Маг в законе. Том 2 Олди Генри
Садись по-человечески!
– Добрый утро, Эрьза-сан, – сказал маэстро Таханаги, кланяясь из своего неудобного положения. – Ждать его светрость?
Ты улыбнулась старику: за смешной акцент, за ласковую вежливость, скрывающую безразличие змеи, за цивильный костюм, на два размера больший, чем требовалось.
– Вы правы, мой милый господин Таханаги. Чтобы увидеться с мужем, жена вынуждена вставать ни свет ни заря и ехать к месту его службы. А потом долго-долго ожидать, пока «его светрость» кончит распекать своих питомцев. Скажите, это правильно? у вас на островах так бывает?
Маэстро Таханаги очень серьезно задумался. Безбровые складки над глазками-щелочками сошлись к переносице, скулы выпятились, отвердели двумя костяными желваками. Сейчас айн сильней всего походил на больную, отжившую свое, но еще опасную птицу: бросится на добычу? передумает? затянет взгляд тонкими пленочками, опять уйдя в дрему?!
Нет, ответил. Пожевал губами:
– У нас бывать. Всегда бывать. Муж дерать деро; жена – ждать. Дорго-дорго. И никогда не бранить. Иначе муж бить жена и ходить к гейша. Садитесь, Эрьза-сан. Будем ждать вместе.
Напротив, по ту сторону второго плаца, плясал с кривой дагестанской шашкой унтер Алиев. Ему изрядно досаждала четверка портупей-вахмистров со второго курса, вооруженная учебными эспадронами. Утоптанная земля площадки взрывалась фонтанчиками пыли, облав-юнкера – завтрашние выпускники! – старались изо всех сил, норовя достать, дотянуться всерьез, сдать наконец вожделенный зачет; но Алиев с бесстрастием горца, помноженным на невозмутимость облавного жандарма, игнорировал их потуги.
Из всех живых существ на свете он признавал лишь свою шашку, заветное сокровище предков; вот с ней и плясал.
А остальное – досадная помеха.
Двоечники.
– Садитесь, Эрьза-сан. У вас говорить: в ногах правда нет.
Боже! – ты едва успела опомниться. Хороша была бы княгиня Джандиери, жена начальника училища, присев на корточки рядом со стариком! Давняя, острожная привычка: когда-то ты часами могла сидеть вот так, в бараке, слушая душещипательные истории товарок или сама рассказывая здесь же придуманные байки.
Нет, спасибо, мы лучше на скамеечку…
В профиль маэстро Таханаги вдруг напомнил тебе истрепанный лист пергамента. Буквы давно стерлись, смысл написанного темен, еле-еле проступает царапинами, следами чаек на песке; но основа крепка по сей день. Шалва Теймуразович рассказывал: с этим коротышкой он впервые познакомился в Мордвинске, где старый айн многому научил господина полковника… тогда еще полуполковника.
Чему именно – об этом Джандиери предпочел умолчать.
Но по вступлении в должность он телеграммой предложил маэстро Таханаги должность преподавателя гимнастики и весьма приличное жалованье.
От добра добра не ищут: старик переехал в Харьков за казенный счет. А ты всегда подчеркнуто вежливо, с приязнью относилась к маэстро – потому что он напоминал тебе о днях, которые ты хотела забыть навсегда. Ведь он ни в чем не виноват, маленький азиец; не его вина, что при виде пергаментного личика тебе мерещится изуродованное лицо Ленки Ферт на мраморе стола…
– Спокойнее! Спокойнее, я сказал!
Вспотевшие облав-юнкера и впрямь стали заводиться. Раскраснелись; лица исказила одинаковая гримаса. Один, самый рослый, кинулся было напролом, получив обидный удар плашмя по филейным частям тела; Пашка Аньянич (и здесь без него не обошлось!), решив сойтись с треклятым дядькой-наставником поближе, шлепнулся боком в заросли шиповника, отделявшего площадку от решетчатой ограды.
Остальные почли за благо отступить.
