Дублинеска Вила-Матас Энрике
Он мысленно перебирает все, что знает о личности этого самого М’Интоша. Существует великое множество версий. Одни считают, что это мистер Джеймс Дафф, нерешительный приятель миссис Синико, героини «Несчастного случая» из «Дублинцев», впавшей в тоску и покончившей с собой от одиночества и недостатка любви. Раздавленный последствиями своей нерешительности, Даффи бродит у могилы женщины, которую мог бы любить. Другие придерживаются мнения, что это Чарльз Стюарт Парнелл, восставший из мертвых, чтобы продолжить борьбу за Ирландию. И есть такие, кто верит, что это может быть сам Господь, прикинувшийся Христом по дороге из Эммауса.
Юного Нетски всегда особенно прельщала теория Набокова. Ознакомившись с мнением множества исследователей, Набоков пришел к заключению, что ключ к разгадке находится в девятом эпизоде Улисса, в сцене в библиотеке. Стивен Дедал рассуждает о Шекспире и утверждает, что тот вписывал в свои произведения себя самого. Очень напряженно Стивен говорит, что Шекспир «запрятал свое имя, прекрасное имя, Вильям, в своих пьесах, дав его где статисту, где клоуну, как на картинах у старых итальянцев художник иногда пишет самого себя где-нибудь в неприметном уголку».
По мнению Набокова, именно это сделал Джойс в «Улиссе»: написал самого себя в неприметном уголку. И человек в макинтоше, пересекающий сон книги не кто иной, как сам автор. Мистер Блум встречается с собственным творцом!
Он спрашивает себя, намерен ли он бодрствовать и дальше или позволит сну себя одолеть. Это было бы некстати, от бессонницы его мысли обрели какую-то особенную ясность, пусть эта ясность и дорого ему обходится – Селия разозлилась всерьез. Впрочем, это обычная утренняя ссора, так что Селия не стала складывать вещи в чемодан, а чемодан выставлять на лестничную клетку, как делала в прежние времена. Хотя, если злить ее и дальше, она вполне может собрать чемодан, придя в обед с работы. Ужасно. Трудно с Селией, вечно все висит на волоске.
Он встает из-за компьютера, подходит к окну и смотрит на улицу. Слышит, как Селия громко хлопает дверью, уходя на работу. Наконец-то. Смешно сказать, но, кажется, больше всего ее взбесила легкомысленно процитированная им фраза У.К. Филдса: «Крепкий сон – лучшее средство от бессонницы». Невинная фразочка мгновенно вывела Селию из себя. «Не надо оправдываться», – сказала она.
Лучше было бы обойтись без Филдса, думает он с запоздалым сожалением. Когда он научится придерживать язык? Когда, наконец, поймет, что некоторые неуместные высказывания могут показаться гениальными кому угодно, только не собственной жене? Селия была совершенно права, хлопнув дверью. Он стоит у окна и наблюдает, как там ничего не происходит. Устав от вида Барселоны, опускает глаза, чтобы рассмотреть, что делается на улице прямо под ним, и обнаруживает идущего к его дому человека в сером классическом плаще «барберри». Что-то в его облике напоминает незнакомца в дождевике и с мокрыми от дождя волосами, которого они с Рикардо встретили в «Ла Сентраль». В первый момент это кажется ему странным, но тут же перестает. Важнее, что он внезапно начинает ощущать, будто между ним и этим человеком существует эмоциональная связь. Не явился ли незнакомец подбодрить его в его поисках непостижимого измерения, о котором в разгар грозы слабым голосом спрашивал отец? У него кружится голова. Он вспомнил шведского мыслителя Сведенборга – однажды, стоя у окна, тот задержал взгляд на некоем прохожем и внезапно почувствовал к нему необъяснимое расположение. К его изумлению, прохожий направился к его дому и позвонил в дверь. Сведенборг открыл и ощутил прилив мгновенного абсолютного доверия к посетителю, отрекомендовавшемуся сыном божьим. За чаем незнакомец объявил, что Сведенборгу предназначено указать миру, каким путем следовать дальше. Борхес говаривал, что мистики частенько кажутся безумцами, но случай Сведенборга – особый, как из-за его огромных умственных способностей и репутации в научных кругах, так и из-за радикального переворота в его жизни и творчестве, произошедшего после откровений неожиданного посетителя, который наладил для него прямой канал связи между земной и небесной жизнью.
Он наблюдает за человеком в сером «барберри», ему и хочется, чтобы тот подошел сейчас к подъезду и позвонил в домофон, и боязно. Может быть, незнакомец собирается поздравить его с идеей отслужить панихиду по эпохе Гутенберга, не исключено, что он посоветует не ограничиваться этим, а предложит отпеть заодно и компьютерную эру – ей тоже когда-нибудь придет конец, и нужно не бояться путешествовать во времени и прощаться со всем, что придет следом за сетевым апокалипсисом, включая конец света – тот, что настанет после всех предыдущих. Если подумать, вся жизнь – это сладостный и горестный путь от похорон к похоронам.
Примут ли участие в этом последнем конце света синее блестящее платье с серебряной брошкой, белые перчатки и шляпка, которую его мать надевала, слегка сдвинув набок, когда в пятидесятых годах субботним вечером шла танцевать с мужем в клуб «Фламинго»? В ту пору никто в семье не интересовался непостижимыми измерениями.
Он снова смотрит в окно на свою улицу, но человека в сером плаще «барберри» уже не видит. Не был ли это сам Сведенборг? Нет, не был. Как не был – если взять пример из другой оперы, – тот всемогущий тип, что управляет всем из своего сгустка усталого света. Это был кто-то совершенно посторонний. Даже странно – поначалу он производил иное впечатление.
Бессонный, он сидит в кресле и читает. Как в старые времена, когда компьютер еще не пожирал его пространства. Из приемника по-прежнему доносится французская музыка, словно, совершая свой английский прыжок, он вдруг столкнулся с неожиданным сопротивлением любимой радиостанции.
Он достает из шкафа книгу У.Б. Йейтса, одного из своих любимейших поэтов. Раньше он не думал об этом, но, кажется, перечитывая Йейтса, он тоже готовится к поездке в Дублин. Время буквально летит, и бессонница вроде сегодняшней только обостряет ощущение скорости, но ведь и впрямь до Дублина осталось всего пять дней. Все произошло почти мгновенно, кажется, только вчера он, пытаясь скрыть от матери отсутствие каких бы то ни было планов на будущее, выдумал себе эту поездку.
Он погружается в чтение, в стихотворение о том, что все рушится, – именно оно показалось особенно подходящим его налитым кровью глазам крепко бодрствующего читателя. Он отдается ритму и одновременно воображает, будто все вокруг залито слепящим светом, а он превратился в пилота-виртуоза, со свистом пролетающего сквозь вечную жизнь. Он вот-вот оставит позади все стадии развития человечества: железный и Серебряный века, эпоху Гутенберга, компьютерную эру и самый последний смертный век – и явится в самый последний момент, чтобы принять участие во вселенском потопе, великом закрытии и погребении мира, хотя, пожалуй, правильнее будет сказать, что, сжигая за собой эпохи, мир сам торопится к своему грандиозному финалу и уже объявленным у Йейтса похоронам: «Везде распад; прогнила сердцевина / Идет на мир безвластия лавина / И, расплеснув кровавою волной, / Невинность погребает под собой»[34]. Полет окончен. Он возвращается к действительности, не столь далекой от места, куда его унесло воображение. Отводит взгляд от строчек великого Йейтса, переводит его на окно и какое-то время с огромным любопытством следит за виднеющейся там тучей, но внезапно клюет носом и понимает, что еще чуть-чуть, и он уснет. Чтобы избежать этого, он снова раскрывает закрытую было книгу и обнаруживает следы только что увиденной тучи в предисловии Вилема Вока: «Ветры, веющие на побережье и в лесах, где до сих пор можно услышать голоса сидов, посланцев фей, навевают мысли о великолепии – утраченном, но восполнимом». И чуть дальше: «Он говорил, прежде мир был совершенен и добр, и этот совершенный и добрый мир все еще существует, только он погребен, словно охапка роз, под сотнями лопат влажной земли»[35]. И внезапно он догадывается, что на самом деле мог иметь в виду его отец, когда просил, чтобы кто-нибудь открыл ему тайну.
Нет никаких сомнений, не прочитай он сейчас этих строчек Йейтса, он и не вспомнил бы об отцовских словах. Но он прочел и уже не может перестать думать о том, что теперь он, наконец, понимает, какой смысл вкладывал отец в свой вопрос. Должно быть, ветра, дувшие тогда на каталонском побережье, настолько взволновали отцовское подсознание, что он не выдержал и осторожно, обиняками, заговорил об утерянном великолепии. Должно быть, отца не интересовала ни тайна жизни вообще, ни тайна бушевавшей тогда грозы, его вопрос был о чем-то более близком – обо всем том, что, словно охапка роз, исчезало у него на глазах под сотнями лопат влажной земли.
Вероятно, это и есть настоящая, внутренняя причина отцовской тревоги во время той грозы. А коли так, он не может отрицать, что обнаружил ее благодаря бессоннице, видимо, она наделила его пророческим даром, которого он прежде за собой не знал, и, подтолкнув его к пониманию отцовских слов, явила ему новую широкую панораму.
