Хочешь, я тебе Москву покажу?.. Макаров Аркадий
© ЭИ «@элита» 2015
…Квасура получил от богов тайну – как приготавливать сурину. И она – есть утоление жажды, которую мы имели. И тут Лада, придя к нему, повелела вылить мёд в воду и осуривать его на солнце. И вот Солнце-Сурья сотворило то, что он забродил и превратился в сурицу. И шли мы трудиться, и всякий день мольбы творили, и сурью пили…пять раз в день, и хвалили богов наших радостью.
Из «Велесовой книги»
Обычный здоровый человек, которого обошли корневые болезни, войны и природные катаклизмы, живёт на белом свете в нормальном обществе 80–85 лет, а то и 90, и даже больше: кто какой билет вытянет…
Шестьдесят-семьдесят – это годы напряжённой деятельности, страстей, воспитания потомства, разочарований, пробивания лбом стен. Годы, перегруженные событиями. На детство и школу приходится всего-то 17–18 лет, бездумных и беззаботных. Но почему же с такой нежностью и грустью вспоминается под закат то время, когда и событий-то никаких не было – одна глупость.
Судьбу моего поколения, поколения детей войны, определили поспешное взросление и мужская, ломающая детство, самостоятельность. «Из молодых, да ранние» – говорилось тогда. Беда это, или достоинство – не знаю. Здесь две стороны одной медали по имени жизнь.
Давно это было, а память – жжёт…
В Бондарях, возле районного Дома культуры, где мы, старшеклассники и оболтусы, обычно толпились по вечерам, жил когда-то дядя Миша, шофёр и балагур. Он был знаменит среди нас, мальчишек, тем, что у него можно легко отовариться папироской, послушать забористый анекдот, посмеяться, поговорить о нашей шебутной мальчишеской жизни, пожаловаться на всегда недовольных учителей, или запросто увязаться в рейс.
Дядя Миша работал на «шаланде» – большой трёхосной машине с длинным железным кузовом, которая называлась «ЗИС» – (завод имени Сталина). Ещё была такая песенка: «Была бы дорожка да новенький ЗИС, и чтоб шофера на шоссе не е…лись».
Дядя Миша возил из дальнего лесничества для нужд района огромные сосновые брёвна. Обычно, садясь за руль, он произносил замечательную сакральную фразу: «Всё будет хорошо!» Потом, поплевав на ладони, хватался за руль, и неожиданно ронял: «Или плохо!» И машина, с глухим скрежетом всех суставов, трогалась с места.
Мы тоже за ним стали часто повторять перед вызовом к школьной доске: «Всё будет хорошо!.. Или плохо…». Учителя недоумённо смотрели и заставляли отвечать строго по существу.
На бондарских наших мужиков, угрюмых и вечно озабоченных, дядя Миша ничем не был похож: ходил и летом и зимой в одной поношенной, но зато модной, вишнёвого цвета кожаной куртке, офицерских галифе с голубой окантовкой, и в тирольской, как рисуют на старых открытках, шляпе с короткими полями и изумрудным пером; то ли петушиным, то ли, как он клялся, настоящей птицы-какаду из Австралии.
Дядя Миша всегда был в хорошем настроении. Приветлив, приглашал к себе в гости: покурить, попить чайку, поиграть в подкидного дурака, или, когда у нас были деньги, то и в очко.
Деньги водились редко, поэтому игра в очко была крупным событием, и мы, когда садились за карты, играли до последней копейки.
Играл дядя Миша азартно: бросал карты, когда не везло, ликовал, выигрывая, весело метал банк, но играл всегда честно и справедливо. Бывало, и проигрывал, тогда красочно матерился, густо дымил и заставлял снова и снова тасовать колоду порядком потрёпанных карт. Иногда, в конце игры, весь банк снимал дядя Миша, но тогда он возвращал деньги обратно, но с условием, что весь выигрыш будет потрачен на приобретение вина.
Мы ликовали.
По решению родительского комитета, нам, подросткам, в местном магазине спиртные напитки не продавали, поэтому идти за вином приходилось нашему опекуну, что он делал всегда охотно. В результате выигрывали все.
Дядя Миша водку почти не пил, и нам не советовал, а любил только сухие вина.
Наши мужики эту «кислятину» не брали, брезговали, и вино годами стояло, пылясь, в сельповских магазинах.
В те времена продавались только молдавские и грузинские ординарные вина, в больших зелёных бутылках с настоящими пробками в сургучной опечатке, открыть которые совсем непросто.
Принесёт, бывало, дядя Миша такую бутылку вина, протянет кому-нибудь из нас с весёлым приговором: «А ну-ка, вскрой бутылку винную, как будто девушку невинную!»
