Хлеба и чуда (сборник) Борисова Ариадна
Сомнительная поэзия очень раздражала лектора Трудомира Николаевича. Его вообще многое раздражало, включая, кажется, собственное имя. Он скромно предпочитал рекомендовать себя Т. Н. Воскобойниковым. Лектор пропагандировал передовой социалистический опыт и разоблачал ужасы капитализма. Иллюстрациями докладам служили три фанерных плаката, рисованных масляными красками на случай дождя. На первом плакате поверх многоэтажных зданий в синем-синем небе дымили заводские трубы; на втором доярка с лицом завуча по воспитательной работе рекламировала новый доильный аппарат; на третьем толпа в белых балахонах с прорезями для глаз, размахивая факелами, гналась за негром.
Неровные шеренги домишек разглядывали проплывающие суда, щурясь щелями притворенных по летнему времени ставен. На далеких сопках кучились анфилады лабазов, куда жители приречных долин поднимают детей и скот во время большой воды. Улицы казались необитаемыми, но едва катерок причаливал к берегу, народ шумно, с сумками-кошелками скатывался с взгорий. Товары торговой палатки были поделены по пунктам следования, и лимитированные коробки пустели с космической быстротой. Пережидая очередь на консультацию к врачу, пожилой люд усаживался на скамейки, молодые шутили: «Пешком постоим». Считали залетающих в рот лектора мошек. После пылкой его речи о всеобщей индустриализации вежливо интересовались, проведут ли в их глубинке электричество. Т. Н. Воскобойников обещал лампочку Ильича в каждый дом не далее чем в пятилетке и, убедившись, что реклама нового доильного аппарата не вызывает у доярок подъема ожидаемого воодушевления, разворачивал картиной к зрителям третий плакат. Лектор избегал высокого тона в обличении поджигательницы войн Америки: были случаи, когда впечатлительные колхозники срывались в сельпо скупать соль, мыло и спички.
Во время концерта старушки в первом ряду обсуждали драматическое сопрано певицы.
– Писчит и писчит, да тонко как… Чисто комариный песнь…
– Поди, голосу мало у ей?
– Выдь-ка, Фадеевна, покажи имям! Ты ж как загудишь, ажно кубыки[14] скочут.
Инструктор помечал в блокноте: «Поменять оперу на фольклор».
Сервантес много чего знал, о чем догадывался вплоть до кукишей за спиной в ответ на его замечания. Успел прозондировать нравы новых подчиненных. Бдительное око примечало все: спекулятивные махинации продавщицы с косметикой, рогатки в карманах бутузов баянистки Риммы Осиповны, охотницу за птицами кошку Фундо на крыше кухни.
Скрепя сердце разрешил он взять в плавание детей и кошку. Не любил уговоров и конфликтов, а тут всей компанией налегли, – понял, что не отстанут. Кошка принадлежала артисту Дмитрию Неустроеву, известному басу профундо и оригиналу номер один. Дмитрий Филиппович в очередной раз вылечился от алкоголизма, но в любой момент мог «развязаться» и что-нибудь отчебучить. Вторым оригиналом был тенор Нарышкин, о рассеянности которого ходили легенды и эпиграмма:
- Вышел к зрителям Нарышкин
- в пиджаке, но без манишки,
- если в ней – наверняка
- вышел он без пиджака.
А как-то раз во время загрузки дров потерялась в лесу ведущая Иза Готлиб. Еле дозвались, Сервантес чуть не поседел. Одинокий променад по звериным тропам девушка объяснила просто: «Люблю тайгу». Одна из лучших двуязычных ведущих, Иза была незаменима в гастрольных поездках, но о такой ее «оригинальности» инструктора не предупреждали. Потом Яков Натанович сказал, что ребенком Иза воспитывалась в якутской семье, отсюда и знание языка. Якуты верят в лесных духов, тайги не боятся, и новые места им всегда интересны.
Между прочим, кое-кто предписывал Сервантесу вести особое наблюдение за самим Штейнером: «Ненавязчиво порасспросите доктора об его отношении к политике, о темах бесед с сельской интеллигенцией…» Инструктор беспокоился, зная о привычке Т. Н. Воскобойникова докладывать в соответствующие органы о событиях и людях в пути, кажущихся ему подозрительными в советском обществе. Спорить с лектором было опасно, он считался одним из лучших распространителей политико-этических и научных знаний в несознательной народной среде. Его ораторское искусство оплачивалось в обкомовских штатах.
