Волчья хватка Алексеев Сергей
Внезапный напор подействовал: милиционер отступил от могилы к левому флангу на несколько шагов, и этого было достаточно, чтобы протопать и уничтожить ботинками следы кирзачей.
Как будто ненароком, походя…
Однако краем глаза Ражный узрел, что умысел его не остался незамеченным. И мало того, милиционер красноречиво глянул в сторону осины с сорванной корой, у корня которой в траве можно было отыскать волос от сбритой бороды Кудеяра…
4
Волчонок ушел от материнской могилы недалеко, метров на тридцать. И тут, на кабаньей лежке под елью, наткнулся на засыхающий, еще зимний помет. Врожденный инстинкт маскировки запаха мгновенно проснулся и заставил его выкататься в дерьме, после чего он услышал голоса идущих от вертолета людей. От них воняло отвратительным потом на сотни метров, и это пробуждало иной инстинкт – страх, но не трусливый, а, напротив, вызывающий злобу. Он не стал прятаться, ибо, слившись запахом со средой, был неуязвим для человеческого нюха, того не подозревая, что нюх этот совершенно немощный и к тому же большинство охотников даже не знали, как пахнет волк. Он лег тут же, возле кабаньего помета, навострил уши и тихо, по малой толике потянул носом воздух, улавливая теперь не эти яркие и мерзкие запахи, а сквозь них нечто иное, тонкое – дух, исходящий от людей частыми упругими волнами, напоминающими ритмичные и не ощутимые внешне порывы ветра. В сочетании с голосами и шумом движения дух этот был страстным и агрессивным: за ним охотились, его выслеживали, искали, и по тому, как толчки незримых волн становились чаще и плотнее, по тому, как они будоражили собственный дух звереныша, не ведая, каким образом, но безошибочно он определял направление движения каждого человека.
Однако не каждый из них был охотником. Идущий левее укрытия почти не проявлял агрессивности и чего-то боялся сам, поэтому его движения и шаги были робкими и неуверенными, а излучаемый дух не нес в себе опасности. Тот же, что шел справа, напротив, хоть и двигался крадучись, осторожно, но при этом напоминал бурю, катил впереди себя хлесткие, как выстрелы, угрожающие волны. И запах от него был пронзительный, мускусный и отличимый от всех других. Охотники были еще далеко, потому волчонок предусмотрительно перебрался под другую ель, поближе к тому, что шел слева, и сделал это неосознанно, повинуясь пока еще смутному внутреннему повелению. Люди наступали довольно плотно, присматривались, поднимали нижние еловые лапы, лежащие на земле, ковыряли ногами подозрительные кустики трав, лезли в завалы гниющих сучьев и лесного мусора; волчонок же неведомым чувством угадывал, что прятаться следует на открытом месте, за которое не зацепится человеческий глаз.
Воняющий как и все люди, но не опасный охотник прошел в двух шагах от него и, медленно удалившись, скрылся за деревом. Как только ослабли и истончились агрессивные волны духа, унесенные вперед, звереныш понюхал ближайший к нему след и подался к другому, самому крайнему, источавшему уже знакомый, хотя такой же скверный запах. Человек, оставивший его, вообще не излучал охотничьей страсти и азарта, не угрожал ему – наоборот, волчонок чуял в нем защиту и помнил его руку на своей холке, такую же крепкую, властную и спасительную, как материнские челюсти. Встав на след, он, не скрываясь, поплелся за этим человеком, опять же повинуясь туманному, повелительному предчувствию, что поступать надо именно так и не иначе.
Люди перекликались, как только теряли друг друга из виду, часто возникал переполох, останавливались и один раз даже грохнули из ружья; волчонок по-прежнему тянулся позади них, боялся отстать или потерять спасительный след и все равно не поспевал. Далее начинались буреломники, перемежаемые болотинами, ельники становились гуще, темнее, так что и в солнечную погоду сюда проникали только отдельные лучи. Тучи комарья повисли за спиной каждого охотника, и чем глубже в лес они уходили, чем ближе было логово, тем слабее и слабее становился их злобный охотничй дух. В самом гиблом месте, среди осклизлых, гниющих завалов леса, под которым шумел почти невидимый ручей и где сквозь кроны уже не просматривалось небо, дух этот вообще испарился, и осталась лишь гадкая человеческая вонь. Люди постепенно сошлись в толпу и встали, озираясь по сторонам. Говорили шепотом, и следом за взглядом, за движением каждой пары глаз двигалась пара стволов. Вдруг что-то ворохнулось в чащобе, треснуло, и тотчас почти залпом ударили выстрелы, раздались крики, громкий, сдавленный шепот. Картечь долбила по еловым лапам, по ветровальным пням и просто по мшистой земле, изрезанной кабаньими и волчьими тропами. Пальба стояла несколько минут, пока не послышался знакомый голос:
– Было сказано – оружие разрядить и не стрелять!
Другие же загомонили и осторожно двинулись к месту, куда стреляли, но там было пусто. В полном безветрии, царящем здесь, запах порохового дыма и пота смешался и медленно стал растекаться во все стороны.
Бросив поиски, люди вначале попятились, словно столкнулись с упругой, непроницаемой средой, и без всякой команды двинулись назад – шли торопливой, плотной гурьбой, жались друг к другу, и, окончательно утратившие агрессию, сами теперь боялись каждого треска, сами чувствовали себя чьей-то добычей; в них тоже пробуждался древний инстинкт маскировки запаха, и редко кому из охотников не хотелось лечь на звериную тропу и выкататься в кабаньем помете…
Следы их скоро слились в один, и неопытный нюх волчонка не мог отделить одного от другого. Теперь он отстал от людей окончательно, поскольку, выбравшись из завалов и болотин в молодой ельник, они прибавили шагу и скоро ничего, кроме резко пахнущего следа, от них не осталось.
Выбившийся из сил, оголодавший звереныш еще некоторое время брел по следу и готов был уже лечь и заскулить, однако заметил впереди предмет, от которого шерсть на загривке встала дыбом. Это была часть человека, брошенная на землю, – камуфлированная армейская кепка с эмблемой охотничьего клуба. Она источала отвратительный и одновременно притягательный запах, ибо он связывался с человеческой рукой, напоминающей материнские челюсти. Не смея приблизиться, волчонок обошел ее по кругу, сделал угрожающий скачок и заворчал; кепка не шелохнулась, не подала признаков агрессии – вероятно, была мертвой. Вложенная с рождения интуиция подсказывала: все, что мертво, не несет в себе опасности, а, напротив, может служить пищей, но сейчас он ощутил глубокое противоречие, поскольку от кепки исходил не только запах – пока еще более смутная, неосознанная главная сила человека – сила покорения.
И волчонок уже испытал ее однажды, когда очутился в его руках…
Сейчас эта сила была спасительной, и он еще не понимал, что спасти она может лишь жизнь.
Так и не осмелившись тронуть кепку, он лежал возле нее и тихо скулил, будто оплакивал свою свободу – короткий и трагичный ее миг, однако же навеки закрепленный в памяти.
Человек вернулся за своей утраченной частью спустя часа два и, увидев волчонка, разозлился:
– Ты что здесь делаешь? Пошел вон!
