Тайны русской души. Дневник гимназистки Бердинских Виктор
- Вчера мы шли… Чуть тлел огонь заката,
- И зажигались звезды в вышине,
- А даль была молочной мглой объята…
- Взглянув в бинокль, его Вы передали мне.
- Я засмотрелась: даль звала куда-то…
- Огнями радуги звезда мерцала в глубине…
- Мы говорили-шли – о «Свете тихом»,
- О «Славе Богу в Вышних» – в небесах,
- О мире на земле, давно забытом…
- Я подсмотрела грусть и тихий свет в глазах,
- Когда Вы говорили мне о «Свете тихом»…
- А хороводы звездных искр, мерцая, плыли в свежих небесах…
Он говорил еще, что любит фотографию и занимается ею. О вере в Бога…
И вот, благодаря этой встрече, я не так уж досадую на то, что Вера Феодоровна отбывала у Лиды (Лазаренко) без меня, тем более что Зина (сестра) сейчас совсем хорошо играет «Май» и «Июнь» Чайковского. Мои любимые. Я люблю еще «Апрель»…
Решительно, этот юнец (Ощепков) – хорошая душа, неиспорченная, но от тяжелого чувства одиночества и поистине душной обстановки, где всякое живое слово тонет в целом океане пыли пошловатой усмешки, не может уйти во что-нибудь самоценное. И верно, он чувствует, что душа у него опустошена. А чем наполнить ее – не знает, как часто бывает с хорошими людьми, попавшими в духоту и копоть…
Вот еще что он мне сказал по дороге:
– Значит, на «Двенадцать Евангелий»348 пойдем в церковь… в одну, да?
– Почему – в одну? – мимоходом сказала я тоном, не требующим ответа.
И вот – эти слова не царапнули меня, как было, когда Кощеев звал в театр. Точно они и сказаны были иначе, и чувство, в них вылившееся, было другое. Несомненно, это чувство гнетущего одиночества вызвало их, а оно светится большой печалью…
Он (Ощепков) проводил меня только до дверей телеграфа, простился. Мне показалось, что он уйдет «в дом надвигающейся ночи» – бродить еще, до устатка… А что он не вошел в телеграф – мне очень понравилось. Это было умно и чутко…
Ощепков примиряет меня с телеграфом: он так ко мне относится, точно (я бы сказала) брат – как я представляю себе хорошего брата. Мне его очень жаль: у него, вероятно, такая тоска и печаль порой в душе, какая у меня была, когда я не выдержала в Питере и удрала от этого невыносимого чувства домой. Мне так кажется…
Но еще раз сегодня он сказал мне, догнав по пути – в десяти шагах от вокзала (я убежала пораньше, без него), что у него сегодня – хорошее настроение. Это – уж второй день…
И прибавляет:
– С удовольствием проводил бы вас, да… уж погода-то очень плохая!
– Ну, ну! И – «с удовольствием»?!.
– Нина Евгеньевна, почему же вы сомневаетесь?
– Да потому, что вы не любите гулять.
– Нет… А кроме того, мы решили каждый день прогуливаться… Так отчего же вы сомневаетесь, Нина Евгеньевна?
– А разве я могу не сомневаться?..
Ну, этому будет еще продолжение…
Это – совершенно неожиданная встреча, происшедшая вчера (6 апреля).
Иду мимо «Губернаторского дома» – за Натой и Бабинцевой, смотрю: там стоит какой-то парень – в студенческих брюках, матросской тужурке и барашковой шапке. Лицо – улыбающееся и странно-знакомое. Смотрит на меня – пристально и весело. Но я его не знаю, прохожу и не хочу оглянуться: «Кто его знает?!..» Хотя лицо – знакомое-знакомое…
Потом любопытство и смутное воспоминание одолевают. Оборачиваюсь.
– Вы меня не узнаете? – и шапка высоко поднимается над головой.
– Нет! – отвечаю и тут же узнаю. Разве можно было ожидать?! Сергей Яковлевич! Мой (питерский) латинист!..