Косари в островных сенокосных звеньях охотно разбирали бесплатные номера журнала «Агитатор» на всякие нужды, но слушали чтеца без эмоций и не удивлялись суду Линча. Ку-клукс-клан с неграми далеко… солнце высоко… Покос торопил драгоценные рабочие часы. По мере удаления баржи от берега меркла постановочная лекторская улыбка. Т. Н. Воскобойников нудно препирался с уполномоченным Сидоровым, обвиняя того в организационных огрехах. Брюзга страшно надоел спутникам хроническим нытьем и замучил доктора жалобами на колики в прямой кишке. В качестве доказательства нездоровья лектор всюду носил с собой пуховую подушечку и садился на нее, выпятив зад и растопырив руки крыльями, как птица на яйца. Бутузы выводили страдальца из себя. Мальчишки без всякого сочувствия к его мигрени гоняли по барже с «тра-та-та» из игрушечных автоматов. К ужину он выходил из палатки пахнущий валерьянкой, с перевязанной влажным полотенцем головой.
Вскоре катерок из-за технической неполадки встал на длительный прикол. Ближнее село посмотрело концерт и закупило свою долю товаров. Ветхий старик, глуховатый, с бородой, как заснеженный шиповниковый куст, взял у аптекарши двадцать последних «резинок против детей». Громко поинтересовался, когда аптека приедет с новыми резинками.
– Силен дедок, – удивился Яков Натанович.
– Большинство у нас в этом деле сильное, председатель с ними извелся, – вздохнув, туманно пояснила местная фельдшерица. – Ничего доказать не может…
По ее просьбе доктор с Дмитрием Филипповичем отправились в село к больному, предположительно подвергшемуся укусу энцефалитного клеща.
Труппа купалась и загорала. На мелкоте взбивали фонтаны бутузы и не умеющий плавать Нарышкин. Детское поведение тенора, радостного пупса пятьдесят восьмого размера, облепленного сатином огромных «семейных» трусов, возмущало эстетическое эго Т. Н. Воскобойникова. Сидя в шезлонге с тентом, он снял очки и осуждающе разглядывал нескромные купальники артисток в бинокль. Сервантес томился недобрым предчувствием: доктор с Неустроевым все не возвращались. Не было видно и кошки.
Уполномоченный Сидоров тоже заволновался:
– Мало ли что могло с ними случиться… Вы бы, Константин Святославович, в деревню сходили с лектором. А я за остальными присмотрю.
– Спасибо, – поблагодарил инструктор. – Вам с лектором легче будет вдвоем в бинокль присматривать за остальными, я как-нибудь один поищу наших олухов.
На дверях медпункта висел замок. Фельдшерица поливала огурцы у себя в огороде.
– Вроде к Евсеичу собирались, – замялась и покраснела она, как девочка. – Федор Евсеич – это дедушка, который про презервативы спрашивал. Вы плохого не думайте, он их купил не из-за осеменения, извините, женщин… Женщины и девушки у нас все порядочные… Просто несколько месяцев назад спутник с космоса возле села упал, вот из-за него… Евсеич в конце улицы живет, крайний дом справа, прямо шагайте, не сворачивайте.
По дороге заинтригованному инструктору встретились два подвыпивших мужика. Вели под руки третьего.
Дом у Евсеича был старый, но добротный, и приструнивший собаку хозяин уже не казался ветхим – крепенький и румяный дед-боровик, с благообразной, надвое расчесанной серебристой бородой.
– Ушли они с кошкой, ага! Разминулся ты с имями. Тебя фершалица ко мне послала? Сам-то кто будешь, из лекарей или из артистов?
– За концертной программой слежу, – уклонился Сервантес.
– Ну, лишь бы не с обкома, – заговорщицки подмигнул Евсеич. – Имя-то назови.
– Костей зовут. Скажите, Федор Евсеевич, это правда, что спутник…
– Ага, ага, свалился чуть нам не на голову средь бела дня, – закивал дед, обрадованный возможностью побеседовать с умным человеком. – А то давай чайку попьем?
Сервантес согласился. Любопытно было узнать о космическом объекте и, в частности, о том, откуда колхозники берут спиртное. Сельсоветчики уверяли, что на время сенокоса в деревнях повсеместно учреждается сухой закон.
– Ты ступай, ступай в дом, мы в баню, – подтолкнул Евсеич к сенцам выглянувшую старуху.
– Лишнего не болтай, Федька! – крикнула она.
– Я что, дурень тебе? – вздернулся он. – Вишь – свой человек, из артистов! Поет! Трепаться не станет! Ведь не станешь, а? – повернулся к Сервантесу. – Я в бане кумыс держу. Лечебный! Не на кобыльем молоке – на коровьем, такой кумыс у нас быппахом называется. Петьку Колягина заразный клещ ужалил, так Петька три дня у меня кумысом лечился, теперь не помрет! Врач в медпункте его смотрел, здоров, сказал. Братья вот тока-тока Петьку отсюдова утартали. Как бык, упирался!
