Когда боги спят Алексеев Сергей
А доверие давно стало безграничным, поскольку, будучи еще председателем горисполкома, он выбрал из многих нейтральных, ни в чем не замешанных близких Зою Павловну и попросил страховать тыл – то есть отслеживать и анализировать любую информацию, от газетных заметок до слухов и сплетен, так или иначе касающуюся его как чиновника и личность. Шесть лет комсомольской работы на разных уровнях, в среде молодых, предприимчивых, склонных к интригам и просто подлых людей, в этой кузнице кадров для партийных органов и КГБ, где стучал каждый второй на каждого второго, его научили, как идти вперед, не опасаясь удара в спину. Снегурка честно работала все время губернаторства, но около года назад скромному чиновнику управления административных органов, даже не спрашивая мнения Зубатого, предложили место председателя избиркома.
Случилось это не потому, что Морозову наконец-то заметили и оценили; давний оппонент губернатора, Крюков, теперь уже бывший депутат Госдумы, победивший на выборах, готовил себе место, разрабатывал почву и через третьих лиц рассаживал «своих» людей в области. Придумать что-то новое в аппаратных играх и интригах было невозможно, поэтому комсомольская система всюду работала безотказно, как трехлинейная винтовка.
Естественно, принципиальная Зоя Павловна сняла с себя обязанности тайного помощника-информатора, и что теперь творилось у него в тылу, известно было лишь Крюкову…
Если бы не эта щепетильность, она бы наверняка узнала, почему Саша прыгнул с крыши дома…
Он пригласил Снегурку, не имея представления, как начать разговор, и потому рассказал все, о чем не мог поведать никому: от мучительной потребности приходить на Серебряную улицу в час смерти сына до ненормальной старухи и ее обвинений.
Зоя Павловна, как председатель избиркома, не чувствовала себя виновной, что он проиграл выборы, все было честно, и это тоже нравилось Зубатому.
– Ты мне скажи, кого я мог послать на муки? – Зубатый так расслабился в ее присутствии, что сам услышал отчаяние в своем голосе. – Кого я мог смертельно обидеть?.. Понимаешь, говорит, старца святого обрек на геенну огненную. И будто он – мой родственник, даже предок!.. Нет, это видно, она не совсем здорова. Но почему говорит именно такие слова? Ведь всякий бред имеет под собой реальную основу… И наблюдает за мной давно, не первый вечер, а заговорила на сороковой день, как погиб Саша… Что это?
– Здесь смущает выражение «геенна огненная», – задумчиво проговорила Снегурка и поежилась. – Она так и сказала?
– Так и сказала… Понимаешь, утлая такая старушонка, а говорит – и будто гвозди забивает. Такая сила в ней… И голос пророческий, это я потом только услышал. Нет, она не просто больная…
– Похожа на типичную кликушу, потому выводы делать еще рано, не все уж так плачевно, – заговорила Снегурка тоном доктора. – Вот словосочетание необычное, средневековое. Теперь и кликуши так не говорят. Геенна огненная – это ад.
– Ну кого я мог в ад отправить?.. Может, она имела в виду конкурентов на прошлых выборах?
– Не исключено…
– Но кто из них туда попал? Один в банке сидит, второй держит городской рынок. Ничего себе, геенна огненная!
– Погоди, Толя, не горячись и не отчаивайся. Все это очень похоже на иносказание. – У нее была совсем не женская привычка – в глубокой задумчивости грызть ногти, отчего руки всегда напоминали руки хулиганистого, лишенного родительской опеки подростка. – Ты у отца давно был?
– Да уж скоро два года…
– На похороны не поехал?
– Куда ему? Три тысячи верст, да и хозяйство не на кого оставить…
– Он один так и управляется?
– Я же говорил, он упертый…
Отец остался в Новосибирской области и на переезд к сыну не соглашался. Он всю жизнь был совпартработником, как раньше писали, прошел путь от рядового комсомольца-целинника до первого секретаря райкома партии, а с началом перестройки публично проклял генсека, уехал на заимку, завел фермерское хозяйство и все это время карабкался в одиночку, не принимая никакой помощи. Зубатый уговаривал его переехать к нему в область, предлагал на выбор самые лучшие земли, ссуду, технику и еще обещал покупать продукцию, однако старик стоял намертво.
– Рыночники хреновы! – резал правду-матку. – Государство в базар превратили, народное добро разворовали!
Однако когда Зубатый приехал с Сашей, то отец при виде внука неожиданно попытался скрыть свои коммунистические убеждения и верность партии, даже просил, чтобы оставили ему внука на год – настоящего мужика из него сделать. А свое нежелание уехать из Сибири объяснил так:
– У вас в России, – сказал, – кедра не растет. А я очень уж люблю шишкобойный промысел. Так что не поеду я…
Отец всю жизнь не особенно тянулся к родне, своих брата и сестру в последний раз видел лет двадцать назад, к сыну приезжал всего трижды, и в последний раз десять лет тому. Малой родины, куда начинает тянуть к старости, у него не существовало: родился под Астраханью, где после детдома оказался его отец, но прожил там год и переехал в Липецкую область, оттуда в армию, потом на целину, с целины на север Новосибирской области, где ему больше всего понравилось и где, сказал, умрет. В свои семьдесят отец еще лазал по деревьям, как обезьяна, накашивал сена на все хозяйство, доил коров, сбивал масло, обихаживал пасеку в сорок ульев – и все в одиночку! В переносном смысле, конечно, у отца была не жизнь – ад, но добровольный, из-за собственной комсомольской упрямости и своеобразного протеста против гибели Советского Союза.
– Дай мне подумать, – попросила Снегурка. – Я сразу так не готова ответить… А вот к отцу бы надо съездить, Толя.