Я иду со службы, у меня есть «свободная минута», и вот – мы стоим, а он рассказывает: о Питере, о своей службе, Черноморском флоте, Гардемаринских классах349, о Крыме, об истории с Аничкой и Клавдией… Только теперь я ее узнаю во всех подробностях… Потом я узнаю, что если бы мы и не встретились, то всё равно бы он меня «разыскал»…
Мы идем домой, и на Московской (улице) я презрительно отзываюсь об «on dit», ибо какое мне дело до того, что вдруг скажут:
– Нина идет с каким-то проходимцем!..
В самом деле – это shoking, но если бы все те, кто «dit», видели этого «проходимца» в столице, то самая нарядная из всех не отказалась бы пройтись с ним по Невскому (проспекту)!
– Я вас не шокирую? – спросил он…
Вот уж сглупил – на первый-то раз!.. Около дома еще я узнала такую «новость»:
– Некоторые лица и фамилии никогда не забываются!.. (Однако – забыла же я фамилию Романа…) Вечером он приходит – после Всенощной, пьет чай и пристально рассматривает всех (однако же – часто опуская глаза) и рассказывает о многом, смешит порой…
На другой день (это значит – вчера, так как я пишу уже утром 26 марта старого стиля) – после дежурства, на пути (когда я распрощалась с Ощепковым) – снова встречаемся. (Сергей) пошел на вокзал: уезжает ни с чем, хлеба ему здесь не дали – для костромичей (там (в Костроме) пуд 130 рублей). Остановились. Вся смена (на телеграфе) прошла мимо: Кощеев так посмотрел! А Шубин рисковал испортить глаза… Мне это очень понравилось!..
Простояли мы с час – под мелким, осенним, чисто питерским дождем. Опять вспоминали старое: Аничку, Клавдию, Шуру, его ссору с ними, мой внезапный отъезд…
– Помните, – говорит, – я встретил вас на набережной (в Петрограде)? Вы сказали: «Приходите!» – а через два дня получаю открытку: «Уезжаю, не знаю, вернусь ли после Пасхи». На минуту у меня мелькнула мысль: не связано ли это письмо с инцидентом с Аней и Клавдией? На меня тогда многие сердились. Потом – вспомнил вас хорошенько и отбросил это: нет, этого не может быть! А то – хотел было посылать вам (письмо) вдогонку: «Поражен! Что случилось?»…
Говорили об его уроках с нами, о том, что Аня мне давно ничего не пишет.
– Увижу – скажу, что в одном губернском городе на нее сердятся – за то, что она не исполняет своих клятв…
– Как – клятв?
– Но ведь когда подруги прощаются, они клянутся помнить друг друга всю жизнь – и любить…
– Напрасно обобщаете!
– Я ведь о вас не говорю. Вы не клялись и вот – вспоминаете ее, пишете ей. А она – клялась и потому скоро забыла…
Я рассмеялась:
– Разве клятвы так скоро забываются?
– Да… Раз поклялся – кончено! Поэтому в серьезных вещах я никогда не клянусь. В пустяках – можно. А вот Аня вам клялась. Хоть этого не было при мне… но – 99 процентов вероятности…
– Сто процентов, – утверждаю я…
Жалуется на скуку в деревне.
– Ну, – говорю, – когда скучно, я пишу аршинные письма…
– А у вас много адресатов?
– Нет.
– Так приобщите меня в их число!..
И у меня не хватило догадки спросить:
– А я могу быть уверенной, что мне не забудут ответить?..
Впрочем, я и не спросила-то, может быть, оттого, что вполне в этом уверена, вспоминая прошлое: уроки и обратный путь оттуда (из Петрограда)…
– Погадайте мне: уеду ли я сегодня?
– О, пойдите на вокзал – там цыганка нагадает вам всё, что хотите и чего не хотите…
– А вот я сюда поехал – мне гадала тетушка. «Нет, – говорит, – есть тебе твой интерес собственный, а общественного – нету. А хорошо съездишь, доволен будешь. Свидание тебе будет – с барышней». Так и вышло…
– И это, конечно, – я? – хохочу я. – Ведь я у вас здесь, кажется, единственная!