Старик провел гостя по огороду к задворкам, где нарядно желтела новая лиственничная банька. В двери предбанника Сервантес вдохнул вкусный воздух, пахнущий дымом и березовым веником, и вдруг почуял что-то другое. Донесся, померещилось, запах спирта.
– Ты заходь, заходь, сядай на скамью-то, – радушно взмахнул руками Евсеич. – Я расскажу! Я первый эту штуковину увидел. Гляжу – яйцо с неба летит! Ага, агромадное такое яйцо, да как бабахнет за озером! Я, конечно, галопом туды. Кругом все разворочено, кусты с корнями валяются, и купол железный в яме высунулся. Железо горячее, аж дымится в боках! Народу набежало, обсуждают, гадают – что да как. Тракторист приехал. Обождали, пока махина остынет, обтянули тросами и вытащили. А не шибко большая оказалась, когда померили, всего-то пять метров в диаметре. Учитель говорит: летательный аппарат, могет, нашей науке неизвестный. Намекает, что с другой планеты. Мы кумекаем: вдруг инопланетяны, ростом маленькие, в нутрях сидят?! Катнули аппарат – кока да кока, ни окон, веришь ли, ни дверей. Ну, мужики давай ломать – кто зубилом, кто кувалдой, тракторист ключи принес гайки отвертывать. Тока на третий день раздолбали! Жаль, не оказалося инопланетянов. Зато всяких хороших железок – куча, а мы рукастые! Справедливо разделили, по жребию. Мне целый кусок достался, вроде сундука, кое-как к дому приволок, во дворе доразобрал. Толстая железяка, долго не поддавалася… Сейчас покажу, что я в ей нашел!
Евсеич откинул занавеску, скрывающую полок у печки:
– Во, гляди!
Сервантес ахнул. На полке стояли шесть прозрачных, примерно десятилитровых емкостей. Две были почти опустошены, четыре других наполнены чем-то мутновато-белым, по виду шипучим, с пышными шапками пены в «плечах». Однако не эти странные баллоны из нетвердого материала, напоминающего плексиглас, ошарашили инструктора. На их горлышках в полной боевой готовности торчали надутые презервативы!
– Вишь, какие канистры бравые! Где такие достанешь? В этих четырех быппах не дошедши, а вот как резинки пузырями встанут и начнут качаться, тады лови и переливай в порожнюю канистру, тады, значит, дошел. Простые втулки не держатся, вылетают, для резиновых перчаток горла узкие, я и смекнул, что из медицины лучше сгодится! Жаль, одноразовые изделия… Но качество с контролем.
Евсеич поворошил горку мусора у печки, поднял надорванную упаковку.
– Вишь, с печатью, ГОСТ проверял. Наши делать умеют! – и принялся снимать опавшую «головку» с полупустого баллона. – Тута еще осталося, нам с тобой хватит. Что кумыс из кобыльего молока, что добрый быппах, в нос шибает не хуже шампанского!
– Честно говоря, я не любитель молочных напитков, – остановил Сервантес. – Мне бы чаю.
– Точно? – огорчился дед. – Совсем в отказную? Эх. Хороший у меня настой, забористый… Я ж не за деньги, от сердца угощаю. За деньги тока деревенским… ага… Ой. И то мало беру. Лошадь хочу купить, понимаешь, своя-то в волчий капкан угодила… сдохла… Начальство придиралося, мол, водкой твой быппах отдает, да не смогло основанье подвести, что это спиртосодержащий продукт. Нет измерителя, и задания не получали кумыс с быппахом запрещать. А председатель мерить не стал – строгий наказ у его с обкома: самому ни капли, чтоб, значит, не повожать народ… Ежели ты, Костя, от космического гнушаешься, так я тебе говорю: старуха канистры чисто помыла, с содой. В космосе разве могет быть пыль? Там же одна невесомость! Канистры праздные были и без крышек. Для чего такие на спутнике – нам неведомо, но, вишь, пригодились.
– А как вы узнали, что это спутник?
– Ну… От военных, – нехотя признался Евсеич. – Военные на вертолете прилетели с опозданием. Сказали, спутник с орбиты сошел. Ага. Велели детали отдать. Я тую железяку отдал, ни к чему была. Кому что не подошло – отдали, у кого-то забирали аж с обыском. Мимо нас пронесло… Председатель-то уже после про мои канистры пронюхал… Не растреплешься?
– Нет, – вздохнул Сервантес.
– Эх. У меня закваска ядреная, с секретом… Певцу вашему я большую бутыль дал. Двухлитровку.
– Дмитрию Филипповичу? – похолодел инструктор, будто речь могла идти о каком-то другом певце.