Он идет на кухню и, опустившись до прозы, делает себе бутерброд с окороком и двойной против обычного порцией сыра. Он думает о Нью-Йорке и спрашивает себя, не надеется ли он обрести там потерянный в раннем детстве совершенный и добрый мир? Не там ли, не в городе ли, на который символически направлены все его упования, погребена, словно охапка роз под тоннами земли, большая часть его жизни? Может, и там. Откусывает от бутерброда раз и другой. В этот момент он ненавидит себя за пошлость, но уж больно хорош сыр. Вспоминает фразу Вуди Аллена о действительности и бифштексе[36]. С каждой минутой ему все меньше хочется спать. Не этого ли он добивался? Если этого, то он преуспел. Ему кажется, что у него открылось особое зрение. Он словно готов повторить опыт Сведенборга, человека, спокойно говорящего с ангелами. Временами ему кажется, что бессонница действует на него, как когда-то выпивка. Такая необходимая ему выпивка. Кто это там? Он улыбается. В доме снова ощущается чье-то присутствие, он уловил его своим обострившимся от возбуждения животным чутьем. Это ощущение очень реально, и даже мысль о том, что к нему внезапно может вернуться понимание одиночества и пустоты, его печалит.
Он зачитался «Хрониками Далки» Фланна О‘Брайена – это его способ настроить сознание на поездку в Дублин. Кроме этого, бар «У Финнегана», в котором Нетски намерен основать рыцарский орден, находится в этом самом Далки – в маленьком прибрежном городке в какой-нибудь дюжине миль к югу от Дублина.
Фланн О’Брайен пишет о Далки: «Это довольно необычное местечко, тихое и сонное, словно сидящее на корточках. На его непохожих на самих себя узких улочках все время происходят встречи, на первый взгляд кажущиеся нечаянными».
Далки, место случайной встречи. И странных явлений. На страницах «Хроник Далки», беседуя с ирландским приятелем, появляется живой и здоровый Блаженный Августин. Джеймс Джойс прислуживает туристам в дублинском баре и категорически отказывается от какой-либо связи с «Улиссом», «этой липкой коллекцией мерзостей», – говорит он.
Мощный порыв сна толкает его и снова заставляет клюнуть носом. И опять он чувствует на себе чей-то взгляд. Вернулась Селия, а он и не услышал? Он зовет ее по имени, но никто не отвечает. Мертвая тишина.
– Джеймс?
По правде говоря, он и сам не понимает, почему «Джеймс», но очень надеется, что это не Джойс собственной персоной бродит сейчас по его дому.
Он боится уснуть, подозревает, что к нему может вернуться его кошмар, в котором слепое божество с внешностью утомленного примата раскрывает ему объятия, стало быть, он должен принять его на грудь. Риба смотрит на него откуда-то свысока, но нельзя сказать, что его положение лучше – оба заперты в клетке и приговорены к вечным мучениям от разъедающей душу внутренней гидры – болезни автора.
Ровно в одиннадцать утра он чувствует, что его вот-вот свалит сон. Он колеблется, не в состоянии решить – уснуть ли ему и стать жертвой того, что его друг Хюго Клаус назвал «редакторской мукой», или еще побороться. Досадно, что сон напал на него именно тогда, когда он на несколько мгновений обрел такую невероятную ясность мысли.
Через пять дней в этот же самый час его самолет приземлится в Дублине. Хавьер, Рикардо и Нетски будут его встречать, они приедут днем раньше. Хавьер и Рикардо по-прежнему пребывают в неведении относительно его планов, они знают о Блумсдэе и о первом заседании ордена Финнеганов, но не подозревают о том, что им предстоит принять участие в погребении эры Гутенберга. Хорошо бы Нетски разъяснил им все в первый же день, пока они будут втроем. Хорошо бы, чтобы у Нетски к его приезду уже были какие-нибудь идеи по поводу церемонии и он бы уже нашел подходящее для нее место.
На него накатывают волны усталости, но он укрылся от них мыслями о скорой ирландской поездке. Кроме этого, его беспокоит, что, хотя он уже несколько часов как не хикикомори, он смахивает на него сильнее прежнего. В душе он больше не компьютерный аутист, но знает, что, если Селия, вернувшись, обнаружит его спящим, она немедленно – и совершенно несправедливо, но что он может поделать? – решит, что он окончательно превратился в одного из этих японцев, что проводят ночи за компьютером, а днем спят.
Ему теперь абсолютно ясно, недаром говорят, что мало быть, надо казаться, чтобы перестать быть хикикомори, недостаточно просто оставить прежние привычки, надо, чтобы это и выглядело так, будто он их оставил. И как ему теперь быть? Раньше или позже его все равно свалит усталость. Он совершенно выбился из сил и обязательно уснет, у него нет выбора. Он хочет отложить на другое время опыты с колебанием на границе безумия и здравого смысла. Но тут же видит, что не в состоянии их прервать. С усилием встает с кресла. Он не желает поддаваться сну, и ему совершенно не хочется, чтобы Селия по ошибке решила, будто он – все тот же одержимый компьютерный аутист.
Он одевается, берет зонтик, несколько секунд колеблется, но в конце концов выходит на лестничную клетку, вызывает лифт и спускается на улицу. Ему давно нужно сходить в аптеку за кое-какими лекарствами, до сих пор ему было ужасно лень, но теперь у него есть время на повседневные нужды. Он идет в аптеку по соседству и покупает прописанные врачом таблетки – он принимает их уже два года, со времен приступа, уложившего его в больницу. Атенолол, астудал, кардуран, тертенсиф – все лекарства для снижения давления… Потом он покупает в пекарне пиццу с сыром рокфор – он съест ее холодной по дороге домой, – и сухарики к сваренному Селией супу.
Вот он идет под дождем по улице, несет пакет из аптеки и ест на ходу пиццу. Фасонистые темные очки скрывают следы физического распада, ускоренного бессонницей. Время от времени он самым забавным и трогательным образом поглядывает на сухарики. Сегодня, несмотря на свою обычную чудаковатость, он выглядит нормальней обычного и может показаться простым местным жителем – да он и есть простой местный житель, возвращающийся с покупками из аптеки и пекарни. В прошлый раз его видели гуляющим под дождем в старом дождевике, в рубашке с поднятым полуоторванным воротником, в дурацких коротких штанах и с мокрыми, облепившими голову волосами. Должно быть, он производил дикое впечатление: бедный успешный издатель, по которому давно плачет сумасшедший дом. Сбрендивший сумасброд. Из-за этого многие соседи смотрят на него с опаской и недоверием, хотя прежде не единожды видели его по телевизору, где он здраво и трезво говорил о книгах – тех, что он издавал, и тех, что прославили его издательство.
Вот он – со своей пиццей, сухариками и купленными в аптеке лекарствами, идет медленным шагом и несет зонтик прямо над головой. Словно говорит: посмотрите на меня, я абсолютно нормален. Конечно, его выдают темные очки, и дождевик на нем тот же, что и в тот вечер, и походка у него неверная, и пиццу он ест чересчур жадно. На самом деле, на бдительный соседский взгляд, все в нем не так. Он смотрит на свое отражение в витрине цветочного магазина и пугается, увидев в стекле незнакомого прохожего в коротких, едва выглядывающих из-под дождевика, штанах. Но он не надевал сегодня коротких штанов. Почему же ему кажется, будто он в них? Кто этот безумный старик, что за клоун отражается в стекле?
Он смеется над собой и нарочно идет, будто бродяга из немого фильма. Его забавляет, что теперь он стал своим собственным отражением, паяцем, мельком увиденным в витрине цветочного магазина. Он идет нарочито неверным шагом, а проходя мимо кулинарии, начинает выдумывать, что он не абы какой бродяга, что у него есть крыша над головой, настоящий прочный дом, по нему он и бродит. Он идет своей новой потешной походкой и представляет, что сейчас ночь и он у себя в воображаемом доме. Дождь хлещет по стеклам и по его отражению, которое, в свою очередь, всего лишь отражение отражения. Потому что в этом воображаемом доме – он издатель, мечтающий встретить человека, которым был до того, как создал фальшивого себя при помощи изданных книг и целой жизни, уложившейся в послужной список.