– Скоро съезжу, будет время…
– Желательно вместе с женой и дочерью.
– Нет, пусть уж Маша сидит в Финляндии! Там хоть спокойнее.
– Это тебе спокойнее. – Она хотела добавить что-то еще, но не решилась и встала. – Старайся не думать об этой кликуше и о пророчествах тоже. А то мы чаще сами приманиваем беду.
– Как тут не думать? Из головы не выходит…
– Хотя, знаешь, Толя, в чем-то она права. Пойди в храм сегодня же вечером. Вместо того чтобы на Серебряной улице торчать.
Зубатый лишь вздохнул, но Зоя Павловна уже села на любимого конька и погоняла – пока что мягкой плеткой.
– Нет, ты постой в храме и послушай. Просто так, с закрытыми глазами, будто один стоишь и вокруг никого. Ну, если не можешь с народом, езжай в монастырь, там мирских на службе обычно не бывает, только послушники. Хочешь, я позвоню и тебя там примут?..
Раньше он отказывался довольно резко или вообще слушать не хотел и сейчас чувствовал, как противится душа, однако сказать о том вслух не посмел.
– Ты же знаешь, тесно мне в храме, даже когда пусто…
Зоя Павловна только руками развела, ушла к двери и оттуда словно бичом в воздухе щелкнула.
– А ведь старуха правду сказала: Господь нас через детей наказывает!
Снегурка давно и безуспешно пыталась привести Зубатого в храм, и это теперь скорее напоминало некий спор, поединок – кто кого. Сама она действительно была глубоко верующим человеком, еще с тех, комсомольских, времен, когда, переодевшись, чтобы не узнали, бегала в церковь. Откуда у нее это пошло, когда началось, даже сейчас, в пору абсолютной свободы совести, оставалось тайной, впрочем, как и ее религиозность. Большинство чиновников аппарата демонстративно крестились, стояли со свечками, в разговорах оперировали евангельскими оборотами, нарушая заповедь не поминать всуе. А Зоя Павловна, как и прежде, снимала и так бедненький макияж, повязывала платочек до глаз и задами-огородами шла на вечернюю службу. В представлении Зубатого, это и было проявлением настоящей веры, и догадаться, отчего Снегурка всецело полагается на Божью волю, особого труда не составляло. Она и в комсомольской молодости была непривлекательной, все свободное время пропадала на ипподроме, с лошадьми, и почти не следила за собой. Ко всему прочему, еще в ранней юности упала с коня, сломала ногу и осталась немного хроменькой, хотя из-за подвижности, стремительности ума и уникальной памяти убогой никогда не выглядела. В горком ее взяли, потому что красавиц там сидело много, а работать всегда оказывалось некому. Когда Зубатый вырос из комсомольских штанов и его, физика-ядерщика по образованию, назначили директором Второго конного завода, Снегурка сама напросилась к нему зоотехником и три года не выходила из конюшен. Разумеется, личная жизнь у Зои не удалась, и, наверное, приходя на ипподром и в церковь, она чувствовала себя немного счастливей.
Однажды Зубатый все-таки пошел с ней на ночную пасхальную службу из чистого любопытства, но, промаявшись в душной тесноте часа полтора, надумал уйти, и когда кое-как разыскал Зою Павловну, даже подойти к ней не решился: в толпе убогих старух стояла не привычная серая мышка, а преображенная, красивая и какая-то очень уж нежная женщина.
Пожалуй, еще бы тогда Зубатый поставил первую вешку на дороге к храму, если бы не одно вопиющее обстоятельство. Эта истовая молельница по жизни была на редкость несчастливым человеком, которого преследовало лишь горе и разочарование. В молодости она ведь наверняка просила у Бога хорошего мужа, а попался законченный алкоголик, конюх с конезавода, который после рождения ребенка чуть не зарезал ее, попал в тюрьму, где и сгинул от открытой формы туберкулеза. Зоя рвала жилы, поднимая дочь, потому как скоро ее мать неожиданно разбил паралич и она двенадцать лет пролежала, прикованная к постели, превратившись в капризного и даже злого ребенка.
Зоя Павловна вынесла все, и, казалось бы, после таких пыток просто обречена на достойную зрелую жизнь. Даже в самых тяжких Божьих испытаниях и наказаниях должен быть предел! Если его нет, значит, не может быть и самого всевидящего и справедливого божества. Кто-то есть, обладающий высшей силой, но тогда это не Бог.
Дочь Снегурки, говорят, красавица писаная, и года не прожила замужем, загуляла, связалась с черными, стала торговать на рынке, будто бы проворовалась и откупилась, а потом подбросила внучку матери и вот уже два года как пропала без вести. У начальника УФСБ была проверенная информация, что ее насильно вывезли из страны и продали сначала в Турцию, а потом в Арабские Эмираты.
Только об этом наказанной через своего ребенка Зое Павловне никто никогда не говорил.
После гибели Саши и особенно после вчерашней встречи на Серебряной улице Зубатый думал об этом и соглашался, что он сам жил без Бога и не всегда по совести и в общем-то, наверное, достоин кары с точки зрения религиозных догм. Но за какие же грехи этой святой женщине такое наказание? Когда в то же время местная братва, вчера еще державшая пальцы веером, сегодня сложила их в троеперстие и, валяя во рту жвачку, крестилась, жертвовала деньги, добытые разбоем, и по Божьей воле получала все блага от жизни. Ни у кого никто не умер, никто сам не заболел, не иссох – только морды толстели.
А чья же еще воля, если не Господняя, реализуется в храмах?
Сейчас, когда Снегурка ушла, повторив слова безумной старухи о наказании через детей, Зубатый вдруг подумал, что она наверняка знает о судьбе своей дочери. Слишком жестко и выстраданно произнесла эту роковую фразу!
