Подарок для Дороти (сборник) Дассен Джо
Предисловие
Джозеф Айра Дассен родился в Нью-Йорке, провел детство в Лос-Анджелесе и отрочество в Европе (Англия, Франция, Швейцария). В 1957 году, сдав в Гренобле экзамен на степень бакалавра, он переезжает в Энн-Арбор, городок рядом с Детройтом, где расположен один из самых престижных в Соединенных Штатах Мичиганский университет. И после собеседования поступает туда по итогам успеваемости. Той осенью Джо исполнится восемнадцать лет.
До этого он жил в пансионе в Женеве. Его родители недавно развелись. Отец, сделавший с нуля карьеру во Франции, после того как был изгнан из Голливуда во времена маккартизма, живет с актрисой Мелиной Меркури в отелях, мотаясь между Афинами, Парижем и Нью-Йорком. Он недавно добился успеха благодаря гангстерскому детективу «Мужские разборки», получившему премию Каннского фестиваля за лучшую режиссуру, и вскоре ему предстоит познать новый кинематографический триумф с комедией «Только не в воскресенье».
Джо, принятый сразу на третий курс, радостно и жадно открывает для себя жизнь в американском кампусе с его свободой и новыми возможностями, занимается множеством дел и заводит разнообразные знакомства.
В ту эпоху американский образ жизни еще предстает во всем своем блеске (по крайней мере, в средствах массовой информации), обещая материальный комфорт своими холодильниками и красивыми автомобилями, которые будто бы делают роскошь доступной для всех — настоящая сказка для подавляющего большинства людей в остальном мире, увязшем в муках преодоления последствий колониализма и гонки вооружений. Это апогей «Славных тридцатых», когда душевное спокойствие послевоенной Америки, обеспеченное превосходством ее идеалов и институтов, еще не нарушено разразившейся вскоре Вьетнамской войной. Но в ту же эпоху появляются и первые признаки грядущих проблем. Движение за гражданские права чернокожих наталкивается на расовую ненависть, которую только обострило постановление Верховного суда, объявившего неконституционной сегрегацию в общественных школах, и решение президента Эйзенхауэра ввести национальную гвардию в Литл-Рок, чтобы заставить уважать это постановление. «Холодная война» принимает неожиданный оборот с запуском Советским Союзом первого искусственного спутника, что ошеломило и встревожило «свободный мир». А тут еще битники сеют первые семена радикального недовольства обществом потребления среди молодежи, которая непонятно почему отказывается от радужного будущего, которое ей сулят.
Отец Джо Жюль (Джулиус) Дассен посылает слишком мало денег своему сыну. Внеся плату за обучение, Джо с трудом перебивается и вынужден хвататься за любую работу, приносящую хоть какие-то гроши. А поскольку он не может позволить себе членство в одном из традиционалистских братств, к которым принадлежали обеспеченные студенты, то селится в «коопе», своего рода маленькой общине, члены которой сокращают расходы, по очереди делая покупки, готовя, моя посуду, занимаясь уборкой и стиркой. Однако европейское воспитание и семейное наследие (его мать Беатрис была виолончелисткой, ученицей Пабло Касальса), а также собственные вкусы и пристрастия влекут его к наиболее артистической, интеллектуальной и космополитичной части студенческого сообщества, оживляющей маленький городок.
Его лучшие друзья по «коопу» — двое чернокожих, Эл Янг, который через несколько лет уедет в Калифорнию, где станет признанным поэтом, и Билл Мак-Адо — этот вернется в Нью-Йорк и примкнет к «Черным пантерам», за что и угодит в тюрьму. С ними и несколькими другими Джо поет и исполняет на гитаре песни в стиле блюз и фолк — традицию этой народной американской музыки возродили музыковеды Джон и Алан Ломаксы и такие певцы, как Вуди Гатри, Лидбелли, Пит Сигер и Боб Гибсон; она пользовалась тогда необычайным успехом у молодежи, а вскоре ее вознесет на небывалую высоту Боб Дилан. Порой Джо с друзьями выступает на сцене. Чтобы заработать немного на карманные расходы, он также поет субботними вечерами в кафе вместе с одним французским студентом-математиком[1] , который с его подачи присоединился к «коопу». Вскоре они поселятся в маленьком домике вместе с Биллом Спенсером, деревенским парнем из Северного Мичигана, мечтавшим стать писателем, и молодым швейцарским физиком Бернаром Левратом. Культурная жизнь в Энн-Арборе бьет ключом. Студенты ходят смотреть фильмы Бергмана и Годара в городской кинотеатр экспериментального киноискусства, слушают гастролирующих музыкантов и общаются с ними после концертов. Так Джо знакомится с совсем юной и очаровательной певицей Джоан Баэз, легендарным классическим пианистом Гленом Гульдом, со звездами современной музыки Джоном Кейджем, Лучано Берио, Мортоном Фелдманом; он очень подружился с композитором Гордоном Мумма и художником Энди Аргиропулосом. Ему также представлялся случай поболтать с известными писателями, приезжавшими для участия в семинарах, — Нельсоном Олгреном, Гором Видалом, Уильямом Стайроном. Но, как и у многих молодых людей того поколения, его литературным героем стал таинственный Джером Сэлинджер, автор культовой книги «Над пропастью во ржи».
Джо не привлекало обучение «настоящим профессиям», к которым стремились студенты-конформисты, богатые папенькины сынки из братств, — медицина, право, инженерное дело, бизнес. Будучи принят новичком-третьекурсником на факультет гуманитарных наук, он должен выбрать университетскую специализацию, и он выбирает этнологию, которой давно и страстно увлекался. Тем не менее, изучая у авторитетных преподавателей археологию и культуру индейцев хопи из штата Нью-Мексико, он втайне лелеет мечту стать писателем и много пишет, черпая материал в своем автобиографическом багаже. Так появляется на свет несколько рассказов, которые он дает читать друзьям. Один из них даже удостоился литературной премии, что позволило автору опубликовать его в университетском журнале «Generation» («Поколение»).
После дипломной работы на степень магистра Джо Дассен оставил и этнологию, и свои литературные опыты, которые в конечном счете могли бы стать многообещающим началом карьеры романиста. В свои парижские годы он, правда, написал роман и несколько рассказов, но, став известным эстрадным певцом, которого по-прежнему любят во Франции, наверняка просто не имел времени, чтобы писать. Однако есть свидетельства, что в сорокалетнем возрасте, незадолго до рокового инфаркта, оборвавшего его жизнь, он говорил, что не хочет оставаться на эстраде до старости, и был решительно настроен покинуть шоу-бизнес ради того, чтобы целиком посвятить себя литературе. Здесь представлены юношеские произведения Джо Дассена — спустя более полувека после написания и более трети века после его безвременной кончины. Так они и пролежали все это время — забытые, почти неизвестные публике и по большей части неизданные (за исключением двух новелл, опубликованных на английском языке в университетском журнале Энн-Арбора году примерно в 1960-м). Еще один рассказ лежал у его американской подруги Дороти Шеррик и выплыл лишь совсем недавно, после того как она списалась с сыном Джо в «Фейсбуке» и выслала ему произведение отца.
Джо был упорным тружеником, перфекционистом, который наверняка захотел бы еще раз перечитать эти тексты перед публикацией. Но даже такие, как есть, они не утратили ни своей силы, ни свежести, свойственной восприятию совсем молодого, щедро одаренного человека, еще колеблющегося на пороге взрослой жизни перед открытием других людей и самого себя, в поисках своих корней, своего пути, своего стиля, — как это было с любым молодым человеком в начале шестидесятых годов. Юность и сейчас такая же. И будет такой всегда.
Ришель Дассен и Ален Жиро
Семейный сбор
Известно, что во все времена и во всех странах семейные истории — этот воистину становой хребет литературы — служат основой большинства рассказов и романов, бесчисленных комедий и трагедий. И надо еще суметь, оттолкнувшись от них, придумать свою собственную.
Джо Дассен был прирожденным рассказчиком, обожавшим расцвечивать повествование подробностями (и даже изображать в лицах). Сочиняя эту новеллу, когда ему едва исполнилось двадцать лет, он словно открывает, совершенно стихийно и естественно (но используя ее с удивительной зрелостью), творческую струю Джона Фанта, Филипа Рота или Габриеля Гарсиа Маркеса, хотя в то время ни один из этих авторов не был ему известен, да и вообще известен.
Герой этого рассказа — его дед со стороны отца, молодой одессит, который, спасаясь от погромов, в начале ХХ века добрался до Нью-Йорка.
Согласно семейному преданию, когда его регистрировали в пресловутом иммиграционном центре на Эллис-Айленде, неподалеку от статуи Свободы, на вопрос: «Как ваша фамилия?» — он ответил: «Одесса», решив, что его спрашивают, откуда он родом. Чиновник же, толком не расслышав, написал в бумагах «Дассин». Перенеся трагикомические эпизоды подлинной американской одиссеи Дассенов в семью выходцев из Калабрии, Джо пишет рассказ «Семейный сбор», где образы его дядюшек, дедушек, бабушек и родителей — такие, какими они запомнились ему с детства, — обретают новую жизнь.
Написать этот рассказ Джо попросила Дороти Шеррик, его подруга во времена Энн-Арбора, — в качестве подарка на день рождения. Он преподнес ей рукопись, снабженную краткой запиской, которая показывает, что, несмотря на все очарование этой новеллы, ее живость, трогательный юмор и суровую печаль в финале, сам он не был ею полностью удовлетворен. Быть может, не без противоречий и некоторой притворной скромности он написал следующее: «Здесь, моя милая, нет ничего, кроме, собственно, первоначального порыва, хотя я уже выбросил почти двадцать страниц. Я столько возился с этим рассказом на прошлой неделе, что дошел до ненависти к каждому его слову, хотя, если говорить серьезно, мне кажется, что там есть неплохие места».
У моего отца было пять братьев. И он, и моя мать, пережив некоторые неприятности с возвратом эпохи процветания [2], часто с волнением рассказывают о старых добрых временах Депрессии, когда сыновья Бонани были грозой и славой территории, простиравшейся между надземным метро и Ист-Ривер, между Хаустон-стрит и Дилэнси-стрит.