Волчонок лежал возле кепки, глядя печально и обреченно. Потом и человек стал смотреть так же, словно сам собирался в неволю.
– Ну что, брат, делать-то будем? – спросил он. – Навязался ты на мою голову… Отдать бы тебя полякам – за границу бы поехал и жил бы там припеваючи. У самого президента на псарне. Не слабо, да? А я вот вмешался в твою судьбу и подпортил будущее… Ну, что молчишь?
Звереныш слушал клекочущую человеческую речь, навострив уши и склонив голову набок. Человек внушал страх и доверие, ибо в голосе его слышалось отеческое ворчание.
– Да ты, брат, молчун… А ведь голодный, и душа, поди, в пятках… Понимаешь, нечего делать тебе на псарне. Лучше уж с голодухи подохнуть, чем стали бы тебя панские псы гонять, как шелудивого, и за ляжки хватать. Натаскались бы они по тебе и возгордились, что волка могут брать. Но собаки – они и есть собаки, их доля – служить, а твоя совсем другая, волчья…
Человек надел на голову кепку, сидя на корточках, поманил рукой.
– Иди сюда… Нельзя мне брать на себя зависимую душу, тяжело будет, да что же с тобой делать?.. Давай иди, ты же сделал выбор – жить хочешь. А если хочешь – сдавайся, иначе сдохнешь через день, и отлетит твоя волчья душа… Только не знаю, куда тебя деть? Была бы у меня жена – может, выкормила бы из соски. А жены у меня нет… Кто кормить станет? Это же сколько раз в день возиться придется. Мне же некогда… Витюле поручить – тебя жалко, кого он выкормит? Превратишься в собаку, будешь служить, лаять научишься… В зоопарк на посмешище отдавать тоже нельзя, да и сдохнешь нынче там с голодухи. Вот, брат, как выходит: лучше зверем погибнуть, чем к человеку идти. Хреновый ты выбор сделал… Да ладно, что же теперь. Сделал – так сделал. Я тоже сделал. Полезай вот сюда.
Взяв щенка за шиворот, посадил в боковой карман и застегнул «молнию» так, чтобы осталось отверстие для воздуха.
Но это был уже иной воздух – неволя…
Сначала его посадили в «шайбу». Человек принес обрывок невыделанной шкуры, бросил у стены и посадил волчонка.
– Посиди пока, – сказал он. – Найду молока с соской – покормлю. А нет – терпи…
Звереныш побродил по шкуре, спустился на ледяной пол и скоро затрясся от холода. Сначала он заскулил, призывая на помощь, потом озлился и призывно завыл. Всякий волк немедленно бы откликнулся на этот голос, однако его услышали собаки в вольере, залаяли, поджав хвосты. И еще на вой откликнулся человек – Витюля, который оказался неподалеку и пошел взглянуть, что за звуки идут из мясного склада.
Замка на двери не было, один лишь засов, поэтому бывший сварщик откинул его и, оказавшись в «шайбе», сразу же увидел волчонка. О том, что поляки охотятся на логове и мечтают заполучить щенка, он знал, однако паны за два дня так его достали своими капризами и скупердяйством – всего-то одну стопку налили, да и то какой-то бурды, – что Герой решил наказать их. Тем временем охотники, поджидая транспорт, сидели в зале трофеев и хмуро пили халявную водку, выставленную в утешение московскими партнерами. Витюля поймал волчонка, спрятал за пазуху и с оглядкой прошмыгнул в свою каморку при кочегарке.
– Не достанется же моя люлька проклятым ляхам! – твердил он словами Тараса Бульбы, хотя знал, что возвращать волчонка все равно придется. Например, в тот момент, когда поляки будут уже в полном отчаянии: тогда с них можно сорвать литра три в качестве премии.
Устроив щенка в бельевом ящике старенького дивана, он отыскал вместо соски клизму, за неимением настоящего молока развел водой сгущенку и стал поить. Голодный волчонок жадно опустошил две груши и мгновенно уснул с раздувшимися боками. Герой завернул его в тряпки, сунул в диван и, довольный, отправился было в базовую гостиницу, чтобы посмотреть, как забегают паны, когда хватятся, но по дороге внезапно для себя решил, что не отдаст волчонка ни за водку, ни за деньги. У благодетеля Ражного, конечно, будут неприятности, но ничего, перетерпит. В конце концов, щенок мог сам убежать из «шайбы» по крысиным норам, которых было полно, как бы Витюля ни забивал камнями яму, откуда торчал толстый обесточенный кабель.
На удивление, поляки даже не заикнулись о волчонке, не подняли тревоги, полупьяные, благополучно погрузились в микроавтобус и, не прощаясь с президентом клуба, отбыли к московскому поезду. И только тогда Герой сообразил, что украл волчонка не у ляхов, а у Ражного.
Это подтвердилось спустя десять минут после отъезда гостей, когда Витюля делал уборку за ними. Президент вошел в зал трофеев с бутылкой молока и натянутой на нее соской.
– Витюль, ты в «шайбу» не заходил? – спросил он настороженно.
Ему бы сразу признаться, рассказать правду и покаяться, но Герой уже выпил полстакана, слив остатки из бутылок и рюмок, потому был храбр и свободен.
– Не заходил, – соврал он. – А что?
– Волчонок пропал, – грустно проговорил Ражный и сел в кресло. – Наверное, ушел… Там, на вводе кабеля крысиные норы, а он такой шустрый был, сообразительный… Теперь подохнет, жалко.
Герой мыл посуду, столы, пылесосил пол, а президент все сидел и тосковал. Мало того, сходил в кладовую, принес бутылку, взял чистую рюмку, однако пить не стал, будто вспомнив что-то. Но и трезвый, вдруг разозлился и орать стал:
– Сколько раз говорил – залей бетоном яму! Еще зимой, когда крысы мясо побили! Говорил я тебе?!
Выпивший Герой становился гордым и независимым – ведь и алкоголиком стал лишь по этой причине.
– Я за одни харчи на тебя пахать не буду! – заявил он. – А то нашел дурака! Я – Герой Социалистического Труда!
Снял фартук, швырнул его посередине зала и демонстративно ушел.
В каморке у себя он сразу же завалился спать, напрочь забыв о волчонке, но под утро проснулся от громкого сердитого рыка. Щенка пронесло, и пить разбавленную сгущенку он отказывался, выплевывал пластмассовый наконечник груши и еще норовил ухватить за руку. Витюля протрезвел и теперь чувствовал всю тяжесть вины и ответственности, а от воспоминания, как ушел от Ражного, хлопнув дверью, вообще стало тоскливо. А тут еще волчонок, немного поскулив, взвыл – то ли от голода, то ли от болей в животе и поноса. Завернув в тряпку, Герой понес щенка назад, в мясной склад, замыслив подбросить его и тем самым восстановить прежние отношения, однако увидел возле дверей «шайбы» президента. Он сидел совершенно трезвый, потому что вообще не пил, даже при сильном расстройстве, и находился в каком-то возвышенном состоянии – будто стихи сочинял.
И в этом же состоянии поднялся и пошел куда-то по старому проселку за территорию базы.