В этом воображаемом доме – и тут выдуманная реальность совпадает с окружающей, – ему совсем не хочется спать, и его старый светильник освещает момент, когда он собирается приступить к отчету о собственной жизни, в воображаемой реальности он должен закончить отчет еще до рассвета, чтобы не скучать – обычно-то он не скучает на прогулке, но слишком уж давно и хорошо он знает окрестности своего дома, – преодолевая боль, он начинает мысленно писать фразу за фразой, сплевывая мусор и обрывки мыслей, покуда идет вперед своей нарочито дурацкой походкой, будто актер немого кино:
«Мне почти шестьдесят. Вот уже два года меня преследует смерть, и я наблюдаю, как движется к смерти весь остальной мир. Как сказал один мой друг, все кончено или вот-вот кончится. Власти вырастили и вскормили огромную безграмотную массу, что-то вроде бесформенной толпы, утопившей нас всех в посредственности. Произошло чудовищное недоразумение. Трагическая путаница, ужасный клубок из готических романов и скотов-издателей, устроивших этот монументальный бардак. Я посвятил всего себя изданию художественной литературы, но дело моей жизни мертво и будет похоронено в Дублине. Мне же остается заново научиться дышать, попытаться, насколько это возможно, распахнуть оставшиеся мне дни и отправиться на поиски искусства быть самим собою, искусства, которому, быть может, пойдет на пользу, если однажды я решусь провести инвентаризацию моих главных профессиональных ошибок. Это мой последний и умозрительный издательский проект, но сдается мне, многие хотели бы сделать что-то в этом роде, и было бы великолепно, если бы в книгу вошли признания издателей, верящих, будто я вмешивался в их редакционную политику, издателей, которые рассказали бы, какие необыкновенные книги они мечтали подарить миру, издателей, что поделились бы своими самыми сокровенными мечтами и тем, как им не суждено было осуществиться (и хорошо бы, чтобы с этим выступил кто-нибудь вроде великого Сенсини, который издавал только книги о людях «мужественных», «плывущих по воле волн», а в Америке попал под суд), издателей художественной литературы, которые созвучно и стройно, словно вороны, заблудившиеся в преступной глубине траурных джунглей издательской индустрии, пропели бы о нынешнем жалком положении литературы. И чтобы в конце издатели, осмелившиеся выставить на всеобщее обозрение подробнейшую карту своих разочарований, признали бы раз и навсегда, что в центре ее, вишенкой на торте, находится тот факт, что ни один из них за свою жизнь так и не встретил настоящего гения. Только тогда эта карта позволит проложить путь в зыбучих песках правды. Мне хотелось бы набраться однажды смелости и самому углубиться в эти пески – провести инвентаризацию и составить список всего того, чем я хотел украсить мой послужной список, но так и не сумел. Мне хотелось набраться честности и предъявить ту темноту, что прячется по углам моей профессии, так бессмысленно восхваляемой…»
Он решает ускорить шаг и побыстрее вернуться домой, потому что у него больше нет сил выслушивать стоны собственной души, к тому же он считает, что бессонно-ясная гладь его мыслей может в любой момент замутиться, даже его комичная, но в целом дурацкая фигура актера немого кино опасно дрожит и меняется в витринах. Единственное, что ему кажется сейчас важным – это чтобы Селия, придя с работы домой, обнаружила приготовленный им обед, застеленный свежей скатертью и накрытый к ее приходу стол и включенный телевизор, и чтобы за едой можно было не разговаривать. Ему надо срочно найти пути к примирению. Стать буддистом, если придется. Он не верит в верующих – пусть это всего лишь вера в Будду, – но если потребуется, прикинется, будто вдруг уверовал. Его отношения с Селией превыше всего. Хотя, сказать по правде, он ужасно не доверяет верующим. Задумываясь об этих вопросах, он вспоминает слова, сказанные Хуаном Карлосом Онетти в конце семидесятых во французском университете Барселоны. Онетти был тогда невообразимо и счастливо пьян и заявил, что католиков, фрейдистов, марксистов и патриотов следовало бы всех собрать в один мешок. А к ним – всякого верующего, неважно, во что он верит, всякого, кто живет, повторяя чужие заученные или унаследованные мысли.
Эти слова тогда врезались ему в память. Он припоминает, что в тот день Онетти сказал еще, что верующий опасней голодного зверя и что на самом деле верить следует в самое ничтожное и сокровенное. Например, в дежурную возлюбленную. В собаку, в футбольный клуб, в счастливое число, в призвание всей жизни. Ему кажется, он помнит, как Онетти говорил это в тот далекий день в Барселоне.
Поскольку возлюбленная у него одна – Селия, и ее никак не назовешь «дежурной», и поскольку он не так давно отрекся от издательской деятельности, которую считал призванием всей жизни, и нет у него ни собаки, ни любимого футбольного клуба, для него абсолютно ясно, что уверовать он может только в счастливое число. В номер в рулетке, раз это все, что ему осталось. И пусть это будет рулетка его жизни, то есть его судьба.
Стараясь не поддаваться панике, он останавливается и смотрит как зачарованный на свои сухарики, словно в них заключается его единственное настоящее будущее.
Когда он проходит мимо кондитерской, работающий там транссексуал – единственный человек, который до сих пор еще строит ему глазки, по крайней мере, открыто, – курит у двери. В этом и заключается, думает Риба, трагедия старости: этот милый транссексуал – единственная на сегодняшний день женщина, для которой он еще существует. Мы постарели, когда на руках у нас появились пятна, мы стали невидимы для женщин. Селия иногда беседует с этой официанткой, приходя за воскресным десертом. Кондитерская довольно паршивая, так что работы у официантки немного, и она почти все время курит в дверях. Риба знает, что она гадает на картах, и всякий раз, когда видит ее, воображает, будто он зашел и просит ее предсказать ему будущее. Он представляет ее себе в зальчике кондитерской, она одета цыганкой и уже разложила ему карты, как Марлен Дитрих в «Печати зла». Короткий невеселый смешок. Пожалуйста, скажи мне, наконец, что меня ждет, говорит Риба, я хочу знать свое будущее. В кондитерской почти нет света. У тебя нет никакого будущего, отвечает она. И смеется, будто ставит точку.
Он уже дома, слушает, как дождь хлещет в стекла. Это похоже на то, как если бы он оказался в своем воображаемом доме, но, к счастью, это его настоящий дом. Он думает о мистере Блуме и спрашивает себя, какая бы у него могла быть внешность. У Джойса не так много намеков на это. Разумеется, это типичный современный человек. Современный по сравнению с Улиссом Гомера. Внутренний смех. Можно предположить, что Джойс выдумал его с тем расчетом, чтобы он был похож на любого провинциального европейца. Человек без свойств. Его затмевают два других персонажа книги – Стивен Дедал и Молли Блум. Стивен, представляющий собой ум и творческое воображение, превосходит его и освещает сверху. Молли, представляющая телесное и земное, поддерживает снизу. Но в конечном счете Блум не хуже и не лучше их обоих: Стивен чересчур интеллектуально высокомерен, а Молли движима исключительно плотскими желаниями, в Блуме же, хоть он и не столь энергичен, как эти двое, чувствуется сила смирения. И кое-что еще: нет никаких сомнений, что Блум был – да и теперь не перестал быть – привлекательней своего автора.
Он осматривает свою библиотеку, задерживается то у одного шкафа, то у другого, вытаскивает книгу, нервно перелистывает, ставит на место. Застывает у окна, загипнотизированный дождем. Идет на кухню, начинает готовить еду. Шум дождя напоминает ему о другом дождливом дне, когда он еще юнцом решил убить время, чтобы внимательно рассматривая лица прохожих в попытке ухватить самую суть каждого из них. У него не было зонтика, и охота кончилась тем, что он промок до костей. Вся его нелепая юность уместилась в этом эпизоде, но он предпочитает забыть его навсегда, он не расположен впадать сейчас в хандру из-за дождя и воспоминаний.
Он перестает обращать внимание на ливень, и на мгновение ему кажется, что к нему вернулось это странное ощущение, будто кто-то молча идет рядом с ним, какой-то неизвестный, хотя временами кажущийся ему знакомым, человек. Может быть, он, этот молчаливый спутник, всегда был рядом. Он возвращается к окну. Смотрит на серебряное великолепие дождя. Думает, что ему хотелось бы поделиться с кем-нибудь этим ощущением, но Селия не лучший для этого вариант. Вернувшись домой, она наверняка будет на него сердиться. За неимением собеседников, он решает записать все в вордовский файл, в котором собирает фразы. Включает компьютер, открывает документ и вписывает туда свои впечатления:
Серебряное великолепие дождя.
Не может удержаться и добавляет маленькими буквами:
Писательская болезнь, моя внутренняя гидра.
Селия приходит и обнаруживает, что он – бодрый и в приподнятом настроении, – слушает Лайама Клэнси, поющего «Green fields of France». Не веря своим глазам, она видит, что он предупредительно накрыл на стол и даже постелил клетчатую скатерть, подаренную им на свадьбу в февральский день больше тридцати лет назад. Ему это непросто далось, но он не заснул, хотя острота восприятия снижается на глазах. К счастью, у Селии вполне мирное настроение. Более того, она разжилась невиданным средством от бессонницы и стресса.
– А вот кому гаджеты для сна и отдыха! – весело кричит она.
Ей определенно идет буддизм. На работе она купила электронный прибор – что-то вроде разноцветных очков и головной повязки с наушниками. Прибор, говорит она, улавливает биотоки мозга и в соответствии с ними запускает одну из двадцати двух программ – повторяющиеся последовательности света, цвета и звука, помогающие человеку расслабиться и уснуть.
– Остается только замерить биотоки твоего мозга, – говорит Селия с некоторым ехидством.
Биотоки чего? Он улыбается и неизбежно вспоминает Спайдера и паутину в его сознании. Селия настаивает, что он должен замерить биотоки. Продавец заверил ее, что прибор повышает умственные способности, помогает снять напряжение и стресс и способствует долгому сладкому сну.
Теперь Селия просит, чтобы он попробовал включить прибор.
– Скверно, что ты совсем не спишь. И эта музыка… Лайам Клэнси! Почему Лайам Клэнси?
– Меня трогает эта песня, волнует заложенный в ней патриотизм. Я становлюсь ирландцем.
– Я бы не сказала, что в этой песне так уж много патриотизма. Ты правда этого не понимаешь? Нет, если ты не отдохнешь, ты не сможешь в воскресенье полететь в Дублин, – говорит она, и в ее голосе слышится почти материнская нежность и в то же время что-то дразнящее, нарочито вульгарное и плотское.
В декольте мелькает ее грудь. Следующая фраза Селии кажется ему довольно пошлой или, как минимум, неуместной.
– Почему бы тебе не перестать навещать родителей по средам? Ты уверен, что это твоя обязанность?
– Да. Это называется сыновний долг. Чувство абсолютно естественное для человеческого существа.
Она треплет ему волосы.
– Не злись, – говорит.
Она подходит к нему вплотную и начинает его ласкать.
Потом они любят друг друга. Бедра Селии на красной подушке. Ее раскинутые ноги. Разворошенная постель. Все еще поющий Лайам Клэнси. И посреди этого хаоса прибор для сна с грохотом валится на пол.
Барселона, пятница, 13 июня, полдень, за два дня до вылета в Дублин.
С места, где никто его не увидит, он с неожиданным ужасом наблюдает, как два друга или, лучше сказать, приятеля, его приблизительно возраста собираются величественно пройтись по бульвару Каталонии. Их церемонные движения не оставляют место для сомнений: они совершают отработанный годами ритуал. На самом деле он уже их видел лет сорок назад на этом же самом месте, они выглядели и вели себя точно так же. Сейчас они собираются элегантно спуститься по бульвару, беседуя о том, как меняется мир, а с ним и их жизни.