Разумеется, все это происходило после ухода Папи Бонани с подлой Этель, чье имя всегда произносили в нашей семье шепотом.
Бонани приплыл из Калабрии в трюме корабля в возрасте восемнадцати лет, позаимствовав маленькую пачечку лир у каждого из членов, даже самых отдаленных, своей обширной семьи. В своей родной деревне Баньоли он был учеником брадобрея, а потому нашел работу в парикмахерской на Манхэттене — всего через четыре дня после того, как надул инспектора иммиграционной службы с помощью липового письма от вымышленного дядюшки, якобы ручавшегося за его денежное обеспечение. Письмо было написано неким учителем, который специализировался на корреспонденциях такого рода, и это стоило Бонани его жалованья за первые дни. Но через два года он уже стал собственником парикмахерского инвентаря, женатым человеком и отцом малыша, которого назвали именем того из родственников, кто одолжил ему наибольшую сумму на переезд в Америку.
Сухой закон обошелся с ним ласково. Он нашел сказочную работу у торговавшего ромом бутлеггера, ностальгирующего макаронника, который со своими итальянскими подельниками говорил исключительно по-английски и позволял себе немного расслабиться и поболтать на родном языке лишь со своим персональным цирюльником.
Бонани, осыпаемый умопомрачительными гонорарами, перевез жену в Бруклин-Хайтс и за пять лет настрогал ей еще четверых сыновей. Но тут босса в день его сорокалетия пришили из автомата в известном борделе, собственником которого он и являлся. Бонани, правда, нашел новую работу, брадобреем на подмену в большом парикмахерском салоне на двадцать пять кресел, в Нижнем Ист-Сайде, но судьбе было угодно, чтобы потеря синекуры случилась в самый неподходящий момент. Меньше чем через месяц разразился крах на Уолл-стрит, а последовавшая за ним Великая Депрессия среди самых своих безобидных злодеяний лишила его места подменного работника в парикмахерском салоне, поскольку штатные брадобреи, полные признательности за сохранение своих должностей в эти смутные времена, выражали свою благодарность замечательным усердием в труде.
Даже приобретя некоторый поверхностный светский лоск при общении со своим безвременно усопшим боссом, Бонани, в общем-то, сохранил вполне крестьянский взгляд на вещи: у Бога своя работа, у него своя. Из-за чего продолжение событий оказалось катастрофическим. Достигнув определенного возраста, Бонани почувствовал разочарование и неудовлетворенность, а главное, устал от своей жены. В конце концов он реализовал свою потребность в свободе, отбросив все нравственные обязательства перед семьей и убедив Этель бежать с ним в Нью-Джерси.
Насчет Этель никто ничего толком не знал. Много лет она была его любовницей и однажды даже навестила его дома, когда он болел, выдав себя за супругу брата одного товарища по работе. Дети запомнили ее до странности мужские повадки и губы точно лезвие бритвы.
Год или два Бонани делал спорадические попытки увидеться с детьми, но и он и они чувствовали себя во время этих все более редких встреч довольно неловко. В конце концов он мало-помалу совершенно исчез из их жизни.
Согласно семейной легенде, когда Мами Бонани наконец убедилась, что он ушел по-настоящему, она на три часа заперлась в ванной. Никто из ее шестерых сыновей так и не узнал, для чего: то ли чтобы выплакаться, то ли чтобы спокойно поразмыслить. Выйдя оттуда, она дала Питеру, старшему, пять центов, чтобы он купил газету и нашел себе работу среди объявлений. В конечном счете все они набились в двухкомнатную квартирку в Испанском Гарлеме, и вскоре даже самый маленький, Эдди, начал работать. Так, переезжая с места на место, они и пережили Депрессию, и это подарило мальчикам чувство семейного единства крепче закаленной стали. Позже они разъехались по разным концам страны, но братские узы, выкованные в те годы, навсегда сохранились.
Мой отец обосновался в Лос-Анджелесе, где нашел место преподавателя английского. Мы были очень близки с моим дядей Эдди и его семьей, которые жили в долине Сан-Фернандо, можно сказать, по соседству. И ни дня не проходило без того, чтобы мы не узнавали обо всем, что творилось в жизни других моих дядьев — Питера и Карно, оставшихся в Нью-Йорке, Ника, торговавшего мехами в Кливленде, и Джона, который занимался розничным сбытом спиртного в Детройте. И все-таки увидеть их всех вместе можно было нечасто.
Как раз один из таких случаев представился, когда отец получил повышение, став заведующим кафедрой английского языка в Высшей школе Мэрион Плейс. В порыве ностальгии мои дядья попытались перекрыть веревкой нашу маленькую улочку в Лос-Анджелесе, созвав соседей на празднество, как делали это в Нижнем Ист-Сайде. Результатом этой инициативы — кроме всеобщего похмелья — стал арест моего дядюшки Карно, правда, вскоре выпущенного под залог, собранный в складчину всеми его братьями. На следующее утро наш дом стал сценой их протрезвления, что сильно напоминало другой памятный день, пятнадцать лет назад, когда они вытащили Карно из участка на Дилэнси-стрит после того, как он сбил парик преподавателя гимнастики теннисной туфлей.
Другой случай, на сей раз в Нью-Йорке, предоставил выпускной вечер Мами Бонани, увенчавший ее занятия в вечерней школе. На вручение аттестата в общественную школу № 112 собралась, словно цыганский табор, вся семья. Благодаря клаке сыновей, их жен и отпрысков, толпившихся среди прочей публики в актовом зале, рукоплескания, встретившие Мами Бонани, были оглушительными и долгими. От смущения она слишком низко поклонилась представителю муниципалитета, а когда тот протянул ей заветный аттестат, вмазала ему в ухо влажный поцелуй. Во время последовавшего празднества Мами подарила каждому из присутствующих свой портрет с собственноручной подписью. На студийных фото сотня ее кило была задрапирована академической мантией, квадратная шапочка с помпоном, а отретушированные морщины слились в массивную гладкую маску. Я все еще храню доставшееся мне фото, несмотря на выраженную тенденцию с озадачивающей скоростью терять все предметы, касающиеся официальных торжеств. Но такие случаи были исключениями. В основном поводом для сборища всех моих дядьев все в той же гостиной неизбежно была кончина кого-нибудь из родственников. Например, один такой сбор дал мне знать о смерти двоюродного дедушки Анатоля.
Анатоль был старичок, никогда не приезжавший к нам без яблок для меня или для любого моего друга или кузена, которому случалось тут оказаться. Нельзя сказать, что в нашем доме не хватало свежих фруктов: моя мать в первые же дни своего замужества купила некую поваренную книгу, осененную воистину библейской славой, которая называлась «Давайте питаться правильно». Эта книга рекомендовала овощи, приготовленные на пару, слегка отваренное мясо и утверждала, что свежие фрукты предотвращают простуду, запоры, недостаток витаминов и болезни роста. Но Анатоль извлекал свои яблоки из-за подкладки пальто и раздавал их с такими невероятными фортелями, что они казались нам чем-то магическим, чем-то по-настоящему из ряда вон выходящим. Моей матери приходилось ограничивать потребление этих яблок так же, как она нормировала выдачу конфет, чтобы хоть немного уберечь наши желудки от расстройства.
Анатоль, несмотря на возраст, делал стойку на руках и голове у подножия лестницы и поощрял нас подбирать монеты, которые сыпались при этом из его карманов. А по особым случаям сооружал себе сандвич с куском мыла, положив его между двумя ломтями хлеба, и с аппетитом уплетал. Его смерть от приступа острого аппендицита надолго опечалила всю семью. Каждый из моих дядюшек по очереди заказывал службу за упокой его души, и даже мой отец, великий скептик в области религии, ходил ради этого в церковь; правда, он утверждал, что делает это лишь из-за братьев.
Честно говоря, для меня в смерти Анатоля не было ничего ужасного или фатального. Надо сказать, что его напудренные останки, проститься с которыми нас привели в траурный зал при кладбище, имели лишь смутное сходство с человеком, который набивал карманы медяками, а атмосфера траура в доме, хоть и весьма ощутимая, витала в нем как-то абстрактно и умозрительно, не слишком напоминая о личности двоюродного дедушки. К тому же смерть в семье в первую очередь означала, что состоится большой сбор, а для детей моего поколения сам факт, будет ли он созван ради рождественской трапезы или ради чьей-то кончины, был делом совершенно второстепенным.
Сердечность отношений между братьями Бонани почти на генетическом уровне передалась и их детям — мы ладили между собой гораздо лучше, чем ватага обычных кузенов. Истинная причина, почему мы ждали этих встреч с таким нетерпением, была проста: мы здорово веселились на каждых похоронах. Впрочем, даже у взрослых крепость семейных уз изрядно смягчала серьезность момента, и ветерок хорошего настроения, исподтишка овевавший их скорбные физиономии, здорово противоречил подобающему обстоятельствам выражению. Мрачное испытание, состоящее в том, чтобы пройти чередой перед гробом или бросить горсть земли в разверстую могилу, обнаруживало простую установку: родители учили нас, что все хорошее надо заработать, и мы чувствовали, что тут речь идет лишь об очень временной неприятной обязанности, которую требуют правила игры, а когда придет время, она уступит место удовольствию совместных увеселений. К тому же обычные похороны трогали меня куда меньше, чем похороны дедушки Анатоля. Он-то был по-настоящему близким родственником, и, хотя его личность и траурная церемония не слишком вязались друг с другом, по крайней мере его имя что-то мне говорило. В большинстве же остальных случаев — похорон нашей двоюродной бабки Иды, например, или какого-нибудь отдаленного кузена моих родителей — торжественность момента была совершенно искусственной, потому что (для меня по крайней мере) не ассоциировалась ни с каким реальным человеком.
Вот таким же неопределенным и двусмысленным обещанием неизбежного веселья, наподобие заявленных похорон, стало и неожиданное появление моего деда Бонани — это через восемнадцать-то лет, за время которых ни один из его сыновей не знал наверняка, жив он или умер. В общем, он вновь объявился среди живых и заявил о своем намерении вымолить прощение у своей жены — чистейший стиль сконфуженного мужа, который, сбившись с прямого супружеского пути, провел выходные на стороне.