– Делай как я! Спокойнее! Не к лицу… вам… будущим офицерам…
– Дыхание сбирось. – Маэстро Таханаги с сожалением покивал головой. – Господин Ариев много говорить. Много говорить – маро дышать. Маро дышать – маро жить.
– Но ведь он прав. Не так ли, маэстро? Гнев, ярость – вы полагаете их добрыми помощниками?
На самом деле ты лукавила. Кривила душой. Гнев, ярость, прочие сильные чувства… Это для других, не для облавников. В каждом из них с детства живет свой унтер Алиев, в опасную минуту подавая голос: «Спокойнее! Спокойнее, я сказал! Делай как я!» И этого внутреннего Алиева пестуют в десять рук: не к лицу будущим офицерам Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар» хохотать до слез, рыдать взахлеб, биться в истерике, выказывать гнев, любить без памяти…
Неприлично.
Достойно порицания.
Стыдно.
Всякий преподаватель говорит об этом по сто раз на дню; вон Пашку многажды сажали в карцер за «вульгарность поведения», на хлеб и воду.
А как он заразительно смеялся на первом курсе, еще до Рождества… отучили.
Наверное, это правильно. Тем, кто избран для служения Их Величествам, Букве и Духу Закона, для служения бессменного и верного, следует забыть о страстях житейских. Разучиться лелеять обиду, желать почестей; взыскивать славы. Например, армейцы (даже самые занюханные пехотные «армеуты» из городков N) исстари терпеть не могут жандармерию. Особенно элитных «Варваров». Смешно: в этом они тесно сходятся с магами в законе, сами того не подозревая. А сколько дуэлей случалось из-за категорического нежелания военных допускать жандармских офицеров в Офицерские собрания! Хоть кол им на голове теши, хоть переводом на Кавказ стращай…
Старый айн нахохлился; по-птичьи скосился на тебя:
– Эрьза-сан удиврять Таханаги. Сирьно-сирьно. Муж – самурай; жена – самурай. Все видеть, все понимать. Зачем спрашивать, есри знать заранее?
– Делай как я! – Облав-юнкера, запыхавшись, сбились в кучку вне досягаемости неуязвимого Алиева. Унтер же творил кривым клинком замысловатые петли, по-видимому, что-то объясняя. Смуглое лицо Алиева напомнило тебе африканскую маску: чтобы хоть одна черточка дрогнула, сдвинулась с навеки отведенного места, требуется по меньшей мере вмешательство закаленного резца.
Второкурсники переглядывались, кивали, успокоившись и вернув способность здраво размышлять; тебе же урок Алиева был безразличен.
С точки зрения фехтования.
У тебя здесь другой интерес, Княгиня.
Отчего у тебя, у почтенной дамы, – у Дамы!.. – спирает дыхание, когда ты украдкой наблюдаешь за сим зачетом? За схваткой? – нет, все-таки зачетом… Отчего бубновая масть вскипает тяжким крапом и хочется либо уйти, быстро и не оглядываясь, либо, напротив, впиться взглядом, словно пиявка – взглядом, душой, Силой, дабы понять: что происходит?!
С ними?
С тобой?!
С желтым айном, сидящим на корточках, как сидит ответ перед вопросом, непроницаемо глядя вперед?!
Нервы, нервы…
– Дома, на островах, вы были воином, маэстро? Знатным воином?
Верхняя губа айна вздернулась, обнажив желтые зубы.
Так он улыбался.
– Эрьза-сан бить без промах. Таханаги быть бедный ронин. Самурай без господин. Без деньги. Без семья: жена умирать, дочь умирать. Без чести: Таханаги топтать честь рода, рюбить жена-дочь, не хотеть харакири. Наниматься рыбак; маро-маро контрабанда. Потом ваш Хабар-город, Мордвин; Хар-а-ков. Таханаги – бродяга; ворчий паспорт. Унтер Ариев-сан – воин. Верикий воин. Он знать борьшой мудрость: «Дерай как я!» А макака-Таханаги знать всякий вздор: «Дерай как я и ты!»