Он испытывает ужас, а вместе с тем и некоторую зависть. Всякий их жест и этот важный вид, будто они свершают некий обряд, наводят его на мысль, что для разговоров о мире они располагают вечностью. Видимо, его внимание привлек контраст между их неспешным торжественным ритуалом и деловитой суетой остальных людей. Кажется, вокруг нет ни одного человека, у кого было бы время на размышления или хотя бы на беседы о мире, у всех сплошь торопливая походка, время поджимает, это торопливые, бессмысленные люди.
Он знает этих двоих. Это люди с университетским образованием, люди его поколения и его круга. Он знает, что их умственный коэффициент не особенно высок. Но их величественные манеры, изысканные повадки – последнее прибежище каталонцев старой школы, на все готовых ради эстетики – и то, как они сохранили свои отношения со временем, заставляет его оцепенеть. Кажется, что они даже идут, размышляя. Теперь он ясно видит: это истинные представители своего поколения. Если бы он ощущал собственное университетское образование, если бы считал себя интеллектуалом и настоящим барселонцем, если бы боялся изменить своему сословию, он мгновенно узнал бы самого себя в этих двоих, располагающих вечностью.
Очень жаль, но это поколение – не его. Он завидует ритуалу, бережно сохраненному его земляками, и в то же время испытывает к ним жалость, бесконечную, бездонную жалость. И огорчается этому: он завидует этому поколению, сочувствует ему и не хочет к нему принадлежать.
Они стоят в начале бульвара Каталонии точно так же, как стояли там сорок лет назад – совершенно не изменившиеся, все так же склонные к размышлениям, готовые вот-вот начать свой прогулочный ритуал. И, наверное, уже тогда, видя их там, наверху, таких величественных и университетски-образованных, собирающихся приступить к спуску, кто-нибудь думал, какое счастье выпало этим двоим – у них впереди столько времени.
Их время не двигается. Они собирались съесть этот мир, теперь же ограничиваются обсуждением, если, конечно, они, никогда не выходившие за границы своих коротеньких мыслей, его вообще обсуждают. Нет, в самом деле. И впрямь кажется, будто время проходит сквозь них, не задевая, будто они не стоят на пороге собственного будущего, сулящего им отпавшую челюсть и безостановочно стекающую слюну. Это будет конец поколения, к которому когда-то мог бы принадлежать и он. Но он не принадлежит. А если и принадлежит, то очень отдаленно. Кто сказал, что принадлежать к своему поколению важней, чем, допустим, милосердие? Если сказать о ком-то, что он милосерд, он становится куда понятней, чем если сказать, что он барселонец или типичный представитель своего поколения.
Прощай, город, прощай, страна, прощай, все это.
Два обломка старины с университетским образованием перед началом аристократически-купеческой прогулки. Похоже, они не отдают себе отчета в том, что вся жизнь подобна дому, предназначенному на слом, и впереди их ждут сокрушительные удары судьбы. Он думает об этом, затаившись там, где его никто не видит. Хотя двое на бульваре этого не знают, он предал их, нанес им удар изнутри. И вот он прячется в тени, на углу, на свой манер прощаясь с Барселоной и дожидаясь, чтобы тьма окончательно сгустилась. Будет лучше, если в конце всего боль пройдет и вернется тишина. Он же не изменится, просто останется без поколения и без намеков на милосердие.
Время: сразу после одиннадцати.
День: 15 июня 2008 года, воскресенье.
Стиль: ровный, последовательный. Без недомолвок. Сохраняется сходство с шестым эпизодом «Улисса», где мы встречаем прозрачного и логичного Джойса, читателю легко следить за появляющимися кое-где мыслями Блума.
Место: дублинский аэропорт.
Действующие лица: Хавьер, Рикардо, Нетски и Риба.
Действие: Хавьер, Рикардо и Нетски, прилетевшие в Дублин на день раньше, встречают Рибу в аэропорту. Завтра на закате, перед посещением башни Мартелло, они собираются отпраздновать закат галактики Гутенберга. Где? Несколько дней назад Риба доверил Нетски принять это решение, и тот очень здраво решил, что католическое Гласневинское кладбище – раньше оно называлось кладбище Проспект, в романе «Улисс» там был погребен Падди Дигнам, – вполне отвечает их целям. Ни Рикардо, ни Хавьер еще не в курсе готовящихся похорон. А потому и не подозревают, что Риба и Нетски включили их в свою программу действий.
С другой стороны, все три писателя, сами того не зная, уже стали живыми воплощениями трех персонажей – Саймона Дедала, Мартина Каннингэма и Джона Пауэра – попутчиков Блума по похоронной процессии в шестом эпизоде «Улисса». Приятная тайна Рибы.
Темы: те же, что и всегда. Неизменное прошлое, ускользающее настоящее и несуществующее будущее.
Начнем с прошлого. Эти страдания из-за несделанного и брошенного, словно охапка роз под сотнями лопат сырой земли; это желание перестать оглядываться назад, необходимость прислушаться к своему героическому порыву и «прыгнуть», устремить взгляд вперед, к ненасытному настоящему.
Перейдем к настоящему – ускользающему, но в каком-то смысле присутствующему в форме острой потребности чувствовать себя живым здесь и сейчас, одарившему его радостью и ощущением полной свободы от оков издательской деятельности – труда, за годы превратившегося в мучения из-за зловещей необходимости конкурировать с готическими историйками, Святыми Граалями, плащаницами и прочей параферналией современных безграмотных издателей.
И, наконец, обратимся к будущему. Оно темно. Ни намека на завтрашний день, как сказал бы транссексуал из кондитерской снизу. Знаменитое это будущее на самом деле включает в себя основную тему, рассыпавшуюся на множество тем: Риба и его судьба. Риба и судьба гутенберговой эпохи. Риба и его героизм. Риба и опять возникшее у него подозрение, что за ним наблюдают, как если бы некто ставил над ним какой-то опыт. Риба и упадок книгоиздания. Риба и старая шлюха-литература, шляющаяся под дождем по последнему молу. Риба и гений оригинальности. Риба и сухарики. Риба и все что угодно. Как вам это понравится, говорили Шекспир, доктор Джонсон, его друг Босуэлл и множество других.
– Где будем отмечать? – спрашивает Риба, встретившись с друзьями на выходе из терминала.
Он имеет в виду похороны Гутенбергова мира, мира, с которым он знаком так близко, который обожал так жадно и от которого так устал. И тут возникает путаница. Оттого что Хавьер и Рикардо ничего не знают о готовящейся панихиде, они думают, что Риба намерен отметить их встречу в Дублине и предлагает пропустить по стаканчику, то есть они решили, что он опять пьет. Забавно, что предполагаемое падение их бывшего издателя вызывает у них невероятное воодушевление. Они даже смеются от удовольствия.
– Прямо на Гласневинском кладбище, – очень сухо бросает Нетски.
– На кладбище есть бары? – удивленно спрашивает Хавьер.
Погода: в отличие от Барселоны, здесь не льет. Но на солнце набегает туча и погружает окрестностности аэропорта в глубокую зелень. Воспоминания Рибы сливаются с темными освежающими водами теней.
Они забираются в «Крайслер», одолженный Уолтером, дублинским приятелем Нетски. За рулем Рикардо, совершенно очарованный левосторонним движением, единственный из всех кажущийся настоящим ирландцем, правда, ирландец этот вышел прямиком из «Рифа Донована» – на нем цветастая гавайка, поверх которой надет длинный старомодный дождевик, вроде тех, которые Сержио Леоне использовал в своих спагетти-вестернах. В противоположность ему Хавьер одет с почти британской сдержанностью. С какой стороны ни глянь, эти двое составляют довольно комичный дуэт.
Четверка направляется к гостинице «Морган», своей штаб-квартире. Очень странное место, поясняет Хавьер Рибе, доверху набитое одинокими бизнесменами, типами в костюмах и при галстуках, они уже договорились звать их «моргансами». Гостиница расположена по дороге от аэропорта к городу и принадлежит той же сети, что изысканный нью-йоркский «Морган» на Мэдисон-авеню. Именно из бара в музее Моргана рядом с «Морган-отелем» несколько месяцев назад Нетски и Риба отправились в гости к Остерам.
– Так ты был в гостях у Остера?! – издевательски спрашивает Хавьер, тысячу раз слышавший эту историю.
Эту гостиницу Рикардо нашел в Интернете, оценил ее близость к аэропорту и забронировал номера, он и представить себе не мог, что она окажется такой фешенебельной, тем более что на фотографиях в Интернете она выглядела скорей как придорожный мотель. Все возмущаются, заключив из слов Рикардо, что он собирался засунуть их в мотель.
Риба рассказывает, что его жена совсем уж было собралась поехать с ним вместе, но что-то у нее не сложилось – очень удачно не сложилось, потому что, хотя намерения у Селии были самые добрые, ее присутствие делало пугающе реальной ту несчастную сцену из его сна, разыгравшуюся из-за его алкоголизма на пороге бара «Коксуолд». Возможно, в Дублине и вовсе нет бара с таким названием, но он считает, что если бы жена с ним поехала, его пророческое видение, его жуткий вещий сон мог бы сбыться: в ужасе оттого, что он снова запил, перепуганная Селия обняла бы его, а потом они плакали бы вдвоем, сидя на земле, на тротуаре какой-то дублинской улочки.
Все молчат. Наверняка думают всякие гадости.