Это ночное бдение говорило об одном: Ражный был в крайней степени возбуждения, что с ним случалось редко, а значит, можно было не надеяться на прощение. Конечно, причиной стал потерявшийся волчонок – другой просто не было: на неудачную охоту иностранцев он плевать хотел. Поэтому мысль отпустить украденного щенка на свободу Витюля отмел сразу же и бесповоротно; напротив, теперь придется беречь и выхаживать его, чтобы потом, улучив момент (если только утром не вышвырнет с базы!), подбросить или «случайно» обнаружить.
Иначе снова придется надевать Звезду, черные очки и – с протянутой рукой по электричкам.
– Помогите Герою Социалистического Труда! Я потерял зрение от электросварки, выжег глаза. Меня вышвырнули с работы! А гнусный воровской режим отнял квартиру!
На самом деле видел он хорошо и прекрасную квартиру в обкомовском доме потерял вследствие незаконных манипуляций мэра города, когда всех лишних и простых переселяли из центра на рабочие окраины, освобождая элитное жилье. Витюля почти не врал, и Ражный, однажды встретив его в электричке, поверил, пожалел и привез сюда, на базу. Правда, никакой базы тогда еще не существовало, а стоял полузавалившийся родительский дом, а кругом дичь, запустение и непуганые звери.
Волчонка пришлось снова засадить в диван и бежать на поиски козы, иначе молока не достать – ближайшая деревня в девятнадцати километрах. Козу Герой купил, чтобы лечиться от алкоголизма, посоветовал один «новый русский», бывший на охоте, но молоко почти не помогало, все равно мучила жажда, и потому животина гуляла в окрестностях сама по себе, и доили ее все кому не лень. Витюля примерно знал, где она пасется, и, прихватив веревку, пошел с надеждой привести ее и привязать на базе, чтобы все время была под руками. Спускаясь в лощину за бывшей пилорамой, он издалека заметил дымок костра и насторожился: посторонних тут быть не могло, если только кто из егерей…
Возле тлеющих головней на земле спал Кудеяр, а чуть в стороне лежала полураспотрошенная и полусъеденная коза. Отсутствовали обе передних ноги с лопатками, грудина, и одна задняя ляжка жарилась над огнем, привязанная за копыто к жердине. Возле перемазанного сажей и жиром бандита валялись кости с остатками красноватого, недожаренного мяса; сам он, объевшийся, тяжело дышал и ворочался. Рогатая козья голова стояла у него в изголовье, насаженная на кол.
Витюля снял с костра обгорелую, истекающую жиром ляжку, взял, как дубину, и стал бить Кудеяра – в основном по роже и пузу. От первого же удара тот взвыл, огненный жир попал в глаза; бандит орал, катался по земле, насмерть перепуганный и не понимающий, что с ним происходит. А Герой только входил в раж, чувствуя, как захлестывает и окончательно слепит незнакомая, всевластная ярость. И когда ошеломленный Кудеяр перестал кричать, превратился в тряпичную куклу и лишь вздрагивал от ударов, он понял, что сейчас забьет свою жертву насмерть.
Но удержал себя, сел под дерево, не выпуская из рук козьего копыта и с удивлением прислушиваясь к собственному состоянию. Глазом же косил в сторону веревки, с помощью которой собирался трелевать животину на базу, и думал при этом, мол, не плохо бы набросить удавку на шею бандита и подвесить его над головнями…
Устрашившись такой мысли, он пошел на базу и по дороге, в сильном возбуждении, стал есть недожаренную, но обуглившуюся козью ляжку. Мясо оказалось несоленым, отвратительного вкуса да еще и застревало в зубах. Тогда он отшвырнул его и бегом вернулся в каморку. Волчонок уже не скулил – орал благим матом и снова отказывался пить сгущенку и, облившись ею с ног до головы, стал липким, каким-то обшарпанным и жалким.
Витюля был уже в полном отчаянии, усиленном похмельем – хоть самому в петлю полезай! – когда услышал за стеной лай гончака – месяц назад ощенившейся суки Гейши, которую, за неимением отдельного вольера, содержали в кочегарке. Это была материнская реакция на голодный крик щенка! Мысль показалась ему простой и оригинальной – не теряя времени, он схватил звереныша и через внутренний тамбур (зимой Герой попутно отапливал базу) попал к собаке. Гейшу кормил и обслуживал один из егерей, знающий толк в гончаках, Витюлю к этому не допускали. Подросшие щенки резвились на полу, а их мать, едва почуяв волчий запах, поджала хвост и уползла в угол.
– Ладно тебе, дура, он ребенок, – успокоил Герой и подсунул звереныша под брюхо Гейши. – Слыхала же, орет…
Она тряслась, обнюхивая липкого волчонка, однако не сопротивлялась, а он без всяких прелюдий вцепился в собачий сосок и зачмокал, поддавая мордой вымя. Витюля почти торжествовал, подстраховывая, чтобы сука случайно не прихватила подкидыша зубами. Один за одним он опустошил все шесть сосков, еще раз прошелся по этому кругу, дотягивая последние капли молока, и когда Герой лишь чуть ослабил свою руку на ошейнике, Гейша вдруг дотянулась до звереныша и принялась вылизывать его с той же старательностью и полным отсутствием зла или брезгливости, будто своих щенков. Разве что подрагивала от страха, когда обнюхивала волчонка. Вычистила, выгладила все части тела, особенно тщательно подсохшую пуповину и задницу, – приняла!
Не успел Витюля еще по достоинству понять и оценить, что произошло, как насытившийся мурлыкающий звереныш внезапно изогнулся и благодарно лизнул собачью морду…
А его отец, бродячий волк-одиночка, оплакав погибнувшее семейство, вышел на разбойную дорогу.
Первый сигнал охотоведу пришел в тот же день, после охоты на логове: из бывшего колхоза, а ныне захиревшего товарищества, расположенного в охотугодьях клуба, по телефону сообщили, что средь бела дня матерый волк выскочил на пастбище, где бродили без пастуха остатки дойного стада, и уложил трех коров и телку, а еще нескольких покусал.
Зарезал по-бандитски, просто так, не съев и куска мяса. И людям ничего не досталось, поскольку скот пасся бесхозно, и когда нашли коровьи туши, они уже вздулись на жаре.
Баруздин знал, чья это работа и кто виновник, поэтому вечером помчался к Ражному.
– За скотинку-то заплатить придется, Сергеич, – мягко сказал он. – Иначе товарищество по судам затаскает.
К тому времени Ражный уже разослал егерей по округе в погоне за матерым. Двое из них были хорошими волчатниками, брали зверей на вабу, и была надежда, что волк откликнется: тоска по возлюбленной – она и у зверя тоска. Охотовед знал об этом и лишь потому не скандалил. Однако же спросил, пряча глаза:
– Сам-то что сидишь? Тебе сейчас дневать-ночевать надо в лесу.
– А вот сейчас и пойду. – Ражный взял ружье, ламповое стекло и подался по проселку, но не за матерым, а на встречу со своим тайным гостем.