И еще подумал: вот такая женщина, как Зоя Павловна, когда-нибудь окончательно постареет и станет тоже кому-то пророчествовать…
Хамзат явился лишь через шесть часов и теперь сам остался на коврике у порога. Он не привык проигрывать и почти не умел переживать поражение: все, что было в его кавказской, несдержанной душе, красовалось сейчас на смуглом лице. В спокойном, штатном состоянии начальник личной охраны казался вполне нормальным, даже немного меланхоличным, возможно, оттого, что был физически сильным человеком, хорошо знал свое дело и умел управлять подчиненными. Но при этом в нем все время тлел фитиль, готовый взорвать его в любое мгновение.
Когда-то Хамзат работал в контрразведке на закрытом предприятии, известном как Химкомбинат, говорят, успешно отлавливал шпионов, но с началом первой войны в Чечне его аккуратно уволили из ФСБ, хотя по национальности был ингушом, а чтобы не затаил смертельную обиду, предложили должность начальника личной охраны губернатора. Года полтора Зубатый горя не знал и нарадоваться не мог телохранителем, пока однажды тот не привел двух своих земляков с намерением взять на работу. Покоробило и вывело из себя даже не то, что они плохо говорили по-русски, были совершенно неизвестными людьми и один такой земляк уже работал; вывело из себя их бесцеремонное поведение, когда один пошел по кабинету, сунув руки в карманы, а второй сел, нога на ногу, и закурил.
– Ты мне еще дикую дивизию приведи, – пробурчал Зубатый. – Убери их отсюда!
У Хамзата и тогда было все на лице, однако он молча увел земляков, а потом у себя дома, находясь в трезвом состоянии, разбил топором всю мебель, и, когда начал рубить стену, соседи вызвали милицию.
К сожалению, начальник личной охраны сумел замять скандал, и Зубатый узнал об этом от Снегурки с большим опозданием и потому не уволил. Ничего подобного не повторялось, однако, наблюдая за Хамзатом и его земляком в самых разных ситуациях, Зубатый пришел к мысли, что его кавказцы, с точки зрения умеренного темперамента и холодного рассудка северного человека, чуть ли не постоянно находятся в состоянии аффекта либо балансируют на самом краю, что можно расценить как психическое заболевание – опять же с этой точки зрения.
Сейчас Хамзат едва удерживался, и рассудок его плавал кверху брюхом, как подморенная рыба, что больше всего выдавал сильно обострившийся акцент.
– Нет этой старухи на Серебряной улице. Во всем районе нет, в городе нет.
– Ты ее видел вчера? – спокойно спросил Зубатый.
– Видел! Как не видел! Вот она! – И выхватил листок с компьютерным фотороботом.
Портрет оказался абсолютно точным, все, как запомнил Зубатый, вплоть до старческих морщин вокруг губ и немного приспущенных книзу внешних уголков глаз – доброе, усталое лицо…
– Куда она шла с сумкой? – Он спрятал фоторобот себе в карман.
– В магазин шла!
– Она что, приехала из другого города, чтоб сходить в магазин на Серебряной?
– Не знаю, зачем приехала!! Откуда приехала!! Один город – полмиллиона людей!
Он пока слушался лишь по одной причине – вот-вот должен был остаться безработным, поскольку Крюков уже набирал свою команду охранников, и Хамзат надеялся, что шеф возьмет его с собой на Химкомбинат, откуда он когда-то и вышел в свет.
– Плохо, Хамзат Рамазанович. – Зубатый затянул повод и стал пилить удилами губы – так делают, если конь взбесился и понес. – Это называется профнепригодность. Вы не можете выполнить простого поручения. Не знаю, что вы делали в ФСБ и как выслужились до подполковника. Не в силах найти обыкновенную бабушку, с которой вчера столкнулись нос к носу! Ну что, мне из УВД кого-то просить? Или из вашей бывшей конторы?
Из состояния аффекта его можно было вывести только унижением, которое телохранитель переживал глубоко и болезненно. Но если бы наш мужик от этого дверью хлопнул или очертя голову в драку бросился, невзирая на личности, то воспитанный на кавказских обычаях сын гор всегда признавал старшего по положению и возрасту, тут же смирялся до подобострастия и готов был землю копытом рыть.
– Найду, Анатолий Алексеевич! Дело чести! Клянусь!
Зубатый не сомневался, но смущали сроки, а он со вчерашнего вечера постоянно думал о дочери и чувствовал нарастающую тревогу, которой заразил и жену: за день она звонила в Финляндию уже два раза, но трубку снимал Арвий и, изъясняясь на английском, говорил, будто Маша спит, поскольку «не могла этого делать ночью». Зубатый воспринимал все естественно, но доказать что-либо Кате было невозможно, и, судя по голосу в трубке, она опять впадала в истерику, умоляла разыскать пророчествующую старуху или приехать домой.
Он уже приготовился вытирать жене слезы, однако, отправив Хамзата, понял, что не уйдет, пока не будет хоть какой-нибудь информации от Зои Павловны, ибо это единственная надежда что-то прояснить. Если уж и она явится ни с чем, то надо в половине десятого снова становиться на пост у девятиэтажки на Серебряной улице и караулить кликушу, зная, что это бессмысленно: вчера она сказала все и больше не придет…
Все эти сорок дней после смерти Саши он с самого утра ждал вечера, чтоб пойти туда, и шел, если был в городе, и вдруг сегодня, прислушиваясь к себе, обнаружил полное отсутствие столь сильного и необъяснимого притяжения к месту гибели. Наоборот, после вчерашних пророчеств старухи появилось некое неприятие и даже отторжение и этого страшного дома, и самой улицы, будто он ходил туда, чтоб встретиться с кликушей.