Нетски прерывает молчание и говорит, что, может быть, никто не заметил, но бар в гостинице называется «Джон Кокс Уайлд-бар», и это звучит почти как «Коксуолд». Поначалу Риба не хочет этому верить, но когда остальные подтверждают, что да, бар именно так и называется, говорит, что они поступили бы по-товарищески, если бы поселились вместе с ним в другом отеле. Он очень серьезен, он верит, что вещие сны имеют привычку сбываться. Но потом, когда они подъезжают к гостинице и он видит вестибюль, отделанный большими черно-белыми квадратами, и великолепно сложенных девушек за стойкой портье, он меняет мнение. Девушки за стойкой удивительно длинноноги и похожи скорее на топ-моделей, а может, это и есть топ-модели. Кроме того, они очень любезны, хотя он и не понимает ни обращенных к нему фраз, ни почему они все-таки стоят за стойкой портье, вместо того чтобы ходить по подиуму.
В просторном черно-белом вестибюле несколько постояльцев на редкость измученного вида, унылые моргансы в темных очках и безупречных деловых костюмах, повесив головы, думают о своих непостижимых делах. Изысканная музыка где-то в глубине. Не похоже, что они в придорожной гостинице по пути из аэропорта, не похоже даже, что они в Дублине, кажется, будто они оказались в самом центре Нью-Йорка. Сразу видно, что экономическая ситуация в Ирландии заметно улучшилась, думает Риба, удивляясь тому, что вестибюль дублинского «Моргана» практически ничем не отличается от того, что он видел на Мэдисон-авеню.
Слышится «Walk on the Wild Side»[37] в аранжировке Хавьера де Галлоя. Всякий раз, когда Риба слышит эту песню – в особенности когда певец произносит по слогам «New York City», – ему кажется, будто именно под эту музыку он должен совершить свой «английский прыжок», свое стерн-тиментальное путешествие, свою одиссею в поисках извечного энтузиазма.
Сейчас он не испытывает недостатка в энтузиазме, хотя при взгляде на закрытый «Джон Кокс Уайлд-бар» на мгновение погружается в уныние, и в голове у него всплывают картины тяжелой жизни алкоголика, которую он вел долгие годы, чтобы иметь возможность развивать свое независимое издательство и набираться опыта, пригодившегося в создании каталога, далекого от догматичности и косности людей его поколения.
Ему необходимо представлять себе выпивку чем-то омерзительным, к чему нет и не может быть возврата, в противном случае его здоровью будет нанесен серьезный урон. И все же он напоминает себе, что вынужден был пить, чтобы развивать издательство, и что именно за это он заплатил своим здоровьем. Как бы то ни было, ему не в чем раскаиваться. Другое дело, что и к былому возврата нет. Он чуть не умер, но потом к нему пришел покой, и сейчас ему хочется верить, что ему удалось вернуться к жизни, забытой из-за этилового помешательства. Выйдя из больницы новым человеком, он с изумлением начал прислушиваться к тому, что говорят люди о его издательской работе. Вначале он притворялся, будто заслуги принадлежат не ему, а кому-то другому, его двойнику, а он лишь неожиданно унаследовал его лавры. Но постепенно поверил в собственный фарс. И лишь когда до него заново дошло, что это он сам основал издательство, едва не стоившее ему жизни, он ощутил себя конченым человеком, унылым стариком, затосковал и едва не захлебнулся в пучине меланхолии в мире, где, как ему кажется, уже не будет издателей, так же сильно влюбленных в литературу, как был влюблен он сам. С каждым днем ему все больше кажется, что все эти страсти остались в прошлом и недалек тот день, когда люди забудут, что они когда-то существовали. Знакомый ему мир близится к концу, и он как никто знает, что лучшие из опубликованных им романов говорили именно об этом – о мирах, которые никогда не вернутся, о светопреставлении, правда, в большинстве случаев все это были проекции экзистенциальной тревоги авторов, сегодня способные вызвать только улыбку, потому что, несмотря на бесчисленные трагические финалы, мир по-прежнему следует своим курсом. И если трагедия упадка печатной эпохи (блестящей эпохи человеческого разума) не сотрется мгновенно из памяти современников, рано или поздно она тоже начнет вызывать улыбку. Так что ему кажется, как минимум, разумным отступить на полшага от этой – такой недолговечной – драмы.
Гостиница «Морган» сильно теряет в изысканности, когда, поплутав по коридорам и побродив по долгим лестницам, не обнаруживаешь ни малейшей логики в нумерации этажей и комнат. Внутри царит феноменальный бардак. К тому же по коридорам снуют спешно что-то доделывающие строители, как будто гостиница еще недостоена. Со всех сторон доносится напористый грохот молотков. Хаос, известный источник всякого творчества, достигает тут космических масштабов и напоминает некоторые сцены из американских фильмов времен великой нью-йоркской экономической эйфории, когда строился некий новый мир и повсюду царило воодушевление.
Покуда Риба волочет чемодан к себе в номер – из-за недоступной пониманию нумерации он уже несколько раз заблудился по дороге, – он думает, что нимало не удивится, если среди всей этой толпы рабочих ему вдруг встретится Харпо Маркс[38] в виде работяги с молотком, ищущего, куда бы забить какой-нибудь гвоздик. Он не сумел бы объяснить почему, но это еще не вполне достроенное место кажется ему идельными декорациями, чтобы наткнуться здесь на Харпо Маркса. Должно быть, дело во всеобщей сумятице, это она навела его на такую мысль.
В комнате рядом с телефоном лежит карточка, приглашающая заглянуть в «Джон Кокс Уайлд бар». Открывают его в шесть, то есть через два часа. Риба испытывает легкое облегчение. В номере приятно пахнет, и сам он выглядит так, словно здесь только что прибрали и все разложили по местам. На прикроватной тумбочке лежит одинокая конфетка – довольно нелепое приветствие от гостиницы. Нравятся ли деловым людям эти шоколадные штучки? Вид из окна довольно уныл, но Риба в восторге от серого воздуха, от поднимающегося из труб дыма и от бурого кирпича, из которого сложены дома напротив. В этом пейзаже нет ничего средиземноморского, и это его завораживает, наконец-то он по-настоящему ощутил себя в краях чужедальних, он мечтал об этом столько недель. Ему хорошо, как никогда. Именно этого он добивался – оказаться «по ту сторону». И вот он попал в местность, где все ему чуждо, все – по крайней мере, ему так кажется, – дышит тайной. Он замечает, что удовольствие от новизны вот-вот заставит его взглянуть на мир с энтузиазмом. Такие страны, как эта, раздвигают горизонты нашего сознания, тут мы можем заново изобрести самих себя.
Его не покидает ощущение, что все здесь для него совершенно ново: земля, по которой он ступает, воздух, который он вдыхает, даже собственная походка кажется ему незнакомой. Если бы люди умели вдруг увидеть мир по-новому, думает он, если бы они понимали, что все вокруг может внезапно измениться до неузнаваемости, никто бы не тратил время даже просто на мысли о смерти.
Он благодарит самого себя за то, что приехал на чужбину. Потом обнаруживает, что над кроватью висит фотография Дублина 1901 года. На ней изображен конный экипаж, и он начинает думать о карете, в которую Блум забрался в одиннадцать утра 16 июня 1904 года. Внимательно разглядывает фотографию, словно пытаясь уловить атмосферу этой еще не асфальтированной улицы, по которой ходила черная конка, и ему начинает казаться, что в ту пору город должен был выглядеть довольно зловеще. И в то же время это был еще новый, зарождающийся город. Странно, что у фотографии такой в буквальном смысле заупокойный вид. Должно быть, думает Риба, в те дни весь Дублин представлял из себя гигантские похороны. Похороны похорон. Не хватает только старухи в окне одного из унылых домов на снимке, вроде той, что в шестом эпизоде «Улисса» глазеет из-за спущенных штор и навевает Блуму мысли о том, как любят старухи обряжать умерших: «Никогда не знаешь, кто тебя мертвого трогать будет».
Он отводит взгляд от снимка на стене, но продолжает вызывать в памяти начало шестой главы: «Мартин Каннингем, первый, просунул оцилиндренную голову внутрь скрипучей кареты и, ловко войдя, уселся. За ним шагнул мистер Пауэр, пригибаясь из-за своего роста».
Переполняемый противоречивыми чувствами, он решает разорвать мыслесплетенные сети, выбросить из головы терзающего его Спайдера и спуститься в вестибюль. Ему пойдет на пользу, если он отправится сейчас открывать для себя Дублин – он и его друзья, его собственные Мартин Каннингэм и мистер Пауэр.
Он совсем было вышел из номера, как вдруг замечает у окна, у длинной шторы, красный чемодан. Застывает как громом пораженный. Что здесь делает чужой багаж? Он отказывается верить своим глазам. Вспоминает, как Селия, рассердившись на него, выставляла «тревожный чемоданчик» на лестничную клетку. Ему не нравится, когда с ним происходят события, которые куда уместнее выглядели бы в романе. Он не хочет, чтобы его «сочиняли». Может быть, Селия решила устроить ему сюрприз, и это ее вещи? Нет, точно нет. Раз она сказала, что останется в Барселоне, значит, там и осталась. С другой стороны, он никогда в жизни не видел такого чемодана у них дома. Он берется за ручку с таким видом, словно чемодан смердит, и не раздумывая выставляет его в коридор. Чужой чемодан, фу, гадость.
Потом спускается с намерением сказать девушкам за стойкой, что он нашел в своем номере чей-то багаж и оставил его в коридоре на четвертом этаже – на самом деле на пятом, если иметь в виду странную нумерацию, – но уже в вестибюле вспоминает, что не знает ни слова по-английски, и с решительным видом проходит мимо стойки, не сказав девушкам ни единого слова. За короткий путь от вестибюля до «Крайслера» он забывает о происшествии. А в прежние времена он немедленно поделился бы с друзьями. Я только что обнаружил у себя в комнате чей-то красный чемодан, сказал бы он. И постарался бы представить все так, словно обладает даром рассказчика.