– Ему, ага. Хорошо с им посидели. С кошкой как с дитём вожжается, сразу видать – добрый человек. Пару песен спел. Голосяра! Окны дрожали. Колягины норовили подтянуть – куды имям! Пошел, довольный, с кошкой на плече. Хорошо у вас, сказал, и пошел. Природа, река – в красоте, мол, живете…
– А доктор?
– Не было с нами доктора. Я ж говорю, он в медпункте Петьку смотрел. Потом в сельсовет завернул к председателю, ежели Петька не врет. А чего Петьке врать? Доктор попозжа сюды заглянул, певца искал. Расстроенный был. Видать, разминулися.
– Доктор знал о кумысе? – невольно скрипнул зубами Сервантес.
– Не… Поди, не знал. Хотя, могет, председатель сболтнул чего. Но зачем? Ну, давай, Константин, по чайку. У меня и чайник с запарником тута. Вишь, горячий еще.
… Вернувшись, Сервантес не обнаружил на барже ни Неустроева, ни Штейнера.
– Что, профукали профундо? – тонко усмехнулся Т. Н. Воскобойников.
Через полчаса на взгорье показался понурый доктор и с жалобной надеждой прокричал издали:
– Дмитрий Филиппович пришел?!
У взвинченного лекторским ехидством Константина Святославовича сдали нервы. Забыв о должностном статусе и литературном псевдониме, он потряс береговое эхо и женщин колоратурным от ярости благим матом с вкраплением относительно приличных слов. Таких:
– Где шляете-е-есь? Кто разреши-и-ил? … Тридцать третья статья! Тридцать третья … мать …! Где эти хваленые шаляпинские низы?! Я вас спрашиваю, … козел… мать… стоеросовая… где-е-е?!!
Еще через полчаса Дмитрий Филиппович нашелся в каких-то трехстах метрах от берега. Почивал на скошенном лугу в стожке сена, окруженный небольшим табуном. На груди певца сидела Фундо и фыркала на лошадей. Злобно косясь на кошку агатовым глазом, рядом фланировал пегий вожак. Мелкая поступь и прижатые к гриве уши жеребца выдавали крайнюю степень негодования: человек битый час передразнивал его предупредительно-боевые всхрапы. Ринуться в атаку или хотя бы разок лягнуть двуногого пересмешника глава табуна не мог не только из-за небезобидного зверька, скалящего зубки, как собака. Из благородных мотивов: лежачих вожаки не лягают.
Взаимные обвинения продолжались до полуночи. Уполномоченный крупно повздорил с лектором. Почти протрезвевший Дмитрий Филиппович виновато затаился в палатке. Над ним действительно замаячило увольнение по тридцать третьей статье (в случае повторения конского храпа в лугах). Сервантес отменил деревенские прогулки и вылазки в тайгу. Перед сном он, выкурив несколько сигарет возле докторского кабинета, решился постучать в дощатую дверь и попросил у Якова Натановича прощения за давешнюю несдержанность. «Бог простит», – холодно ответил доктор.
Сервантес сидел на краю баржи. Думал о себе, кто он есть такой, Костя Буфетов, – не идальго, не рыцарь, думал о жене, уже бывшей, о другой женщине, которая нравилась доктору и ему, и о том, что должность у него глупая. Чего он инструктор, какой общей комунистической жизни? У каждого человека должна быть своя инструкция, как жить… Любовался тихо воспламеняющимся рассветом. Летом рассвет здесь поднимается рано, вначале неспело-розовый, затем алый, как арбузный ломоть. Восходящий лозунг нового дня напомнил Сервантесу о долге трудиться по-коммунистически сегодня, а не забивать голову думами о вчерашнем.
Внезапно баржа ощутимо содрогнулась: по-над рекой прокатился вопль, жуткий и пронзительный, как увеличенный стократ визг двуручной пилы. Отголоски душераздирающего звука перебило громкое причитание:
– Господи, прости мя, грешного! Избави нас от лукавого… Чур меня, чур, изыди, сатана!
Сервантес кинулся к палаточному ряду, где уже собирался перепуганный, завернутый в одеяла народ. На руки стоящему в отдалении Дмитрию Филипповичу запрыгнула где-то гулявшая Фундо и, наконец, в майке и подштанниках, белый, как смерть, показался Т. Н. Воскобойников. Зубы его стучали, ничего толком он рассказать не мог. Обстоятельства страшного происшествия выяснились только после успокоительного чая и таблетки валидола.