В тот день я вернулся домой необычайно возбужденный, потому что для игры в оркестре младших классов выбрал аккордеон. Был в нашей классной комнате шкаф, к которому мы испытывали огромное влечение, поскольку никто никогда не видел его открытым, с тех пор как мы поступили в школу, а это вызывало немало вздорных домыслов насчет его содержимого. На самом же деле он был набит музыкальными инструментами, в основном дудками и бубнами, но оказался там также и притаившийся в шатком равновесии на верхней полке настоящий детский аккордеон. Как только нам объявили, что классу надо составить оркестр, дабы оживить концертом ближайшее родительское собрание, аккордеон, естественно, стал вожделенным инструментом, которого все стали домогаться. Тогда наш учитель со свойственным ему оппортунизмом сделал его первым призом за устное испытание по орфографии, которое я и выиграл, назвав все буквы в слове «отсутствие».
Великолепие моего трофея еще больше подчеркнуло наличие родственников, которых я обнаружил в нашей гостиной, собравшихся там, как мне показалось, специально для того, чтобы я мог продемонстрировать свои таланты. Гостиная как раз и предназначалась для наиболее важных событий, и я еще помню один из прекраснейших дней в моей жизни, когда впервые — это было на мое десятилетие — я получил разрешение туда войти. Не потрудившись даже снять пальто, я вытащил аккордеон из футляра и без долгих предисловий ввалился в круг моих дядюшек, мощно грянув «А кобыла ест овес», детскую песенку-считалку, сыгранную на клавишах для правой руки.
Все мои дядья разделяли семейную склонность к драматизации и изъяснялись, когда было надо, довольно сентенциозно, неторопливо и с внушительными жестами. Но тут, ошеломленные моим театральным выходом, они растерялись, не очень понимая, как следует реагировать. Только мать оказалась на высоте в этой щекотливой ситуации и утащила меня за руку, все еще играющую, в кухню, где мне был приготовлен полдник. Я начал было хныкать из-за этого грубого выдворения, но тут заметил какого-то незнакомца, сидевшего у стола. Это был невысокий человек с курчавыми седыми волосами и потемневшим от времени тонким лицом. Он сидел, положив сцепленные руки на колени, как старички у дверей агентства по найму напротив моей школы. Я, не ломаясь, взял стакан молока и уселся напротив. Какое-то время мать колебалась, потом обхватила меня рукой, словно защищая от чего-то, и обвела вокруг стола. «Майкл, — объявила она с каким-то вызовом, — это твой дедушка», — что показалось мне несколько излишним, поскольку я уже догадался, что это Папи Бонани. Он деликатно прочистил горло и сказал: «Точно. Я твой дедушка».
У него тоже был немного вызывающий вид — хоть он и убрал руки с колен, но даже не потрудился мне улыбнуться. Мать словно опасалась оставить меня наедине с этим новообретенным дедушкой, и лишь когда молчание стало совсем тягостным, ушла в гостиную, правда, предписав мне тоном, который показался мне слегка раздраженным, идти играть в другое место, как только я допью молоко. После чего вышла, не закрыв дверь.
Мы с Бонани несколько минут изучали друг друга. Мелкие мышцы по обе стороны его челюстей поигрывали — этот фокус показался мне совершенно необычайным, и я пообещал себе повторить его, как только представится случай втайне поупражняться. Но ни он, ни я не имели желания болтать и прислушивались к словам моих дядюшек, долетавшим до нас довольно отчетливо через открытую дверь.
Дядя Карно, человек-бочка, чей голос, казалось, исходил из чрева земли и гудел словно басовый регистр большого органа, восклицал:
— Да неужели вы думаете, что она снимет трубку и просто выслушает все, что он ей скажет? Да у вас просто не все дома!
— Она это сделает, если ей скажут это сделать, — возразил Эдди.
— Надо думать, это ты ей скажешь? — раздраженно встряла мать.
— Слушай, может, Мами велит ему убираться ко всем чертям, но ты не считаешь, что мы должны дать ему хотя бы возможность попытаться?
— Ничего мы ему не должны!
— Мы должны это по крайней мере ради Питера. Я вот что хочу сказать: подумайте хорошенько, ведь Питеру придется тащить маму на себе до конца ее жизни, если мы ничего не предпримем.
— То-то и оно! И мы сами убедим ее переехать в Лос-Анджелес жить с Бонани… Да как вам в голову могло такое прийти? Нет, ей-богу…
— Значит, ты хочешь, чтобы Питер на всю жизнь остался холостяком?
— Погодите-ка малость, погодите…
Бонани в конце концов встал с таким видом, будто думал о чем-то другом, и закрыл дверь кухни. Потом стал разглядывать меня с этого нового ракурса, пока я допивал молоко.
— Надо бы тебя постричь, — заявил он без обиняков.
И это было не просто замечание. Из своей бежевой пластиковой сумки, стоявшей под стулом, он достал клеенчатый футляр с парикмахерскими инструментами, и стало ясно, что он собирается исправить ситуацию незамедлительно, а я был слишком загипнотизирован этим непредвиденным оборотом событий, чтобы хотя бы попытаться возразить. Он усадил меня, повязал мне вокруг шеи фартук, взятый в кладовке, и положил между воротником рубашки и шеей бумажные салфетки «Клинекс», которые достал из кармана. Осторожно подрезая самые кончики волос — меня регулярно посылали в ближайшую парикмахерскую на углу, да и грива у меня была не слишком густая, — он спросил, сколько мне лет. При этом не казался особенно заинтересованным. Я на его вопрос не ответил, а он не стал повторять.
Густой голос Карно гудел в гостиной:
— Питер, Питер, Питер… ладно, согласен. Но она?
Бонани отступил на шаг и, пощелкивая ножницами в воздухе, бросил взгляд профессионала на мои виски.
— Знаешь свою бабушку? — спросил он.
Я сказал, что их у меня две.
— Бабушку Бонани, — уточнил он. Когда я спросил, какая это из двух, он ничего не ответил.
Истинные причины, почему Бонани расстался с Этель и затеял примирение с той, которая все еще числилась его супругой, так и остались для нас тайной, хотя неоднократно становились предметом разных домыслов. Карно, как человек практичный, предполагал, что Бонани надеялся перейти в старости на наше иждивение и решил, что шансы увеличатся, если он снова сблизится с Мами. Эдди же считал, что стареющий — надо это признать — Бонани осознал ничтожество своей связи с Этель и перед смертью захотел вернуться в лоно семьи. Джон, торговавший спиртным на той же улице, где располагался институт «психоанализа для всех» Эдселя Форда, был убежден, что Бонани всегда любил жену, а эпизод с Этель был всего лишь затянувшимся приступом мазохизма, в конце концов преодоленным. Мой же отец выдвинул гипотезу радикальной простоты: Этель просто-напросто умерла. Верность его догадки так и не была проверена.
Каковы бы ни были побуждения Бонани, но после восемнадцати лет жизни в Нью-Джерси с любовницей он собрал чемоданы и купил билет до Лос-Анджелеса, где обосновались два его наиболее успешных сына. Не сообщив о своем приезде, он снял комнату в пансионе и нашел место парикмахера на военной базе в Сан-Фернандо. Человек он был упорный и уже через год смог купить себе подержанный вишнево-красный «Форд» и выплатить первый взнос за домик в Шерман-Оукс с большим фруктовым садом, заросшим ядовитым сумахом. Один наш родственник, каждый год получавший от нас поздравительные открытки, сообщил ему наш адрес, и вот с купчей на дом в руке он наконец-то явился к моему отцу. Поскольку тот не сразу его узнал, он, кажется, просто представился и вежливо спросил про своих сыновей. Объяснил при этом, что его визит отнюдь не светская условность: этим он дает понять своей семье, что намеревается написать Мами и пригласить ее переехать в Калифорнию. Он, дескать, серьезно поразмыслил и пришел к заключению, что хочет посвятить остаток жизни искуплению своей супружеской неверности. Разумеется, он понимает, что дело весьма щекотливое. Вот он и подумал, что ему бы очень помогло, если бы сыновья согласились обсудить его предложение со своей матерью и, возможно, даже убедить ее, что все может обернуться к лучшему, если почувствуют себя способными на такое.
Обычно мой отец с трудом поддавался убеждению, но Бонани покинул дом еще до того, как он нашелся что-либо возразить. Так что он позвонил дяде Эдди, и оба решили эту довольно заковыристую проблему — что делать в настоящий момент, — отправившись в Санта-Барбару, где и напились в отеле «Говард Джонсон» напротив Миссии. Оба вернулись тем же вечером в гораздо лучшем расположении духа, чем при отъезде, хотя Эдди не смог удержаться и заявил славной женщине, позвонившей в дверь с предложением купить кусочки туалетного мыла в пользу слепцов-католиков, что ей никогда, ни за что не угадать заранее, какие пакости приготовит ей жизнь. По дороге во время своей экскурсии они позвонили Джону, Нику и Карно, воздержавшись из предосторожности звонить Питеру, поскольку тот жил с Мами. Они чувствовали, что ситуация потребует скоординированных действий, и в последующие дни ездили в аэропорт встречать остальных.
Бонани был вызван из своего домика в Долине, чтобы повторить перед расширенным ареопагом свою просьбу, с которой обратился к моему отцу, и вот, пока он стриг меня на кухне, сыновья готовились выслушать его в гостиной, торжественные, точно совет директоров какого-нибудь банка, пытающийся определить, стоит ли соглашаться на сделку, которую им предлагают. Неловкость, которую все испытывали по поводу этой истории, обострила их родственные чувства до такой степени, что прения растянулись до четырех часов дня, и моя мать снабжала их бутербродами и кофе с обеспокоенной заботливостью, словно выручая присяжных, зашедших в тупик в деле об эвтаназии. Похоже, что их приговор определила судьба Питера. Питер был старшим из сыновей Бонани, и, когда отец ушел из дома во время Депрессии, он взвалил на свои плечи ответственность за мать и младших братьев. Забросив учебу, он нанялся в бакалейную лавку, и, хотя остальные тоже были вынуждены работать, все заботы по поддержанию очага выпали именно на него. Эдди, которому и семи еще не было, когда исчез Бонани, звал старшего брата «папой», пока был ребенком. После того как остальные выросли и разлетелись каждый в свою сторону, Питер взял на себя заботы о матери. Он так и не женился, поскольку и без того исполнял при ней в некотором смысле роль супруга, окружая мать своей неделимой любовью, как в настоящей супружеской паре, и стал неспособен принять малейшее решение, не посоветовавшись с ней, а главное, находил все это вполне естественным. Питеру не удавалось поддерживать отношения ни с одной с женщиной: когда он приводил домой какую-нибудь подружку, Мами, этот ангел материнской любви, вела себя как ревнивая любовница.
