Девушка с жемчужной сережкой Шевалье Трейси
Я взяла иглу из пламени, подождала, пока ее раскалившийся красный кончик стал тускло-оранжевым, а потом потемнел. Наклонившись к зеркалу, я некоторое время смотрела на свое отражение. Глаза были напуганные, и в них блестели слезы.
Кончай с этим быстрей, подумала я. Оттого что будешь тянуть время, легче не станет.
Я натянула мочку уха и одним быстрым движением проткнула ее иглой.
Перед тем как потерять сознание, я подумала, что мне всегда хотелось иметь жемчужные сережки.
Каждый вечер я протирала ухо и расширяла отверстие иголкой немного большего размера, чтобы оно не заросло. Это было не очень больно, пока ухо не воспалилось и не распухло. Теперь, сколько бы гвоздичного масла я ни использовала, когда я протыкала ухо иголкой, из глаз у меня начинали струиться слезы. Я не представляла себе, как надену сережку, не потеряв опять сознания.
Хорошо, что мой капор прикрывал уши и никому не было видно красной распухшей мочки. Она непрерывно ныла – когда я нагибалась над прокипяченным бельем, когда я растирала краски или сидела в церкви с Питером и родителями.
Еще больше она заболела, когда Ван Рейвен поймал меня во дворе между развешанными простынями и попытался сдернуть у меня с плеч блузку и обнажить мою грудь.
– Ну чего ты сопротивляешься, дурочка, – бормотал он. – Вот увидишь, тебе понравится. Все равно я тебя заполучу, когда твой хозяин отдаст мне портрет.
Он прижал меня к стене, высвободил мою грудь из-под блузки и впился в нее губами.
– Таннеке! – отчаянно закричала я, напрасно надеясь, что она уже вернулась из булочной.
– Чего это вы делаете? – раздался голос Корнелии, которая смотрела на нас из дверей.
Вот уж никогда не думала, что буду рада ее видеть.
Ван Рейвен поднял голову и отступил от меня.
– Мы играем, детка, – с улыбкой ответил он. – Это такая игра. Ты тоже будешь в нее играть, когда подрастешь.
Он поправил свой плащ и прошел мимо нее в дом.
Мне было стыдно посмотреть на Корнелию. Дрожащими руками я поправила блузку и одернула платье. Когда я наконец подняла глаза, ее уже не было в дверях.
В то утро, когда мне исполнилось восемнадцать лет, я, как всегда, первым делом убралась в мастерской. Картина с концертом была закончена; через несколько дней Ван Рейвен ее заберет. Хотя этого уже не нужно было делать, я протерла клавесин, скрипку, контрабас и смахнула влажной тряпкой пыль со скатерти на столе. Потом фланелью отполировала стулья и подмела серо-белые плитки пола.
Эта картина мне нравилась меньше других. Хотя она стоила дороже, потому что на ней были нарисованы три человеческие фигуры, мне больше нравились картины с одной женщиной – они были чище и проще. Я обнаружила, что мне не хочется долго смотреть на картину с концертом или пытаться понять, что думают изображенные на ней люди.
Интересно, за какую картину хозяин возьмется теперь.
Спустившись вниз, я поставила котел с водой на огонь и спросила Таннеке, что купить у мясника. Она в это время подметала крыльцо и выложенные перед ним плитки.
– Купи кусок вырезки, – сказала она. – Почему бы не приготовить что-нибудь вкусное? – Она потерла поясницу и простонала. – Может, это отвлечет меня от моих болячек.
– Опять спина разболелась?
Я старалась изобразить сочувствие, но спина у Таннеке болела каждый божий день. У служанки всегда болит спина. Таков уж ее удел.
Мартхе пошла со мной в мясной ряд, и я была этому рада. После того вечера в темном переулке я стеснялась оставаться наедине с Питером-младшим. Я не была уверена, как он себя поведет. А если со мной будет Мартхе, ему придется соблюдать осторожность.
Питера-младшего в палатке не было – только Питер-старший, который приветствовал меня широкой улыбкой.
– А, именинница, – воскликнул он. – Сегодня у тебя важный день.
Мартхе с удивлением поглядела на меня. Я никому в доме не сказала, что у меня день рождения, – зачем им это знать?
– И ничего в нем нет важного, – отрезала я.