Или уж впрямь существуют вещи мистические, недоступные разуму, и Сашина душа все еще прыгала с крыши на козырек, билась и звала, манила его, чтоб он своим присутствием облегчил муки, но на сороковой день они прекратились по чьей-то воле, и сразу же пропала всякая тяга…
К четырем часам Снегурка не пришла, и Зубатый решил ехать домой, попутно завернув в картинную галерею, чтоб открыть выставку художников-ветеранов: перекладывать это дело на кого-то покровителю культуры не пристало. Референт на ходу отдал заготовленную речь, которую Зубатый сунул в карман, тут же забыл и оставил вместе с пальто на вешалке, потому стоял перед публикой, говорил какие-то слова, а сам чувствовал, как его анатомируют взглядами.
Пожалуй, во всех российских провинциях существовал определенный круг людей, называющих себя культурными лишь потому, что не пропускали ни одной выставки, премьеры спектакля, выступлений гастролеров, и, будучи совершенно разными, появлялись всюду в одном и том же составе, будто исполняя особый ритуал. Зубатый был уверен, что среди них есть те, кто искренне сочувствует ему и семье, кто равнодушен и кто откровенно смакует чужое горе, мол, наконец-то свершилось и губернатор пострадал – бесясь от жира, обкуренный его сынок с крыши сиганул. А вдобавок ко всему и выборы проиграл!
И все они, пришедшие сюда прикоснуться к прекрасному и вечному, с троекратным интересом сейчас щупают его глазами, поскольку всегда лицезрели сильным, властным и гордым, но сегодня он впервые появился на культурной публике, уже практически без власти и переживая личное горе. Вернувшись домой, они будут обсуждать не полотна художников, ибо выставка – явление более частое, чем вид траурного губернатора, а в который раз, вольно или невольно, по добру или со злом, но перемелют ему кости. В этом и заключался культурный провинциализм…
Зубатый разрезал ленточку, сунул кому-то ножницы и сразу же направился к выходу, но тут его перехватил старейший и уважаемый, но крепкий, бодрый и немного сумасшедший художник Туговитов.
– Примите мои соболезнования, – забубнил он искренне, но быстро. – Саша у меня был в мастерской, несколько раз. Я начал писать его портрет, и еще бы два-три сеанса – и закончил…
– Портрет? – Зубатый остановился.
– Да, поясной, средних размеров, – затараторил живописец. – Саша был удивительный юноша! Такие глубокие глаза!.. Он все время с девочкой приходил, подружкой. Хорошенькая такая, миндальные глазки и титечки торчком стоят, сосочки сквозь блузку светятся, золотые…
– У него не было девушки…
– Как же? Была, зовут Лизой! Я ее тоже писал. Символ чистоты и непорочности!.. И потрясающе талантлива! Я дал ей холст, кисти, и она тут же начала писать. Для первого раза очень даже!..
Зубатый внезапно вспомнил визиты Туговитова еще в первый срок губернаторства: приходил с предложением подарить областному центру триста своих полотен, но с условием, что для них построят дом-музей и чтобы там же была мастерская и квартира художнику. Прикинули затраты, и пришлось отказать.
Может, его обидел и отправил в геенну огненную? Но Туговитов не родственник, не похож на старца, тем паче на святого…
– Вы должны обязательно посетить мою мастерскую! – Художник тянул за рукав. – Это же удивительно, последний портрет, буквально за неделю до гибели. Неужели вы не хотите увидеть сына живым?
– Хорошо, зайду к вам и посмотрю портрет, – на ходу пообещал он. – Пожалуйста, не говорите о нем моей жене.
Натянул пальто, кепку и опомнился:
– А девочка? Девушка?.. Как ее найти?
– Есть телефон ее подруги. – Художник зашарил по карманам. – Я и подругу ее пишу. Такая свежая, грудастенькая, а губки все время чуть-чуть приоткрыты…
Он не дослушал, не дождался номера телефона и шагнул в распахнутые двери… И чуть не столкнулся на крыльце с Зоей Павловной, озябшей на ветру в бесформенном плащике, в котором она ходила в церковь.
– Я вспомнила, Толя, – на редкость эмоционально зашептала она. – Это было давно, как только тебя избрали на первый срок… Все вспомнила, восстановила события. По времени тоже. Старец пришел на четвертый день после инаугурации.
Они остановились в укромном месте на берегу реки, возле памятника коню: когда-то область занималась коневодством и шла ухо в ухо с конезаводами Дона и Кубани.
– Ну, и что дальше? – поторопил Зубатый. – Кто этот старец?
– Юродивый. Теперь понимаю, он был юродивым, а не просто бродягой. Он не местный, откуда-то пришел. Возможно, издалека. У нас таких никогда не было.
– Откуда ты знаешь?
– Ну, облик другой, и вообще… Я же работала в отделе административных органов, все крикуны были на учете. Да и наши старики не способны, нет такой дерзости. Была зима, помнишь? А он пришел босой, в рубище… Еще к старому зданию администрации. И стал кричать. Палкой грозил и кричал.
– Что он кричал? – Зубатого охватывал озноб, точно такой же, как вчера, после разговора с кликушей.
– А тебя звал!
– Меня?!
– Тебя, Толя, тебя. По фамилии звал – Зубатый. Говорят, часа полтора кричал.
– Что потом? Куда делся?
– Потом известно, кто-то позвонил, пришли милиционеры, забрали и увезли в отдел.
– И кто же он?
– Неизвестно, документов не было. В милиции сказал, ты – его правнук. То есть он твой прадед.
– Сколько же ему лет?
– Ну уж больше ста. Может, сто десять…
– Такого быть не может! В таком возрасте – и ходит босой? Нет, тут что-то не так!..