На протяжении многих лет мои дядюшки испытывали чувство вины из-за этой ситуации; правда, не до такой степени, чтобы взять мать к себе. Так что неожиданное появление Бонани, несмотря на свои проблематичные стороны, представляло им хоть и небольшую, но новую возможность устройства судьбы старшего брата. Ради этого они и призвали своего отца в гостиную.
Поскольку лишнего стула там не нашлось, Бонани остался стоять у камина и, не очень зная, что делать со своими руками, оперся на него на манер сельского джентльмена, в то время как его сыновья, постепенно распаляясь от чувства собственной правоты, во все более живых выражениях излагали ему все, что думают о его жизни и о дерзости его притязаний. Поколебавшись насчет тона, который следовало избрать для отповеди, они остановились на морализаторском, однако в нем сквозила определенная благожелательность. Бонани держался напряженно все время, пока его отчитывали, испытывая вполне понятную неловкость, скорее как человек, чью личную жизнь разбирают по косточкам какие-то незнакомцы, а не как отец, чьи дети переступили границы сыновней почтительности. Таким образом, сосредоточенный и сокрушенный, он в течение часа выслушивал их попреки, пока, блестяще завершая свои разглагольствования, они в конце концов не дали ему понять, что из-за Питера — а также из-за неистребимой верности иррациональным узам крови, которую все они только что осознали, — он может рассчитывать на их согласие и даже содействие, чтобы восстановить свои отношения с матерью. Тут Бонани, гордый человек, который двадцать лет назад был для них суровым отцом, разрыдался и горячо всех поблагодарил.
Дядя Ник, обезоруженный отчими слезами, предложил ему стул, а Эдди в знак добрых намерений принес телефон. Настал момент некоторого замешательства, прежде чем все сообразили, что Бонани не может вот так просто снять трубку и хладнокровно высказать свое предложение. Было очевидно, что это дело потребует от него некоторой подготовки и займет какое-то время. Так что телефон смущенно вернулся на свое место на столике, а Бонани и его сыновья стали совещаться, как лучше убедить его жену и их мать, чтобы она переехала к нему, даже не заметив, что я стоял в дверях гостиной, недоумевая, кто же умер.
Было решено, что Бонани сначала напишет Мами письмо, где осторожно изложит свои намерения, после чего мои дядья позвонят Питеру на работу, чтобы ввести его в курс дела, и уже потом, дав Мами время справиться с первым потрясением, позвонят ей. В этой атмосфере сообщничества стали уговаривать Бонани немедленно садиться за письмо, чтобы подвергнуть его коллективному обсуждению, поправить и отшлифовать. Казалось, предложение его смутило, и он тактично его отклонил, заменив приемлемым компромиссом: он уединится в кабинете моего отца, напишет письмо, а затем отправит, никому не показывая. Моя мать, против своей воли вовлеченная в эти коллективные усилия, хоть и решительно воспротивилась плану Бонани, приготовила на ужин огромное блюдо спагетти. Отец подавал, Бонани сидел на почетном месте, а в конце трапезы дядья, которые прежде тщательно избегали обращаться к нему напрямую, уже величали его «папой» и вели себя как его дети. Они поспешили подытожить все важные семейные события за пятнадцать прошедших лет, и даже если он был более-менее осведомлен о большинстве из них, ему хватило такта никого не прерывать. Он вообще проявил тем вечером большой коммуникативный талант, стараясь держаться на втором плане — как раз настолько, чтобы быть всего-навсего отцом для каждого из своих сыновей. В конце трапезы послали Карно купить бутылку «Даго Ред».
Карно вернулся так быстро, что остальные заподозрили, что он бежал туда и обратно. С четырьмя фьясками калифорнийского кьянти, которые он принес, атмосфера в гостиной очень быстро стала веселой и шумной. Дядя Ник вновь, как и всегда, изобразил Ширли Темпл, а Карно упал в очаг, танцуя «Shuffle off to Buffalo» ,прежде чем все успокоились настолько, чтобы радостно пуститься по гулким волнам старых воспоминаний: как Эдди потерялся под досками на Кони-Айленде, как они гнались через всю оконечность Манхэттена за Редо Шацем, который помочился в кепку Карно… Мне, опоздавшему на целое поколение, чтобы участвовать в этом сеансе, оставалось только молча хлопать глазами, словно зрителю без билета.
Когда третья фьяска опустела, мой отец поспешно покинул комнату и почти тотчас же вернулся с запыленным металлическим кларнетом, который валялся у нас на чердаке довольно давно, сколько я помнил. Он чуть не свернул себе шею, спускаясь бегом по лестнице. В тот вечер все делалось бегом, что было удивительно со стороны людей, которые обычно считали, что любое проявление торопливости вредит достоинству. Словно все боялись потерять даже секунду, словно одно-единственное потраченное впустую мгновение грозило испортить целый вечер.
Кларнет еще даже не был собран, как рысью прискакал Эдди, зажав мою детскую скрипку под мышкой и восхищенно ухмыляясь. Карно сбегал на кухню за кастрюлями, Джон обернул бумагой свою расческу, а Ник, чтобы не отставать от остальных, соорудил себе рупор из газеты. Бонани вооружился импровизированной дирижерской палочкой, и мои дядюшки дружно и с чувством исполнили увертюру из «Севильского цирюльника», а потом из «Вильгельма Телля» и «Гензеля и Гретель».
Эдди держал скрипку на коленях, как мандолину, царапая струны перьевой зубочисткой. Ник бросил свою трубу из газетного листа и завладел аккордеоном, который я принес из школы, пытаясь продеть руки в лямки, из-за чего клавиши оказались у него под носом. Этот аккордеон звучал ужасно фальшиво по сравнению с кларнетом, и после нескольких замечаний капельмейстера Ник в конце концов опять взялся за свою трубу, хотя ему не удалось выпутаться из сбруи, и инструмент так и болтался у него на шее до конца концерта, словно спасательный жилет. Неожиданно в самом разгаре музицирования Бонани, столь же навеселе, как и остальные, отложил салатную вилку, служившую ему палочкой, и жестом призвал всех к тишине.
— Мальчики, — начал он, — послушайте, что я вам скажу, а такое говорить отцу нелегко. Вы теперь большие, и для начала хочу вам сказать: все вы очень красивые, а это наполняет меня гордостью как отца.
Карно, весивший больше центнера при росте едва метр шестьдесят, перебил его:
— Верно, мы все теперь большие.
— Погоди минуточку, Карно, — сказал Бонани, — пожалуйста, позволь мне продолжить. Сами видите, вы теперь взрослые и наверняка сможете лучше понять, что произошло тогда, когда вы были маленькие. Я много чего наделал в своей жизни, кое о чем я сейчас жалею, а кое-что не сделал бы иначе, даже если бы мог. Может, таких вещей и немного, но они есть. Ладно, все вы мои сыновья, но нехорошо, когда отец рассказывает сыновьям о своих ошибках, так что я не стану говорить об этом снова. Я всего лишь хочу сказать, что не горжусь этими ошибками, вовсе нет. Ладно. Мы собрались здесь, потому что я знаю, как хочу прожить остаток своей жизни. Если я приехал сюда больше года назад — вы этого не знали, но я все это время был здесь, — то потому, что я уже тогда решил, что хочу сделать, и взялся за эту работу на военной базе, потому что уже это знал. Никто из вас не видел мой дом, но у меня хорошая работа, и я могу за него платить без проблем. В общем, мне пятьдесят восемь лет, может, я вам кажусь старым, но сам я не чувствую себя таким уж старым и хочу прожить хорошую жизнь. Видите ли, я сделал вашей матери много дурного, вам это известно, но это потому, что я не знал, какая она достойная женщина, и не забывайте, что мы прожили вместе пятнадцать лет. Конечно, я не был верующим. Я не хожу в церковь и вас никогда не заставлял туда ходить, когда вы были детьми, это, быть может, нехорошо, но это так. Так что я не буду вам рассказывать, что браки, которые заключают в церкви, должны длиться всю жизнь. Я и сам так чувствую и для этого не нуждаюсь в церкви. Вот. Я хочу попросить Мами переехать ко мне, чтобы искупить зло, которое я сделал. Может, по мне и не видно, но, как я сказал, мне уже пятьдесят восемь, и я хочу провести остаток жизни, чтобы искупить свою вину, потому что это все, что мне остается. Но ведь это же ради Мами? Не забывайте, что я думаю о вашей матери. Этот дом очень хороший, и тут климат лучше, чем в Нью-Йорке, я это чувствую в своем возрасте. И знаете, между домом и квартирой большая разница. У Мами никогда не было своего дома, а этот ей понравится, я вам точно говорю. Я приехал вас всех повидать, потому что подумал: Мами наверняка захотела бы, чтобы вы были в курсе. И может, эта идея вам даже понравится, ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Знаете, для нее лучше уж я, чем кто-то другой, верно? Тем более что я сделаю все, чтобы искупить свою вину…
Бонани вконец смутился и сел.
— Вот что я хотел сказать. Я рад вашей помощи, ну, вы же понимаете, что я хочу сказать. — И он внезапно закончил: — Я хочу сказать, что знаю, вы делаете это ради Мами и Питера, но все равно хотел поблагодарить вас, потому что это много значит для меня.
Эдди сказал:
— Конечно, папа, мы понимаем, что ты хочешь сказать, — но это прозвучало немного фальшиво.