– А мой сын думает иначе. Он отправился поговорить с одним человеком. – Питер-старший мне подмигнул. Он на что-то явно намекал.
– Кусок вырезки, и получше, – сказала я, решив не задумываться над его словами.
– Празднуем?
Питер-старший, раз начав розыгрыш, никогда не умел вовремя остановиться.
Я не ответила. Просто дождалась, когда он отвесит мясо, положила его в корзину и ушла.
– У тебя сегодня действительно день рождения, Грета? – прошептала Мартхе на выходе из мясного ряда.
– Да.
– И сколько тебе исполнилось лет?
– Восемнадцать.
– И что в этом важного?
– Ничего. Не слушай его – он вечно несет чепуху.
Эти слова как будто не убедили Мартхе. Да и меня тоже. Почему-то у меня защемило сердце.
Все утро я кипятила и полоскала белье. Когда я присела на минуту, дожидаясь, пока вода в корыте немного остынет, мне в голову полезли разные мысли. Где сейчас Франс? Знают ли наши родители, что он уехал из Делфта? Что имел в виду Питер-старший и к кому отправился Питер-младший? Я вспомнила тот вечер в переулке. Я думала о своем портрете: когда он будет закончен и что со мной тогда станется? И при этом у меня все время – стоило мне повернуть голову – дергало ухо.
Потом за мной пришла Мария Тинс.
– Хватит стирать, девушка, – сказала она у меня за спиной. – Он зовет тебя наверх.
Она стояла в дверях, потряхивая что-то в кулаке. Я вскочила, захваченная врасплох.
– Сейчас, сударыня?
– Да, сейчас. И не надо морочить мне голову. Ты отлично знаешь, зачем он тебя зовет. Катарина ушла из дому, а она сейчас не часто это делает – до родов осталось недалеко. Давай руку.
Я вытерла руку о фартук и протянула ее Марии Тинс. Та положила мне на ладонь жемчужные серьги.
– Бери и иди наверх. Да поторопись.
Я застыла на месте. В руке у меня были две жемчужины размером с орех, которым была придана форма капель воды. Даже на солнце они были серебристо-серого цвета. Мне уже приходилось их трогать – когда я приносила жемчуга в мастерскую для жены Ван Рейвена и помогала ей надевать ожерелье. Или клала их на стол. Но раньше они никогда не были предназначены для меня.
– Ну иди же! – поторопила меня Мария Тинс. – Катарина может вернуться раньше, чем обещала.
На подгибающихся ногах я вышла в прихожую, оставив белье невыжатым, и пошла вверх по лестнице на глазах Таннеке, которая принесла воду с канала, и Алейдис и Корнелии, которые катали в коридоре стеклянные шарики. Все они уставились на меня.
– Куда ты идешь? – с любопытством спросила Алейдис.
– На чердак, – тихо ответила я.
– Можно нам с тобой? – вызывающе спросила Корнелия.
– Нет.
– Девочки, вы загораживаете мне дорогу. – Таннеке с мрачным видом протиснулась мимо них.
Дверь мастерской была открыта. Я прошла внутрь, крепко сжав губы. У меня вдруг засосало под ложечкой. Потом я закрыла за собой дверь.
Он ждал меня. Я протянула ему руку и положила жемчужины ему в горсть.
Он улыбнулся:
– Поди замотай голову.
Я сменила головной убор в кладовке. Он не пришел посмотреть на мои волосы. Вернувшись, я глянула на картину «Сводня». Мужчина улыбался девушке с таким видом, точно сжимал на рынке грушу, чтобы убедиться, что она спелая. Хозяин поднял сережку. На солнечном свете в ней вспыхнул крошечный ярко-белый огонек.
– Надевай, Грета, – сказал он, протягивая мне сережку.
– Грета! Грета! К тебе пришли! – крикнула снизу Мартхе.
Я подошла к окну. Хозяин встал рядом со мной, и мы оба посмотрели на улицу.
Там, скрестив руки, стоял Питер-младший. Он поднял глаза и увидел нас обоих в окне.
– Спустись ко мне, Грета! – крикнул он. – Мне надо тебе кое-что сказать.
У него был такой вид, словно он никогда не сдвинется с этого места.
Я отступила от окна.
– Извините, сударь, – тихо сказала я. – Я сейчас вернусь.