… Лектора разбудили стук и мелкая дробь: со столика упала и высыпалась открытая коробочка витаминов. Трудомир Николаевич пошарил по столешнице – очков не было. Значит, упали и они. Хотел опустить руку под топчан, и пальцы случайно прикоснулись к чему-то теплому… живому… поросшему шерстью! В темноте на хозяина палатки уставились глаза. Фосфоресцирующие, нечеловеческие, они смотрели на него, не мигая, но кошмарное существо продолжало передвигать предметы, согнувшись на столике. Размером оно было приблизительно с собаку, стояло, очевидно, на коленях, а вниз свешивался его длинный хвост… Кто бы не закричал, обнаружив рядом с собой беса?!
Распахнув брезентовый полог, Сервантес с уполномоченным вошли в палатку, люди столпились у входа. В бледном занимающемся свете виднелись смятая постель и россыпь драже на полу. Сильно пахло валерьянкой, бумаги на столике были помечены влажными следами лапок небольшого животного, в желтоватой лекарственной лужице блеснули очки и опрокинутый флакон…
Смущенный Дмитрий Филиппович понюхал мордочку кошки.
– Фундо… Это ты сюда наведалась, нехороший бесенок?
Засмеяться никто не посмел. Вид у обескураженного лектора вызывал сочувствие и жалость. Правда, недолго.
– Пьяницы! Оба пьяницы – профундо и эта дикая кошка! – неожиданно, с места в карьер, заорал он, потрясая кулаками. – Один водку лакает, вторая – валерьянку! Почему в деревне не установлен сухой закон? Почему не выполняются указы партии?! Кругом психи, алкоголики, кошки, дети… Уполномоченный ведет себя как наглый мальчишка! Это невыносимо! Как работать в таких условиях? Как?! Я вынужден пожаловаться в обком!
Расходились в молчании. Сервантес от души порадовался, что лектору неизвестны подробности «космического» быппаха.
– Размером с собаку, – хмыкнул уполномоченный, заходя к себе. – Вот уж правду говорят – у страха глаза велики!
– Да, – усмехнулся Яков Натанович. – Страшнее кошки зверя нет…
Сервантес за всю ночь так и не сомкнул глаз. Только хотел покемарить часок-два утром, как углядел машущего ему Евсеича и поспешил навстречу.
– Привет! Я попрощаться! – радостно закричал старик. – Подремонтировали же ваш катер? А певец где? Дима-то? Спит? Ладно, не буди! Понравился, видать, мой кумыс! Я гостинец Диме принес, так ты, Костя, передай!
Дед вручил Сервантесу мешочную сумку с двумя бутылками:
– Тута быппах, а тута – молоко парное для кошки, пусть не перепутает! Ну, значит, до свидания! – и шепнул, обдав кислым перегаром: – Аптекарше-то скажи, чтоб в другой раз резинки не позабыла!
… Целую неделю Т. Н. Воскобойников беседовал только с инструктором, доктор обращался к инструктору с подчеркнутой учтивостью и полностью игнорировал Дмитрия Филипповича, а помрачневший уполномоченный вообще перестал выходить без надобности из палатки. Но коммуна сближает, и постепенно восстановилась прежняя мирная жизнь. Яков Натанович, не способный больше держать в себе услышанную от председателя новость, пересказал ее Сервантесу. Прилетевшие на вертолете люди в форме объяснили в сельском совете, что спутник был не простым, а шпионским. По замыслу зарубежных конструкторов, части таких спутников при падении сгорают в атмосфере, но даже если не сгорят, вскрыть «шпиона» практически нереально. Для этого необходимо знание высочайших технологий. Большие люди не могли понять, как колхозникам удалось в лесу – не в специализированной лаборатории! – расколотить абсолютно непробиваемый спутник с помощью топоров и кувалд.
Сервантес, в свою очередь, рассказал доктору о кумысном «бизнесе» Евсеича. Яков Натанович печально покачал головой – все это плохо кончится. Радиация… и что там за баллоны… Вот чем, получается, упился Дмитрий Филиппович. Впрочем, если мужики сумели разбить и растащить на «запчасти» намертво засекреченный аппарат, кто знает… кто знает, может, и обойдется. Может, верна поговорка: «Что для немца (американца и т. д.) смерть, то для русского хорошо».
С тех пор они незаметно сблизились. Пока же Сервантес терпеливо ждал окончания трудного агитбригадного сезона, воспитывая в себе индейскую невозмутимость, и скоро она подверглась очередному испытанию. В этот раз мир на барже нарушил уполномоченный Сидоров.