– Может, Толя, юродивый все может. Его врач осматривал, примерный возраст подтвердил. У них там есть свои способы… Его подержали сутки и выпустили. А он снова пришел к администрации и закричал…
– Что же ты ничего не сказала тогда? – постукивая зубами, спросил он. – Я же просил, чтобы все, что случилось…
– В тот момент сама ничего толком не знала. Но примерно через неделю я тебе говорила о нем.
– Говорила?
– Ну конечно! Но в то время столько юродивых приходило! Всякий народ лез, проходимцы, авантюристы… Дети лейтенанта Шмидта. Ты послушал и, наверное, забыл.
Зубатый сел на ступени постамента памятника и сжался, чтоб унять дрожь.
– Потом что было? – спросил сквозь зубы.
– Старца опять забрали и отправили сначала в дом престарелых, а потом вроде бы в психушку. Или сразу туда, я точно не знаю. А в наших диспансерах и в самом деле ад кромешный…
– В какую? Куда?
– Да, наверное, в нашу. Нужно поднимать документы в милиции, в нашей больнице…
Он не стеснялся своего озноба перед Снегуркой, но в десяти шагах маялся молодой телохранитель Леша Примак и мог видеть, как экс-губернатора колотит. Почему-то даже в такую минуту ему было не все равно, что могут подумать о нем…
– Стой! – Зубатому вдруг стало жарко. – Зачем он приходил? Помощи просил? Или что сказать хотел?
– Я же тебе говорила! – Голос у Зои Павловны стал неприятно визгливым, как у торговки. – Повторить и то страшно… Тогда думала, просто сумасшедший старик, самозванец, псих… Не узнала святого, имени не спросила… А он ведь предупреждал нас! Кричал!
Зубатый надвинулся на нее и снял кепку.
– Что?! Что кричал?
Снегурка облизнула пересохшие губы, сглотнула этот чужой голос и глянула снизу вверх.
– «Боги спят! Что же вы так шумите, люди? Если молитесь, шепотом молитесь и ходите на цыпочках. Разбудите богов до срока, опять нас беда постигнет!..» И еще что-то говорил… А к тебе пришел, чтоб ты царю об этом сказал…
В этот миг она сама напоминала блаженную…
3
На следующий день, когда внутренняя паника немного улеглась и положение уже не казалось таким опасным, как вчера, Зубатый попытался выстроить собственное отношение ко всему происходящему, поскольку тонул в неопределенности. Он делал так всегда, если в каком-то сложном вопросе не видел никакого выхода: садился за стол и, рисуя на бумаге символические фигурки зверей, которые обозначали людей и связанные с ними события, таким образом растаскивал ситуацию на составляющие. Затем сортировал картинки, раскладывая по кучкам плюсы и минусы, уничтожал, что взаимно уничтожалось, и получался своеобразный сухой остаток, с которым можно было работать.
На сей раз и это не помогало, поскольку из-под фломастера выходила лишь овца, под которой подразумевалась дочь, и в голове сидела единственная мысль – сейчас же поехать в Финляндию. Он понимал: под собственное крыло не посадишь и от судьбы не убережешь, однако все утро думал о Маше и дважды звонил в Финляндию (дочь еще не проснулась), пока взгляд не наткнулся на фотографию отца. Снимал еще Саша, в ту, последнюю, поездку: отец стоял в белом, трепещущем на ветру халате среди ульев на пасеке, высокий, худой, как жердь, дымарь в руках, шляпа-накомарника на голове, загорелое лицо под черной сеткой словно затушевано, и отчетливо видно лишь клок седой бороды…
Очень похож на юродивого.
Лет пять назад у него передохли пчелы, пропали в тайге две из четырех коров (по слухам, напакостили местные), заклинил двигатель единственного трактора и не уродилась кедровая шишка. Зубатый со дня на день ждал, когда отец запросит пощады, ибо, несмотря на хорошую физическую форму, возраст и усталость от неудач не позволили бы еще раз подняться из пепла. Но в это время к нему приехал местный писатель с колючей и скользкой фамилией Ершов, попил со стариком медовухи, а потом опубликовал в своем журнале пространный очерк о силе русского характера. И ведь, наглец, Зубатому прислал, дескать, погордись своим отцом, господин губернатор!
Отец был человеком тщеславным, что всю жизнь старательно скрывал, и по головке его никогда не гладили, все больше против шерсти, и от этого, прочитав о себе хвалебный опус, прослезился и настолько вдохновился, что продал квартиру в Новосибирске, машину, снова купил пасеку, коров, коня, отремонтировал трактор и остался на заимке.
Два года назад, когда Зубатый приезжал к нему с Сашей в последний раз, старик все еще светился от радости, хотя возрожденное хозяйство опять шаталось: сливочное масло, мед и кедровый орех посредники брали за гроши, а самому торговать на рынке стыдно, многие до сих пор узнают, да и хозяйство не бросишь. Нанимать же людей, эксплуатировать чужой труд для истинного коммуниста ни в какие ворота. Писатель, натоптав дорожку, заглядывал к отцу часто и все больше сводил его с ума, вселяя какие-то сумасшедшие надежды. На обратном пути Зубатый попытался отыскать Ершова в городе, однако сказали, будто он спрятался у себя на даче.