И вот ты сидишь и мучаешься, ковыряя ножом опечатку.
– Э, рановато тебе с барышней, коль бутылку не распечатаешь! – возьмёт такую бомбу в горсть, покрутит, покрутит, и резким ударом в днище выбьет пробку к потолку. – Учись, сынок! – скажет.
И вот уже розовая пенная струя в наших стаканах…
Одним словом, был с нами на равных.
Теперь, по исходу стольких невозможных лет, я задумываюсь: кем для нас являлся этот человек, хотя ещё и не старый, но совсем не молодого возраста, хвативший краешком жизни войну и всё связанное с ней: и гибель товарищей, и загубленную молодость, и неосуществлённую юношескую любовь. Как говорится, хлебнул «и кровь, и слёзы». Наверное, не успел доиграть юность. Он часто любил петь, подыгрывая себе на гитаре, одну и ту же песню про «Серёжку с Малой Бронной и Витьку с Моховой», под которую мы, замолкая, грустно вздыхали. Вчерашняя война бродила в нашей крови.
Дядя Миша редко говорил о своей жизни. Правда, иногда, после нескольких стаканов «кислятины», он намекал, что в конце войны успел побывать сталинским соколом. Летал на прославленных «ястребках». В одном из последних воздушных боёв был удачно сбит, после приземления и выхода на партизанский отряд воевал ещё некоторое время, потом в его действиях дотошные и пристрастные службы нашли необъяснимые моменты, и он после войны отбывал чужой срок в суровых мордовских лагерях. После попал на спецпоселение недалеко от наших Бондарей, в степных бездорожных краях на все четыре стороны, которых – один горизонт.
Правда, всё это уже прошло.
Почему дядя Миша оказался в нашем селе, неизвестно, но соседи говорили, что он, потеряв во время войны всех близких, по дороге из лагеря, проезжая мимо Бондарей, остался здесь, заворожённый тихой прелестью наших скупых на природные красоты мест.
В это можно было бы поверить, если бы не один случай, свидетелем которого я со своим товарищем Пашкой когда-то стал.
Асфальтированной дороги до областного центра не имелось, и в непогодь попутные машины вынуждены были табуниться возле районной чайной, пережидая время. Стояла весна, 1953 год. Всеобщая амнистия. Весёлые люди в серых выцветших телогрейках часто заполняли нашу базарную площадь, громко кричали, пили водку прямо на подножках машин, интересно ругались непонятными словами, дрались, потом обнимались и пьяно плакали.
Такие вот были сцены в те времена на моей улице, которая вела в большой мир. А мы крутились рядом, перенимая жадным и вёртким мальчишеским умом из окружающего пространства, всё, что могло как пригодиться, так и помешать в жизни.
Вот в один из весенних дней мы и познакомились с нашим будущим кумиром возле той же чайной, где он, наверное, уже хорошо отметил молдавским вином свою свободу. Был поздний вечер. Увидав нас возле машины, назвался дядей Мишей, и всё огорошенно спрашивал, куда это исчез его баул с деньгами и документами?
Какой баул, и какие документы?
Правда, мы видели, как известный бондарский вор и пропойца Санька Кузуля, только что, воровато озираясь, нырнул с чемоданом в руках за дома, и скрылся там в темноте на огородах. Мы ещё удивились: куда это в такую пору заспешил Кузуля?..
Что делать? Быть доносчиками и стукачами нам не хотелось, но и стать соучастниками кражи ещё хуже, и мы отважились о краже рассказать дежурному милиционеру, отцу моего друга.
Отец Пашки сразу позвонил кому-то, и милицейский «газик», коротко гавкнув сигналом, умчался к дому, где жил тот самый Кузуля. Больше мы этого Кузулю не видели.
Пока раскручивалось дело, пока шло следствие и суд, дядя Миша устроился в лесничество, где у него оказался старый боевой товарищ, шофёром. Вот и остался у нас в Бондарях по случаю. С работы ему помогли построить небольшой щитовой домик, в котором он безбедно стал жить.
Потом и мы к его домику и к нему прикипели так, что почти породнились.
Подлое нелепое убийство дяди Миши в один день в корне изменило во мне всяческое отношение к жизни. Школа для меня стала единственным местом, где я мог по-настоящему чувствовать себя состоявшимся и нужным человеком. Наверное, это и было настоящим взрослением, а не играми. Так из личинки вылупляется неожиданное крылатое существо. Я сразу понял, что жизнь имеет только одно направление движения, и второго круга не бывает.
Такая вот история…
Однажды, на летних каникулах, когда вольным школярам хочется невозможного, а денег нет, дядя Миша пригласил нас поработать в лесу, где намечалась, в связи с пожарами, большая чистка горелого сосняка, и продажа его жителям на разные полезные дела.