Время: около двух пополудни.
День: воскресенье, 15 июня.
Место: пригород Хоут на северной оконечности Дублинского залива. В километре отсюда расположен Глаз Ирландии, скалистое святилище морских птиц на развалинах монастыря.
Действующие лица: четверка путешественников из «Крайслера».
Действие: они оставили машину на окраине, у обрывистого берега, и знаток местности Нетски предложил немного прогуляться. Они идут по тропе между скал, и, поборов головокружение, вызванное голубыми и сизыми огнями в рыбацком порту и тучами, летящими в высоте над Ирландским морем, Риба, наконец, смотрит на Дублин. Он провел на острове уже несколько часов, но до города его так и не довезли.
Хотя расстояние велико, отсюда, с далеко выдвинувшегося в море утеса, можно увидеть кусочек Дублина. Птицы группками отдыхают на воде. Эти дневные сомнамбулы только подчеркивают восхитительное уныние здешних мест, словно пустота обручилась тут с глубокой печалью, издающей время от времени резкие чаячьи крики. Великолепный пейзаж, воздействие которого значительно усиливается от состояния душевного подъема, испытываемого Рибой на чужой земле.
Он с застенчивым волнением вызывает в памяти строки Уоллеса Стивенса из стихотворения «Утесы Мохер»:
- Ступай к утесам Мохера, что растут из тумана,
- Над реальностью,
- Что растут из настоящего времени и места
- Над влажной зеленой травой.
- Это не пейзаж, исполненный сноходящей
- Поэзии,
- И моря. Это, отец мой или, быть может,
- Кто-то похожий, кто-то отцовской породы: земля
- И море, и воздух.
Там, где залив глубже всего вдается в берег, видны слегка размытые очертания Дублина. Проходит девушка с портативным приемником, из приемника доносится «This Boy» в исполнении «Битлз». Эта музыка вызывает у него внезапный приступ ностальгии по временам, когда он сам был близок к «отцовской породе». Он уже немолод и не знает, в состоянии ли вынести столько красоты зараз. Снова смотрит в море. Делает несколько шагов и тут же понимает, что лучше оставаться на месте – он ослеп от слез, и если продолжит двигаться вперед, скорее всего он просто свалится. Ему хочется сохранить свое волнение в тайне. Об этом нельзя говорить. Да и как рассказать друзьям, что он только что влюбился в Ирландское море?
Теперь это моя страна, думает он.
Он ушел с головой в свои переживания, так что Рикардо приходится его встряхнуть.
– Куда дальше? – спрашивает его друг, обдавая его дымом неизменной «Пэлл Мэлл».
Риба смотрит на Рикардо. На его цветастую гавайку. Как нелепо он выглядит. Представляет себе Рикардо в гавайке в гостях у Остеров.
Раньше, когда Риба еще выпивал, он не делал различия между сильными и слабыми чувствами, между друзьями и врагами. Но ясность мыслей последних лет потихоньку вернула ему способность досадовать. Впрочем, и умиляться тоже. Оттого Ирландское море – он воображает, как над ним сейчас сбиваются в кучу пепельные грозовые облака, окаймленные серебром, – кажется ему наивысшим воплощением красоты, ярчайшим проявлением того, что так давно исчезло из его жизни, и что он – ведь никогда не поздно, – внезапно встретил словно бы в разгар ужасной грозы и с чувством, будто жизнь его катится к полному упадку, когда он вдруг увидел перед собой ни с чем не сравнимую пепельную красоту, окаймленную серебром, и море, которое он не забудет, покуда память не угаснет.
Он вспоминает слова Леопарди, уже несколько лет сопровождающие его. Возможно, говорил поэт, небо не столь приятно взгляду, как земля и поля, потому что небо монотонно, непохоже на нас, несвойственно нам, не близко и не принадлежит нам… В то же время вид Ирландского моря растрогал Рибу именно тем, что это море ему не близко, не принадлежит его миру, даже странно немного, и от этого вида, столь отличного от всей его вселенной, все внутри Рибы перевернулось, взволновалось, и он ощутил себя трепещущим заложником чужого моря.
Темы: одна тривиальней другой. Например, ужасный голод овладел вдруг всей группой, и теперь они отчаянно мечутся в поисках места, где бы пообедать.
Риба думает о теме голода – своего собственного голода, отдельного от остальных, – и вспоминает, как, читая в издательстве рукописи романов, он замечал, что частенько, словно это было общее правило, некоторые не стоящие внимания темы всплывали на поверхность сюжета, как будто тоже имели право на некоторое к себе уважение. Он вспоминает, что чем дальше он углублялся в эти истории, тем отчетливей видел, как их центр постепенно сдвигается от одной важной темы к другой, отчего повествование надолго теряет устойчивость. И не только это: вскоре на поверхности этих историй оставались лишь тени, отбрасываемые некоторыми гранями, то есть остатки наименее трансцендентных тем: например, истерическая потребность найти ресторан, как это происходит в этот самый момент, когда он чувствует, что у него вот-вот сдадут нервы от голода и от совершенно вымотавшей его пешей прогулки.
И в тот самый момент, когда вся жизнь Рибы сосредоточилась в Ирландском море, возникли, смею надеяться, особые обстоятельства, когда в повествовании – это если предположить, что кому-нибудь придет в голову мысль повествовать о том, что происходит в этот момент, когда на самом деле именно сейчас не происходит ровным счетом ничего, – тема сольется с действием в единое целое, во что-то, что можно будет с легкостью изложить, не углубляясь в долгие размышления по поводу, ну, разве только кому-нибудь захочется высказаться о легендарном голоде, который с незапамятных времен движет людьми.
Действие и тема: необходимость как можно быстрее отыскать ресторан.
Покуда они рыщут в поисках места с видом на море, где можно поесть, Риба спрашивает себя, не сговорились ли его приятели оставить его вовсе без Дублина. Потому что с самого его прилета они только и делают, что кружат возле города, не въезжая в него. Впрочем, он не может пожаловаться, именно благодаря этому странному кружению состоялась его встреча с незабываемой ледяной красотой здешнего печального берега. Но ему по-прежнему не по себе, оттого что он до сих пор не ощутил под ногами дублинскую землю.
– В город поедем позже, – говорит Нетски, словно прочитав его мысли.
В последнее время Нетски вызывает у него некое чувство, похожее на страх. Занятно, с какой легкостью и быстротой меняются наши представления о других. Теперь Рибе кажется, что у Нетски есть и зловещая сторона. Он и говорит, и держится совсем не так, как ожидаешь от человека, которого воображал себе едва ли не ангелом-хранителем. Временами он ведет себя просто бесцеремонно, просто удивительно, насколько лучше он казался раньше. А может, Нетски и не виноват. Может, разочарование Рибы вызвано тем, что он сам мог бы давным-давно увидеть: в Нетски нет ничего от ангела-хранителя, он просто юный себялюбец, и в натуре у него есть что-то слегка бесовское. И было бы куда лучше, если бы Риба не начал его идеализировать. Юный Нетски не только не связан никакими родственными узами с его собственным духом-покровителем, он и ему самому не может быть тем дополнительным отцом, которого Риба так надеялся в нем найти. Потому что в Нетски нет ровным счетом ничего родительского. Было огромной ошибкой со стороны Рибы думать, что он может обзавестись дополнительным отцом. Что же, уже только ради этого стоило затевать эту авантюрю – чтобы понять, что его нью-йоркский друг не отец-защитник и вовсе никакой не ангел, а, напротив, существо обычное и довольно тщеславное. Он рисуется, даже когда речь идет, например, о том, чем они займутся завтра с утра, и становится совершенно несносным, когда с усталым видом вещает о Блуме и Джойсе и обращается с остальными, словно все они – полные невежды во всем, что касается Блумсдэя. Он выглядит просто заносчивым дураком, когда на безупречном английском поет «Девушки из Аугрима», ирландскую балладу из фильма «Мертвые» Джона Хьюстона. Он поет отлично, но без души, и вдребезги разбивает очарование мелодии, такой волнующей в фильме.
– Кто это, интересно, решает, когда мы поедем в Дублин? – бунтует Риба.
– Тот, кто командует парадом, и, насколько я знаю, это пока не ты, – отвечает Нетски неожиданно грубо, как если бы прочитал недавние недобрые мысли Рибы о себе.
В ресторане «Globe», где они обедают, за столиком им прислуживает блестящий испанец из Саморы, невыносимый в своей безупречной синей форменной курточке и с безупречным английским, таким идеальным, что поначалу никому и в голову не приходит, что он не из Хоута и тем более что он вообще не ирландец. Когда ошибка вскрывается, Риба мстит за нее на свой лад:
– А чем же так нехороша была Самора, что вы так резво оттуда сбежали? – спрашивает он официанта, почти повторяя забавный вопрос о Торо и Бенавенте, заданный ему когда-то в Барселоне банковским служащим.
Официант отрицает, что он удрал из Саморы, только пятки сверкали. У него потрясающая речь, каждое его слово звучит убийственно правдиво. Заметно, что все его существо словно бы сплавлено с жизнью, с настоящей жизнью, хотя единственная его проблема – та что делает его участь удивительно незавидной, – в том, что из-за своей богатой, красивой, свободно льющейся речи он обречен до конца жизни прислуживать за столом. Очень может быть, что он и стал-то официантом только оттого, что с самого детства овладел этим языком, таким живым, таким неподдельно-испанским, языком, который со временем стал для него таким непередаваемо-естественным, что уже одно это словно бы отнимает у него всякую надежду на перемену участи. Другими словами, он стал заложником собственной неподдельности, он полностью подчинен своему языку – языку официанта-испанца, его ужасной, естественной и раскованной речи, которая кажется единственной нормальной, единственной бесконечно подлинной на тысячи миль вокруг.