Ехать к отцу он решил в один миг и взялся было за телефонную трубку, но вспомнил, что свободен, что теперь не нужно докладывать в администрацию президента и объяснять причину выезда за пределы области, а надо всего-то – оставить записку жене: Катя опять всю ночь бродила по дому и теперь спала беспробудно. Правда, дорогой в аэропорт он все-таки отзвонился Марусю, но больше по дружбе, чем по долгу. В самолете он как-то незаметно успокоился, мысли об отце, о его немереной упрямости вдруг потеряли обычный критический мотив. А что ему, прожившему всю жизнь на людях и во имя людей, оставалось делать, когда его публично опорочили, опаскудили, с ног до головы облили грязью? Не его лично, а партию, в которой он состоял, и великое коммунистическое дело, которому он служил искренне и честно. Вначале у него было настроение собрать таких же преданных партийцев и выйти с пулеметами на Красную площадь против изменников и предателей, однако скоро он резко и навсегда отказался от всякой борьбы, и не потому, что остыл, образумился – вдруг увидел: не с кем умирать на площади! Народу много, все кричат, возмущаются, но не с кем.
Вот тогда он ушел от людей на заимку, к крестьянской работе: наверное, отцу было очень важно доказать свою жизнеспособность и полную независимость. Теперь и ему, Зубатому, светит та же участь, ибо лучшие годы позади, а после смерти Саши незаметно пропала всякая охота карабкаться куда-то еще, и он серьезно раздумывал, нужен ли ему Химкомбинат. Губернатор области, как ни говори, удельный князь, хоть и надо подданным кланяться и за ярлыком в Москву ездить, а что такое ядерное производство в закрытом городе? Да, вроде бы хозяин, но только внешне; на самом деле никакой самостоятельности, все под жесточайшим контролем.
Не лучше ли, как отцу, уйти на хутор? Вспомнить время, когда руководил конным заводом (ведь чему-то научился за три года!), и завести ферму. А то ведь на всю область, когда-то известную своими рысаками и тяжеловозами, осталось три десятка лошадей, и если оценивать благополучие населения по количеству голов тягловой силы, то нищета кругом стояла невообразимая.
С такими мыслями Зубатый и летел, и ехал, и потом шел пешком заснеженной и грязной лесной дорогой. Жизнь в этом углу замерла еще лет пятнадцать назад, когда дорубили сосновые боры и древние кедровые рощи, леспромхоз закрылся, избалованный длинным рублем, народ разбрелся в поисках прежнего достатка, бросив таежные деревеньки вдоль реки, и на всю округу, площадью со среднее европейское государство, осталось менее десятка живых душ. Туземное население отличалось редкостным недобрососедством, жили каждый на своей заимке, в гости друг к другу не ездили, сгорали от зависти, если что-то кому-то удалось, не радовались, а чаще строили пакости, поскольку жить и промышлять на огромной территории приходилось чуть ли не бок о бок: плодоносные кедрачи чудом сохранились только в речной пойме, здесь же были покосы, пастбища, да и сами хутора, оставшиеся от поселков, стояли по одному берегу через три-четыре версты. Никто не знал причины такой разобщенности, говорят, в старину о подобном и не слыхивали, но отец, как человек пришлый, объяснял по-своему: дескать, местные признаться не хотят, а на самом деле это старые, чисто сибирские таежные законы, возвращенные новой властью, ибо при капитализме, в эпоху беспощадного рынка, человек человеку волк.
Отцова заимка стояла у обрывистого песчаного берега, который подмывало каждую весну, и в воду летели покосы, огороды и постройки. Старый и еще крепкий дом, бывший когда-то крайним, оказался первым и единственным, стоял теперь почти над водой – вся деревня давно ушла в реку. Отец даже не пытался укреплять берег, да это было бессмысленно: легкий и текучий песок древней пустыни (вокруг отчетливо просматривался дюнный ландшафт, ныне покрытый лесом и мхами) можно было заправлять в песочные часы. Он загадал: проживу столько, сколько выстоит дом, и если свалимся, то вместе. Непонятно, что случилось, но разрушение материка остановилось, высокий белый яр слегка выположился, и песок затвердел до наждачной твердости. От завалинки до края обрыва оставалось три с половиной шага, и вот уже несколько лет это расстояние не уменьшалось ни на вершок.
Едва Зубатый вышел из леса, как на заимке залаяла собака, злобно и яростно, будто на чужого. В густых сумерках было светло от свежего снега, отчетливо виднелся дом, длинный рубленый коровник, сараи и могучие скирды сена, уже вывезенные с лугов и сметанные на хозяйственном дворе, вот только окна оказались черными, без огонька. Несмотря на отдаленность и уединенность, отец не отказывался от благ цивилизации, при керосинке или в темноте никогда не сидел, вечерами зажигал свет даже во дворе, сам обычно смотрел телевизор и потому денег на электростанцию и горючее не жалел. Зубатый приблизился к изгороди, посвистел, окликнул собак и тут увидел среди них чужую – урода на коротких лапах с головой овчарки. На миг стало тревожно и знобко, но в это время из сарая вроде бы выбился свет и вышел отец – его сухопарую, высокую фигуру спутать было невозможно.
– Кто там? – окликнул он.
– Это я, папа! – Зубатый ощутил волну тепла.
– Ну? Вот так гость на ночь глядя. – Отец отогнал собак, а урода посадил на цепь. – Давай заходи…
Он всю жизнь был человеком сдержанным и суровым. Можно не видеться несколько лет, но при встрече лишь руку подаст и пожмет по-товарищески – не обнимет, не расцелует и вообще никак не выдаст своих чувств. Мать умерла слишком рано, и Зубатому всегда не хватало отцовской ласки.
– Что без света сидишь?
От отца пахло коровами и парным молоком.
– Дойка у меня, энергии не хватает…
Зубатый ждал тяжелого вопроса о гибели Саши – а чем еще мог встретить скорбящий дед? Однако ни о чем не спросил, запахнул белый халат, ссутулился и заспешил назад. Коровник, срубленный отцом еще в начале своего фермерства на «вырост», был заполнен до отказа – голов тридцать на привязном содержании, причем коровы черно-пестрые, породистые. В теплом парном воздухе горел длинный ряд лампочек, кругом покой, чистота и лишь назойливо зудели портативные доильные аппараты. Однако более всего удивило другое: сам отец вроде бы лишь контролировал работу, а доили три женщины разного возраста. Два года назад о наемном труде отец даже мысли не допускал.