– Вы правы. А вообще – мне гадала цыганка в детстве, сказала, что я буду очень счастлив. До сих пор это так и было. Судьба всегда смотрела на меня en face, а не в профиль, за меня была всегда. Думаю, что и дальше будет так же…
– А это уже – залог того, что будет. Уверенность в том, что тебе будет хорошо, и создает это чувство хорошего…
Наконец мы прощаемся. Иду домой в прекрасном настроении. Точно и дождь смеется!..
И вот что странно (но приходится констатировать факт): насколько мне было приятно встретить Сергея (а мне было это очень приятно!), настолько мне безразлично то, что вот его уже нет здесь – настолько безразличен мне его отъезд. Но если бы он остался еще на несколько дней (а ему именно этого и хотелось, да не позволяла сделать этого неудача миссии, не оправдывавшая задержки), то я была бы тоже рада: пришел бы лишний раз – поговорили, посмеялись…
Вчера (8 апреля) я сделала, кажется, одну маленькую глупость. Но… по порядку.
Мне пришлось разговориться на дежурстве с Анной Ивановной – это телеграфистка, которая симпатична мне больше других, хоть и груба, и невыдержанна вполне. И трудно мне передать этот разговор. Кажется, он начался с того, что я ответила на замечание Людмилы Ивановны (Шеферер) о моей прическе, что «всё это – преходяще и потому не важно», что «если меня кто-нибудь любит, то пусть себе любит не за прическу, а за меня саму, какая бы я ни была»… И еще что-то…
А потом заговорили с Анной Ивановной – о смерти, о том, что «мне, в сущности, всё равно – жить или умереть, вообще-то», но что «мне не хочется умирать, оттого что ничем не оправдана, ничем», что «я никому еще за всю свою жизнь не сделала ничего хорошего, а мне бы так хотелось», что «когда я это хорошее кому-нибудь сделаю, так пускай и умру»… И вот на это Анна Ивановна сказала:
– Не знаю, что вам на это и ответить? Вы говорите, как хорошая идеальная курсистка. А вот мне хочется умереть и перед смертью… – назлить еще, худо сделать! И не то, чтобы отдельным личностям, а вообще…
– Жизни отомстить?
– Да… Да, и личностям – тоже. Ведь мне тоже – никто ничего хорошего не сделал…
Мне стало очень больно за нее и жаль, и я спросила:
– Неужели вы ни разу не встретили человека, который бы сделал вам добро?
– Они не могли, – ответила она. – Я вам завидую, что вы так счастливо живете, – продолжала Анна Ивановна, спросив, неужели меня ни разу не потрепала жизнь, и разве никогда ничто, кроме недостатков в себе, не вызвало моего отчаяния?..
И получила на это ответ:
– Ни разу. А про отчаяние… Ведь обстоятельства всегда так изменчивы, что какой-нибудь выход должен найтись. А про себя-то уж знаешь, что ничего не выйдет, ибо в безволии и бесхарактерности всё дело, и этого не изменить, так как для всякой перемены во внутренней жизни человеческого существа нужна именно воля…
– Я вам завидую… А впрочем – нет: вы достойны своего хорошего. А у меня, можно сказать, вся драма в том, что не удалось учиться. Ваше хорошее – это (то), что вы учились…
Она была очень взволнованна, Анна Ивановна, и я – тоже. Отвернулась (она) к своему аппарату и сидела (так) долго… Потом посмотрела и сказала:
– Вы мне нравитесь… Вот – «объяснение»… – иронически добавила она.
И это добавление мне очень близко – по своей психологической природе: я сама почти постоянно делаю такие иронически-печальные добавления после самых лирических, даже, вернее, – патетических мест своих записок, писем, дум, разговоров… И это – уже мостик к пониманию, хоть Анна Ивановна и утверждает, что мне ее не понять, потому что мы обе – очень разные… Но о себе, то есть о своей жизни, она ничего не говорила…
Потом я прочитала маленький кусочек из книжки Алеши Деньшина (о вятском музее) – о лириках-пейзажистах. Вслух. И Анна Ивановна спросила:
– Вы поэт – в душе?
– Почему вы думаете?