Колеватый уже поджидал его на вчерашнем месте и выглядел значительно увереннее – источал добродушие, радовался местной природе. Это было нормально, что приходящий вольный поединщик некоторое время вынужден был ждать, когда его соперник – аракс, имеющий свою вотчину – дубовую рощу, где предстоит схватка, доделает свои текущие дела. Ему даже была на руку эта оттяжка: все-таки чужое место, чужие звезды над головой и незнакомый космос, и чтобы победить, ко всему этому не просто следует привыкнуть, а попробовать найти энергетические связи и подпитку. Грубо говоря, полежать на чужой земле, подышать воздухом и в небо насмотреться, как в глаза любимой.
По рассказам отца, случалось, что нагрянувший поединщик до месяца обживал пространство, ожидая, когда вотчинник освободится от дел земных. Но всякая отсрочка была не во благо хозяину: он вынужден был, постоянно встречаясь с соперником, объяснять причину отсрочки – каждое его слово проверялось.
И упаси бог почувствует малейшую фальшь! Тогда просто уедет победителем, не вступая в схватку, и будет прав.
Должно быть, Колеватый уже прослышал и об охоте на логове, и о вышедшем на дорогу мести волке, порезавшем колхозный скот, известие воспринял без лишних расспросов, однако сделал паузу и неожиданно попросил:
– Извини, Ражный, а ты не мог бы взять и меня? – кивнул на ружье. – Никогда не был на волчьей охоте. Время есть, все равно болтаюсь…
Все выглядело весьма убедительно – тон, голос и глаза, но Ражный мгновенно раскусил замысел поединщика – хотел посмотреть на соперника в деле и просчитать его тактику в предстоящей схватке. Охота, как ничто иное, практически полностью выдает психофизический тип характера.
Ражный сделал из этого единственный вывод: Колеватый был опытным борцом, и будущий его поединок – даже не десятый. Дело в том, что ни явившийся на схватку странствующий вольный поединщик, ни вотчинник, в роще которого предполагался бой, не знали и знать не могли, сколько каждый из них провел состязаний в дубравах и с каким результатом. Если, разумеется, араксы сами не выдавали каким-либо образом эту сокровенную тайну. Колеватый мог лишь догадываться, что Ражный готовится к своему первому поединку в дубраве, как сейчас Ражный угадывал в сопернике его опытность.
Впрочем, это мог быть всего лишь психологический прием давления – как бы ненароком, косвенно подтвердить предположения противника. Мол, гляди, я стреляный волк…
– Если сильно хочется, пожалуй, возьму, – подумав, согласился Ражный. – Матерый коров порезал, так егерь засидку сделал, а ждать зверя некому. Желание есть – покарауль пару дней. Найдешь выпас за деревней Стегаиха, там туши лежат, а лабаз увидишь.
И подал ружье.
Это ему было не по нутру! Не такой охоты он ожидал, да назвался груздем – и отступать было нельзя. Колеватый взял ружье, патронташ, глянул на часы.
– Так сейчас и отправляться?
– Давай!
Ражный не знал ни его профессии в миру, ни увлечений, однако посмотрев, как поединщик обходится с оружием, сразу же определил военного человека. И это было очень важно! Род занятий накладывает свои отпечатки, быт диктует бытие, а бытие определяет сознание, как учили в школе…
На месте разбоя возле туш действительно сделали лабаз, но сидеть там было совершенно бесполезно: мстящий людям зверь никогда назад не вернется, ибо это не добыча, не пища – жертва.
Разосланные по всем близлежащим деревням егеря сейчас больше напоминали сторожей скота, а не охотников и торчали там в надежде, что кто-нибудь из них окажется в нужный час и в нужном месте, однако это пальцем в небо. Как и следовало ожидать, матерый был непредсказуем и в следующий раз, теперь уже вечером, залез в загон фермера, державшего на откорме бычков, – туда, где его не ждали: в сотне метров дачная деревня, народ ходит и ездит ежечасно, кругом поля и до леса добрых три версты. Ничего не удержало! Ворвался на глазах фермерской жены, рассыпавшей комбикорм в корыта, и та приняла его за овчарку Люту, прогнать попыталась, замахнулась ведром. Волк ощерился на нее, догнал и с ходу вырвал у бычка промежность. Молодняк шарахнулся, разнес изгородь, а он погнал его к лесу, вырывая куски у всех подряд. Пятеро сдохли сами, и двух порвал изрядно, так что прирезать пришлось. Выложил их в одну строчку, на расстоянии ста метров друг от друга – верный признак, что месть еще не закончилась.
Фермер хохотал, бродя между телячьих туш с окровавленным ножом, радовался, что наконец-то вволю мяса поест, и посылал жену жарить свеженинку.
Потом по-волчьи выл, поскольку бычки были его последней надеждой выкарабкаться из нищеты и долгов, чужих взял на откорм, осенью хозяину сдавать, по головам…
На сей раз Баруздин приехал сердитый, в дом не зашел, вызвав Ражного на крыльцо. В прошлом он работал шофером, возил районное начальство, устраивал для него охоту на кабанов и лосей и потому, когда власть сменилась, не пропал, оказался в охотоведах. Правда, комплексовал и страдал, что не имеет никакого образования, а еще из-за своей лысины вполголовы носил прозвище – Кудрявый. И чтобы защититься, напускал на себя неприступность, говорил мало, многозначительно, смотрел хитровато, замкнуто и отличался несгибаемой принципиальностью. Когда-то к Ражному относились в районе как к герою, особенно после «горячих точек» и ранения и, если он приезжал в отпуск, устраивали с ним встречи в Доме культуры, местное руководство приглашало на пикники, охоты и рыбалки. Потом это помогло организовать охотничий клуб и взять в аренду угодья, но жить долго старым жиром не позволяли время и нравы.
Тем более начала отзываться неудачная охота на логове: Баруздина трепали и за то, что поляки уехали недовольные, и за порезанный скот, и теперь он приехал трепать своего однокашника.
А ведь это он уламывал Ражного организовать для панов охоту и еще намекал, дескать, за поставку клиентов с тебя причитается…
– Что делать-то будешь, Вячеслав Сергеевич? – спросил официально. – Две телеги на тебя в прокуратуру ушли. Или платишь за нанесенный хозяйствам ущерб и добиваешь волка, или…
Он не договорил. Да и так было понятно, что следует за вторым «или» – изъятие охотугодий.
– Извини, есть все основания, – добавил. – Нарушение договорных обязательств. Там определенно сказано: деятельность клуба не должна наносить ущерба сельскому хозяйству. Это же твой волк скотину режет? Твой. Знаешь, и мне наплевать на все твое колдовство.
– Какое колдовство? – спросил Ражный, глянув на охотоведа в упор – тот все-таки отвернулся. – Опять за старое?
– Люди говорят… Твой папаша такие дела выделывал. Только я в это не верю, потому не боюсь. Со мной ты ничего не сделаешь.
– Темный ты человек, Гриша… Это не колдовство.
– Знаю, сейчас называют – феномен.
– Матерого я возьму, – чтобы уйти от темы, заявил Ражный. – А платить не буду. Нечем. Да и инициатором охоты был не я, не моя это прихоть.