Я поспешила в кладовку, стащила с головы свою повязку и надела капор. Когда я прошла через мастерскую к двери, он все еще стоял у окна спиной ко мне.
Девочки рядком сидели на скамейке, глядя на Питера, а он вызывающе глядел на них.
– Давай завернем за угол, – прошептала я ему и шагнула в направлении Моленпорта.
Питер, однако, стоял, сложив на груди руки, и не двинулся с места.
– Что у тебя было на голове? – спросил он.
Я остановилась и повернулась к нему:
– Мой капор.
– Нет. Это было что-то сине-желтое.
На нас были устремлены пять пар глаз – девочек на скамейке и хозяина у окна. Когда в дверях появилась Таннеке, их стало шесть.
– Пожалуйста, Питер, – прошипела я. – Давай немного отойдем.
– То, что я хочу тебе сказать, можно говорить при всех. Мне скрывать нечего, – сказал он, вызывающе дернув головой и разметав светлые кудри.
Я поняла, что заставить его замолчать мне не удастся. Он все равно скажет то, чего я боялась, и все это услышат.
Питер не повысил голоса, но отчетливо проговорил:
– Сегодня утром я разговаривал с твоим отцом, и он согласен, чтобы мы поженились. Тебе уже восемнадцать лет. Ты можешь уйти отсюда и переехать ко мне. Прямо сегодня.
У меня вспыхнуло лицо – не то от гнева, не то от стыда. Все ждали, что я отвечу.
Я собралась с духом.
– Здесь не место об этом разговаривать, – сурово сказала я. – О таких вещах не говорят на улице. Тебе не следовало сюда приходить.
Не дожидаясь ответа, я повернулась и пошла к двери.
– Грета! – воскликнул он убитым голосом.
Я протиснулась в дверь мимо Таннеке, которая прошипела мне в ухо:
– Шлюха!
Я взбежала по лестнице в мастерскую. Он все еще стоял у окна.
– Извините, сударь, – сказала я. – Я сейчас переоденусь.
Хозяин сказал, не поворачиваясь ко мне:
– Он все еще здесь.
Вернувшись, я подошла к окну, но не настолько близко, чтобы Питер опять увидел у меня на голове сине-желтую повязку.
Хозяин уже поднял глаза и смотрел вдаль, на шпиль Новой церкви. Я осторожно глянула вниз. Питер ушел.
Я села на стул с львиными головами и стала ждать. Когда он наконец повернулся ко мне, его глаза ничего не выражали. Прочесть его мысли было еще труднее, чем всегда.
– Значит, ты скоро от нас уйдешь, – сказал он.
– Не знаю, сударь. Не обращайте внимания на слова, мимоходом сказанные на улице.
– Ты выйдешь за него замуж?
– Пожалуйста, не спрашивайте меня о нем.
– Ладно, не буду. Ну, давай начнем.
Он взял с комода сережку и протянул ее мне.
– Прошу вас, наденьте ее сами.
Я даже не представляла себе, что могу быть такой дерзкой.
Видимо, такого не представлял и он. Он поднял брови, открыл рот, но ничего не сказал.
Хозяин подошел к моему стулу. Я стиснула зубы, но сумела прямо держать голову. Он тихонько коснулся пальцами мочки моего уха.
У меня вырвался вздох, словно я долго сдерживала дыхание под водой.
Он потер распухшую мочку большим и указательным пальцами, потом туго ее натянул. Другой рукой он продел в отверстие проволочку от сережки. Меня пронзила боль, и на глазах выступили слезы.
Он не убрал руки, но провел пальцами по шее и щеке, словно ощупывая контур моего лица. Затем вытер большим пальцем слезы с моих глаз. И спустил его к моим губам. Я лизнула палец – он был соленый.
Я закрыла глаза, и он убрал руку. Когда я их открыла, он уже сидел за мольбертом, взяв в руки палитру.
Я сидела на стуле в привычной мне позе и смотрела на него через плечо. Сережка тянула мочку уха, и та вся горела. Я не могла думать ни о чем, кроме его руки у меня на шее и его большого пальца у меня на губах.
Он смотрел на меня, но рисовать не начинал. О чем он думает?
Наконец он опять потянулся к комоду.
– Надо надеть и вторую сережку, – объявил он и протянул мне серьгу.