– Вы так прочитали, что всякий поймет это – кто и совсем– совсем ничего не понимает. Вы – художница?..
– От слова – «худо»…
– Это я уже слышала…
– А вам надо, чтобы я ответила положительно-утвердительно? Для чего вам это надо?
– Чтобы у вас были все совершенства. Вы – певичка?..
Это было немножко не так сказано, и я сначала приоткрыла рот.
– Мне кажется, что вы должны петь, – продолжала Анна Ивановна, но я уже уразумела и сказала, что «пою для собственного удовольствия»…
Дежурство кончилось. Мы с ней пошли. Я была почти уверена, что Ощепков будет меня ждать. Потому что…
Ну да еще утром я сделала лишний шаг к этому: принесла ему показать мой альбом – с фотографическими снимками Петра Константиновича, предварительно объяснив, кто такой и что для меня Петр Константинович… И юнец тут же, в телеграфе, перелистнув альбом, заметил, что в нем нет самого главного: «карточки того, кого снимал этот господин». Попросил разрешения взять его (альбом) домой. И рассчитал:
– Вы домой пойдете в 7 часов?..
Анатолий пошел провожать Нату, а этот (Ощепков) сидел на крыльце – и ждал. Мы шли мимо – говорили. Услыхал, подбежал к нам – через дорогу. Говорю:
– Чего это вы в одной куртке бегаете? Одевайтесь скорее!
Обрадовался, крикнул какому-то мальчишке:
– Тащи шубу и фуражку!
И пока мы плавали по лужам, догнал. Пошел, подозрительно справляясь, где живет Анна Ивановна. До ее квартиры они шли, всё время перебраниваясь друг с другом. И тут же от Анны Ивановны мне пришлось услышать такую фразу (мы шли с ней под руку по дороге – она близорука и под ногами ничего не видит):
– Ну, с вами я не упаду – и теперь, и если аллегорически понимать – тоже, если бы мне пришлось идти за вами…
Потом – распростились с ней и пошли с Евлогием Петровичем (Ощепковым). И за дорогу мне из нескольких его фраз показалось, что для него я становлюсь «Натой – для Анатолия». Пробовала его гнать обратно – так ухватился за мою руку (мы шли под руку – скользко!) обеими своими (руками) и говорит:
– Не гоните меня, не невольте, ведь я всё равно не уйду! А к тому же у нас там дамы пришли к хозяевам – азартные, и картежная игра начинается…
Тут уж я ничего не могла возразить, ибо только о том и думаю, как бы отвлечь этого «негодного» мальчишку от карт и вина. Пошли дальше, и он всё время фантазировал:
– Мы пойдем с вами в театр… Возьмем большую ложу… Кого возьмем?.. Это уж кого будет угодно Нине Евгеньевне, если ей нужно развлечение. Хорошо? Мы сходим на Пасхе. Да?.. А еще мне нахвалили здесь Александровский сад…
– И справедливо. Он хорош, особенно – когда распускаются деревья. По утрам – когда воздух свежий и чистый и народу мало…
– И почки раскрываются как раз утром… Мы будем предпочитать утро. Тогда там много кислорода, а вечером – пыль и углекислота… Мы пойдем туда утром!..
– «Мы» – вы говорите? Это – кто же?
– Я это так говорю… Я об этом могу только лелеять мечту…
С вашего разрешения…
– С моего разрешения: как вам понравились фотограф и снимки?
– Очень: я хочу украсть тут два (снимка), тоже – с вашего разрешения…
– Евлогий Петрович, они мне очень дроги!..
– Для меня они будут вдвое дороже, Нина Евгеньевна! Для меня они будут двойной цены!.. – И, видя, что я ни на какие доводы не согласна, добавляет: – Нет, я шучу: они принадлежат вам – и никому больше!
Где-то можно было пройти только в одиночку.
– Предоставляю вам руководительство!
– Кажется, – смеюсь я, – вообще здесь мне придется взять на себя руководящую роль!
– Да, дай только женщине равноправие, она сейчас начинает пересаливать…
– ???
– Да – берется руководить…
– А кто же виноват в этом? Мужчина!
– Я пошутил. Женщина – это великая сила!..