– И не моя! – поторопился отбояриться Кудрявый. – Думаешь, на меня не давили с этими поляками?.. А формально начальником охоты был ты, и вся вина за неправильную организацию на тебе. Так что смотри.
Сел в машину и укатил, не попрощавшись.
Это было серьезное предупреждение, плотный захват в выгодной позиции, и теперь оставалось или махнуть рукой и ждать броска, или сопротивляться. Самый верный выход был единственный – добрать стреляного разбойника, но Баруздин отлично понимал, что сделать это практически невозможно, хотя Ражный считался единственным опытным волчатником в районе. Это не февраль, когда президент клуба организовывал для немцев показательные, королевские охоты на волков во время спаривания. Те уезжали с трофеями и вытаращенными глазами, откровенно полагая, что серые хищники в России – ручные, ибо в их представлении такой легкой добычи быть не может.
Никто из них даже не подозревал, сколько дней и сколько километров накручивал президент на снегоходе, прежде чем находил болото с тропами, набитыми волчьей парой. И как потом загонял зверей по глубокому снегу до изнеможения, чтобы придавить лыжей «Бурана» и ждать, когда подвезут в нарте немца. Немец становился на номер, а Ражный освобождал волка и гнал его чуть ли не хворостиной, чтобы добрел на выстрел охотника.
Вся такая охота занимала три-четыре минуты…
Как все это делается, знал Баруздин и, будучи в хорошем расположении духа, откровенно восхищался упорством Ражного. И точно так же знал, что значит летом взять матерого-одиночку, вышедшего на дорогу мести.
Предсказать или угадать, где серый бандит появится в следующий раз, было невозможно, а ждать третьего и четвертого нападения, чтобы вывести хоть какую-нибудь закономерность его передвижения, – слишком большая цена и огромная трата времени перед поединком, когда нужно сосредоточиться на себе самом и изучать соперника.
От зависимой души он освободился, разрешил все дела и заботы, которые бы сковывали собственную. И вот осталось одно, оказавшееся самым главным препятствие первой в жизни схватке в дубовой роще, и было оно хуже, дряннее, чем избавление от приблудного Кудеяра.
На вабу матерый не откликался, свои марш-броски из конца в конец охотугодий совершал только ночью, отчего и разбойничал днем. И не оставлял следов ни на пыли и грязи дорог, ни на песочных высыпках – двигался исключительно по мелким ручьям, опасные участки переходил по ветровалу, избегал полей и других открытых мест.
Волка можно было взять, лишь самому обернувшись серым хищником. Конечно, не в прямом смысле обернуться – войти в состояние, когда полностью освобождены от всего земного чувства, способны подниматься над землей и парить в полете, очень схожем с полетом летучей мыши, а тело в тот миг по выносливости и крепости становится равным волчьему.
И повиснув у мстящего зверя на хвосте, догнать его, где бы он сейчас ни находился.
Но это значило – ослабить себя перед схваткой, израсходовать тот запас энергии, которого потом не хватит в поединке…
И все-таки он решился.
В тот же день, после визита Кудрявого, Ражный спустился к реке неподалеку от базы, чтобы не отвлекали, развел символический, почти бездымный костерок, лег к нему ногами, а головой к воде и пролежал так часа два, завороженно глядя на космы вихрящихся струй, отвлекся, постепенно успокоился и, поддерживая в себе это умиротворенное, даже сонливое состояние, медленно собрался и на малой скорости порулил в дачную деревню.
Жена фермера стояла у магазина, ревела и торговала мясом, благо что покупателей летом было порядочно и цена совсем бросовая, хотя фермер успел перехватить еще теплым бычкам горло и спустить кровь. Сам же он сейчас валялся пьяным в кормушке, и оставленный в загоне молодняк ревел от голода.
Из дачников здесь был всего один знакомый – Прокофьев, приезжавший к нему на охоту, – интеллигентный обнищавший старик, родственник знаменитого композитора, запасающий себе и своему псу корм на зиму. Сам в основном питался овощами, однако огромная немецкая овчарка Люта не выдюживала на морковке и картошке, требовала мяса, и старик занимался его заготовкой с началом охотничьего сезона на лосей. Он запрягал собаку в велосипед, если по чернотропу, или становился на лыжи, когда был снег, и ехал на буксире к Ражному на базу: эта зверюга отличалась хорошими ездовыми качествами, приученная с детства. Охотника из Прокофьева так до старости и не получилось, но он старательно отрабатывал свой кусок лосятины, а главное – требуху и головы от лосей, хватаясь за любое дело, вплоть до мытья полов в гостинице. Невероятно щепетильный, подарков он не принимал, и тем более подачек, и тогда Ражный придумал форму, как помочь старику: после нападения Кудеяра брал Люту для охраны базы, когда уезжал надолго. Звонил через сельсовет старику, тот выводил овчарку со двора, спускал с поводка и говорил:
– Люта, иди служить.
Через час-полтора собака уже сидела возле крыльца дома Ражного и чуть ли не сама пристегивалась к цепи. Возвратившись на базу после отлучки, Ражный привязывал ей на спину кус мороженого мяса и благодарил за службу.
Сейчас он заехал к Прокофьеву и попросил истопить нежаркую баню. Хозяин уже был наслышан о последних событиях и лишних вопросов не задавал, чутко уловив особое состояние покоя неожиданного гостя.
Ражный сам заварил щелок на горячей золе, раскаливая в банной печи округлые камни, и после этого снял деревянное ложе с карабина, тщательно отмыл все металлические детали, собрал его и, не присоединяя приклада, зарядил. И эту железную клюку завернул в чистую тряпку. Потом стал мыться сам, без мыла, одним щелоком, прислушиваясь к собственным чувствам. Перед выездом он ничего не ел и все-таки, повинуясь внутреннему позыву, промыл желудок, дважды выпив по трехлитровой банке речной воды. После бани переоделся в белое солдатское белье, повязал голову куском чистой тряпки, на такую же тряпку, скрутив ее веревкой, повесил на пояс пустую солдатскую фляжку, а ноги оставил босыми.
– Вы как на смерть собрались, – невесело пошутил старик.
– На смерть – в белых тапочках, – проворчал он.
– Ну, ни пуха ни пера.
– К черту, – уходя в сумерки белым привидением, бросил Ражный.
Волчий след он взял с места, где пал последний подрезанный бычок. След был не реальный, относительный, ибо на стриженной скотом траве своих настоящих следов зверь не оставил. Стараясь не расплескать упокоенную и усмиренную душу, он лег приблизительно на то место, куда матерый отскочил, свалив телка на землю. Лег сначала на живот, раскинув руки, затем перевернулся на спину, закрыл глаза и полностью расслабил все мышцы, будто отдыхал перед решающим поединком. Справиться с телом было легче всего – труднее освободить голову от всяческих мыслей, уловить момент – короткий, длящийся всего несколько секунд, когда не думается ни о чем и сознание становится отмытым и стерильным, как белый речной песок.
Лежал, слушал себя, как врач, прикладывая трубку к частям тела и внутренним органам. Что-то мешало, ритмично прокалывало сознание вместе с биением крови. Он мысленно и как бы со стороны еще раз осмотрел себя и обнаружил причину назойливых сигналов – детородные органы. Вялой рукой поправил их положение, усмирил самую сильную часть существа.