– Ты развиваешься, – непроизвольно заметил Зубатый, но отец, похоже, расценил это как похвалу, хмыкнул, взял бидон с молоком и открыл дверь.
– Иди сюда.
В рубленой пристройке, обшитой пластиком и напоминающей операционную, оказалась сепараторная. Отец вылил молоко в резервуар и ткнул кнопку. Видимо, хотел произвести впечатление, погляди, мол, все по последнему слову технологии – не произвел, и потому спросил хмуро:
– От трассы пешком пришел?
– Таксисты не едут…
– Мог бы подождать, через сорок минут придет машина. Два раза в день ходит, утром и вечером, с молочного комбината – сливки туда сдаю. Ты это запомни на будущее.
Надел очки с резинкой и, превратившись в колхозного счетовода, стал выписывать накладные.
Через четверть часа дойка закончилась, фляги с отсепарированными сливками и обрат погрузили на тележки и вывезли по бетонной дорожке к воротам. Женщины тут же разобрали сепаратор, вымыли части горячей водой, прополоскали и поставили в жарочный шкаф: работали быстро, старательно и как-то невесело, непривычно молча – не то что колхозные доярки. Отец подождал, когда они переоденутся, проводил на улицу, выключил свет и лишь тогда спросил мимоходом:
– Надолго пожаловал?
– Да нет, как всегда…
– А что теперь – как всегда? – намекнул он на свободу от губернаторства. – Погостил бы…
– Некогда, пап…
– Ну, тогда пошли. – Отец повел не к дому, а в обратную сторону. – Мою ферму ты видел, коровки элитные, из Голландии. Привередливая скотина! Наша что попало жрет, и солому за милую душу. Этой же заразе особое сено подавай, овощи, комбикорм – шестнадцать наименований всяких добавок! С ума сойдешь. Но зато молока до восемнадцати литров за удой!.. А тут потомство, молодняк, двадцать четыре головы. Это у меня золотой запас. Ты знаешь, сколько сейчас стоит элитная годовалая телка?
Он будто забыл о смерти внука, хотя Зубатый подспудно все еще ждал расспросов, может быть, каких-то горьких или просто слов соболезнования, утешения, но уж никак не экскурсии по хозяйству.
– Не знаю, – отозвался он грустно. – Должно быть, дорого…
– Тебе что, не интересно?
– Нет, почему? Интересно. Откуда все? Клад откопал или чужие деньги отмываешь?
Отец не обиделся, а вроде бы даже самодовольно снова хмыкнул.
– Клад нашел… Видишь, сруб? Еще один коровник. Хотел каменный поставить, да ведь в деревянном животному лучше, надои увеличиваются. Проверенный факт… А теперь пошли на берег.
В углу двора, за поскотиной, выходящей к реке, оказался фигурный бетонный фундамент, на котором заканчивали рубить первый венец из бревен, более метра в толщину, а рядом, присыпанный снегом, высился штабель такого же леса, но распиленного повдоль на две пластины. Подобные древние сосны еще кое-где торчали по тайге, возвышаясь над лесом раза в три; деревья оставляли семенниками еще в тридцатых годах, своеобразными сеятелями, и они сделали свое дело. Молодые боры давно заполонили старые вырубки и уже матерели, а эти сосны медленно и долго умирали, засыхая на корню. Ни одна буря не могла повалить их, и разве что молния иногда расщепливала их от вершины до корня. Местные жители гнали сухостой на дрова, а когда он закончился, то стали валить и живые деревья, поскольку сосны в четыре обхвата не лезли в пилораму и вообще никуда больше не годились. Помнится, отец сам пилил крепкие, белые, хрусткие от спелости кряжи и ворчал, дескать, такой материал жжем в печах, дом бы поставить из него – на века хватило… И вот, кажется, решился.
Чуть дальше начатого сруба торчал автокран и строительный вагончик, в окошке которого горела керосиновая лампа, и дымок вился из железной трубы.
– Неужели дом будет? – спросил Зубатый.
– Верно, угадал. Я рассчитал: девять венцов и двухэтажный дом на подклете. Где-нибудь видел такое?
– А что же так близко от обрыва?
– Почему бы нет? Геологи заезжали, сказали, ставь. Река русло меняет. Меандра скоро отомрет и превратится в старицу.
– На века строишь, – намеревался похвалить Зубатый, но не получилось. – Ты извини, но на какие шиши все? Я тебя предупреждал не брать черный нал, ни у кого! Денег тебе дадут, но потом отнимут и дом, и коров, и все хозяйство…
Отец поднялся на сруб и сел.
– Значит, батя у тебя дурак? Ничего не соображает? А ты поучить приехал? Как хозяйство вести, у кого деньги брать…
К его неласковости он давно привык и с годами, взрослея, относился к этому с иронией, в ответ на строгость смеялся, обнимал родителя, а тот выворачивался и ворчал:
– Перестань! Не люблю. Телячьи нежности…
Но сейчас он не чувствовал желания все свести в шутку и раззадоривать понапрасну отца. Напротив, то ли оттого, что любящий дед ни словом не обмолвился о внуке, то ли сыграла застарелая, живущая с юношеских лет страсть не соглашаться с отцом, беспричинно перечить ему, Зубатый ощутил неожиданный толчок неприязни.