И в конце концов решил, что (без моего позволения даже) придет в гимназию, в (Екатерининскую) церковь – посмотреть, как я молюсь… И всё это – в таком тоне какой-то детски наивной привязанности и словно удивленной радости, что вот – нашелся человек, которому можно сказать про свою грусть, про пустоту одинокой и бестолковой жизни, про то, что не хватает ласки в его существовании. Это – не в словах, это – просто как-то чувствуется…
Пусть даже я фантазирую, и всё на самом деле совсем иначе – у меня к нему есть какое-то особое чувство: как к больному, и умному, и чуткому, и печальному, и все-таки глупому еще ребенку, давно оставшемуся без материнской ласки и стосковавшемуся по ней. И почему-то мне хочется – ему и Анне Ивановне – влить в жизнь что-то светлое, радостное, хорошее! Чтобы они радовались! Потому что: улыбка ребенка – улыбка Бога!..
А озлобленность в душе Анны Ивановны мне хочется заменить мягкостью и примирением с жизнью и людьми. Только – как за это приняться? Вот вопрос… И разрешить его я не умею…
Я такая счастливая, такая счастливая! И как легко быть счастливым! Нужно только радоваться жизни – какова бы она ни была. Я живу – и радуюсь…
Я – в самом деле – живу. И у меня есть много. То, что я работаю, служу, уже само по себе – половина счастья. Не сейчас, не в эту вот минуту – так скоро я буду полезной в доме. Мое жалованье положит хоть одну заплатку на прорехи хозяйственного бюджета, а это для меня так важно… Ну, если служба меня не удовлетворяет – то хоть знаю я, что на телеграфе есть два человека, которым я нужна – для какой-то полноты, для чего-то другого, чем пошловатые шутки и игривости, которыми пробавляются все остальные.
Эти двое – они поднимают меня в моих собственных глазах, спасают от жуткого чувства, которое уже не раз овладевло мной там и которое сопровождало вопрос: «Неужели же, в самом деле, нет во мне ничего, что стоило бы другого отношения? Такого, что могло бы вызвать другие слова, другие фразы, непохожие на эти пошловатости?..» И долго не появлялось отрицательного ответа. И долго я не могла успокоиться…
Но теперь и Анна Ивановна, и Ощепков ответили:
– Нет, есть. И видите, мы подходим к вам и спрашиваем: «В вашей душе цветет какое-то другое отношение к людям, чем здесь, не правда ли? В вашей душе живет природа, да? Мы чувствуем в вас что-то другое. Дайте нам полноты жизни и света! У нас темно, и мы одиноки и озлоблены на людей»…
У меня, у неимущей, просят люди. И хоть я не имею ничего, я становлюсь богатой. Чувствую, что в душе что-то происходит, что-то создается – пока ничтожное, неценное, но все-таки создается что-то, чтобы было что давать. Если даже я дать не сумею – для меня важно одно то, что существует процесс создаванья, что есть жизнь. И потом – я с ручьями живу и с тополями, озаренными заходящим солнцем, я живу с барашками верб и блещущими проталинками; и все птичьи голоса щебечут в моей мелкой душе весенние неумелые отрывочки песни. И для меня «радостью горит солнце», и задумчивостью светит луна, а звезды искрятся радужными огнями. Разве можно чувствовать себя несчастным, когда так светел, так прекрасен Божий мир?!.
И слова Бунина так запали мне в душу, точно они родились там – вместе со мной, точно они жили и росли и теперь звучат в ней постоянно:
- Божий мир люблю я, – в вечной смене
- Он живет и красотой цветет…
И дальше:
- Как поверить злобе иль измене? —
- Темный час проходит и пройдет!..
И еще:
- Расцветай наперекор судьбе!..350
Разве можно чувствовать себя несчастным, когда есть с кем читать такую красоту, как «Песнь о Гайавате»?351 Когда другой – для которого есть дорогое имя от того же корня – «друг», – понимает всё, что ты чувствуешь, понимает красоту и чувствует ее сильнее, чем ты, глубже, проникновеннее? Когда тебе открывается чарующая красота его души – красота, что цветет, от других глубоко затаенная?