И уловил момент полной прострации, когда подступала легкая, полупрозрачная дрема. Был великий соблазн продлить мгновение, и у него это не раз получалось, но сейчас следовало вновь включить сознание единственной фразой-мыслью:
– Я – волк.
Но не удерживать ее более в голове – загнать в позвоночник и отныне думать только им. Чувствовать позвоночником, видеть и слышать…
Это был древний способ внутреннего перевоплощения, незрячими, суеверными людьми называемый – оборотничество. Скудоумие, беспамятство и закономерный поэтому страх перед тем, что нельзя пощупать рукой или увидеть глазами, создали вокруг такого явления ореол колдовства, нечистых чар, и под мусором предрассудков позвоночный столб вместе с его мозгом превратился в бытовую конструкцию, костяную форму, позволяющую человеку лишь прямо ходить, носить голову и страдать от радикулита. Все остальное, считалось, от лукавого…
Если так, то все человечество произошло от лукавых: в далеком прошлом люди без всякого напряжения переходили в подобное состояние, ибо созданы были по образу и подобию Божьему и тогда еще не только знали, но и чувствовали это.
Отец Ражного называл это состояние «волчья прыть», а парение чувств – «полетом нетопыря»: летучая мышь передвигалась в пространстве, находясь в особом поле восприятия мира, когда он весь состоит не из привычных вещей и предметов, а из полей, излучаемых живой и мертвой материей. Все сущее на земле оставляло не только следы в виде отпечатков подошв, лап и копыт, не только оброненную шерстинку, перо или экскременты, но и другую их ипостась, чем-то напоминающую инверсионную дорожку, оставляемую самолетом в небе. И если там видимый след был результатом выброса тепла и газа в атмосферу – вещей зримых и понятных человеку, то здесь все связывалось с существованием невидимых и неощутимых, как радиация, энергий.
Утратив былые способности, прирученная собака, например, еще могла ходить по следу запаха или по звуку и движению, сочетаемых с запахом, – так называемое верховое чутье. Она еще могла, живя рядом с человеком и постоянно находясь в его поле, ориентироваться на местности, зализать рану, отыскать необходимую лечебную траву, предчувствовать грозу, бурю, землетрясение, но человек уже не владел и этими способностями. Он был слеп и глух, а окружающий мир по этой причине казался ему злобным, непредсказуемым и опасным для жизни.
Так вот, абсолютным совершенством восприятия среды обитания был нетопырь, умеющий, как и миллионы лет назад, видеть и слышать излучаемые поля – тончайшие энергии, оставляемые в пространстве живой и неживой сущностью.
Подниматься в небо и парить чувствами было довольно легко – все зависело от чистоты выделяемых местностью энергий, и для взлета иногда требовались считаные секунды. Вторым существом после нетопыря был волк, и чтобы выследить его, хватило бы и чуткости чувств летучей мыши, но чтобы настигнуть и победить, следовало самому перевоплотиться чувствами в серого зверя и обрести его прыть. А это как раз и требовало огромных физических усилий.
– Я – волк, – записал он мысленно на чистом листе сознания и тотчас ощутил, как от основания черепа до копчика потекла согревающая горошина, словно капля горячего пота. И привыкая к воле разбуженного позвоночного мозга, он пролежал еще несколько минут и хотел было встать, но в это время проснувшийся и еще пьяный фермер проявил бдительность, взял ружье и приплелся взглянуть, кто это там валяется на выпасе. Встал как вкопанный перед белым, распростертым на земле человеком, захлопал ртом, выронил ружье и замахал руками, не в силах двинуться с места. Было слышно, как лязгают зубы и дребезжит его душа, будто он вступает в ледяную воду.
– Иди спать, – приказал ему Ражный и медленно поднялся.
Фермер наконец заорал, попятился и уже через мгновение мчался прочь чуть ли не на четырех, поскольку то и дело запинался и хотел сохранить равновесие.
Должно быть, принял за привидение или напился до чертиков…
За ним вился желтый дымок следа, полный смятения, паники и ужаса. Он чем-то напоминал пятно такого же тумана, оставшегося на месте, где волк повалил на землю бычка. Смертный страх имел одно и то же свойство и окраску, что у животного, что у человека. Но матерый оставил совершенно иной след – след огненной ярости, и это свечение дымной дорожкой уходило к лесу. Ражный поднял сверток с карабином и пошел рядом с ним, как по берегу ручья, не касаясь следа, будто опасался замочить ноги.
В этом состоянии его, как лунатика, нельзя было отвлекать и будить…
На опушке леса, в густых зарослях след немного позмеился и почти оборвался у большого пятна: волк залег здесь, чтобы посмотреть на плоды своей мести. Отсюда хорошо были видны загон и выпас, где учинен разбой. Зверь торжествовал, взирая на человеческое горе, и дальше потрусил в полном удовлетворении от содеянного, поскольку цвет ярости после всяческой игры его оттенков медленно преобразовался в белую пунктирную строчку. Волк на некоторое время стал самим собой – гордым и благородным зверем.
До глубокой ночи Ражный бежал этим следом, по-волчьи перескакивая через ветровал, ручьи и мочажины. И если матерый часто останавливался, выслушивая пространство впереди, или подолгу трусил легкой рысцой, то уподобившийся ему человек, напротив, прибавлял скорости в этих местах и таким образом сокращал расстояние. Пересекая малые речки и ручьи, он некоторое время бежал по воде, хватал ее на бегу горстями, пил, хотя можно было бы набрать во фляжку, и, так и не утолив жажды, снова выскакивал на берег.
Перед рассветом, оставив позади километров тридцать, Ражный оказался на старом, безводном горельнике, затянутом молодым осинником. Здесь волк выкатался на зольной, перемешанной с углем, земле, похватал нижние листья медвежьей пучки, поскольку тоже страдал от жажды, и, углубившись в высокие травы, лег на отдых.
Он в точности повторил все действия зверя, превратив свою несуразно белую одежду в пятнисто-серый с зеленоватым разливом камуфляж, однако на лежке задержался лишь на мгновение, чтобы подсечь выходной след.
Теперь уже было ясно, что зверь идет к Красному Берегу – бывшей деревне, где сейчас жил со своей семьей горемычный мужик по фамилии Трапезников – всего в семи километрах от базы! Даже в голодовку никогда раньше волчья семья не трогала скот в близлежащих к логову хозяйствах, соблюдая жесткий неписаный закон добрососедства. Получалось, что человек первым нарушил его и теперь пожинал плоды…
Несколько замкнутый, но с вечно блистающим взором, Трапезников поселился здесь одновременно с Ражным. Приехал он откуда-то из Сибири, где много лет работал штатным охотником, и в середине своей жизни захотелось ему покрестьянствовать в средней полосе России, пожить независимым от удачи промыслом, покормиться не ружьем и веслом, а трудами на земле. Он поклялся не брать больше в руки ни оружия, ни ловушек и после долгих мытарств получил ссуду и сорок гектаров запущенных сельхозугодий в глухом углу при абсолютном бездорожье. И бился на этой земле уже пять лет: первый год выращивал картофель, который оказался никому не нужным и замерз в начале ноября, вывезенный в условленное с покупателем место, но так и не востребованный. Затем развел коров и стал бить сливочное масло – экологически чистый продукт, который опять же топился от жары и портился, ибо рынок был завален французским и новозеландским аналогичным товаром.