Народ, уставший от нужды, теперь, в хрущёвские времена, отстраивался, и сосновый прожаренный на пожаре стояк требовался повсеместно.
– Ну, что, господа онанисты, родители денег не дают, или как? – сказал дядя Миша, одаривая нас только что появившимися в продаже болгарскими сигаретами «Витоша». – Привыкли шары в штанах перекатывать. На лесоповал вас, оглоедов, под топоры и пилы! Чтобы мамкины слёзы могли рублями утереть. Работать давай!
– Работа дураков любит, – сказал мой товарищ, тот, у которого папаша был милиционером. – Работа и раб – слова одного корня.
– Ах ты, умник какой! Учили тебя, Пашка, учили, но, видно, дураком помрёшь. На рабочих мир, как на китах, стоит. А вот цепи каждый куёт себе сам. Кто завтра со мной поедет в лесхоз? Мне молодые руки нужны. Сучья обрубать. Целая делянка строевого леса под пал попала. А нынче каждое бревно в цене. Клондайк! Золотое дно! К сентябрю с деньгами будете. Родители хоть от вас, оглоедов, отдохнут, – дядя Миша оглядел нас с ног до головы. – Мужики! Кобылу без подставки оседлаете! Ну, кто со мной?
Да, действительно, летние каникулы утомляли бездельем. Дни большие, а деть себя некуда. Огород пропололи. Уже молодая картошка пошла. А тут наш опекун деньги предлагает…
Все пять человек подняли руки.
– Как я на вас посмотрю, вы ещё не всю совесть просморкали! Завтра в шесть ноль-ноль жду у машины. Кто не спешит, тот опоздал. Всё! По домам!
На завтра обрадованная мать собрала мне на первый раз узелок с обедом, перекрестила в дорогу, смахнула слезу и отпустила на работу:
– Вырос! В десятый класс пойдёшь. Костюм нужен. Учебники. Обносился как… – она оглядела меня с ног до головы. – Ну, с Богом!
– Под пилу, сукин сын, не попади! – сказал батя. А был он у меня человеком далеко не сентиментальным. Сам уходил с четырнадцати лет с бригадой плотников на русские севера – рубить избы и строить поморские шхеры.
– Не попаду! – крикнул я, оглядываясь, и бодро зашагал навстречу новой жизни.
Утренним ознобом сквозила улица. Было довольно рано. Солнце как следует ещё не разогрелось, и светило жиденьким светом сквозь перистые облака, оренбургским белым платком раскинутые по горизонту. Волглая пыль за ночь остыла, и лежала на дороге тяжёлая и безразличная к моим шагам. Жара ещё не вошла в полную силу. На крапиве и лебеде, загустевшими по обочине, роса высвечивала запоздалым электричеством.
К моему удивлению, возле «шаланды», кроме дяди Миши, никого не было.
– Рано ещё! – ответил я на его вопросительный взгляд. – Соберутся, небось…
– Рана – у барана! Слабаки твои кореша оказались. Время уже половина седьмого, а их нет. Всё будет хорошо!.. Или плохо… Поехали!
До леса от нашего большого села было километров не менее десяти-двенадцати, и мы всю дорогу ехали молча. Дядя Миша увлечённо крутил баранку, а я с любопытством поглядывал по сторонам, удивляясь незнакомым местам: то берёзовая рощица вяло помашет ветками, то овраг изъеденными ветром и дождями глинистыми отрогами перережет дорогу, то малая речушка встанет на пути.
Мой опекун на рощу не обращал внимания, в овраг спускался на тормозах, а речушку осторожно переезжал вброд. Было видно, что дорога ему знакома и не представляла никакого интереса.
Переехав разом помутневшую речушку, дядя Миша остановился, вылез из кабины, и я услышал, как упругая струя с шумом ударяет в резиновый скат. Следом из кабины вышел и я, решив сделать то же самое.
Дядя Миша оторвал взгляд от парящего в небе коршуна, весело встряхнулся, застегнул брюки и внимательно посмотрел на меня, вроде как оценивая.
– Эге, больше дедова табачок-то! Значит, мужиком стал. Вырос. Возьму, наверное, тебя в долю. Лес продавать будем. С начальством я договорился. Клиентов – море!
Какая доля и что я буду в этой «доле» делать, он мне разъяснять не стал. И мы поехали дальше.
Вот уже зелено заершились деревья, потянуло влагой, глубинной прохладой и мы, раздвигая потемневшее пространство, углубились в настоящий лес. В открытое окно кабины, всё наглея и наглея, старались просунуться пружинистые ветви, с хрустом ломался под колёсами валежник, со всхлипом выплёскивались от прошедшего накануне дождя, бочажки.