Мой отец развинтил свой кларнет и заботливо уложил его в футляр (где он останется до тех пор, пока я сам не начну учиться на нем играть, годы спустя). Ник с грехом пополам избавился от лямок аккордеона и вернул его мне. Открыли последнюю фьяску вина, машинально наполнили стаканы, потом выпили без воодушевления. Вечер был явно закончен. Испросив улыбкой общего одобрения, Эдди посмотрел на свои часы и пожелал всем спокойной ночи. Те из братьев, кто не оставался у нас, заторопились к вешалке. Я вспоминаю, что уже никогда больше не видел своих дядюшек такими непосредственными, какими они были в тот вечер, и подозреваю, что потом они испытывали что-то вроде стыда за свое панибратство с блудным отцом, когда тот вернулся.
Бонани постелили в гостиной, среди стаканов и полных пепельниц. Он согласился лечь здесь: до Шерман-Оукса ехать было слишком долго, а уже наступила ночь. Пока моя мать готовила ему постель, он сидел и курил. Протянул мне салатную ложку, чтобы я отнес ее на кухню. Когда мы поднимались на второй этаж, он зевал, желая нам спокойной ночи, но из своей постели я слышал, как он еще долго ходил, а на следующее утро его уже не было. Мать сказала, что он ни свет ни заря уехал на работу.
Было предусмотрено, что дядя Питер позвонит нам, как только Мами получит письмо и даст себе время перечитать его несколько раз, чтобы как следует им проникнуться. Позже нам предстояло узнать, что она отреагировала на него с гораздо большим спокойствием, чем мы могли себе представить. Вообще-то обычно она читала вслух всю корреспонденцию, которая к ней приходила, но тут Питеру пришлось самому завести об этом речь: когда через два дня после получения письма она собралась идти спать, не обмолвившись о нем ни словечком, Питер не смог сдержаться и довольно безразлично, насколько это было возможно, спросил, что она думает о предложении Бонани. Она слегка удивилась, что он об этом знает, но ответила, что пока, честно говоря, не очень об этом думала. Питер не нашелся, что на это сказать. Он подождал еще два дня, надеясь, что она сама затронет эту тему, но, так и не дождавшись, позвонил нам. В то время он ухаживал за одной дамой, и братья не преминули выставить в лучшем свете преимущества, которые сулит ему возможный переезд Мами на Западное побережье, но Питер оказался единственным из всей братии, кто твердо воспротивился возможному сближению родителей.
В нашем доме было два телефона, и, как только телефонистка за несколько минут предупредила нас о вызове из Нью-Йорка, у каждого из аппаратов заняли пост по двое моих дядьев. Трубки были сорваны, едва раздался первый звонок, и мы с матерью, вытаращив глаза, наблюдали, как на первом этаже Эдди с Карно стали рвать трубку друг у друга. Наконец, ею завладел более проворный Эдди и заорал: «Алло, Мами!» — словно его голос должен был достичь другого конца континента без помощи средств связи. На втором этаже те же слова прокричали одновременно Джон, Ник и мой отец. На нью-йоркском конце провода оказался дядя Питер, что восстановило кажущееся спокойствие. Эдди велел: «Дай нам Мами», — и через мгновение: «Мами, это Эдди. Эдди! У меня все хорошо, Мами, хорошо. Да, мы все здесь. Конечно, Джон тоже». На втором этаже Джон сказал: «Привет, Мами, ты в порядке?» В доме все смолкло на какое-то время, пока Мами уверяла их, что хорошо себя чувствует, потом на лицах нарисовалась некоторая растерянность, когда она пустилась в детальное описание своей деятельности в «Клубе главной книги недели», который спонсируется «Манхэттенскими Рыцарями Колумба». Наконец, после многих дорогостоящих минут отец перебил ее:
— Мама, мы звоним тебе насчет Бонани, ты ведь знаешь?
Да, она знала. Сыновья ждали от нее каких-то объяснений, но ничего не последовало. В конце концов трубку схватил Карно:
— Слушай, Мами… Да, это Карно говорит… А ты как, мам? Да, да, у меня все хорошо. Слушай… нет-нет, это меня уже давно не беспокоит. Да нет, правда, больше не тревожься. Слушай, мама, погоди секунду, послушай меня… Я хочу, чтобы ты поняла, мы все хотим, чтобы ты поняла: от тебя не требуется, чтобы ты как-то отреагировала на это. Я хочу сказать, что, если ты захочешь послать его к черту, для нас это не проблема. Понимаешь, мы всего лишь хотим знать, что ты самаоб этом думаешь.
— Ты заблуждаешься, мама, — сказал Джон. — Мы ничего не хотим тебе навязывать. Это теберешать…
— Чего мы хотим, — вмешался Эдди, — так это чтобы тебе было лучше.
Эстафету принял мой отец со своим профессорским тоном:
— На самом деле, мама, мы придерживаемся мнения, что тебе стоит серьезно об этом подумать. Видишь ли, вполне вероятно, во всем этом есть что-то большее, чем кажется на первый взгляд.
— Мама, — терпеливо подхватил Ник, — никто не хочет заставить тебя поступать так или иначе. Тони хочет сказать, что мы просим тебя просто подумать… О себе, о Питере…
— Но, господи, мама, Питер никогда не говорил этого! Он обожаетжить с тобой. Да и каждый из нас был бы просто счастлив.
— Подумай на секунду о себе, — добавил Эдди. — Знаешь ли, ты ведь не молодеешь, так что, может, было бы неплохо, если рядом на старости лет будет кто-то, кто по-настоящему о тебе позаботится. А он, похоже, искренне говорит, что хочет всего лишь искупить зло, которое тебе причинил.
— Речь не о том, чтобы забыть все эти годы, — сказал мой отец, — об этом и речи быть не может. Взгляни на это дело так: есть один тип, который просит только одного в жизни — сделать тебя счастливой. Подумай о нем так, будто это не Бонани. Да нет, это не так уж глупо, мама. Правда. Ты нужна этому человеку.
— Подумай: он хочет дать тебе дом, сделать тебя счастливой. Знаешь, жить с Питером в нью-йоркской квартире это не то же самое, что жить в собственном доме с человеком своего возраста.
— И к тому же надо все-таки немного подумать и о Питере. Представляешь, каково это для женщины — строить отношения с мужчиной, который живет с матерью? Да кто сказал, что ты не хочешь, чтобы Питер женился?
— Конечно, ты хочешь, чтобы Питер женился!..
— Перестань, не надо так говорить…
— Вот в том-то и вопрос. Зачем ты говоришь, что съедешь, если…
— Слушай, мама! — завопил Карно. — Если захочешь, скажешь ему, чтобы убирался куда подальше. Но ради тебя самой прошу: быть может, стоит подумать об этом еще разок?
— Просто подумать, и все.
— Дай себе несколько дней, чтобы привыкнуть к этой мысли…
— Вот именно! А после созвонимся.
Как только все «до свидания» были сказаны, братья сгрудились у подножия лестницы с недовольными минами. Ник проворчал:
— Не слишком-то много это дало, а?
А Эдди среди воцарившейся молчаливой фрустрации подлил масла в огонь:
— Вы и в самом деле считаете, что это такая уж хорошая мысль — свести их вместе? Нет, я серьезно. Может, нам тоже стоит об этом хорошенько подумать?
Весь его вид выражал сомнение.
Карно отрезал:
— О чем тут думать, братишка? Как мама решит, так и будет.
Это заключение встретил одобрительный хор. Тут Джон и Карно засобирались было обратно в Нью-Йорк, чтобы поговорить с Мами лично, но, учтя, что кризис еще не миновал, решили остаться и противостоять ему рядом с братьями. Ник заметил, что, если и дальше будет так продолжаться, барыши телефонной компании взлетят до небес, на что Карно отозвался:
— Придется на чем-нибудь сэкономить.
Всего через неделю и еще два телефонных звонка Эдди убедил Мами сделать передышку и провести пару недель в Лос-Анджелесе, навестить здешнюю ветвь семьи, с которой она давно не виделась. А заодно, разумеется, встретиться с Бонани. В честь победы состоялся праздничный ужин, немного приглушенный, и мои дядюшки с чувством исполненного долга известили Бонани об успехе предприятия.
Несколько дней дом потрескивал от предвкушения, а мои словно помолодевшие дядюшки собирались в гостиной и без конца вспоминали истории времен Депрессии. После получения телеграммы от Питера с указанием времени прилета все, за исключением Бонани, двинулись в аэропорт.
Хотя нас была всего какая-то дюжина, мы выделялись в зале ожидания словно делегация Ротари-клуба. Мами Бонани высадилась с большой помпой, словно политик, совершающий предвыборное турне. На самолете она летела впервые и после раунда беспорядочных объятий и поцелуев поведала нам полное меню своего обеда (весьма воодушевленная тем, что на борту оказалась кухня), а также имена командира, экипажа и почти все географические названия и прочие данные о полете, которые ей сообщали по громкоговорителю.
Мами была женщиной необычайно тучной, но запоминалось отнюдь не это, а скорее впечатление основательности, которое от нее исходило. Своими массивными ногами она крепко стояла на земле, как в прямом, так и в фигуральном смысле. Голова покоилась на могучей шее, которую подпирала пышная грудь, в профиль сливавшаяся с линией столь же выдающегося живота. Но ее лицо при этом было миловидным и тонким, а маленькие, очень живые голубые глаза, несмотря на морщинки в виде гусиных лапок, блестели словно фарфоровые. У нее были густые волосы серого металлического оттенка, которые она убирала в узел на затылке, открывая изящные уши, проколотые золотыми сережками. А широкий, постоянно чуть приоткрытый рот придавал ее лицу выражение неиссякаемой восприимчивости.
Мами намеревалась остановиться у нас, где было гораздо больше места, а не у дяди Эдди, и, уезжая из аэропорта, несмотря на протесты моего отца, захотела сесть на заднее сиденье вместе со своими внучатами и развлекалась чтением рекламы и дорожных указателей: научившись читать, когда ей было уже за сорок, она демонстрировала эту способность всякий раз, как представлялся случай. Джон, Ник и Карно, ехавшие впереди в другой машине, уже поджидали перед домом, чтобы открыть ей дверь. Фамильные черты семейства Бонани стали еще заметнее на их улыбающихся лицах и словно утроились.