Они спрашивают у официанта о результатах прошедшего в минувший четверг референдума, и, стараясь выглядеть самым осведомленным человеком в мире, тот становится в буквальном смысле слова непереносим. Чем больше он говорит, тем быстрее теряют вес его слова. Сказать по правде, они звучали легковесно с самого начала, как только он открыл рот. Он выглядит героем истории про человека, который все время носил одну и ту же добротную и элегантную синюю куртку, и к концу истории ее карманы окончательно изодрались.
Официант все еще говорит о прошедшем в четверг голосовании, но его уже почти не слушают. Сегодня воскресенье, в Дублине еще не успел остыть труп робкого, едва увидевшего свет «да» Лиссабонскому договору[39] – в четверг ирландцы решительно отказались к нему присоединиться, – и до сих пор повсюду видны плакаты и другие следы яркой и запутанной политической битвы кончающейся сегодня недели.
– Ирландия во всей своей красе, – пренебрежительно говорит Нетски.
Что?! Риба ощущает острое желание его убить. Его мысли стали мыслями фанатика, самого яростного из всех влюбленных в Ирландское море.
– А вы сюда зачем? – спрашивает чистопородный испанский официант.
– На похороны, – говорит Риба.
Все, кроме Нетски, уверены, что он сострил, и хохочут над его шуткой. Растерянный официант отходит, унося за ухом свой ужасающий карандаш.
Это карандаш латинской литературы, думает Риба.
Время: пять часов пополудни, сразу по выходе из хоутcкого ресторана «Globe».
Действие: все возвращаются в «Крайслер», делают огромный крюк по кольцевой дороге, едут к другому краю залива и, снова счастливо избежав Дублина, подъезжают к бару «У Финнегана» в центре Далки – тихого городка с узкими улочками, где – по большей части на шоссе Вико – происходит действие второго эпизода «Улисса» и где, как мы знаем от великого Флэна О’Брайена, все время случаются встречи, кажущиеся случайными, а магазинчики только притворяются закрытыми.
Рикардо со своим роскошным плащом на сгибе локтя – он уже убедился, что ему вообще не следовало его надевать, – находит Далки очень фенешебельным. Хавьер говорит, что частенько здесь бывает и что это очаровательнейший уголок мира. Юный Нетски не верит Хавьеру и не разделяет мнения Рикардо.
– Поверь мне, – говорит ему Хавьер, – где-то здесь в баре Джойс после смерти стоял за стойкой. Узнававшим его завсегдатаям говорил по секрету, что «Улисс» – дерьмовая шутка и дурновкусие.
Рикардо безуспешно пытается отыскать среди притворяющихся закрытыми магазинчиков хотя бы один действительно открытый – у его фотоаппарата почти разрядились батарейки.
Они проводят первичный осмотр бара с джойсовским именем – в письмах они еще несколько дней назад договорились, что именно в этих декорациях завтра будет основан Орден Финнеганов. Это был выбор Нетски, который заявил, что он ежегодно бывает в этом пабе.
Изумились бы вы или поразились до смерти, если бы я вам сказал, что теория молекулярной эволюции родилась в Далки?[40]
Замените теорию молекулярной эволюции на орден Финнеганов, и получится еще лучше. В баре яблоку негде упасть, вероятно, потому, что по телевизору передают матч кубка Европы, а может, и потому, что бары в Ирландии вообще никогда не пустуют. Хавьер и Рикардо спрашивают себе пива, Нетски – виски со льдом.
Трезвенник Риба стыдливо заказывает нелепый жиденький чаек с молоком. И поскольку из-за этого унылого пойла на него немедленно обрушивается град издевок, Риба пытается сменить тему и спрашивает, знают ли его спутники, что в «Смерти и буссоли» Борхеса есть персонаж по имени Блэк Финнеган, хозяин таверны под названием «Ливерпуль-Хаус».
– Стало быть, мы сейчас сидим в борхесовском баре, – роняет Хавьер.
– Пусть орден тоже будет слегка борхесовским, чтобы чуть-чуть разбавить Джойса, – предлагает Рикардо.
– Можно взять отрывок из Борхеса и написать на щите ордена вроде как пояснение. Я думаю, этого будет достаточно, – говорит Риба.
– А что, у нас есть щит? – спрашивает Нетски.
Риба предлагает фразу, которую можно было бы написать на щите: «Блэк Финнеган, ирландец и бывший преступник, огорченный и удрученный тревогой за свою репутацию…»
Атмосфера в баре «У Финнегана»: непрерывное мельтешение кружек и почти скандальный шум. Расторопная блондинка и господин с грязно-серой бородой, с отваливающейся челюстью, подрагивающей, когда он говорит. Гол, забитый иностранной футбольной командой, вызывает дикий вопль ликования. Выясняется, что у польской сборной тут целая толпа болельщиков. Плотный дым, хотя по идее никто не курит. Он словно бы возник из прошлого – пустившего здесь корни и ни на сантиметр не удалившегося от бара. Мешугге, сказал бы Джойс, совсем крыша поехала. Долгое молчание за столом будущих рыцарей ордена.
– Что-то мне ничего не приходит в голову по поводу погребения эпохи Гутенберга, – внезапно нарушает тишину Нетски.
Хавьер и Рикардо полагают, что он просто вспомнил недавнюю шутку Рибы. Но после долгих объяснений потихоньку понимают, что он абсолютно серьезен и речь действительно идет о том, чтобы отслужить завтра заупокойную мессу по «Улиссу», венчающему золотую эру книгопечатания, а заодно и по всей этой эре. Реквием по концу эпохи. А не предупредил он их, потому что забыл.
– Забыл? – недоверчиво переспрашивает Хавьер.
Действие: Риба говорит, что, хотя идея заупокойной службы может показаться идиотской, на самом деле она очень дельная. Потому что если мы вдумчиво проанализируем, то увидим, что эта церемония обладает почти религиозным смыслом, это ни больше ни меньше как панихида по концу эпохи. И они все, члены ордена Финнеганов, могут выступить как поэты и написать надгробную речь. И было бы здорово устроить эти похороны. Потому что, если они не проведут церемонии, ее не замедлят провести другие.
Время: полчаса спустя.
Действие: все безостановочно говорят и спорят. Нетски пьет четвертый виски подряд. Тем временем Хавьер превратился в страстного болельщика польской сборной и заверяет всех своим обычным, не допускающим возражений тоном, что это лучшая сборная в мире. С лица Рикардо не сходит недовольный оскал – довольно, впрочем, утрированный. Что его так злит? Более всего – панихида.
– Но что дурного в том, что мы организуем и проведем похороны гутенберговой эпохи? Что дурного в заупокойной службе, в метафоре, объединяющей конец книгопечатной эпохи с уже забытой смертью моего издательства? – в словах Рибы звучит такая тонкая ирония, что ее никто не замечает.
– Ты хочешь сказать, что притащил нас в Дублин, просто чтобы иметь возможность превратиться тут в метафору? – спрашивает Рикардо.
– А что дурного в том, что нашей Рибочке хочется стать аллегорией, свидетелем своего времени, летописцем смены эпох? – встревает Нетски, уже изрядно навеселе.
– То есть мы приехали сюда, чтобы наш дорогой друг выступил свидетелем? Это последнее, чего я мог ожидать от поездки, – говорит Рикардо.
– И еще, чтобы я почувствовал себя живым, – неожиданно возражает Риба с неподдельной горечью, – и чтобы у меня была тема для разговора с родителями, когда я навещаю их по средам, и чтобы я перестал вести себя как хикикомори и ощутил, что я открыт для общения с другими людьми. Капелька сострадания. Вот и все, о чем я вас прошу.
Они глядят на него, как если бы увидели говорящего инопланетянина.
– О капельке сострадания? – переспрашивает готовый расхохотаться Хавьер.
– Я хочу только одного – чтобы эти похороны стали произведением искусства, – говорит Риба.
– Произведением искусства? Это что-то новенькое, – перебивает его Нетски.
– И еще я хочу, чтобы вы поняли, что тот, кто вышел на пенсию, – конченый человек, что у меня чересчур много свободного времени, а дел, мне кажется, и вовсе нет, и для меня было бы великой отрадой ваше сочувствие и ваше понимание того, что я просто пытаюсь не поддаться унынию.
Его голос надламывается, и остальных словно бы парализует.
– Вы что, не замечаете? – продолжает Риба. – Мне ведь совершенно ничего не осталось, кроме как…
Опускает голову. Все смотрят на него, словно прося его сделать еще одно последнее усилие, словно умоляя: пожалуйста, закончи свою фразу, скажи что-нибудь, чтобы мы перестали чувствовать себя так худо, избавь нас от этого страха за тебя. Все остро желают как можно скорее выйти из этого транса.
Он опускает голову еще ниже, будто хочет зарыть ее в опилки пола.
– Кроме как…
– Кроме как что, Риба? Кроме как – что? Объясни, ради бога! Чего ты не договариваешь?
Он и хотел бы поделиться, но не сделает этого: кроме как снова встретить своего гения, свое «первое лицо», жившее в нем когда-то, но исчезнувшее слишком быстро.
Но он не скажет этого, нет и нет.