На мгновение я потеряла дар речи. Мне хотелось, чтобы он думал обо мне, а не о портрете.
– Зачем? – наконец проговорила я. – Ее же не видно на картине.
– Надень обе серьги, – настаивал он. – Кто же носит одну? Это какой-то фарс.
– Но у меня не проколото второе ухо, – запинаясь, сказала я.
– Тогда проколи.
Он все еще протягивал мне руку с сережкой.
Я взяла ее. И я сделала это для него. Я достала гвоздичное масло и иголку и проколола второе ухо. И при этом не вскрикнула и не потеряла сознание. И затем я все утро позировала ему. И он рисовал сережку, которая была ему видна. А я чувствовала, как у меня горит ухо там, где была невидимая ему сережка.
Белье, которое я замочила в прачечной комнате, конечно, остыло. Таннеке гремела посудой на кухне, девочки шумели на улице. Мы сидели за закрытой дверью и смотрели друг на друга. И он рисовал.
Наконец он положил кисть и палитру. Я не изменила своей позы, хотя, оттого что мне пришлось столько времени смотреть искоса, у меня заболели глаза. Но мне не хотелось шевелиться.
– Теперь все, – сказал он приглушенным голосом.
Отвернувшись, он стал протирать нож тряпкой. Я смотрела на нож, измазанный белой краской.
– Сними серьги и, когда спустишься, отдай их Марии Тинс, – добавил он.
Беззвучно плача, я встала и пошла в кладовку, где сняла с головы сине-желтую повязку. Подождала минуту, стоя с распущенными волосами, но он не пришел. Он закончил портрет, и я больше не была ему нужна.
Я посмотрела на себя в зеркальце и вынула из ушей серьги. Из обеих мочек шла кровь. Я вытерла ее тряпочкой, затем завязала волосы и накрыла их капором, оставив его концы болтаться под подбородком.
Когда я вышла в мастерскую, его там уже не было. Дверь была открыта. Мне захотелось взглянуть на портрет, посмотреть, что он с ним сделал, посмотреть его в завершенном виде с сережкой в ухе. Но я решила подождать ночи, когда я смогу его хорошенько разглядеть, не опасаясь, что кто-нибудь войдет.
Я вышла из мастерской и закрыла за собой дверь.
Я сожалела об этом решении до конца своих дней. Мне так и не пришлось хорошенько рассмотреть законченную картину.
Катарина вернулась домой буквально через несколько минут после того, как я отдала серьги Марии Тинс, которая немедленно положила их назад в шкатулку. Я поспешила в кухню помочь Таннеке с обедом. Она ни разу не посмотрела мне прямо в лицо, но бросала на меня взгляды искоса, иногда покачивая головой.
За обедом его не было – он куда-то ушел. После того как мы убрали со стола посуду, я пошла во двор дополаскивать белье. Мне пришлось заново натаскать воды и нагреть ее. Пока я работала, Катарина спала в большой зале. Мария Тинс курила и писала письма в комнате с распятием. Таннеке сидела на крыльце и шила. Рядом с ней Алейдис и Лисбет играли со своими ракушками.
Корнелии не было видно.
Я вешала на веревку фартук, когда услышала голос Марии Тинс:
– Ты куда идешь?
Не столько ее слова, сколько тон заставили меня насторожиться. В нем звучало беспокойство.
Я зашла в дом и тихонько прошла по коридору. Мария Тинс стояла у подножия лестницы и смотрела наверх. Таннеке, как и утром, стояла в проеме входной двери, но смотрела в глубь дома, туда же, куда смотрела ее госпожа. Я услышала скрип лестницы и тяжелое дыхание. Катарина взбиралась наверх.
В эту минуту я поняла, что сейчас случится – с ней, с ним и со мной.
Корнелия там, подумала я. Она ведет мать к картине.
Я могла бы избавить себя от мучительного ожидания, могла бы тогда же выйти на улицу, оставив белье недополосканным, и уйти, ни разу не оглянувшись. Но я стояла окаменев. Так же как Мария Тинс, стоявшая у подножия лестницы. Она тоже знала, что случится, и не могла этого предотвратить.