Мами торжественно разместили в гостевой комнате — Карно, занимавший ее прежде, был разжалован и переведен на нижний этаж, на резервную койку. Но Мами и не думала распаковывать чемодан, а сразу же взялась за приготовление ужина — не уверен, что это входило в планы моей матери. Мами объяснила это так: «Мать готовит своим детям, чтобы показать, как их любит». Ее материнская любовь, слишком долго не находившая удовлетворения из-за разделявшего их пространства, излилась на стол в виде традиционной итальянской трапезы, загромоздив его дымящимися блюдами и оставив лишь узкую полоску с краю, чтобы было куда приткнуть наши тарелки. Превосходно сваренные спагетти вместо заурядного томатного соуса были приправлены свежими сливками, расплавленным пармезаном и тонкими кусочками сала и ветчины, поджаренными на сковородке. Толстые нежные телячьи эскалопы плавали в тяжелом черном соусе из кьянти и чеснока, всепроникающий дух которого еще долго витал по кухне в последующие дни, а Мами все подливала и подливала его наполненной доверху большой ложкой, пока мы не вылезли из-за стола и, пошатываясь, не удалились в гостиную сделать передышку.
Совершив над собой мощное усилие и сосредоточившись, сыновья вспомнили, что надо как-то затронуть вопрос с Бонани. И почувствовали себя обязанными повторить все доводы, которые уже приводили во время телефонных разговоров, хотя, приехав в Лос-Анджелес, Мами тем самым уже молчаливо согласилась увидеться со своим мужем. Любуясь своими отпрысками, она благожелательно слушала их, время от времени бросая заботливый взгляд на Питера, угрюмо сидевшего в кресле моего отца, откуда он изредка делал выпады, призывая послать подальше Бонани вместе с его махинациями. Питер пользовался большим влиянием на моих дядюшек, но враждебности, которую он питал к своему отцу, не удалось изменить ход дискуссии, которая разворачивалась почти так же, как и по телефону.
Единственным отличием в этом разговоре лицом к лицу в гостиной на самом деле был новый довод, приведенный Эдди. Он был любимчиком Мами, не только как самый младший, но еще и потому, что стал экспертом-бухгалтером, а для нее, несколько лет прожившей в еврейской части Нижнего Ист-Сайда, это было верхом преуспеяния. Эдди был наименее крепким из братьев Бонани, и его хрупкость растрогала бы любую мать, тем более его собственную. Он лишился зубов, когда ему не было еще и пятнадцати, у бесплатного дантиста в центра здоровья имени Питера Стьювесанта, а позже иезуиты снабдили его золотыми протезами, которые стали фокусным центром его физиономии, когда он улыбался. Как и братья, он был скорее похож на Бонани. У него были водянисто-голубые глаза, как у человека с больной щитовидкой, и, возбуждаясь, он так их выпучивал, что веки уходили вверх и почти совсем исчезали. Узкий ястребиный нос выпирал вперед, губы были тонкими и бледными, резцы сверкали. Он убеждал с искренностью миссионера:
— Мама, ты знаешь, я никогда не навязывал религию кому бы то ни было, хотя предполагаю, что в семье только ты да я ходим в церковь чаще, чем на Рождество и Пасху. В любом случае я не собираюсь утверждать, будто дело в этом. Но думаю, что… то есть я подумал, что все-таки можно было бы напомнить: что бы ни произошло между папой и тобой, он отец твоих детей и твой муж в глазах Господа, живешь ты с ним или нет, даже если бы он был презреннейшим созданием на земле. Так вот, я полагаю, что если уж он так хочет, чтобы ты вернулась к нему, то когда будешь думать над этим, может, стоит принять это во внимание.
Эдди облизал губы и огляделся, ища взглядом поддержки, но все братья старались хранить сдержанность, за исключением Питера, которому, казалось, было крайне не по себе.
Мами слушала внимательно, с серьезным видом кивая всему, что он говорил. А когда он закончил, она с гордостью просияла, словно он прочитал наизусть заданное стихотворение, и воскликнула:
— Верно! Очень, очень верно.
Потом бросила суровый взгляд на остальных сыновей, словно они спорили с Эдди. А он, похоже, испытал облегчение, опять оказавшись под ее защитой.
— Ну так в чем проблема? — спросила она вдруг с ободряющей улыбкой. — Хотите, чтобы я повидалась с вашим отцом? Ну так я с ним повидаюсь.
— Никто не требует, чтобы ты с ним встречалась, — запротестовал Ник, но как-то неубедительно.
— Скажем так: если он захочет со мной увидеться, я противиться не буду. Мы ведь в свободной стране. Почему у вас такой обеспокоенный вид? Договорились, что Бонани приедет к обеду в ближайшее воскресенье, и как только решение было принято, у всех словно гора с плеч свалилась. На какое-то время опять всплыли на поверхность старые семейные анекдоты, но то, что Мами участвует в затее своих сыновей охотно и с легким сердцем, вызывало у них скорее смущение, нежели успокоило их, благодушную атмосферу вечера поддерживала исключительно она. А вскоре все отправились спать — с ощущением, что несколько объелись.
Бонани должен был приехать к полудню, и утром в то воскресенье все безнадежно пытались вести себя, как обычно, словно в предстоящем событии не было ничего необычайного. Дядюшки старались, как могли, показать Мами, что их весьма мало заботит результат неизбежной встречи, и поминутно спрашивали ее мнение по поводу всевозможных вещей, не имевших ничего общего с Бонани. Да и она сама, хоть поначалу и произвела на нас впечатление своей беспечностью, не могла скрыть некоторых опасений. Все это время она провела на кухне, контролируя и комментируя действия моей матери, по-прежнему отрицая свое участие в приготовлении обеда. Ее волосы были стянуты в такой тугой узел, что глаза казались раскосыми.
За полчаса до предполагавшегося прибытия Бонани она исчезла на втором этаже и через десять минут вернулась, втиснутая в броню из китового уса и резинок, проступавшую из-под ее блузки. Она держалась прямо, как столб, объемистая грудь дерзко выпирала вперед. Хотя ей было немного трудно дышать, она вела себя так, словно в ее наряде нет ничего необычного. Губы она не накрасила, но со вкусом нанесла немного румян, расцветивших ее щеки, и побрызгалась туалетной водой с приятным ароматом.
Бонани прибыл за секунду до назначенного срока. Едва прозвенел звонок, как Эдди уже открыл дверь. Бонани был тщательно одет: антрацитовый костюм, галстук в красную крапинку. От него тоже приятно пахло туалетной водой. Сыновья встретили его со сдержанным радушием. После некоторой заминки в прихожей, где вновь прибывшего избавили от пальто, провели в гостиную, чтобы он встретился со своей женой.
Они справились с этим стильно, без малейшей нервозности. Бонани пошел прямиком к креслу Мами, какое-то мгновение оба внимательно всматривались друг в друга, оценивая и отмечая следы времени, но пауза была почти незаметной, потом Бонани сказал:
— Здравствуй, Мами. Рад тебя видеть.
— Похоже, ты в форме, Сэм. Совсем не изменился.
Она протянула руку, и Бонани пожал ее с большой теплотой, искренне довольный комплиментом.
— Столько времени прошло, — сказал он.
— Восемнадцать лет, — ответила она, и ее голос чуть дрогнул — единственный признак волнения за весь день.
Затем они осведомились о здоровье друг друга и порадовались хорошему виду своего потомства, несколько формально, но все же спокойно. На этом их беседу прервали, чтобы отвести в столовую и усадить за стол — на противоположные концы.
В отличие от обычных воскресных застолий, тут воцарилось что-то вроде атмосферы делового обеда, разговоры ограничивались строгой необходимостью, типа «передай соль». Слегка напряженный Бонани хранил молчание, а Мами было не очень-то по себе в корсете, вынуждавшем ее высоко поднимать каждый кусок, чтобы преодолеть выступающую грудь. Дядюшки, стараясь это скрыть, главным образом следили за тем, что скажут родители во время первой встречи. Только Питер, самый непокладистый из всех, сделал несколько неловких попыток обменяться новостями, которые не были таковыми ни для кого, да в какой-то момент Эдди заметил, словно пытаясь убедить самого себя: «Напоминает времена, когда мы были детьми, верно?»
Моя мать, строго соблюдая приличия, степенно подавала блюда, как и подобает во время воскресной трапезы, но, к ее досаде, все было закончено в рекордные сроки. А когда мой отец пригласил всех в гостиную, чтобы выпить кофе, последовавший за этим массовый исход принял размах повального бегства.
В гостиной все без явной причины почувствовали себя свободнее, и раздался гул голосов от общей болтовни. А после того как Мами ушла вслед за моей матерью, чтобы убрать со стола, обстановка стала настолько непринужденной, что Карно заметил отцу, что он «в прекрасном настроении, если принять во внимание обстоятельства», из-за чего Эдди с Тони, сидевшие достаточно близко, чтобы услышать, прыснули со смеху, а потом фыркнул и попытавшийся было сдержаться Бонани. Когда дамы, закончив свою хозяйственную деятельность, вернулись, мужчины, словно напроказившие сорванцы, с трудом подавили разбиравший их смех. Эти усилия вызвали у Эдди сильнейший приступ икоты, в то время как мой отец и Бонани, оба красные как раки, принимали сокрушенный вид.
Наконец восстановилась тишина, прерываемая лишь иканием Эдди, который в конце концов извинился и пошел на кухню выпить воды. Этим он словно подал условленный сигнал: дядюшки заторопились к выходу. Мать тоже схватила меня за руку и незаметно толкнула: «Тебе надо пойти переодеться». Дверь в гостиную закрылась тихо, но недвусмысленно: настал момент оставить Бонани наедине с женой.
Их разговор длился меньше часа. Никто из дядьев не был бестактен настолько, чтобы подслушивать под дверью, но они вышли из положения, прохаживаясь поблизости и давая себе шанс уловить обрывки того, что говорилось внутри. Такое поведение показалось мне совершенно естественным; поскольку в гостиную меня не допускали с нежнейшего возраста, эта практика была мне хорошо знакома, хотя я редко брал на себя труд быть столь же скромным, как они.