Отчаявшись, на третий год забил свое стадо, продал мясо цыганам и взялся выращивать лук и чеснок – благо, что урожайность их в этих местах была потрясающей. Результат оказался таким же плачевным: продал лишь семьдесят килограммов, остальное замерзло и сгнило. И наконец плюнул на чисто крестьянский труд, заключил контракт с некой посреднической фирмой в Москве (соблазнил случайный знакомый) и занялся разведением лошадей, которых с детства любил и ставил по благородности и разуму на второе место после человека. Да не простых чистопородных, а исключительно пегих, поскольку фирма обязалась покупать у него весь приплод двухлетнего возраста и продавать в Европу, где была мода на таких лошадок.
Два года Трапезников пластался на покосах, овсяных полях и своей конеферме и с великими трудами произвел и вырастил первую партию из пяти жеребят, для чего собрал со всей области всех пегих маток и отыскал двух жеребцов-производителей.
Волк теперь шел по направлению на Зеленый Берег. Новоиспеченный конезаводчик действительно не брал в руки оружия, однако в нем, вероятно, остался сильный охотничий азарт, да и сыновья его, Максы, никаких клятв не давали и потому не гнушались зверовым промыслом, всюду ездили с ружьями, и теперь матерый, подозревая их в разорении своего гнезда, шел мстить совершенно безвинным крестьянам.
У несчастного новопоселенца было шестеро детей, рожденных еще в Сибири, в охотничьих зимовьях, вдалеке от школ и цивилизации, так что двое старших парней вообще не закончили ни одного класса и по этой причине даже в армию не призывались, а четверо младших с великим родительским напряжением учились в селе за тридцать километров.
И вряд ли упорный Трапезников выдержит на сей раз удар судьбы – несправедливую волчью месть…
От последней лежки матерый оставлял за собой красноватый, словно обагренный кровью, мерцающий шлейф – вновь начинал яриться, и Ражный, рискуя утратить свое волчье, позвоночное зрение и потерять след, мчался уже со скоростью спринтера.
Сильнейшее физическое напряжение помогало находиться в «полете нетопыря», но одновременно быстро растрачивалась своя собственная энергия. Тогда, в Таджикистане, лежа с дырой в боку, Ражный вывел себя из болевого шока, остановил кровь и держал ее, паря летучей мышью, в течение семи часов. Это был его личный рекорд. В вертолете же он мгновенно потерял сознание и очнулся лишь в госпитале, когда готовили аппаратуру для переливания крови…
Зверь мог держаться в таком состоянии сутками и потому, даже смертельно раненный, не терял способности к сопротивлению, уходил на многие километры и, случалось, выживал. И человек, столкнувшись с подобным явлением, объяснял это большой физической силой, крепостью на рану, низким уровнем развития нервно-психической деятельности, дикостью или той же самой «нечистой силой»…
Сейчас Ражный бежал по незримому волчьему ходу восьмой час и чувствовал, как начинает слабеть это поле и яркий след, насыщенный энергией мести, превращается в пунктирную извилистую линию, будто разносимую ветром. Он понимал, что не успеет, если двигаться звериным путем, часто петляющим между болот или открытых мест, к тому же быстро светало, а на восходе солнца нетопырь слепнет и забивается на дневку в укромное, темное место. Можно было забраться под осадистую ель и переждать восход, точнее, проспать его, что бы дало силы, но он боялся упустить время: волк проявлял крайнюю степень мужества и отваги, мстил открыто, делал набеги в светлое время суток, уподобляясь смертнику. Теперь Ражный не сомневался, что матерый выбрал жертвой конеферму в Красном Береге – там, где его не ждут, – и рискнул оторваться от следа, что позволяло бежать напрямую, а по возможности упредить зверя.
Но прежде поискал место, покрутился, как это делают собаки и волки, прежде чем лечь, и опустился на землю, прижавшись позвоночником от копчика до шеи.
Выход из «полета нетопыря», сопряженного с волчьей прытью, был болезненным – тошнило, кружилась голова, учащенно билось сердце, и пережить все это на ходу было трудно, да и опасно.
Отец умер от инфаркта именно в такой миг, когда переходил в «нормальное» состояние. Ражный тогда еще служил, приехал на похороны по телеграмме и опоздал на сутки, так что не сидел у постели умирающего, не получил наказов и распоряжений и в последний путь не проводил. Расстроенный и удрученный, он отправился на кладбище и по дороге встретил старуху, тогдашнюю соседку, которая и рассказала, как умирал отец. В больницу он ехать отказался, велел положить дома на голую лавку, разговаривал до самого последнего момента и даже письмо написал Вячеславу, будто знал, что тот не поспеет к похоронам, после чего закрыл веки, и в этот миг на глазах старухи лопнула точеная ножка старого стола, бывшего рядом с умирающим. Она испугалась, отпрянула, и в следующий момент у него над головой треснула и разошлась длинной широкой трещиной потолочная матица.
Дух его был еще крепок, бился, а сердце не выдержало. Чтобы писать свои картины, он часто взлетал нетопырем и парил над миром, взирая на него одними сердечными чувствами. И улетал так далеко, что потом, очнувшись, камнем падал вниз и, толком не приземлившись, хватал кисти.
Бумага была испачкана масляными красками, так что кое-где остались отпечатки отцовых пальцев, и письмо было совсем коротким: «Жалко, не свиделись перед моей другой дорогой. Береги Ярое сердце. Я свое утратил, а когда – не увидел. Взлетай нетопырем, да не забывай приземляться. Но лучше рыскай серым волком. Схорони ногами на север, с Валдая привези камень, на котором я всегда грелся на солнце. И поставь на мою могилу. Остальное тебе все сказал, сынок».
Он прикладывал свои пальцы к отпечаткам отцовских и начинал чувствовать его, как живого. Судя по цвету краски, он писал автопортрет, над которым уже трудился года полтора, и Ражный потом нашел на полотне свежие мазки: отец, пожалуй, в сотый раз переписывал свои глаза, соскребая ранее нанесенную краску. И сейчас не получалось, и умер он, скорее всего, от отчаяния, прямо у холста, натянутого на круглый подрамник.
Все картины у него были круглыми или овальными…
Вероятно, письмо прочитали и отца схоронили, как завещал, потому Ражный поехал на Валдай, где прошла вся его юность, но сам не смог отыскать тот камень. Все Урочище обошел, возле дома, где жили, землю ковырять пробовал – нет! Но закрывал глаза и сразу же видел отца живым: вот он спускается с высоченного крытого крыльца, большой и сильный – ступени под ногами прогибаются и скрипят, идет не спеша по тропинке, трогая руками деревья, и садится на камень.
Сначала Ражный проходил этот путь мысленно, затем насмелился, взошел на чужое теперь крыльцо и только стал сходить, как за спиной суровый окрик:
– Эй, отрок! Что тебе нужно здесь?