У меня подкосились ноги. Мария Тинс увидела меня, но ничего не сказала. Она в растерянности смотрела наверх. Потом скрип лестницы прекратился, и мы услышали, как тяжелые шаги Катарины приближаются к двери в мастерскую. Мария Тинс побежала вверх по лестнице. Я же осталась стоять на коленях, не имея сил подняться. Таннеке стояла в дверях, загораживая свет. Она смотрела на меня без всякого выражения, скрестив руки на груди.
И тут сверху раздался вопль ярости. Затем я услышала громкие голоса, которые вскоре понизились.
Корнелия спустилась по лестнице.
– Мама хочет, чтобы папа вернулся домой, – объявила она Таннеке.
Таннеке, попятившись, вышла на улицу и повернулась к скамейке.
– Мартхе, сходи за отцом. Он пошел в гильдию, – приказала она. – Скажи, чтобы вернулся поскорей. Его требует жена.
Корнелия оглянулась. Увидев меня, она с торжеством улыбнулась. Я встала с колен и побрела обратно во двор. Мне ничего не оставалось, как развесить белье и ждать.
Когда он вернулся, у меня мелькнула надежда, что он найдет меня во дворе среди развешанных простынь. Но он не пришел. Я слышала, как он поднимался по лестнице – и больше ничего.
Я прислонилась к теплой кирпичной стене и подняла глаза к небу. День был солнечный, на небе совсем не было облаков, и оно, словно в издевку, ярко синело. Это был день, когда дети с криками бегают по улицам, когда молодые пары выходят через городские ворота и гуляют вдоль каналов и мимо мельниц, когда старухи сидят на солнышке, закрыв глаза. Мой отец тоже, наверное, сидит на скамейке возле нашего дома, повернув лицо туда, откуда льется теплый солнечный свет. Ночью вдруг может ударить мороз, но сегодня было по-весеннему тепло.
За мной прислали Корнелию. Когда она вынырнула из-под простынь и злорадно посмотрела на меня, мне захотелось дать ей пощечину, как в тот первый день. Но я этого не сделала. Я просто сидела, ссутулившись и уронив руки на колени, и смотрела на ее торжествующее лицо. Под лучами солнца в ее рыжих волосах вспыхивали золотые искры – наследие ее матери.
– Тебя зовут наверх, – сухо сказала она. – Им нужно с тобой поговорить.
Я наклонилась и смахнула с башмака пылинку. Потом встала, оправила юбку, разгладила фартук, натянула поглубже капор и проверила, не выбились ли из-под него волосы. Потом облизала губы, плотно их сжала, набрала в грудь воздуху и последовала за Корнелией.
Мне сразу стало ясно, что Катарина недавно плакала – у нее покраснел нос и припухли глаза. Она сидела на стуле, который хозяин обычно приставлял к мольберту. Сейчас художник стоял у комода, где хранил краски и нож для палитры. Когда я вошла, Катарина с усилием поднялась и выпрямилась во весь рост – огромная и толстая. Она сверлила меня гневным взглядом, но ничего не говорила. Потом прижала руки к животу и вздрогнула.
Мария Тинс стояла рядом с мольбертом со строгим и одновременно раздраженным видом – словно у нее были гораздо более важные дела, чем разбирать склоки между мужем и женой.
Он стоял рядом с Катариной. Его лицо ничего не выражало, руки были опущены, глаза прикованы к портрету. Он словно ждал, чтобы кто-нибудь из нас заговорил – Катарина, Мария Тинс или я.
Я остановилась в дверях. Корнелия осталась позади меня. С того места, где я стояла, мне не было видно портрета.
Наконец заговорила Мария Тинс:
– Что ж, девушка, моя дочь хочет знать, как у тебя оказались ее серьги.
Она произнесла это так, словно не ожидала от меня ответа.
Я вгляделась ей в лицо. Она ни за что не признается, что помогла мне достать серьги. И он тоже. Что же мне сказать? И я не стала ничего объяснять.
– Ты украла ключ от моей шкатулки и забрала серьги?
Катарина словно хотела убедить саму себя, что именно так все и было. Ее голос дрожал.
– Нет, сударыня.
Хотя я знала, что всем будет легче, если я скажу, что украла серьги, я не собиралась себя оговаривать.
– Не лги! Служанки всегда обкрадывают хозяев. Ты взяла мои серьги.
– Вы смотрели в шкатулке, сударыня? Может быть, они там.