Перед тем как мои дедушка с бабушкой наконец вышли, было немало суеты — братья торопливо принимали безразличный вид. Бонани, слегка покраснев, попросил прощения за то, что должен уйти так скоро, и бросился прямо к своему пальто. Его проводили до машины, где он пожал всем руки по кругу и уехал. Моя мать всегда была очень близка с Мами. Мои родители познакомились, когда ей было всего тринадцать, а потому она вошла в семью гораздо раньше, чем вышла замуж. Это Мами учила ее стряпать и шить и до, и после ухода Бонани, и обе всегда испытывали друг к другу дружеские чувства и уважение. Так что не было ничего необычного в том, что они решили вместе прогуляться по парку. Мами с насмешкой отвергла предложение о послеобеденном отдыхе, казалось, испытания этого дня не слишком ее взволновали. Мои же ошеломленные дядюшки были благодарны случаю, позволившему им остаться в мужском кругу, чтобы поделиться впечатлениями. Когда мы ушли, они принялись дымить вовсю.
«Парк», примыкавший к церкви Святого Антония, был ничуть не больше сквера между двумя улицами: заасфальтированные дорожки, бетонные скамейки, клочки зелени там и сям. Его единственной достопримечательностью был двухметровый неоновый крест, венчавший ворота, который мой отец всей душой ненавидел, — когда матери не было поблизости, он приводил его в пример деградации религии в ХХ веке. Но это было приятным местом для прогулок, где мы часто бывали с матерью. Туда-то мы прямиком и направились. Мами было трудновато идти из-за корсета, и она опиралась на руку невестки.
— Мне хотелось немного побыть наедине с тобой, — сказала моя мать, — чтобы остальные не слушали.
Мами улыбнулась ей как сообщница и ответила, что у них есть много чего рассказать друг другу. Эта улыбка не сходила с ее губ — верный залог хорошего настроения и знак того, что между ними нет никакого недоверия или непонимания.
— Это насчет Бонани, конечно, — продолжила моя мать. — Хочу, чтобы ты знала: твои сыновья, что бы они там ни говорили, и правда хотят, чтобы ты сама все решила. Они не всегда понимают, что говорят, но в конечном счете их устроит любое твое решение. А теперь, если хочешь знать мое мнение: они не могут судить об этом с точки зрения женщины. Знаешь, ты ведь не обязана даже выслушивать его.
— Но я не хочу делать ему ничего плохого.
— Да хоть бы и хотела. Уж точно не я бы стала тебя за это упрекать.
— Все это, моя милая, было давным-давно. Теперь многое изменилось. Лучше думать о том, что будет, чем о том, что осталось позади. Невозможно злиться на кого-то так долго, если никогда не видишь его и не слышишь. Иногда мне случается думать, что было бы, если бы он вернулся. Может, простила бы его, а может, выгнала бы вон. Но мы уже другие люди, не те, что прежде, да и все теперь изменилось. Так что на самом деле я скорее спрашиваю себя: чего я от него жду?
Она пожала плечами.
— Знаешь, он, наверное, должен был чувствовать себя ужасно одиноким, чтобы так поступить. Через двадцать лет уже и не помнишь человека.
— Но послушай, как ты можешь всерьез думать о том, чтобы жить с ним?
— Может, и не думаю.
Она по-прежнему была великолепной скрытницей.
— Мальчики говорят, что мне надо подумать о нем, как о ком-то другом, не как о Бонани. Может, они и правы, но я так не могу. О Питере мне твердят. Видит бог, я всегда ему говорила: женись, уж я сумею найти себе, где жить. И я действительно на это способна.
Она взяла мою мать за руку.
— Знаешь, Клара, я ведь старею, а для старухи нехорошо оставаться одной и нехорошо становиться обузой для своих детей.
— Мами, — сказала моя мать с нажимом, — они не хотят, чтобы ты так думала.
Мами засмеялась и сжала руку моей матери в своей.
— Вот доживешь до моих лет, поймешь, что очень лестно, когда за тобой кто-то ухаживает. И уж тем более не ожидаешь этого от собственного мужа. Да к тому же, как говорят мальчики, теперь это другой человек.
Она сделала глубокий вдох, словно утопающая, и пробормотала:
— Я больше не могу в этом корсете.
Мами гостила у нас полтора месяца, и Бонани регулярно ее навещал. Их оставляли в гостиной, каждый раз примерно на час, и они, похоже, очень хорошо ладили, но Карно, Ник и Джон уехали на Восток еще до того, как беседа между ними за столом в обществе остальной семьи стала непринужденной. Для моего отца и Эдди каждое приятное слово, которым они обменивались, становилось сокровищем, и через месяц был организован первый семейный выход — посещение дома Бонани в Шерман-Оуксе, которого еще никто не видел.
Я помню, что даже погода в тот день словно способствовала успеху нашей вылазки. Осень была довольно поздней, и хотя трава еще зеленела, цвет листьев уже начал меняться. Из-за того, что мы выехали за пределы Лос-Анджелеса, чистый воздух доставлял приятное ощущение свежести. Сан-Фернандо в то время был еще настоящей деревней.
Дом Бонани стоял в конце грунтовки метров ста длиной, ответвлявшейся от дороги; ворота окаймляли кусты герани, а на лужайке росли старые яблони и груши, отягченные плодами. Дом совсем недавно был перекрашен — похоже, самим Бонани, — и, хотя был совсем маленьким, казался солидной постройкой. В архитектурном плане он выглядел изящной безделушкой, скорее гнездышком для молодоженов, нежели берлогой стареющего брадобрея.
Бонани приготовил обед, и приятные запахи, долетавшие из кухни, добавили последний штрих очарованию дома и атмосфере каникул, окружавшей нас с тех пор, как мы покинули Лос-Анджелес в то утро. Даже Питер повеселел, а Эдди, приехавший в собственной машине, поджидал нас у входа с сияющей улыбкой. Бонани изо всех сил старался выглядеть не слишком самодовольным и с врожденным чувством мизансцены настоял, чтобы мы, прежде чем приступить к осмотру дома, сперва угостились аперитивом в саду.
После того как все опустошили стаканы, любуясь пейзажем, Бонани пригласил нас внутрь. Мами пить отказалась, но зато глаз не сводила с сада, упиваясь каждой его подробностью. А ему становилось все труднее сдерживать свой восторг, и он увивался вокруг нее, как молодой ухажер.
Бонани вспоминается мне человеком скорее сдержанным, но, показывая свой дом, он откровенно расхвастался. Это был прекраснейший день в его жизни, и каждое восклицание Мами вызывало в ответ широкую улыбку на его лице. Он даже немного растерялся, когда мы закончили осмотр, но после замечания моей матери, что обед будет несъедобным, если мы не поторопимся, быстренько закруглился и стал зазывать нас к столу, явно желая, чтобы обед имел такой же успех, как и дом. Несмотря на ограниченность его кулинарных возможностей, мы воздали должное всем яствам. Бонани, словно патриарх, уселся во главе стола, а Мами, сидя на другом конце, потчевала нас.
Мами была не просто очарована домом, она пришла в совершенное восхищение, видя его обшитые деревом стены, шкафы, холодильник на кухне, красную плитку на полу в гостиной. К тому же после жизни в нью-йоркской квартире великолепие сада показалось ей чудом небесным: «Боже мой, Сэм, — говорила она, — да это же Центральный парк!»
Под вечер уже никто не сомневался: сколько бы ни длилась их галантная игра, однажды она переберется жить в этот дом с его фруктовым садом. Эдди нечаянно оговорился, сказав «твой дом», и Мами даже не потрудилась его поправить, а когда выпила стопку шнапса после обеда, ее хорошее настроение стало заразительным. Перед нашим отъездом Бонани пригласил ее заехать к нему на неделе. И она согласилась. Стоя на крыльце, он долго махал рукой вслед своей семье, удалявшейся в двух машинах. А мы смотрели, как исчезает за поворотом грунтовки этот одинокий человек, но потом всю обратную дорогу пели во все горло, играли в шарады и отгадывали загадки. Мой отец так смеялся, что чуть не съехал с дороги.
Неделю спустя Бонани и его жена уже прогуливались под ручку, и в один прекрасный день, вернувшись из школы, я обнаружил приготовления к отъезду Мами. Не совсем точно было бы сказать, что она переезжала к Бонани без опасений. Несмотря на свою философию, состоящую в том, чтобы принимать жизнь такой, какая она есть — что и сделало ее такой незлопамятной, — обстоятельства переселения на новое место взволновали ее и погрузили в сомнения. Но как только решение было принято, она уже никуда не сворачивала и в тот же день начала собирать вещи, известив детей, что готова уехать завтра.
Поскольку не было никакой официальной процедуры развода, не пришлось и выполнять никаких формальностей для воссоединения. Эта ситуация отнюдь не успокоила семью: чего-то явно не хватало. Сыновья чувствовали свою ответственность за то, что вырисовывалось на горизонте, и уже начали сожалеть, что вмешались, чтобы склонить чашу весов.
Мы все вместе проводили Мами к Бонани. За рулем хмуро сидел мой отец. Подходя к своему мужу, стоявшему возле крыльца, она казалась робкой, как новобрачная, и спокойной и безропотной, как мать. Его же счастье так и бросалось в глаза. Он помог моему отцу с чемоданами, настояв, чтобы нести самый тяжелый. Семья какое-то время оставалась с ними, но затягивать расставание было ни к чему. Пока наша машина удалялась, Бонани с женой махали нам. Он держал ее за талию, а она, казалось, этого не замечала, и ее улыбка была немного отстраненной.
Несколько недель мой отец и Эдди избегали смотреть друг другу в глаза, когда заговаривали о матери. Питер заехал повидаться с ними перед возвращением в Нью-Йорк. Побыл очень недолго и мрачно сообщил, что все, похоже, идет хорошо. «Господи, — воскликнул он, — ну кто бы мог подумать?» А потом хранил молчание до самого аэропорта. Вернувшись, он вскоре женился на рисовальщице-модельере, очень ценимой в «Village Voice» и «Off Broadway» ,в два раза выше него ростом и настолько же моложе. Кажется, ей пришлось потом бросить его ради своего босса-гомосексуалиста, искавшего себе супругу для социального прикрытия.