«Шаланда», переваливаясь с боку на бок, как на большой волне лодка, остановилась перед чёрным мёртвым простором поваленных деревьев. Кругом одни плоские пни выглядывали из густой после прошлогоднего пожарища травы огромными белыми грибными шляпками.
Было видно, что здесь недавно хорошо поработала пила.
Одним словом – приехали!
Разминая ноги, дядя Миша пошёл вглубь вырубки к поваленным деревьям, останавливался, осматривался вокруг, и снова шёл. Я, спотыкаясь о сучья, следовал за ним, гадая, что у того на уме: уж очень внимательно примерялся он к каждому дереву. Потом дядя Миша вернулся к машине, открыл дверцу кабины и вытащил из-под сидения щекастый с изогнутой ручкой топор, попробовал пальцем жало и передал мне:
– Вот твой основной шансовый инструмент. Держи! Сучья обрубай с осторожностью, не промахнись, топор острый, – потом оттуда же достал ножовку: – А это инструмент мой. Вершки обрезать будем, а корешки – продавать. Усёк!
– А чего усекать? Делать давай! – мне хотелось как можно быстрее показать наставнику ретивость к работе, чтобы он не думал, что взял меня в нахлебники.
– Ты особенно не спеши. Нам здесь месяца полтора торчать. Ты пока примеряйся, а я к Лёшке Лешему проеду. Надо с ночлегом договориться, да и столоваться с тобой где-то надо. Давай!
«Шаланда», раскачиваясь и нещадно дымя выхлопными газами, скрылась за деревьями, а я, поплевав на ладони, перекинул топор с руки на руку и пошёл обрубать сучья.
Работа простая: пропускай ствол между ног и отсекай лишнее, а лишнее, то есть сучья, сваливай в одну кучу – сгодятся зимой в печь. О газовом отоплении я только читал в книжках.
Топор острый, руки молодые, цепкие, размах хороший – чёк, чёк, чёк! И вот уже сосновый ствол, освободившись от веток, сиротливо тонет в траве. Потом другое бревно, третье…
Незаметно прошло время.
Тяжело всё-таки. Сел на пень, достал выкраденной отцовской махорки, оторвал газету и закурил, по-мужски пуская из кулака дым. Отдыхаю. Хорошо в лесу! Даже здесь, на месте прошлогодней гари, грибная влажность травы будит ещё неосознанные чувства.
Лес для меня – вроде волшебного сказочного мира. Иван Царевич с Еленой Прекрасной на Сером Волке, в любовном порыве обгоняя время, скачут где-то здесь, рядом, вон за той горкой, в зарослях каких-то неведомых мне растений, или вот за рябиновым кустом, чудом сохранившимся после пожара и тёмной зеленью выделяющимся на фоне раскинутых обглоданных огнём ветвей.
Я родился и жил в степном, продутом всеми ветрами посёлке, когда-то славившемся первой в России суконной фабрикой, построенной ещё при царе Горохе беглыми крепостными людишками, осевшими здесь по велению государя из-за острой нужды в рабочих кадрах. Фабрика дымила красной трубой, станки сучили пряжу и ткали сукно, рабочие ладили ткацкие машины. Русь жила.
После войны 12-го года на фабрике работали и пленные французы, вот потому, наверное, такие живописные лица бондарских обитателей.
Интересно название села – «Бондари», хотя никогда у нас не делали перехваченных крепкими обручами бочек, кадок под хлебную квашню или лоханей для скота. Бондари и Бондари! Мало кто задумывался над пришедшим в степной край названием или, как теперь говорят, этимологией слова.
Раньше, когда на берегу нашей малой речки Большой Ломовис начиналась строиться фабрика, сельцо имело имя Анастасиевка. Первый владелец фабрики Леон был французским бароном: «Бон пари, бон пари!» – говорил он, оглядывая туманные дали. Вот, наверное, и прижился переиначенный на русский лад французский восторженный выдох.
Мои глубокие размышлизмы прервал рёв нашей «шаланды», под колёса которой то и дело попадались спрятанные в густой траве сучья. Чихая и харкая густым чадом, машина остановилась возле меня.
– Тпру, приехали! – ловко спрыгнул с подножки дядя Миша.
– Только присел перекурить, – начал я оправдываться, – вон сколько брёвен навалял!
– Ладно, не блажи! Поедем обедать к Лёшке-Лешему! Я уже договорился: ночевать будем на сеновале, а столоваться у него, у Лешего.
– Мне мать вот узелок собрала… – я показал дяде Мише свой завёрнутый в холстинку обед.
– Оставь здесь, пригодится! И – айда к Лешему!
Лесник жил километра полтора-два от нашей делянки. Большой рубленый дом на залитой солнцем полянке всеми четырьмя окнами дружелюбно посматривал на нас, когда мы вылезли из кабины.
