнулась и сказала, что у нее и так почти нет аппетита, а от ржаного супа он вряд ли появится; в итоге остановились на рыбе и вареной в козьем молоке чечевице с кунжутом. На десятый день кашель усилился, из легких пошли выделения с гноем, но мало. Врачи с беспокойством ожидали, как дело пойдет дальше.
С самого начала болезни Фекла велела никого не пускать к ней, кроме мужа, детей, невестки, врачей и двух приближенных кувикуларий, и поручила своему препозиту всем, приходящим навестить ее или узнать о ее здоровье, выражать от ее имени благодарность за любовь, – видеть лишних людей она не хотела.
– У меня осталось слишком мало времени, – сказала она.
– Помилуй Бог, трижды августейшая! – воскликнул препозит. – Да продлит Господь житие твое на многие и многие лета!
Августа только слабо качнула головой. Она послала Афанасию сказать Сергие-Вакхову игумену, что она заболела, и поэтому их обычные занятия отменяются, и передать записку, где стояла одна фраза: «Если мы больше не увидимся, прости меня, молись за меня и знай, что, если бы не ты, я бы никогда не узнала, что такое счастье». Когда у нее были силы слушать, она приказывала кувикулариям читать ей вслух Евангелие или Псалтирь, а когда уставала, то просто лежала с закрытыми глазами и молилась про себя, пока не засыпала. Впрочем, на вторую неделю болезни ее стала мучить бессонница. Врачи давали ей на ночь молоко, но оно только несколько смягчало грудь, однако кашель не прекращался, и больная с каждым днем слабела.
7 октября императрице передали большую просфору из Сергие-Вакхова монастыря, где отмечался престольный праздник. Фекла улыбнулась и долго ела подарок, отщипывая по кусочкам, а когда доела последние крошки, сказала Пелагии:
– Ну, вот, теперь можно и умереть.
– Господи, помилуй и спаси! – воскликнула кувикулария. – Ты еще, даст Бог, столько же проживешь, августейшая!
– Зачем, Пелагия? – тихо спросила императрица. – Я уже получила от судьбы так много… Проживи я еще одну жизнь, не имела бы больше счастья, чем в последнее время. Чего мне еще желать? Когда-то я думала, что мне не очень повезло в жизни… но надеялась найти утешение в сыне, во всяких делах благочестия… За сына благодарю Бога! А вот с благочестием не вышло… Хотя я честно старалась, но счастье нашла не в добродетели, а в грехе, и к иному счастью, видно, неспособна. Ну вот, погрешила, и довольно! Святые перед смертью просили время на покаяние… Но святые умели каяться, я всё равно не сумею, как они! Пока я лежала больная, я молилась… И если Бог примет мое покаяние – Его милость! А не примет – праведен суд!
На четырнадцатый день болезни августа была в том же положении, а боль в спине и боках даже усилилась. Главный врач стал хмуриться и качать головой. Самой больной он пока не говорил ничего определенного, но императору наедине сказал, что дело может обернуться скверно. Известие напугало Михаила, но заметивший это врач, конечно, не мог догадаться, что император боится вовсе не близкой смерти жены, а тех перспектив, которые могли в результате открыться перед ним. Безумная мечта, овладевшая им три года назад, всё это время оставалась лишь мечтой, желанием, иногда наполнявшим его горечью, иной раз вызывавшим досаду на самого себя за «слабость», – но мог ли он подумать, что судьба так скоро предоставит ему возможность эту мечту осуществить? Однако эта возможность замаячила на горизонте, и император испугался: а что, если дело пойдет не так, как ему мечталось?.. Молиться искренне о выздоровлении жены он не мог, но понимал, что просить о скорейшем осуществлении его мечты было бы не очень-то благочестиво, и потому молился лишь о том, чтобы исполнилась воля Божия.
Прошла еще неделя. Императрица потеряла аппетит и совсем ослабела, иногда по ночам у нее начинался бред. В субботу сын заходил навестить ее с утра, но Пелагия сказала, что августа только что уснула, и Феофил вновь пришел вечером. Мать не спала и на вопрос о самочувствии ответила:
– Сегодня мне стало так легко, знаешь… почти ничего не болит… Я, сынок, верно вот-вот умру.