Т. Н. Воскобойников вдруг известил, что у него день рождения. Да-да, именно сегодня, сам еле вспомнил. Послеобеденное время было свободным. Сервантес подготовил для Трудомира Николаевича максимально приятное поздравление. Бутузы нарисовали на ватмане красивую машину неопределенной марки. Повариха испекла торт. Украсить его предложил уполномоченный. Инструктору бы насторожиться, но лучезарная улыбка коварного Сидорова усыпила всегдашнюю бдительность. Торт к праздничному столу Сидоров собственноручно внес под торжественный баянный проигрыш. На первый взгляд все выглядело пристойно: на присыпанной крошкой обмазке из вареной сгущенки в ловко сложенных из фольги лодочках стояли свечи. Сорок одна штука…
Аптекарша коротко охнула. Давеча у нее и подозрения не возникло, что купивший у нее обезболивающие новокаиновые свечи Сидоров использует их совсем не для того места, которому они были предназначены. Все в ужасе вытаращились на Т. Н. Воскобойникова. Оскорбленный до глубины души, он закричал, что негодяй уполномоченный кем-то специально уполномочен ухудшить здоровье и дискредитировать работу лучшего пропагандиста общества «Знание».
– Сумасшедший дом! – вопил он, задыхаясь. – Цирк! Балаган! Паноптикум! Как вы, Сервант… Константин Святославович, выносите этих чокнутых?! Будьте добры сейчас же отправить меня в город на чем угодно! Я ни дня не собираюсь здесь оставаться!
Инструктор хладнокровно дал сорвать на себе злость. Повел себя достойно и молча, не без усилия подавив желание сказать, что обычный геморрой лучшего пропагандиста – ничто по сравнению с геморроем его, Сервантеса, повышенной ответственности.
В ближайшем селе Яков Натанович с Сервантесом разыскали моторку и договорились с хозяином увезти двоих человек в город. Инструктор посчитал лишними мысли о том, как Т. Н. Воскобойников будет сосуществовать в одной лодке с уполномоченным, и вынес решение освободить бригаду от обоих. Вспомогательную наглядную агитацию лектора пообещал доставить позже.
Потери бойца Сидорова отряд не заметил, рубаха-парень успел надоесть всем так же, как они ему. А Трудомира Николаевича, несмотря на вопли и нытье, жалели женщины и даже бутузы. В добром расположении духа он угощал их витаминами и не отказывался намазать хлеб маслом для мучеников на берегу. Так мальчишки, с легкой руки Дмитрия Филипповича, называли собак, привыкших к подачкам из пристающих судов. Спускались на берег и другие страждущие. Предлагали за «горючее» овощи, творог и варенье.
Борьба против зеленого змия во многих местах велась нешуточная. Остановились раз в одной из деревень, когда начал накрапывать дождь, и решено было выступить в клубе. Пошли договариваться в сельсовет. Стены его были сплошь оклеены плакатами о вреде алкоголя. Председатель, нервный мужчина с измаянным бессонницей лицом, заявил, что трудовое село не располагает временем смотреть концерты, к тому же он опасается нелегальной продажи водки колхозникам. Сервантес лишился дара речи – с подобным приемом команда еще не сталкивалась. Пришлось пригрозить санкциями обкома. Нетипичный председатель смирился, но, узнав по прошлым гастролям Дмитрия Филипповича, не преминул съязвить:
– Вы, гляжу, не потребляете, как ваш брат. Он-то лет пять назад пьяный к нам приезжал. В дрызину пьяный. Хотя пел, честно скажу, красиво.
Вопреки прогнозам народ подвалил в количестве, нестыдном для отчета. И сгладился бы неприятный разговор с фанатичным трезвенником, не завершись ситуация худшим промахом Сервантеса. Воспитательским.
Формирование в себе выдержки дало заметные результаты. Он увлекся педагогикой и, в частности, поручил Неустроеву контролировать перед мероприятиями внешний вид рассеянного тенора. Для выработки ответственности обоих. А у Дмитрия Филипповича, сокрушенного хитроумным председательским упреком, вышибло из головы памятку о проверке костюма Нарышкина.
Две с половиной минуты сладкоголосого «Я вспомнил вас…» зал крепился изо всех сил, храня тактичное безмолвие, но на последних аккордах не выдержал и загоготал. Нет, растяпа не забыл надеть манишку. Он забыл застегнуть ширинку.
Председатель злорадно ухмыльнулся инструктору:
– Ваш Норушкин, не гляди что вдрызг пьяный, всех своей мотней взбудоражил! И время молодое вспомнили, «и сердцу стало так светло»!
Заведующая клубом поспешно организовала чай, библиотекарша принесла домашних кренделей и ватрушек. В два голоса принялись оправдывать грубость народного избранника его отчаянной битвой с собственным пьянством:
– Как вшился по новой методе, так всех извел. И самому покоя нет, ночами не спит-ходит, воздух нюхает, не ставит ли кто бражку.