На минуту Катарина смутилась. Она, конечно, не проверяла шкатулку с тех пор, как увидела портрет, и понятия не имела, там серьги или нет. Но ей не понравилось, что я задаю вопросы.
– Молчать, воровка! Тебя посадят в тюрьму, и ты много лет не увидишь солнца.
Она опять дернулась. С ней что-то было не в порядке.
– Но, сударыня…
– Катарина, не взвинчивай себя, – перебил меня хозяин. – Как только картина высохнет, Ван Рейвен ее заберет. И на том дело и кончится.
Он тоже не хотел, чтобы я сказала правду. Никто не хотел. Мне было непонятно, зачем они позвали меня наверх, если все так боятся услышать, что я скажу.
А я могла бы сказать: «Знаете, как он смотрел на меня, пока писал портрет?»
Или: «Ваша мать и муж сговорились между собой и обманули вас».
Или: «Ваш муж касался меня в этой самой комнате».
Они не знали, чего от меня ожидать.
Катарина была неглупа. Она понимала, что я не крала серег. Она хотела представить дело именно так, хотела приписать всю вину мне, но этого не получалось. Она повернулась к мужу:
– Почему ты ни разу не написал мой портрет?
Они молча смотрели друг на друга, и я в первый раз заметила, что она выше его и в какой-то мере прочнее.
– Ты и дети не имеете отношения к искусству, – сказал он. – Это другой мир.
– А она имеет? – визгливо закричала Катарина, дернув головой в мою сторону.
Он не ответил. По-хорошему Марии Тинс, Корнелии и мне следовало бы быть на кухне, или в комнате с распятием, или где-нибудь на рынке. Такие вопросы муж с женой должны обсуждать наедине.
– И с моими серьгами?
Он опять не ответил, и это взбесило Катарину даже больше, чем его слова. Она затрясла головой. Ее кудри мотались вокруг ее ушей.
– Я не потерплю такого в собственном доме, – заявила она. – Не потерплю!
Ее взгляд упал на нож для палитры. Я вздрогнула и шагнула вперед в ту самую минуту, как Катарина метнулась к комоду и схватила нож. Что она сделает? Я остановилась в нерешительности.
Но хозяин знал, что она хочет сделать. Он знал свою жену. Она шагнула к картине, но он ее опередил и схватил за руку за секунду до того, как нож вонзился в портрет. Оттуда, где я стояла, мне было видно большой глаз и блеск сережки, которую художник нарисовал утром, и лезвие, сверкнувшее перед самым полотном. Катарина пыталась вырвать руку, но хозяин держал ее крепко, дожидаясь, когда она бросит нож. Вдруг она застонала, отбросила нож и схватилась за живот. Нож прокатился по плиткам к моим ногам, затем завертелся волчком, постепенно замедляя ход. Все глаза были устремлены на него. Когда он остановился, острие указывало на меня.
Все ждали, что я его подниму – ведь служанки для того и существуют, чтобы поднимать вещи, оброненные их хозяевами, и класть их на место.
Я подняла голову и встретила взгляд хозяина. Несколько секунд я смотрела в его серые глаза. Я знала, что вижу их в последний раз. Никого другого я не видела.
Мне показалось, что в его глазах мелькнуло сожаление.
Я не стала поднимать нож. Я повернулась и вышла из мастерской, спустилась по лестнице и, оттолкнув Таннеке, вышла на улицу. Я даже не взглянула на детей, которые, как я знала, сидели на скамейке. Не взглянула я и на Таннеке, которая наверняка рассердилась за то, что я ее оттолкнула. Не взглянула я и на окна второго этажа, откуда он, может быть, смотрел на улицу. Я побежала по Ауде Лангендейк, потом через мост по направлению к Рыночной площади.
Бегают только воры и дети.
Я добежала до центра площади и остановилась возле выложенного плитками круга с восьмиконечной звездой посередине. Я могла направиться по любому из восьми направлений, куда указывали ее лучи.
Я могла вернуться к родителям.
Я могла отыскать Питера в мясном ряду и сказать ему, что согласна выйти за него замуж.
Я могла пойти к дому Ван Рейвена – он с радостью примет меня.
Я могла пойти к Ван Левенгуку и воззвать к его снисхождению.
Я могла отправиться в Роттердам на поиски Франса.