Дядя Миша, обходя «шаланду», постучал носком кирзового сапога по всем колёсам, подтянул на брюках ремень и зашагал к дому.
Я, бросив разглядывать над дверью выкрашенных белой краской целующих фанерных голубков, заспешил за ним. Очень уж мне хотелось увидеть этого Лёшку Лешего – и боязно, и любопытно.
В доме было прохладно и сумеречно, пахло чем-то незнакомым, но очень вкусным, отчего пришлось быстро сглотнуть набежавшую в рот слюну.
Лёшки Лешего не было. Нас встретила приветливая улыбающаяся женщина в просторном летнем сарафане. Сарафан в красных больших маках держался на одних бретельках, отчего её мягкие голые плечи так и лезли в глаза мне, школьнику, вороша совсем неподходящие для этого случая чувства.
– Ну, чего стоите? Всё готово, садитесь за стол! – женщина указала на лёгкую занавеску на дверном проёме, за которым и была кухня.
Мой опекун подтолкнул меня в спину, мол, на что глаза таращишь? Молокосос ещё! Иди к столу!
На просторном покрытом клеёнкой столе стояли две алюминиевые миски, плетёная корзиночка с хлебом свойской выпечки, деревянная крашеная росписью солонка, и две тоже деревянные и тоже расписные под спелую землянику, ложки.
– Садитесь, садитесь! Я – враз! – хозяйка достала небольшим ухватом из свежевыбеленной русской печи чугунок, прикрытый вместо крышки маленькой сковородкой, поставила на стол, сняла сковородку, и оттуда, черпая из огнедышащего чрева, стала разливать по тарелкам пшённый суп с грибами.
У нас в Бондарях грибы знали только солёные, привезённые на базар из подлесных деревень в небольших деревянных кадушках. Такие грибы мне никогда не нравились: солёные, осклизлые, почерневшие в рассоле, они были жёсткими и кислыми на вкус. А здесь густой неведомый запах ощущался даже гортанью.
Подув в наполненную ложку, я только попробовал втянуть в себя этот умопомрачительный грибной суп, но тут же задохнулся: на кухню влетело, нет, впорхнуло и зашелестело крыльями, существо ослепительное, яркое и недоступное, как дорогая игрушка в городском магазине. Выше колен лёгкое платьице, взбитые белокурые волосы, мохнатые оттенённые чернью распахнутые ресницы; в яркой влажной помаде губы, наверное, могли бы сразить наповал кого угодно, а не только меня, мальчишку, всего пару месяцев назад перешедшего в десятый класс.
Дядя Миша легонько постучал меня по спине, отчего я закашлялся ещё сильнее.
Существо, увидев незнакомых людей, остановилось.
Вероятно, моё положение было настолько смешно и нелепо, что девушка всплеснула руками и весело рассмеялась:
– Приятного аппетита!
– У нас и без аппетита всё летит! – выручил меня наставник, пока я, заслоняясь рукой, прокашливался.
– А это моя племянница! – пропела хозяйка, оглаживая со спины девушку. – Ладой величают! Ладненькая наша! Студенточка наша! Артистка! В Москве учится! Вот, погостить и крёстную попроведовать приехала… Скушно ей тут! Ты бы, парень, – обратилась она ко мне, – молодой, подружился с ней. Она на всё лето приехала, а здесь лес, медведи да волки одни. Поговорить не с кем…
– А ничего и не скучно! Ежевику вот собирала! – девушка, как в танце, сверкнув плотными икрами, легко повернулась и появилась снова с берестяной корзиночкой, наполненной ягодами, похожими на малину, только чернильного цвета. – Угощайтесь! – и поставила берестянку на стол.
– Наши работнички только сели. Не смущай! Пусть пообедают! – и хозяйка с племянницей вышли из кухни.
Таких ягод у нас не росло, и я с любопытством прихватил одну. Кисло-сладкий вкус – и ничего более! Подумаешь – ягода! И я с удвоенной энергией стал работать ложкой, упираясь глазами в миску, хотя передо мной – не сморгнуть! – стояло и стояло волшебное создание с крепкими загорелыми икрами, и в таком лёгком платьице, что голова кружится.
Потом хозяйка принесла махотку молока и миску румяных пирожков:
– Кушайте! Пирожки с черникой, на любителя. Наша Лада их обожает!
Не знаю, как её Лада, но пирожки я видел только по большим праздникам. Не тучные ещё стояли времена у нас в Бондарях, да, наверное, и во всей стране тоже.