– В страду учредил штрафы, на свадьбах ни бутылки, на юбилеях, поминках не дай бог…
– Жалобу писать неловко, во всем другом-то справедливее его человека нет…
– С одной стороны, хорошо – ребята в трезвости растут…
(В поздние годы ведущая Иза побывала в этом селе и рассказывала, что председатель ушел в кадровые охотники, устроив во дворе сельсовета большой костер из запретительных директив и антиалкогольных плакатов.)
Дмитрий Филиппович тяжко вздыхал. Вернувшись на баржу, он прилег на раскладушку в расстроенных чувствах. Разглядывал стеклянный шар с домиком и падающим снегом внутри, – этот сувенир когда-то подарила ему на международном фестивале женщина по имени Клэр. Долго размышлял Дмитрий Филиппович о себе, кто он есть такой, совсем как недавно Сервантес. Напротив на чудо снега отчаянными глазами вылупился негр с живописного пособия Т. Н. Воскобойникова. Бедняга, наверное, никогда снега не видел, подумал Дмитрий Филиппович и уснул…
И привиделось ему, будто в действительности он – тот несчастный негр, а вся теперешняя жизнь на самом деле сон. Негр Дмитрий Филиппович бежал от куклуксклановцев к снежному полю. Там, знал он, спасение, и почти уже добрался, но преследователи настигали. Они были в черных почему-то костюмах с распахнутыми настежь ширинками, мотни белых кальсон болтались в них, как сдувшиеся «головки» на полупустых баллонах Евсеича. «Паноптикум! Паноптикум!» – завывали бешеные голоса. Дмитрий Филиппович понял, что Паноптикум – это операция, которую собирается совершить над ним толпа. Куклуксклановцы выжмут спирт из клея БФ с помощью тряпки и сверла, вольют горючую жидкость в капсюлю и зашьют ее негру под лопатку, чтобы он навеки забыл сцену, Клэр и Фундо.
Кто-то из страшных людей схватил за плечо, потряс… Проснувшись в холодном поту, негр увидел склонившегося к нему Сервантеса.
– Плохой сон приснился?
– Паноптикум! – выпалил не полностью пришедший в себя Дмитрий Филиппович.
– Лектор, конечно, пожалуется, – вздохнул Сервантес. – Так и представляю бумагу с заявлением. Выгонят меня, наверное… Но ты не переживай. Не будет никакой тридцать третьей, не думай.
«Вот о чем я меньше всего сейчас думаю», – подумал Дмитрий Филиппович.
Потом они сидели на краю баржи, курили и любовались закатом. Дождь закончился, и солнечный помазок без устали махал над гребешками волн. А скоро наступит последняя белая ночь. У такой ночи воздух свеж, спокоен и цвета обрата. Все сливки сняты на топленое солнце завтрашнего дня.
Пари
Доктор Штейнер, всегдашний спутник артистов по гастролям, ввалился в гармошку автобусной двери:
– Ба! Знакомые все!.. – И хлопнул по капоту: – Шалом, старина, не отвеселился еще?
– Жив курилка, – вздохнул водитель. Они говорили о видавшем виды гастрольном «ЛиАЗе», на чьих боках свежо блестела подмалеванная афиша с заголовком «Веселый вездеход».
– А где Иванов? Сидоров… то есть уполномоченный?
«Выездной» инструктор Буфетов по прозвищу Сервантес пояснил, что в этот раз будет совмещать функции уполномоченного со своими обязанностями.
Яков Натанович вопросительно пробежал глазами по лицам новичков.
– Баса ищете? Так наш профундо зимой редко ездит, – заулыбался тенор Нарышкин.
– Меня интересует, ездят ли зимой лучшие чтецы общества «Знание» Т. Н. Воскобойниковы со товарищи-подушечки…
– Чур нас, обойдемся без лекторов, – вздрогнул Сервантес и кивнул водителю: – Поехали.
К культурному автопробегу присоединился «УАЗ»-буханка с кинопрокатчиками и шоферской вахтой, и скоро машины покатили, то есть поскакали по ребристой дороге федеральной трассы. Доктор называл ее «федеральной тряссой», водители – Большой Стиркой, остальной народ – Тошниловкой. Переход на реку исторг у всех вопли счастья – наезженный наст сулил щадящие часы Утюжки.
В обед бригада остановилась на стоянке грузоперевозок в шоферской столовой, где можно было заказать саламат[15] и сочный ойогос[16]. Главенство пищи конкурировало здесь с другими не менее острыми потребностями, и намозоленные баранкой лапы дальнобойщиков хозяйски пощупывали под фартуками дебелых кухарок. Сервантес не допускал «тяжелого» флирта с артистками. Бывалые рейсовики позволили себе только добродушно поприветствовать их: «О, «Веселый п…здеход»!»