– Вы шутите, маэстро?
– А вы, Эрьза-сан? Почему вы не ехать в ваш особняк, на Сумская урица? Почему вы сидеть с бедный Таханаги? Почему не ждать господин порковник дома, на мягкий татами?
– Ну… – Положа руку на сердце, ты растерялась. – Послушайте, маэстро: ведь вы сами минутой раньше предложили мне: «Садитесь!»
Айн стал кланяться: мелко-мелко, будто зерно клевал.
– Не обижаться, Эрьза-сан! Простить Таханаги. Я сказать: «Садиться!» Ариев-сан сказать: «Дерай как я!» Вы дерать как я: садиться. Марьчики дерать как верикий воин Ариев-сан: рубить катана. Это хорошо. Все дерать как я; все – я. Торько я ручше всех: я – я, а они – как я.
Старик беззвучно затрясся, перхая горлом.
Так он смеялся.
– Вас учили по-другому, маэстро?
– Да, Эрьза-сан. По-другому. Я – ручше всех; я ручше мой учитерь.
– Лучше? У вас был плохой учитель?
– Вы не понимать. – Смех пропал, как не бывало, и птица пропала. Вместо нее остался человек, крайне пожилой человек, которого не понимают чужие люди; и скорее всего никогда не поймут. – Все, кто сметь говорить: «Такеда Сокаку прохо учить!» – все умирать. Я быть ученик Такеда Сокаку. Он – хорошо учить. Я – ручше. Иначе – смерть.
– Чья? Ваша? Вашего учителя? Ваших врагов?!
– Смерть, высокий искусство, Эрьза-сан. Есри ученик не ручше учитерь – смерть высокий искусство. Вы смотреть: я – учитерь, вы – ученик…
Пухлая лапка айна деликатно, но цепко взяла тебя за запястье, сдвинув к локтю гранатовый браслет. Подарок Джандиери к годовщине свадьбы.
– Я брать вас. Держать. Вы хотеть свобода. Вы брать вот здесь и нажимать вот так…
Говоря, маэстро умело манипулировал твоей второй рукой. Накрыл твоей ладонью свою, чуть подвинул; ты ощутила под большим пальцем впадинку на сгибе айнской кисти.
– Вы давить и поворачивать. Я страдать; я отпускать. Теперь вы. Сами.
Он снова взял тебя за руку. Вспоминая, оживляя память тела, ты накрыла, взяла, нажала и повернула. Вышло скверно. Маэстро никак «не страдать» и меньше всего «отпускать». Еще раз. Уже лучше. Но профессиональная хватка старика, будучи предельно аккуратной, все-таки напоминала кандалы.
– Не дерать, как я, Эрьза-сан. Дерать как я – и вы. Вместе.
Маэстро Таханаги на миг отпустил тебя, прокашлялся – и снова потянулся к твоему запястью. На территории училища тебе было тяжело работать, сказывалась общая аура, но сам айн не был «Варваром»; а значит…
Отвести глаза удалось не вполне.
Старик промахнулся, но успел вернуть движение обратно, зацепив тебя пальцами на излете. Вспоминая азийскую науку, ты взяла, надавила и повернула, добавив крохотную мелочь.
В миг поворота айну показалось: мякоть его ладони пронзила раскаленная докрасна игла.
Нет, он не крикнул.
Просто отпустил.
– Эрьза-сан – верикий ученик. Она ручше старый Таханаги. Она дерать как он; и как Эрьза-сан. Выходить много ручше. Много-много. Это жизнь высокий искусство. А это, – айн кивнул в сторону унтера Алиева, – смерть. Красивый, почетный смерть. Харакири. Вы понимать?
Ты встала со скамеечки и тронула твердое, совсем не старческое плечо маэстро.
– Спасибо, – сказала ты. – Спасибо за науку.