После такого обеда и нескромных мечтаний сразу расхотелось работать. Дядя Миша понимающе посмотрел на меня и, кивнув головой, позвал за собой в дощатый сарай, крытый потемневшей от времени щепой:
– Как говорил твой друг – работа не Алитет, в горы не уйдёт. Так, что ли? – подтолкнул он меня в спину.
– Да ну его, Пашку этого! Ленивый, как трактор!
– Да? – обернулся ко мне дядя Миша. – Ты думаешь?
Я стал оправдываться: почему сравнял трактор с Пашкой.
– Трактор тоже, пока не заведёшь – не поедет!
– Это уж точно! Лезь! – показал мой опекун на лестницу, приставленную к чердаку сарая.
Вспугнув воробьёв, я залез на чердак и осмотрелся. Там, на ворохе сена, ещё хранившего запахи подувянувшей травы, расстелены две постели с подушками в мелкий цветочек.
На одну, сморённый недавней работой и сытным обедом, я так и повалился, напрочь позабыв все свои видения.
Разбудил меня толчок в бок:
– Вставай, работник! – мой наставник по жизни стоял, загородив вламывающееся в чердачный проём безжалостное солнце. – Пошли!
На делянку теперь шли пешком:
– Нечего машину гонять порожняком! Разомнёмся, давай!
– Давай! – говорю я, семеня за ним.
Дядя Миша идёт широким шагом, топор за поясом, в ладонях ветер. У меня большая с широким лезвием ножовка всё норовит зацепиться за штанину. В лесу прохладно, хорошо, так и свернулся бы калачиком вон под тем кустиком.
– Не отставай! Шире шаг, головку выше! Взмах руки! Ноги не слышу, Стой, как хрен! Коси на левый глаз! В армии знаешь, как? – разговорился, подбодряя меня, не успевшего скинуть полдневную дрёму, старший товарищ, – Спи, бодрствуя!
Незаметно подошли, если продолжать армейскую терминологию, к открытому фронту работ. Вон они, вражеские солдаты, залегли в наших густых молочаях! Но это так, образно. В лесу молочай не растёт, а растёт разнотравье. Но молочай почему-то мне был ближе. Он, паразит, недавно все руки исколол, пока я картошку пропалывал.
Работать не хочется только тогда, когда ты её не начал. А как только втянулся, то работа сама ведёт тебя, особенно когда тебе семнадцать лет и силы сливать некуда. Только хруст веток, только взмах топора, только щепа в стороны. За спиной остаются краснокожие, местами в чёрных угольных отметинах, брёвна. Дядя Миша, ловко орудуя ножовкой, обрезает верхушки, придавая дереву товарный вид. Работа не дураков любит, а таких, как мы – удачливых мужиков, сильных и ловких.
Дядя Миша подбадривает:
– Давай, давай, делай, голубок белай!
Нет ничего лучше, когда работа веселит, когда, слизнув капельку пота с губы, садишься на пенёчек, похлопываешь по карманам – совсем мужик! – достаёшь сложенную гармошкой газету, отрываешь полоску, щепотью сыплешь жёлтую крупку табака, лизнув языком краешек листика, свёртываешь самодельную сигарету, подносишь зажжённую спичку и сладко затягиваешься, выпуская в посвежевший вечерний воздух крутой пахучий дым.
Ничего, что это вредная, пагубная привычка, но ведь хорошо-то как походить на старшего товарища! И невдомёк тогда, что во всём угадывается обезьянья склонность к подражанию, сущность попугая, подростковая зависимость от авторитета.
Дядя Миша на мои потуги казаться взрослым смотрел снисходительно. В те времена курево было неотъемлемой частью мужского бытования. «На, кури! Накуривай шею до мосла!» – говорили в таких случаях щедрые на табачок мужики.
Вечер в лесу ложится быстро. Вот уже потянуло по подолу трав сыростью, притих птичий гомон, только иногда где-то далеко-далеко всполошённо закричит дурная птица, опомнившись, что пора лететь домой, в гнездовье, пора собирать под крыло зевластых желторотых птенцов.
Вот и нам тоже пора под крыло гостеприимного дома.
…Лёшка Леший сидел на скамье за столом с врытыми в землю ножками.
И скамья, и стол сбиты из тяжёлых необструганных досок, потемневших от времени и непогоды, и сам хозяин сидел тоже крепко, положив тяжёлые узловатые ладони перед собой. На лешего он совсем не похож, только белёсые выгоревшие волосы, да такого же цвета усы на почерневшем от солнца лице говорили о постоянном пребывании на природе, на воздухе, под открытым небом.
Перед Лёшкой Лешим стояла большая глиняная чашка отварной картошки и рядом широкая сковорода густо дымящихся жареных грибов. Отдельно, в сторонке, стоял гранёный с высокой стеклянной пробкой графин: то ли с водой, то ли с водкой, а может, с самогоном. Скорее всего, с самогоном, потому как воду сельские жители в графинах не держат, а водка – не с руки, за ней надо ехать да ехать. Зачем пить казёнку, когда свой самогон – вот он!