– Ну, поучи, поучи! – еще больше разогревал отец. – Сам-то кто ты теперь? Видел я по телевизору, как тебя прокатили. Пацан какой-то свалил! А? Что? Если бы был настоящим губернатором, хозяином в области, отцом семейства, кто бы тебя тронул?.. Приехал весь в говне и еще учит! Нет бы порадоваться за отца…
Следовало сразу задавить назревающий конфликт на корню, подчиниться отцу, покаяться, но он чувствовал, как ко всему прочему примешивается неясная, подростковая обида, и вот уже в глазах зажгло – будто слезы приступают.
– Да я бы порадовался, но не узнаю тебя, – сквозь зубы проговорил он. – А где принципы? Убеждения? У тебя наемный труд, эксплуатация человека человеком, капитал… Бывший секретарь райкома.
– И это ты меня учишь? – зло изумился отец. – Ты меня мордой в принципы тычешь?
– Что вижу, то и говорю…
– С волками жить – по-волчьи выть! Я убеждений не меняю. А моих работников при любом режиме приходится эксплуатировать. Потому что лодыри! Колхоз на паи разодрали, коров по дворам развели, технику за полгода прожрали! Теперь пришли – возьми, с голоду помрем!.. А эти мужики?
Указал на вагончик гневной рукой и вдруг умолк. Зубатый нагреб снегу с бревен и растер лицо – в глазах вроде бы похолодело.
– Ты бы хоть о Саше спросил! – Обида вырвалась наружу, но без прежней жгучей боли.
– А что спрашивать? – Он неторопливо спустился вниз и направился в сторону дома. – Пошли со мной.
Еще оставалось желание не подчиниться, однако это выглядело глупо. Зубатый поднял кейс и двинул по размашистым отцовским следам.
В крестьянском дворе и в подклети когда-то держали всю живность, и в доме раз и навсегда поселился особый, специфический запах скота, старого жита и преющего дерева. И кто бы ни жил здесь, каким бы ни был чистоплотным, этот дух оставался неистребимым, но неощутимым для хозяина. Однако запах бросался в нос всякому человеку со стороны, и нужно было не один месяц прожить в этих стенах, чтобы принюхаться и больше его не чувствовать. Сколько бы Зубатый ни приезжал к отцу, так и не мог привыкнуть к запахам и сейчас, шагнув через порог, готов был зажать нос и дышать старался ртом. В избе ничего не изменилось: все та же мебель, перевезенная из города, книжный шкаф с собраниями сочинений коммунистических теоретиков, на стенах, вперемежку с бумажными копиями картин, почетные грамоты и благодарственные письма, развешанные так, чтобы не выдавать тщеславие хозяина.
Зубатый вошел, как мимолетный гость, поставил кейс и присел у входа. Отец на то внимания не обратил, аккуратно снял сапоги, прошел в горницу и через минуту вынес оттуда пластиковый пакет.
– Что спрашивать-то? – проворчал и сунул пакет под нос. – На, нюхай! Чем пахнет?
Понять, что там, было невозможно: отовсюду несло запахом скота, перепревшим навозом и старым хлебом.
– Не чую… Что там?
– Конопля! На Федоровской заимке возле летней фермы ее чертова прорва растет.
– Ну и к чему это?
– Сашка рюкзак набрал, говорит: во, сколько кайфу привезу! В аэропорту нас не проверяют, ходим через зал каких-то там персон… Я отнял, на его глазах спалил и по затылку настукал. А он на Федоровскую сбегал и еще пакет принес. И это почти два года назад! А за это время немало воды утекло, на дурное дело его много не надо.
– Нет, он не был наркоманом, – помолчав, проговорил Зубатый. – Прокуратура все проверила… Некоторые его приятели курили и даже кололись, а сам – нет.
– А это что? – Отец потряс пакетом. – Вот это прокуратура видела?.. Обкурился до чертиков и прыгнул! Говорил тебе: оставь после школы у меня хотя бы на год. Побоялись, воспитаю коммунистические идеалы, в артисты отдали!.. Ты наркотики пробовал? Нет! И я нет, и мой отец. Чего же твой сын на них набросился?
Казалось бы, наконец они заговорили о самом главном, но, слушая отца, Зубатый вдруг вспомнил, зачем приехал – выяснить свою родословную, узнать, жив ли и вообще может ли существовать его прадед.
Однако отец слова не давал вставить:
– Вы все советскую власть хаите, партию клянете! А при нас была такая наркомания? Была пропаганда? Шприцы при нас раздавали?.. Да только одни лагерники заразу эту потребляли, и то не все. Ну, изредка сыночки больших начальников от жиру бесились. А нынче что?
Дальше пошла обычная риторика, замешанная на обиде, Зубатый слушал вполуха, размышляя, как бы начать разговор о родне. Отец же еще больше распалился:
– За сыном не усмотрел, а воспитывать меня приехал! Откуда деньги взял, наемный труд!.. Я у тебя на развитие копейки попросил?! Нет, все сам нашел. С помощью надежных друзей! С чего вот ты невзлюбил товарища Ершова? Что он тебе сделал? А вон как взъелся на него!..
– Нечего пожилых людей обманывать! – Зубатый все еще чувствовал отчуждение. – Тешить сказками…
– Сказками?! Посмотри вокруг, вот это сказка! Один за целый колхоз работаю. – Отец рассмеялся самодовольно и невесело. – Между прочим, Михаил Николаевич вовремя шепнул, когда «Родину» начнут банкротить. И помог кое-чем. Ты же соображаешь в капитализме, знаешь, кто устраивает банкротство и с какой целью? Помнишь, совхоз-миллионер был?.. Только наживы эти акулы не получили. С помощью Ершова я у них совхозное имущество из-под носа увел. Часть имущества выкупил, часть забрал через арбитражный суд. Им крохи достались. С волками надо по-волчьи! Они думают, лишь у них клыки с акульим загибом. Вот откуда коровки взялись, техника. А ты грамоте учить приехал! Чудило!