– Вам спасибо, Эрьза-сан. Теперь айн иметь ученик. Настоящий ученик. Который ручше учитерь…
От площадки вновь послышался звон клинков. По счастью, «нюхачи» были слишком заняты объяснениями Алиева, чтобы отловить твой мелкий «эфир». Глупо, Княгиня! – не следовало бы привлекать внимание, тем паче на территории училища.
Или отловили? просто виду не подали?!
Заметки на поляхОчень трудно увидеть что-то в узких глазах айна. Но если очень, очень постараться, то встанет из тумана:
…гора.
Нет, не просто гора – вулкан. Потухший вулкан. Бывший. Взбегают вверх по склонам низкорослые сосны, курчавятся темной зеленью, словно шерсть невиданного зверя. Выше, выше… закончились сосны. Голый камень – безучастный к дождю и ветру, солнцу и снегу. Еще выше. Белая снежная шапка венчает конус вулкана. Стылая, холодная мудрость старости.
Но если задрать голову, да так, чтоб шапка свалилась, – видите? Над самой вершиной, в прозрачной небесной голубизне курится тонкая струйка дыма.
Таится огонь в недрах.
Ждет.
Первый год жизни в качестве негласного сотрудника (в качестве жены Циклопа? смешно…) ты никак не могла преодолеть внутренний порог.
Нервничала.
– Эльза Вильгельмовна! голубушка! позвольте открыто, по-стариковски – все хорошеете, душенька!..
– Полно вам насмешничать, Антон Глебович!..
Боялась.
– Р-рота! Р-равнение напр-р-раво! на ее светлость!..
– Ах, мальчики! милые мои мальчики!..
Вздрагивала невпопад.
Старалась чаще заезжать в училище – якобы за мужем, якобы страстная, вздорная любовь на закате дней! – чаще бывать в присутствии старших преподавателей, господ облав-юнкеров… Улыбалась, скрывая тошноту; болтала о пустяках, когда хотелось бежать куда глаза глядят; кокетничала напропалую, мечтая об одном – домой, рухнуть пластом на кушетку, и…
Привыкала.
Любой маг бессилен в присутствии «Варвара». Добро б лишь он сам, облавной жандарм, цепной пес империи, был неуязвим для эфирного воздействия! – тогда можно было бы преградить ему путь другими, обычными людьми, отвлечь, задержать… уйти.
Нет.
Наверное, так действует на кролика взгляд удава. Опускаются руки, цепенеют; вместо Силы в животе скребется крыса ужаса; миг, другой, и сам ринешься в пасть с облегчением: прими, Господи, душу… не могу больше!
– Ваша светлость! Господин полковник просили уведомить: вынуждены задержаться по работе!
– Опять? Нет, это невыносимо…
Джандиери не торопил. Как-то обмолвился:
– Подожди. Когда сложится, тогда сложится.
У Друца «сложилось» почти сразу: на пятый месяц Валет уже вовсю балагурил с дядьками-наставниками, стрелял папироски у облав-юнкеров, душеспасительно беседовал с отцом Георгием и шутил заказанные ему полковником шутки.
Зарубки на рукояти кнута делал: восемь «нюхачей» помог выявить, за двоих Циклоп лично хвалить изволили, с глазу на глаз, в кабинете!
Значит, две зарубки – поглубже.
Ты завидовала рому. И однажды…
– Здравствуйте, Эльза Вильгельмовна!
Они стояли у входа в Оперный театр, на углу Екатеринославской улицы и Лопанской набережной. Двое: курсовой офицер Ивиков, как и Джандиери, бывший облавник – и преподаватель фортификации, чью фамилию ты забыла, а облав-юнкера звали его Барбет.
– Добрый вечер, господа! Кто сегодня дирижирует? Вильбоа?
Мужчины переглянулись.
– Видите ли, Эльза Вильгельмовна… Уж простите нас, солдафонов! Мы, собственно, проветриться вышли!..
Две руки одновременно указали наискосок через Екатеринославскую, на вход в ресторацию «Богемия».