– Ну и нюх! – радостно потирая руки, встретил нас хозяин. – Прямо к ужину подоспели! А я всё ждал, думал: картошка остынет, какой тогда ужин? А они – вот они! Давай к столу!
– Щас, руки всполоснём! – вставил я на правах равного среди равных.
Хозяин засмеялся:
– Видал? Прицеп, а тоже порядок знает! Кто же это с тобой такой самостоятельный?
– Да есть один… – и дядя Миша пошёл в избу мыть руки.
Я за ним.
– Лада, девочка, – пропела в сенцах хозяйка. – Иди ребятам воды полей! – и уже к нам: – Вернулись, труженики?
– Почин сделали. Завтра пораньше начнём да попозже кончим, глядишь, и дело пойдёт! А сегодня – так, разминка, – дядя Миша снял рубаху и, поигрывая мышцами, встал перед хозяйкой кочет кочетом. – Полей на руки сама!
– Ох, Михаил, Михаил! Лёшка тебе так промеж глаз польёт, что от брызг не сумеешь утереться.
– Шучу, шучу! Лада, девочка, – передразнил он хозяйку, – полей ребятам на руки!
В коротеньком шёлковом халатике, стянутым только поясочком, появилась в дверях крестница хозяйки. По ленивым припухшим глазам видно, что она только что проснулась.
Постояла, сладко потянулась, да так, что в узком запахе халатика сверкнули не успевшие загореть на летнем солнце полные белые наливы.
Такое видеть мне ещё не приходилось. Мои ровесницы, худосочные, костлявые, даже раздетые, на речке, не вызывали никаких чувств. Лахудры бледнотелые! А здесь – сливочное масло на сдобной булочке! Я даже вдруг набежавшую слюну сразу не смог проглотить. Так и стоял, пялясь, пока дядя Миша не подтолкнул меня к ведру:
– Давай первый!
Снимать рубаху я постеснялся. Перед дядей Мишей я бы выглядел слишком незащищённым.
Наставник решительно стянул с меня рубаху и сунул меня под щедрую струю воды.
Нагнувшись, я подставил ковшиком ладошки, непроизвольно косясь на близкие, и, казалось, доступные колени.
Вода ледяная, только что из колодца, сразу смахнула все мои видения. По рукам, по спине, по лицу – словно кипятком полоснули.
– Ух, ты! Ещё! Ещё!
Умытые и степенные, мы уселись к хозяину за дощатый стол.
– С почином тебя, Михаил! – Лёшка Леший поднял гранёный стаканчик, показывая на другой, стоящий перед моим опекуном. – Давай!
Дядя Миша смущённо кашлянул в ладонь:
– Больно крутой у тебя самогон! Может, твоя Марья вишнёвой настойки принесёт? Ум один, а не настойка! В голове пошумливает, а ногам легко, как в танце.
– Ну, вот! Видишь? Я тебе говорил: женись! А ты – потом да потом! Марья! – кричит он жене. – Гони на стол вишнёвку! Михаил набаловался своей кислятиной, теперь моего самодёра пить брезгует. Мужик тоже… – Лёшка Леший щепотью кинул в рот стаканчик и, не закусывая, поставил на стол и снова наполнил. – Ну, ты как, освоился с вырубкой? А то меня клиенты подгоняют, говорят: «Давай лесу, лето пока, стройка не ждёт!»
Дядя Миша блаженно потянулся так, что хрустнуло в плечах, и уронил жёсткие кулаки на стол:
– Через недельку пусть подъезжают. Подготовлю брёвна к погрузке и – давай!
Тем временем с крыльца соскользнула племянница хозяйки и, раскидывая нетерпеливыми коленями полы халатика, спешно поставила на стол трёхлитровую банку, запечатанную металлической крышкой, и сама села рядом со мной.
– Вот это – дело! – дядя Миша повертел банку в руках, оценивая содержимое.
Хозяйка принесла большие, похожие на стеклянные пузыри, рюмки-фужеры, консервный нож-открывалку, и тоже присела к Лёшке Лешему, мужу своему, напротив нас.
Подала открывалку моему наставнику:
– Распечатывай, ты вроде ловкий на это дело! Прошлогодняя ещё. Вишни было… Уйма!
Настойка, густая до черноты, разлилась по фужерам.
Крестница тётки Марьи, потянувшись к посуде, краешком локотка задела мою руку.