Он обернулся, хотел ответить, но увидел, что вышедший из дома человек одет в отцовский кафтан и шапку – наряд, который с юности помнил, хотя видел в нем родителя очень редко. Потом, когда переехали в свою вотчину – Ражное Урочище, – все это куда-то пропало, да и вообще забылось со временем. И в отцовском сундуке их не оказалось, когда Вячеслав разбирал и рассматривал наследственные вещи…
– Скажи-ка лучше, дядя, ты что так вырядился? – усмехнулся Ражный вместо ответа. – Кино снимают, что ли?
– А тебе-то что за дело?
– Да есть дело… Одежка на тебе – отца моего! Ты где это взял?
– Отца твоего? – недоверчиво хмыкнул дядя. – А кто твой отец?
– Сергей Ерофеевич Ражный.
Человек спустился пониже, встал вровень с ним, в лицо посмотрел. От кафтана и шапки остро несло нафталином – только что из сундука добыл…
– Теперь вижу… Ну, здравствуй, Сергиев воин, – оглядел дядя его камуфляж, орденские колодки на груди. – Здравствуй, аракс.
– Здорово, коль не шутишь, – буркнул Ражный, вдруг ощутив смешанное чувство ревности, ностальгии и разочарования – в общем-то, беспричинного…
– Как тебя отец отвечать учил? – застрожился нынешний хозяин дома. – Или забыл все?
– Смотря кому отвечать… Откуда батин кафтан?
– На ристалище добыл! С Сергея Ерофеича снял. И шапку вот эту.
– Так ты ему руку изуродовал?
Новый хозяин Валдайского Урочища посмурнел, посмотрел не виновато – с сожалением.
– Случается и такое, брат… И все равно, здравствуй, воин Полка Засадного.
– Богом хранимые… Рощеньями прирастаемые… Здравствуй, боярин.
– Поди, камень ищешь? – спросил тот. – Ну, пошли, покажу тебе камень.
Оказалось, он лежит много ближе от дома и совсем на другой, заросшей тропинке… И заметить его было не просто – врос в землю, замшел, да и вокруг все изменилось…
Еще по дороге, когда вез этот камень на подряженном грузовике, ощутил его тяжесть собственным хребтом, будто на себе тащил. Шофер часто менял лопнувшие колеса и тихо матюгался, дескать, он что, свинцовый? Вроде бы и размерами невелик, а рессоры в обратную сторону гнутся.
Все стало ясно, когда в каком-то месте проезжали под низкими проводами ЛЭП: не от линии – с поверхности серого, мшистого камня собралась в пучок, а затем стрельнула вверх безмолвная электрическая искра, осветив дорогу и землю вокруг, как освещают ее осенние хлебозоры.
Приземлившись, он ощутил, как устал за эту ночь, и все-таки двинулся к Красному Берегу легким, ритмичным бегом, строго выдерживая направление, даже если приходилось перебредать через многочисленные ленточные болота. Когда-то хозяйственный Трапезников не пожалел сил и обнес всю свою землю косым жердяным пряслом, и сейчас труд его не пропал даром: кони паслись за изгородью.
Но она не спасла от хищника. Ражный опоздал на две-три минуты – из порванных лошадиных вен хлестала кровь, и один из четырех зарезанных жеребят еще сучил в агонии молочно-белыми копытами. Молодняк пасся отдельно от взрослых коней, и волк взял их поодиночке, отбивая каждого от табуна и укладывая так, что они образовали круг. Уйти удалось лишь одному, перескочившему прясло, и теперь белый, в красных пятнах двухлеток, вернувшись к изгороди, скакал вдоль нее и пронзительно кричал, выдавая свое присутствие.
Матерый его слышал и вряд ли бы не искусился соблазном…
Ражный снял тряпку с карабина, загнал патрон в патронник и залег у самого забора. Пегий жеребенок-приманка не чуял ни человека, ни зверя и рвался в загон к своим погибшим собратьям. А волк затаился возле старого остожья, в полусотне метров и, что-то подозревая, вынюхивал и зондировал пространство. Ражный не видел его – уловил лишь короткое, как отблеск, движение, и адреналин сделал свое дело: матерый засек охотника и теперь искал подтверждение излучаемой им опасности. В тот же миг Ражный закрыл глаза, сосредоточил внутреннее зрение на картине агонирующего жеребенка и перестал дышать. Через минуту зверь успокоился, вышел из-за своего укрытия, однако лег и пополз к жеребенку.
Стерня от скошенной травы почти не мешала, хорошо виделся широкий волчий лоб с прижатыми ушами, но за забором плясал и колготил обезумевший двухлеток, и стрелять сквозь его ноги следовало, как сквозь винт самолета, к тому же карабин без приклада – оружие не совсем удобное для такой цели, а сменить позицию уже поздно.
Он выбрал момент, когда жеребенок чуть привстал на задних копытах, и надавил спуск.
Зверь тоже ждал этого и чуть привстал, чтобы сделать прыжок на спину жертве, поэтому пуля пошла чуть ниже – не в лоб, а в грудь. Волка опрокинуло навзничь, пороховым зарядом опалило ноги жеребчику, и он в испуге, с места, перемахнул прясло, которое долго не мог одолеть. И чуть не наступил на Ражного; землей из-под копыт ударило в затылок…
Смерть матерого была почти мгновенной. Он успел лишь оскалиться, и этот оскал длился несколько секунд, после чего верхняя губа расправилась, и на звериной морде отпечатался покой, ибо Ражный в два прыжка оказался рядом, на ходу выхватил нож, коротким ударом проколол горло и подставил под струю солдатскую фляжку.
Волчья сила вытекла вместе с кровью…
5
Когда он торопливыми пальцами зажег вторую спичку и поднял над головой, Молчуна уже не было над Милей, хотя его урчащий голос еще звучал под потолком «шайбы».
А сама Миля медленно приподнималась, отталкиваясь слабыми руками от дощатого поддона, и потом, обернувшись на свет, прикрыла глаза ладонью. Из-за ярко горящей спички она не могла видеть, кто стоит за спиной, да и вряд ли узнала Ражного в таком неверном свете, однако судорожно потянулась к нему, промолвила радостно:
– Это ты! Я знала, ты придешь!.. Мне так зябко. О, как мне холодно!
Он отпрянул, чтобы не достала рукой, поскольку знал, что ее притягивает, потушил спичку и, выйдя на улицу, плотно притворил дверь.
– Что?.. Что?! – Макс потянулся к нему руками. – Не хочешь? Не хочешь оживить ее?..
Ражный хотел оттолкнуть его, но непроизвольно получился удар – младший кубарем укатился в темноту и где-то там затих. Из-за «шайбы» вышел волк, уставился на вожака, приложив уши.
– Зачем ты это сделал? Кто тебя просил зализывать ей душевные раны? Кто? Зачем ты вмешиваешься в человеческую жизнь?
Молчун заворчал угрожающе, присел на передние лапы, словно хотел прыгнуть на Ражного. Тот со всей силы ударил его пинком – волк отскочил, болезненно поджал живот.
– Я не задавил тебя щенком, – прорычал Ражный. – Задавлю сейчас…