Был март, с крыш капало; орали коты, мня себя итальянскими тенорами; готовился дирижировать оркестром знаменитый Вильбоа, автор романсов и оперы «Параша», – а ты смотрела на Ивикова и Барбета, чувствуя с изумлением: сложилось.
Могу.
Их самих – нет; но в их присутствии – да.
– Не увлекайся, – осадил тебя Джандиери, когда ты рассказала ему обо всем. – Через неделю станем тебя пробовать. И только с моей санкции: место, время, сила воздействия… Кстати, Ивиков в курсе твоего прошлого.
– Кто еще в курсе? – спросила ты, отвернувшись.
Князь промолчал.
А ты, Княгиня, – с этого мартовского вечера ты стала внимательней приглядываться к господам облав-юнкерам и училищным офицерам, чувствуя новую, удивительную свободу.
Все время казалось: это важно.
Это нужно.
Еще б знать: кому важно? для чего нужно?!
Преодолевая странное отвращение, ты посмотрела через плац. Раньше смотрелось куда легче; теперь же словно второй Таханаги вцепился сзади в голову, мешая шее ворочаться.
Знаешь, Княгиня… нет. Ничего-то ты не знаешь.
И врут умники-философы, утверждая, что нельзя дважды войти в одну реку! – вон она, река, и плещутся в ней по второму разу унтер Алиев с шашкой, портупей-вахмистры с их намерениями сдать зачет любой ценой. Все как раньше. Но что-то изменилось: малозаметно, плохоуловимо, и Сила тебе не поможет разобраться в изменениях облав-юнкеров, сокрытых от мага призрачной броней.
Смотри внимательней, Княгиня!
Просто смотри, без финтов…
Ты смотрела, понимая: сдадут. Еще миг, и унтер кинет оружие в ножны, остановив урок. На сей раз – сдадут. Взвизгивают эспадроны, притоптывают сапоги, бранится по-аварски кривая шашка…
«Поняли, желторотики?» – это шашка спрашивает.
«Да…» – это эспадроны отвечают.
Что поняли? в чем разобрались? о каких материях речь ведут? – не для тебя сказано-отвечено, девочка моя. Одно ясно: облав-юнкера фехтованию учатся, а тебе иное кажется – непотребство творится на площадке, чудовищное, противоестественное.
Унтер Алиев, чему парней учишь?!
– Мой учитерь говорить, когда пить горячий сакэ много-много… Он говорить: «Самурай надо писать стихи! Иначе не самурай; иначе демон Фука-хачи!» Вы писать стихи, Эрьза-сан?
Слова пришли сами:
- – Я была.
- Я однажды узнаю,
- Зачем я была.
Старик почмокал губами, будто пробовал на вкус сказанное тобой.
– Вам не надо узнать, Эрьза-сан. Вы – знать. Сейчас; здесь.
– Да, – машинально ответила ты, пытаясь не отвернуться от облавников; не спрятать голову в песок, подобно глупому страусу.
И встретилась взглядом с Алиевым, секундой раньше прекратившим бой.
С Пашкой Аньяничем, лихим портупей-вахмистром.
С тремя облав-юнкерами.
С четверкой мужчин, жандармов из Е. И. В. особого корпуса «Варвар»: один – бывший, трое – будущих.
С четверкой «Варваров», ибо нет меж них бывших и будущих.
Захотелось исчезнуть. Вжаться в стену административного корпуса. Забиться под скамейку; встать за спину старого айна.
Последний раз такие ощущения ты испытывала при аресте в Хенинге; помнишь?!
Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет не спеша, и вся твоя Сила, удесятеренная Ленкой Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню «Варвара», жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем Отделении.
Пусто.
Холодно.
Некому петь кочетом.
Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка…
…Оно пришло рывком, понимание.
По-волчьи бросилось на добычу.
Как же ты не видела раньше: вот, вздымаются молодые груди, капли пота густо усеяли лбы, щеки, переносицу, красные пятна еще не угасли на скулах – но зачет сдан! Тела еще гасят физическое возбуждение, принуждая кровь размеренно струиться по жилам; но в душах возбуждения нет. Умер порыв; сдох шелудивым псом под забором, оставив сухой расчет своим наследником. Где ярость? обида? кураж где?!