Заботясь о здоровье, он вот уже более двух лет ложится спать довольно рано. Говорит, что если ему случается нарушить это правило – а в последний раз это произошло, когда они засиделись в гостях у Остеров, – результат может быть непредсказуем. Чтобы не случилось беды, уже в десять часов вечера друзья оставляют его у дверей гостиницы. В баре он съел чахлый бутерброд и теперь отправляется в постель, так и не увидев Дублина. А ведь друзья – если бы они были настоящими друзьями, – могли бы оказать ему любезность и проехать с ним через город. Но нет, ему придется ждать до завтра, они же едут в Дублин прямо сейчас, потому что Уолтер ждет, что ему вернут его машину, а потом они пойдут по барам, а может быть, и по дискотекам. Прощаясь, они говорят Рибе, что надеются увидеть его за завтраком свежим и бодрым. Если ему не удастся уснуть, – насмешничают они, – он может обратиться за утешением к ирландскому телевидению. И не вздумай осушить минибар, безжалостно напоминает Рикардо.
Они совсем было уехали, но Риба захотел узнать, кто такой Уолтер. Для него это до сих пор тайна за семью печатями. Они весь день ездят на машине, эта машина принадлежит Уолтеру, но кто такой этот Уолтер и отчего они ездят на его машине?
Временами его друзья обращаются с ним как последние писатели, то есть такие же свиньи, как и все остальные бывшие его авторы. Никто не желает ничего ему объяснить про Уолтера. Как если бы оттого, что он перестал участвовать в ночных вылазках, друзья решили, что час его пробил, и с десяти вечера переставали числить его среди живых.
Окончательно пав духом, обиженный на своих спутников, он входит в отель. Проходя мимо «Джон Кокс Уайлд-бара», где в этот час жизнь бьет ключом, он делает вид, что не замечает царящего там веселья. Бар опасен для него, он почти уверен, что судьба предопределила ему сегодня напиться. А потому он старается даже не смотреть в ту сторону. Но быстро сдается, не в состоянии сдержать любопытство. Заходит, изо всех сил сопротивляясь приступам настойчивого желания пропустить стаканчик. Ему кажется, что один-то ему точно не повредил бы, а может, и помог бы побыстрей уснуть этой ночью. Но он борется с этими мыслями, знает, что за одним стаканчиком неминуемо последует другой – его волю никак нельзя назвать несгибаемой. А потому лучше даже ни начинать, даже не пробовать. Спиртного – ни капли.
Он ощущает себя почти что героем антиалкогольного сопротивления. Сжал кулаки и представляет себе, как он сейчас развернется и поднимется к себе в комнату. Ему кажется, что, если бы кто-нибудь увидал его здесь, в баре, непременно решил бы, что он опять запил, и эти мысли его забавляют. В конце концов он выходит из бара.
По дороге к лифту сталкивается с молодым человеком в черном костюме, такое ощущение, будто он откуда-то его знает. Молодой человек бросает на него неуверенный взгляд, он вот-вот остановится и заговорит. Риба тоже колеблется. Он в жизни не видел этого юноши и боится, что будет выглядеть ужасно глупо, если остановится и вступит в беседу с незнакомцем. К счастью, юноша закашливается, отворачивается и ускоряет шаг.
Ненавязчивая музыка в лифте неожиданно повергает Рибу в глухую тоску, так что несколько секунд ему кажется, что все дело в музыке, хоть и современная, она вызывает у него в памяти только картины разрушения: он пытается представить себе милых ему людей, места, дома и лица, но перед глазами только развалины, развалины… Его жизнь катится к закату, приходится это признать. Но и мир катится туда же, и это немного утешает. Как бы то ни было, он должен приободриться и вызвать в себе энтузиазм. И ни в коем случае не прекращать исследования «краев чужедальних». Дублин – это всего лишь первая большая остановка в его борьбе против привычного окружения, против обязательного союза с приевшимися концепциями и слишком часто повторяющимися пейзажами, уже давно чересчур тесными для него. Родина-мать, мать сыра-земля. Он чувствует, что уже в состоянии убежать от нее по-настоящему. Кроме этого, ему пора уже решиться и начать долгий поход за энтузиазмом, хотя бы просто для того, чтобы почтить память деда Хакобо, большого сторонника эйфории…
Что-то бесплотно касается его плеча. Затылок сводит холодом. Но, кроме него, в лифте никого нет. Он смотрится в зеркало и пожимает плечами, словно желая развеселить свое отражение. Что за ледяное выражение! Автоматические двери открываются, он выходит и медленно идет впред по пустынному коридору. На мгновение – меньше чем мгновение, на то время, что длится самая короткая вспышка света, – он видит своего дядюшку Давида, брата матери, умершего больше двадцати лет назад. Он и не подумал встревожиться, хотя впервые встретил призрак родственника вне его привычного окружения. Как бы то ни было, явление дядюшки было таким недолгим, что, если он и впрямь увидел то, что увидел, ему придется согласиться, что мгновенные вспышки такого рода – что-то вроде глазков или точек пересечения между прошлым и настоящим. Разве не доводилось ему слышать об абсолютно непонятном для нас взаимопересечении пространства и времени, где могут встречаться так называемые живые и так называемые умершие?
Время: полвторого ночи.
День: Блумсдэй.
Стиль: сомнамбулический.
Место: Дублин, гостиница «Морган». Номер 527.
Действие: Кто-то тычет электронным ключом в замок комнаты, грубо выдергивая Рибу из крепкого сна. Не вполне проснувшись, он вспоминает о красном чемодане, который видел в номере по приезде. Робко встает с постели, опасаясь, что карточка нарушителя его спокойствия в конце концов сработает, и тот войдет в номер. Но тому, кто стоит сейчас за дверью, войти не удается, и он начинает стучать. Слышатся три нервных удара и растерянная речь. Голос молодой, мужской. От него Рибе делается не по себе – это отголоски старого панического страха, что кто-нибудь может войти к нему домой или в номер отеля посреди ночи.
– Кто там? – спрашивает он, колеблясь между сном и ужасом.
– Нью-Йорк, – отвечает молодой мужской голос.
Неужели он сказал «Нью-Йорк»?! Риба не очень хорошо расслышал, но ему показалось, что произнесено было именно это слово. Нью-Йорк. Растерянность и осознание комизма ситуации заставляют его вернуться в постель, словно это отступление в глубь комнаты может от чего-нибудь его защитить. Он старается убедить себя, что это – всего лишь сон. Однако он бодрствует, и хотя голова у него тяжелая и слегка затуманена снотворным, которое он проглотил перед сном, он понимает, что все происходящее реально – реальней некуда. С ним происходит именно то, чего он когда-то так боялся. Кто-то пытается войти в его комнату посреди ночи.
Снова два удара в дверь.
– Чемодан внизу, у портье, – говорит он тому, кто может его слышать. Говорит громко, почти кричит, словно боится, что тот, кто стоит за дверью, пришел сюда его убить.
Долгая пауза. Риба неподвижен и даже почти не дышит.
Потом слышатся удаляющиеся шаги по коридору и затем – по лестнице. Молодой человек ушел.
Кто мог ожидать, что в Дублине так рано светает. В семь минут шестого в комнату уже забрались первые проблески дня, и Риба приоткрывает глаза. Накануне он оставил включенным телевизор, и сейчас там по дороге, пролегшей между иссохшимися полями, беззвучно едет всадник. Дорога пуста, потом на ней появляется похоронная процессия, ее возглавляет крайне сдержанный господин. Риба понимает, что смотрит фильм о Дракуле. Немного ужасов перед завтраком, думает он полусонно. Внезапно вспоминает неприятную ночную сцену. После того как тот, кто пытался проникнуть в комнату, ушел, Риба мгновенно погрузился в сон, и, к счастью, больше его не тревожили. Наверняка это был хозяин красного чемодана. И скорее всего он вовсе не говорил, что его зовут Нью-Йорк. Никого не зовут Нью-Йорк. Вероятно, он произнес что-то другое, просто Риба недослышал и недопонял.
Возможно, стоило открыть дверь и все прояснить. Он смотрит на часы. Десять минут шестого, абсолютно неподходящий момент, чтобы развить бурную деятельность, на что бы она ни была направлена. Даже для завтрака еще слишком рано. Интересно, вернулись ли его друзья из своего ночного похода по кабакам? Будет ужасно, если он выйдет сейчас в коридор и столкнется там с ними, а они будут так пьяны, что даже не узнают его. Или, наоборот, чрезмерно ему обрадуются, а с ними будет этот загадочный Уолтер, который бросится к нему с объятиями. Нет, еще слишком рано для всего этого. Кроме того, для начала ему следует дождаться удобного момента для звонка в Барселону, чтобы поздравить родителей с годовщиной. Потому что – он только что вспомнил об этом, – сегодня исполняется шестьдесят один год со дня их свадьбы.
В попытке немного оживиться напоминает себе высказывание Эмерсона: «Запишите в сердце своем – каждый день есть лучший день в году». Сегодняшнего дня, думает он, это точно касается. Он столько недель жил его ожиданием. Потом на память ему приходит дед Хакобо со своим: «Без энтузиазма важные дела не делаются!» Прекрасно ведь сказано, в который уже раз отмечает он. Разумеется, он постарается приободриться. Ему хочется надеяться, что в этот Блумсдэй он не будет испытывать недостатка в эйфории. Но покуда надо набраться терпения и подождать. Он давно привык к этому. Ему хотелось бы прямо сейчас ощутить тот энтузиазм, что дед изо всех сил старался ему передать, но в столь ранний час – хотя нынешнее утро и лучшее в году – все кажется сложней, чем обычно. Он чувствует, что сейчас ему трудно даже думать. Он такой сонный, что единственная мысль, на которую он способен, – это что в этот час он не в состоянии даже думать. И неожиданно он вспоминает, как однажды, выходя из кино, спросил у молоденькой капельдинерши, отдаленно похожей на Катрин Денев, о чем этот фильм. И покуда капельдинерша объясняла, что это история бессмертной любви, он чувствовал, как влюбляется в нее. Ему всегда нравились женщины, похожие на Катрин Денев, он даже мог бы сказать, что это обстоятельство серьезно сказалось на ходе всей его жизни.