Не от всех! Да даже если бы она цвела для всех – видеть, что цветет эта удивительная красота души, и ее творчества, и ее любви, – это уже счастье. А я вижу это, я чувствую. И я благословляю день и час, когда мы помирились в Рождество, хоть тогда мне казалось и я говорила себе: «Да, мы помирились, но в свою душу я ее (Лиду Лазаренко?) не пущу, и вряд ли мы будем даже настолько хороши друг с другом, как в первые дни знакомства»…
Теперь у меня есть друг, и я знаю, что это такое…
Вот сколько богатств у меня, и я чувствую себя такой счастливой!..
Так много было нового! Несколько интересных встреч. Куча перемен в настроениях – и «ошеломляющие» новости. Самая удивительная нашла меня в телеграфе, вернее – в (вокзальном) зале (ожидания) Первого класса.
Это – внешнее по отношению ко мне событие…
Приехала Шура, на следующий день должна была приехать Зина (Домрачева). Но… день нет, другой нет… Наконец, приехала. Задумчивая, серьезная, не прежняя «Зинка-Зелье»…
А у меня сидела Маруся (Бровкина), и разговаривали мы о многочисленных свадьбах. Согласились на том, что уж если нам придется выходить замуж – на что, по словам разнообразных примет, нам нет надежды, – то уж как следует: будем венчаться – и с певчими, и не тайком, и с чаем (обед нынче невозможен). Что только можно достать и сделать – всё сделаем…
На следующий день мама с тетей приходят ко мне на телеграф, и, бросив свою работу, я иду в Первый класс. И там мне сообщают новость:
– Знаешь – какие новости? Зинка-то Домрачева с женихом приехала! И он у нас сидит. А может быть, и с мужем…
Шура вчера говорит:
– Что-то Зина (Домрачева) не едет, и не знаю – почему? Может, уж обвенчанная приедет…
– Как это?
– Да у нее жених есть: на Масленой приезжали благословения просить. Да его (жениха) мать против этого: ей нужно сначала старшего сына женить…
Все были удивлены. И я – тоже. А работы на (пишущей) машинке было много – зарылась я совсем. И пальцы не ходят, и щеки горят… А тетя говорит:
– Ну, у тебя кто-нибудь третий сегодня здесь будет в гостях! Лидочка Рубанова была, мы вот… Еще кто-то придет!
И – правда. Очень вскоре отворяется дверь, и неуверенным шагом, изжелта-бледный, обросший черной щетиной, – входит Ощепков. Только – глаза блестят!
– Господи, Боже мой! – говорю. – Ну – как здоровье?
– Теперь – лучше…
Это было в пятницу – 18 (5) числа (мая). А в больницу его свезли на второй день Пасхи.
На шестой неделе (Великого поста) ему дали отпуск – на десять дней. Уехал домой (в Пермь?), вернуться должен был в Четверг Великий. Но приехал раньше – во вторник. Заходил в четверг на телеграф. И ушел – за пять минут до меня. А я одна возвращалась в этот день – задержалась с работой. Мне было очень грустно: ко Всенощной не удавалось пойти – Анна Ивановна была на «льготе»… Целый вихрь одиночества и сознания его крутился в груди – тяжело было. И ощущенье ненужности мучило…
- Камнем сдавило мне грудь,
- Трудно мне было вздохнуть…
Вот – поднялась в гору, на Семеновскую улицу. И – остановилась. Гул колоколов лился во влажном воздухе, темнело небо. А на земле – совсем темно было, и от Церкви узкая, трепетная, мерцающе-вспыхивающая ленточка вилась движущимися изгибами и подымалась в гору. И слабыми маленькими огоньками уходила вдаль…
Я стояла – и не хотелось мне двигаться с места. Это были минуты светлые, таинственные, умиротворяющие. Что-то стало ясно. Я не знаю, не помню – что… А потом – точно огоньки зажглись и в душе. И сделалось тепло и ясно…
Это – мимоходом. Это – просто я увлеклась милым воспоминанием…
В пятницу (перед болезнью) он (Ощепков) работал долго – на ночь. И ушел раздраженный и усталый. У самой двери я его остановила.