«Делай как я! Спокойнее! Не к лицу… вам… будущим офицерам…»
Результат налицо.
Теперь всегда, в бою или на дуэли, близ аула Ахульго или на окраине Севастополя, они будут рубиться – спокойно.
Не бесстрастно, о нет!.. равнодушно.
«Самурай надо писать стихи! Иначе не самурай… иначе демон Фука-хачи!..»
Скакать на лошади; изучать фортификацию; стрелять из пистолета; любить женщину, мать, сына; ловить преступных магов, навеки облачась в свою призрачную броню, – равнодушно.
С равной… ровной душой.
Со второго этажа, из окна своего кабинета, на тебя укоризненно смотрел Циклоп.
Лоб почесывал.
VI. Друц-лошадник, или Бес в ребро
Спасай взятых на смерть, и неужели откажешься от обреченных на убиение?
Книга притчей Соломоновых
С утра все шло наперекосяк. Начался этот самый «перекосяк» с балагана: первый же доброволец из «щеглов» лихо кувыркнулся со спины гнедого трехлетки по кличке Гнедич. Надо сказать, кличка подозрительно смахивала на фамилию. И норов у жеребца был соответствующий: не злой, но ханжески-фамильярный. Протоиерейский норов. Взятки сахаром выпрашивал. А также большой был мастак надувать брюхо, дабы подпруга вскоре ослабла, и…
Ба-бах!
«Щегол» в пыли, Гнедич над ним, и в ухо фыркает: вставай, сын мой, давай мне вкусненького! Ах, не встаешь! – тогда я тебя, растяпу, зубами за воротник: подъем, кому сказано!
По рядам ехидные смешки гуляют. Не во множестве, как меж обычными желторотиками случается, грех напраслину возводить; но в количестве досадном. Будь на месте новичков господа портупей-вахмистры, в ста щелоках кипяченные, – бровью бы не повели; зато тебе, Друц, не до смеха. Вот ведь мимо фарта, баро! – тебе-то как раз хоть смейся, хоть плачь, вольному воля, а на «щеглов» напустился ястребом его рвение, Илларион Федотыч.
Изрядную выволочку учинил.
Не подобает, значит, будущим жандармским офицерам ржать, подобно длинногривым жеребцам или оболтусам-студентам, годным лишь морским свиньям клистиры ставить. Облавной «Варвар», рупь-за-два, должен быть сдержан и спокоен, чувств своих не выказывать (а лучше – вовсе не иметь таковых); над товарищем смеяться – чистый позор, и место ли таким пустосмехам в славном училище…
Смир-р-р-но!
Смех увял. «Щеглы» подтянулись, с каменными лицами внимая нотации Федотыча; дядька-наставник голоса не повышал, лишь время от времени лязгал глоткой, отделяя одну фразу от другой – словно затвор передергивал. А под конец своей воспитательной речи вдруг взял да и привел в пример тебя:
– Р-равнение налево! Извольте поглядеть: даже конюшенный смотритель хоть и штатский, а зубов не скалит. Потому как человек выдержанный и правильный. А вы… стыдно, господа!
Тебя же просто с утра хмурило, как небо перед грозой, – того гляди громыхнет меж бровями, и молоньи из глаз посыплются. Громыхнуло после, когда ты отчитывал нерадивых конюхов, прозевавших Гнедичеву шалость. Но «после» – оно и есть «после», а тогда, с утра, предстояло давить фасон перед облав-юнкерами, джигитовку обещанную показывать.
Всю упряжь, не доверяя больше никому, ты проверил самолично. Ворча, там подтянул, тут поправил – скорее для порядку, чем по необходимости.
– Готов, Ефрем Иваныч? – подошел сзади вахмистр; и ты впервые на самом деле не услышал его шагов!
– Так точно, Илларион Федотыч.