Вопреки отчету Питера, согласие в домике Бонани воцарилось не сразу. Мами переехала с твердой уверенностью, что все наладится с самого начала. Однако в течение нескольких недель оказалась не способна вести себя так, как сама рассчитывала. Она сразу же разделила с ним его большую кровать — быть может, для нее это имело даже большее значение, чем для него. Но вот чего она так и не смогла, так это готовить для него. Стряпать для кого-то было в ее глазах вершиной любви и самоотверженности, и тут она не позволяла себе никаких уловок. Бонани, не ропща, сам готовил себе легкий завтрак и старался оставаться на своей военной базе допоздна, чтобы поужинать в кафетерии. Но ситуация была слишком искусственной, чтобы Мами позволила ей долго продлиться.
Случай представился через месяц, когда их газовая плита погасла из-за прекращения подачи газа и взорвалась, когда Бонани попытался снова ее разжечь. Пламя полыхнуло ему прямо в лицо, лишив бровей и ресниц, и вся физиономия покраснела, как у англичанина на Ривьере. Ожог был не таким уж серьезным, но Мами два дня не пускала его на работу и лечила куриным бульоном и фруктовыми соками. А также смазывала ему лицо оливковым маслом, что было более уместным. И вот, так и не поняв по-настоящему, что же, собственно, произошло, она вдруг почувствовала себя с ним совершенно непринужденно, словно они прожили в безоблачном браке все тридцать пять лет, истекших с того момента, как они предстали перед нотариусом.
Наш первый семейный визит к воссоединенной чете Бонани состоялся в воскресенье, в конце той недели, когда взорвалась плита. До тех пор мой отец и Эдди избегали посещений, трусовато оттягивая этот момент, чтобы дать им время «притереться друг к другу», прежде чем заявиться к ним. Но вскоре ритуал этих воскресных визитов, чередующихся между нашей семьей и семьей Эдди, уже твердо установился.
Жена Эдди и трое их детей только что вернулись от ее родителей в Сан-Диего, прогостив там несколько месяцев, и в это первое воскресенье, несмотря на отсутствие остальных дядюшек, маленький домик казался переполненным. Бонани встретил нас, сияя безволосым лицом новехонького розового окраса, а казавшаяся совсем круглой Мами вышла из кухни расцеловать внучат. Она с гордостью продемонстрировала нам физиономию своего мужа, которая благодаря ее попечению сохранила кожу и не облезла. Бонани позволял ворчать на себя за свою неосторожность. Похоже, оба получали большое удовольствие от этой игры, и при каждом замечании Мами сыновья обменивались многозначительными взглядами. Она же отмечала свою удавшуюся адаптацию, удваивая маленькие заботы о своем Бонани, сама удивляясь, как все идет хорошо.
День удался на славу, а обеду предстояло положить начало долгой череде подобных пиршеств. Вторую половину дня, пока взрослые нежились, удобно рассевшись под навесом террасы, дети рыскали по саду, подхватывая первую из не менее долгой череды аллергий на ядовитый сумах. Общая атмосфера была расслабленной и умиротворенной.
Конечно, первые недели их новой совместной жизни недешево обошлись каждому из них, но Бонани и его жена притерпелись к обыденности, которая приобрела видимость нормальной, вполне заурядной супружеской жизни. Да и наши воскресенья в Долине стали похожи на ритуал. Мами проводила утро на кухне, а после полудня присоединялась к мужу и сыновьям на террасе или в гостиной, в зависимости от погоды. Бонани ставил на стол бутыли красного вина, настаивая, чтобы внуки тоже выпили по стаканчику, чтобы, как он говорил, «укрепить кровь».
Вскоре в ритуал включили стрижку волос для тех, кто в этом нуждался. Бонани установил в глубине сада старинный стул, откопанный на какой-то распродаже и выполнявший у него функцию парикмахерского кресла. Пока Мами стряпала, он занимался нашими шевелюрами, а потом возвращался к остальным членам семьи на лужайку. Он был так же горд этими стрижками, как Мами своей стряпней, и пыжился от удовольствия, когда сыновья хвалили его работу.
Мои дедушка с бабушкой не казались слишком влюбленными друг в друга, но тут они ничем не отличались от прочих супружеских пар, которые я знал. Зато выглядели гораздо счастливее, чем большинство из них. Бонани ничего больше и не просил от жизни, кроме своей работы — а он был убежден, что исполняет ее с искусством и мастерством, — и своего дома, которым гордился бы не больше, если бы это была вилла в Пасифик Палисейд с видом на океан, бассейном и прочей показной роскошью. К тому же наши воскресные визиты давали ему ощущение отцовской состоятельности, что только добавляло счастья.
Мами тоже казалась совершенно довольной. Она занималась домом наравне с Бонани, и их усилия взаимно дополняли друг друга. Пекла в духовке удивительные пироги по старинным рецептам — тяжелые, сыроватые и неудобоваримые — и отправляла их своим друзьям или сыновьям с Восточного побережья. Любовно ухаживала за фруктовым садом, по-матерински заботясь о каждом дереве, придумывала им ласкательные имена, умело подрезала и рисковала падением с лестницы ради того, чтобы снять с ветки их малейший дар. А потом преобразовывала собранные плоды в бесчисленные варенья и вкуснейшие консервы. Никакой подарок не доставлял ей большего удовольствия, чем мешок удобрений или новый секатор. В эти семейные воскресенья она была еще счастливее Бонани.
Поначалу невестки пытались помогать ей на кухне. Она принимала их помощь вежливо, хоть и нехотя, но вскоре стала без церемоний выпроваживать в сад. Утверждала, что им надо пользоваться свежим воздухом деревни, но на самом деле просто не желала ни с кем делить похвалы своей стряпне, этот момент после последней порции десерта, который был четвертью часа ее славы. Предвкушая его, она беспрестанно наполняла тарелки, досадуя, когда гости в изнеможении говорили ей «нет, спасибо, нет, в самом деле».
И все же моя мать считала, что хотя Мами, возможно, и получала больше удовольствия, чем другие, от наших воскресных сборищ, благодаря своему очевидному пристрастию к приготовлению пищи, было что-то крайне несправедливое в том, что она потеет у плиты, в то время как остальные домочадцы прохлаждаются, потягивая освежающие напитки и рассказывая друг другу столь же освежающие истории. Это был мамин суфражистский пунктик, для нее такое положение дел было брешью в Правах Женщины. Это ее так озаботило, что она в конце концов отправилась в магазин Монтгомери Уорда и заказала самое усовершенствованное барбекю, какое только нашлось в каталоге. И вот в следующее воскресенье новехонький агрегат был взгроможден на крышу нашей машины и на малой скорости доставлен в Шерман-Оукс. Мы с трудом сдерживали свое нетерпение.
С предосторожностями проследили, чтобы Мами оставалась на кухне, пока снаряд не был собран на газоне. Эдди сгонял до обеда в торговый центр и купил двадцать метров веревки, которую натянули между двумя деревьями, а Бонани развесил на ней простыни, чтобы скрыть машину. Когда все было готово, семейство дружно устремилось на кухню за Мами и усадило ее на стуле напротив занавеса для торжественного открытия. В спешке Эдди опрокинул банку оливок в мойку, а с его женой Эдной случился приступ неудержимого смеха — заразного, кстати сказать. Было ясно, что происходит что-то необычайное, и Мами была готова радоваться вместе с остальными. Прошло некоторое время, когда она уже сидела, но все были слишком возбуждены, чтобы говорить. Наконец моя мать объявила: «Сюрприз».
Все, затаив дыхание, уставились на Мами.
— О! — сказала она поощрительно. — Сюрприз?
Мой отец выступил на шаг и величавым жестом откинул простыни. Оказалось, что они были плохо привязаны, так что обнажилась только половина аппарата, а вторая простыня зацепилась за вертел с электроприводом, тотчас же мой отец и Эдди, бросившись вперед, сшиблись словно кетчеры, чтобы ее отцепить. Наконец барбекю появилось во всем своем великолепии, сверкая хромом и алюминием — новенькие чугунные решетки были хоть сейчас готовы к употреблению, а набор разноцветных эмалированных подносиков своей яркостью напоминал клумбу. Мы все смотрели на Мами, глуповато осклабившись.
А Мами созерцала машину с застывшей улыбкой.
— Ах! И в самом деле красиво… — протянула она, не имея ни малейшего представления, что же это такое, но будучи слишком вежливой, чтобы спросить.
Молчание нарушила моя мать.
— Это барбекю, — сказала она, чтобы навести ее на след.
— Барбекю! — повторила Мами.
Спас положение Бонани.
— Это чтобы жарить, — пояснил он. — Видишь, тут как в камине зажигается огонь. Кладешь сюда цыпленка или мясо — и все готовится прямо в саду.
Когда до Мами дошло, ее лицо просияло, как рождественская елка, и она тут же расцеловала всех, кто оказался в пределах ее досягаемости. Было уже слишком поздно, чтобы воспользоваться машиной для обеда, но она настояла, чтобы все остались на ужин. Жаркое в тот вечер обуглилось снаружи и было сырым внутри, но зато само барбекю целиком поглотило интерес Мами, и она начала чистить его решетки еще до того, как погасли угли и была выброшена зола. Несколько недель она старалась освоить подарок, но мало-помалу украдкой стала возвращаться на кухню, чтобы готовить кушанья из теста и овощей, и в конце концов барбекю унаследовал Бонани. Он купил себе поварской колпак с большим полотняным фартуком и завел обычай завершать воскресные посиделки, жаря нам хот-доги и рубленые бифштексы.
Недостаток изысканности Мами скрывала хитроумным светским притворством, хотя ради предметов, которые считала по-настоящему важными, могла быть совершенно прямой и честной, как по отношению к самой себе, так и к другим. Например, когда мой отец, представляя профсоюз преподавателей, уехал на конгресс в Сент-Луис, который должен был продлиться добрый месяц, она поощряла мою мать пожить в свое удовольствие, яснее говоря, «видеть людей», и не только женщин.
— Можешь не сомневаться, мой Тони не будет сидеть один все это время. А соус, который хорош для селезня, и для утки сгодится.