– Чего вы сияете? – спросил он.
– А вы чего сердитесь? – ответила я.
– Да не ладится работа, и Л. П. (Картиковская) тут еще глупит…
– Так из-за этого – сердиться, хмуриться, раздражаться? Не стит… Право!..
Улыбнулся-таки и пожелал покойной ночи…
На второй день Пасхи пришел. И язвил по поводу того – «который раз мы с “Аввой” кушаем?..».
– Влезайте сюда! – сказала я из телефонной будки. – Мне вас не видно. И говорите: чего вы злой?
– Я не злой, а больной. Говорят, я бредил. Вчера у меня температура была 40,8.
– С этим надо лежать!
– Я и лежал. А сейчас – из приемного покоя (от врача) по пути. Вот еще – в театр (на) завтра билет есть…
– Меня завтра тоже звали.
– Пойдемте?
– О, завтра мы (в) ночь (дежурим)… И вам не советую. Уж посидите лучше сегодня дома, и завтра не надо ходить!
– Ну – хорошо… Да уж и билеты запродал…
На следующее утреннее дежурство услыхала, что Ната говорила с больницей: (о том), что «он не встает, но еще не выяснено – что с ним»… Я поняла, что о нем (Ощепкове). Больше не знала и не спрашивала ничего: не хотелось спрашивать…
На другой день после выписки (он) днем был на телеграфе, сказал, что плеврит у него был. А вечером снова пришел: поправлять телефон – вместо Анатолия («ему хотелось пойти в город…»).
– Ната свободна, они гуляют, – это объясняю я.
Мельком узнал, что у меня «льгота». Это сказала Мария Раймундовна, когда он «провожал нас до своего дома» – после дюжины продиктованных мне депеш…
И вот в воскресенье (19 мая) – из-за продовольственных книжек, когда я шла (за ними) на станцию, – увидела издали, что Ощепков с Якимовым идут навстречу. Я свернула к Рубановым, и мы не встретились. Зато, кога, отбыв снова у Рубановых и у Марии Раймундовны, я шла домой, встречаю его (Ощепкова) – у Филимоновского дома…352
Продолжаю.
Издали (Ощепков) улыбается:
– Здравствуйте, Нина Евгеньевна! Вы откуда?
– Была на (телеграфной) станции.
– А я из (Александровского) сада.
– Я видела, как вы прошли. Мы немного не встретились…
Рассказываю, где – ибо выражено крайнее любопытство.
– Я там посидел, почитал, прошелся… Я… там думал вас увидать… А вы куда сейчас?
– Домой.
– Не ходите домой! Пройдемте лучше в сад?
– Нет, и не подумаю. Я обедать пойду…
– А вы завтра пообедайте – за сегодняшний день, право, а?..
– Нет.
– Я провожу вас немножко…
– Ну – ладно. А в сад не пойдем сегодня. Вам надо пойти домой и лечь. Будет – погуляли! А то температура прыгнет…
– Ну нет – я соразмерил…
– Это будет видно. Во всяком случае, сегодня не пойду. Вот завтра – другое дело. А вы – домой и в постель!
– Ну нет, не лягу! Возьму книжку (Байрона нашел), шинель – и пойду в (Александровский) сад… Лаптевскую дачу знаете?.. Там хорошо! На земле устроишься…
– Вот, вот! Самое «разумное», что вы могли сделать – на другой день по выздоровлении! Это – «очень хорошо»!.. Как же я после этого могу вам доверять?.. «Соразмерил», говорит, а сам после плеврита – на сырую землю!..
– Там сухо…
– Теперь-то?!
– Да, право же, высохло!..
– Знаю я весеннюю «сухость»… Что захотели нажить?
– Я и не то перенес, да обошлось…
– А что?
– Воспаление (легких)…
– Не удивите – у меня три было…
Довела до того, что дал честное слово, что не будет ложиться на землю, что не лежал еще, а только «собирался»… Дошли до угла (улиц) Спасской и Владимирской. Прощаемся.
– А завтра что будете делать?
– Я ведь гуляю. В (Александровский) сад пойду.