– Тогда, рупь-за-два, я им пару слов скажу напоследок. А как рукой отмашку дам – выезжай, значит.
Ты угрюмо кивнул.
Из головы не шел давешний разговор с отцом Георгием и вспышка раздражения у Акулины. Тебя душевно огорчало, что двое близких тебе людей рассорились из-за ерунды. Батюшка ли виноват? Акулька языкатая? беременность ее? – или вчерашняя «присуха» на даче?!
Если уж Княгиня отсушить не может…
Предчувствие грозы наползало отовсюду; буря вызревала, пронизывая воздух кипящим дыханием, близилась с каждой минутой. Ай, глупый ром! – ну давай пропустим грозу через себя, сделаем своей, сами грозой станем, увидим, поймем, разберемся…
Теплая волна лениво плеснула в животе (изжога мажьей удачи? содовой хлебнуть не хочешь?!) и бессильно откатилась обратно. Без толку. Пахнет жареным, горелым пахнет, а из чьего двора – не разобрать. Совсем плохой стал, баро, старый, бестолковый…
Правильный.
И отмашку Федотыча тоже проморгал. Пришлось вахмистру окликнуть тебя: эй, рупь-за-два!.. лишь тогда очнулся. В седло взлетел по-молодому, разом оставляя на грешной земле все тревоги-печали – конь! ты! небо! ну, и еще где-то там, далеко внизу, – бубен, в который бьют копыта.
Ветер шибает в лицо свежестью прохлады, щемящей полынью осени; и последней, невозможной свободой.
Серая вата неба – в клочья.
Земля под копытами – безумной каруселью, кровавым золотом осенних листьев, вздыбленных ветром.
Ай, мама, мчусь по небу, рассыпаю звезды-искры!.. Ай, по небу, ай, по жизни, жизнь промчится – ай, по пеклу!.. Нет коня Гнедича, нет Дуфуньки-рома – дивный китоврас из сказки, вдрабадан пьяный волей-волюшкой, баламутит землю с небом; хмель этот кружит голову не только тебе, но и стене живых мундиров – стоят! рты пораскрывали! едят глазами живой смерч! Сказку им не увидеть, на другое натасканы, слепы к сказкам, но что видят, того мундирам достаточно… Угомонись, Валет Пиковый! Не финти сверх меры! Пусть мальцы видят свой завтрашний день, нужное, к чему сами стремиться должны; пусть научиться захотят – а не опустят потерянно руки: «Ну, так я никогда не сумею!..»
Угомонился.
Урезонил себя.
Подавился финтом; надел на свободу уздечку.
Все правильно сделал, как и положено человеку казенному, а не лошаднику гулящему, у кого один ветер в башке свищет. Федотыч кивает одобрительно: молодец, значит!
Молодец так молодец. Вот только отчего тошно молодцу? Будто сам себя влет сбил, заарканил, взнуздал…
Ай, мама!.. Сквознячком от господ облав-юнкеров потянуло. Заныло в крестце; хрустнули суставы. Каторга в душе плеснула, обдала зябким воспоминанием. А двое из первой шеренги с ноги на ногу переступили. Конопатый правофланговый за живот волей-неволей ухватился – брюхо пучит, что ли? вот незадача! – а рядом у красавчика, у дамского угодника, щеку нервным тиком дернуло.
Ноздрями оба трепещут; глазами вокруг себя шарят, будто видели тень шалую, невозможную, да учуять-разглядеть опоздали – чью?!
Зато друг Федотыч все, что ему надо, разглядел.
Взял, рупь-за-два, на заметку.
Быть парням «нюхачами».
– …быстро ты сегодня, Иваныч. Выдохся, а?
– Да просили тут не увлекаться. – Кривая ухмылка в ответ. – Вспомнить бы: кто просил? А, Федотыч?..
– Спасибо, Иваныч. Уважил. Не горюй, на твой век что коней, что парней… Гляди, никак из училища скачет кто?!
– Конюшенного смотрителя Вишневского к господину полковнику! Велено прибыть без промедления!