Я судорожно схватился ладонями за краешек скамейки. Очень близко, совсем рядом, вдруг почувствовался удивительный, ещё не известный мне запах молодой женской плоти. В душном вечереющем воздухе этот запах пота и духов задел моё воображение так, что я замер, опасаясь неловким движением вспугнуть эту чудесную порхающую бабочку.
Бабочка протянула один наполненный фужер мне:
– Отпусти скамейку, не убежит! Возьми вот! Это тебе можно, мамки тут нет.
– Ой, девка, не спаивай мальца! Вино хоть и сладкое, а всё-таки вино, – тётка Марья укоризненно посмотрела на племянницу.
Мне стало так стыдно за свой возраст, что я, отпустив скамейку, двумя руками ухватился за тонкую стеклянную ножку фужера.
Девушка засмеялась:
– Не бойся, не отнимут!
Меня поддержал повеселевший дядя Миша:
– Он мой напарник! Прошу не обижать!
Лада, как звала её хозяйка, прислонила краешек фужера к моему:
– Ну, тогда пей!
Домашнее вино было вовсе и не густым, как сперва показалось, но достаточно резким, и слегка отдающим миндалём дроблёных вишнёвых косточек. Рука сама потянулась к вилке. Маленький упругий грибок, прыгнув в рот, восстановил вкусовое равновесие. Хорошо! Только жарко очень.
Лёшка Леший, махнув рукой, налил себе полный фужер самогонки и поднял руку над столом:
– Завтра на совещание ехать! Там трезвому леснику не поверят. Давай! – было видно, что он уже порядком захмелел, и теперь его душа жаждет повторения пройденного.
Выпили ещё, и – воспарили! Заработали, засновали руки. Картошка в сливочном масле и грибы сами просили – добавить.
Вишнёвая настойка заметно поубавилась. Хозяйка, молодо раскрасневшись, всё пыталась и пыталась отстранить прядь волос, которая снова опускалась к подбородку, заслоняя лицо.
– Может, споём чего-нибудь? – тётка Марья, весело посмотрела на дядю Мишу и, вызывающе прислонившись к мужу, затянула пронзительным голосом, который, вспугнув наступившие сумерки, улетал далеко-далеко:
- – Вот кто-то с горочки спустился.
- Наверно, милый мой идёт.
- На нём защитна гимнастёрка,
- Она с ума меня сведёт.
За женой, покачивая опущенной головой, подхватил и Лёшка-Леший:
- – На нём погоны золотые
- И яркий орден на груди.
- Зачем, зачем я повстречала
- Его на жизненном пути!
Лада, коротко хихикнув, положила руку мне на плечо и, повернувшись, заглядывая в глаза, продолжила высоко и чисто, как тётка Марья, но, заметно, без её душевности:
- – Зачем, когда проходит мимо,
- С улыбкой машет мне рукой,
- Зачем он в наш колхоз приехал,
- Зачем встревожил мой покой!
И уже совсем, куражась:
- Его увижу – сердце сразу
- В моей волнуется груди…
- Зачем, зачем я повстречала
- Его на жизненном пути!
Эту протяжную песню послевоенных лет я часто слышал от родственников на небогатых сельских застольях, и она почему-то всегда вызывала во мне печальный образ наших деревенских вдов, оставшихся сиротеть на русских просторах: «Вот кто-то с горочки спустился. Наверно, милый мой идёт. На нем защитна гимнастёрка, Она с ума меня сведёт…»
Теперь опять защемило сердце, в глазах защипало, стало горько за чью-то безответную любовь: «Вот кто-то с горочки спустился…»
Лада (вот древнее имя!) стала притворно вытирать мне лицо своим душистым до умопомрачения платочком, тихо уговаривая:
– Ну, не надо, маленький! Не плачь! Я тебе потом обязательно дам!
Её такая забота вдруг разозлила меня:
– Я сам! Сам! И я – не маленький! Мне ничего не надо! – и вырвавшись из мягких девичьих рук, убежал на свой чердак, так и не спросив, когда и что она мне даст.
На чердаке, нырнув под одеяло, я ещё долго плакал неизвестно от чего, и злился: на себя, на вечер, на это застолье, на неизвестную, но такую красивую и, как мне казалось, доступную столичную гостью. «Подумаешь, артистка, – твердил я, проглатывая обиду, – все они такие!»
Хотя, какие – «такие», я и не представлял. Знания в этом вопросе пока ещё не было у меня, недоросля деревенского! Но опыт – дело наживное.
Проснулся от тихих смешков и потаённых всхлипов. Несколько раз скрипнула сенечная дверь и вот уже, застилая предутренний свет в проёме чердака, появился дядя Миша, что-то пробормотал и, густо ухнув, повалился рядом на постель, и тут же захрапел. Было видно, что он только что выполнил какую-то тяжёлую важную работу, и устал неимоверно.