Образный парафраз имел большую долю достоверности, потому что число женщин во все «концертные» годы старины «ЛиАЗа» зашкаливало втрое. Каких только жгучих драм и возвышенных романов не наблюдал он в своих гремучих чреслах! Пылали сердца и уши, плакали распаренные окна, но по возвращении домой гастрольная любовь чаще всего растворялась в неромантических буднях.
Балерина Людмила Беляницкая давно «положила глаз» на инструктора и сразу сказала:
– Девочки, он – мой. Не советую вмешиваться.
– С чего это твой? – возмутилась певица Полина. – Сервантес мне еще с лета нравится!
Почти не соврала, действительно нравился. Хороший человек. А теперь, всмотревшись в него Людмилиным цепким глазом, Полина удивилась, что лето знойное пропела, со стрекозьей беспечностью не приметив за начальническим барьером столь перспективного мужчину и, главное, разведенца. Колоритная мужская особь в самом соку тридцати пяти лет непозволительно одиноко гуляла сама по себе! Полина вдруг поняла: она сделает огромную ошибку, если отдаст Сервантеса в расчетливые чужие руки. Не было для хорошего человека другого спасения, как пристать к ее честным рукам. Быстро разложила «за» и «против»: пешка в ответственных кругах, но с базой для карьерного роста; не богатырь, но спортивный; лицо длинновато-костистое, зато не мясисто-круглое; на лбу залысины, зато не на затылке! Под конец совсем диаметрально противоположное: хитрый, но простой; злой, но добрый… Фамилия хоть не сценическая, но отчетливо театральная. «Буфетов… Буфетова», – задумчиво опробовала Полина и решила, что непременно сменит свою лестнично-подъездную, немилую с детства фамилию Удверина на эту – антрактную, пахнущую дорогими бутербродами и свежезаваренным кофе.
– Раз так, давай посоревнуемся, – с вызовом усмехнулась Беляницкая.
– Пари? – вздернула носик Полина.
– Пари. На что?
– Ну… на бутылку шампанского.
– Иза, – повернулась балерина к ведущей, – дели! Мы тут с Полинкой поспорили, кто Сервантесу голову вскружит. А может, на троих разыграем?
– Он с тебя летом глаз не спускал, – вспомнила ревнивая Полина.
– Боялся, что в тайгу убегу, – засмеялась Иза. – Нет, девочки, я – пас. Сервантес славный, конечно, но во мне никаких «страстей» не вызывает.
Тайга между тем недвусмысленно давала понять, что человек с его страстями и ревностями – букашка вселенной. Плановое количество концертов зависело от расстояний. В одних районах села нанизывались на жилку тракта, как четки, в других отдалялись от него и друг от друга на четыреста и более километров.
О прибытии в населенный пункт извещали узорные коновязи и деревья, обвешанные игрушечными туесками и лентами. В комлях высились холмики мелких вещиц и медяков: не отдаришься духам местности – не жалуйся, если не повезет. Машины обязательно останавливались у обрядовых вех. Бодрый морозец прошибал дымящиеся головы путников, осоловевших в радиаторном тепле. Разбегались по скромным домикам, курили, подвязывали к веревкам заранее приготовленные ленты, и минут через десять духи благосклонно являли гостям янтарные ожерелья окон на вечернем наряде леса.
Деревни разнились национальной составной. Первая, в которой имелся клуб, оказалась «пашенной». Люди этих мест изъяснялись на пестрой смеси исковерканных якутских слов и старинного русского говора. Мужчины были бородатые и кряжистые, как из пней рубленные, женщины и дети миловидные, с крупными масличными глазами. Избы строились в лапу, изгороди ограничивались тремя продольными жердями. С краю крылечек возвышались аккуратно сбитые груды сильно заснеженных вязанок, сложенных… из зайцев! Лайки спокойно лежали рядом, не обращая на дичь внимания. Мертвое и холодное псам ни к чему. Захотят – теплое в тайге возьмут.
Сервантес поспешил договориться с председателем и завклубом об информировании зрителей о культурной программе. Толкущиеся на крыльце сельсовета старики справились у него о здоровье Леонида Ильича, полагая знакомство всех «партейных» начальников накоротке, и передали генсеку привет.
Типовые клубы возводили заезжие строители, чаще всего абы как. В здешнем тоже впустую топились печи. Белесоватый пар дыхания колыхался в ледяных сквозняках под потолком, как волокна стекленеющей воды в полынье. Очень скоро в артистической раздевалке рассыпалась дробь зубовной чечетки. Хуже всех пришлось Беляницкой. Ее сценические костюмы были пошиты из капрона и шелка.
Взволнованный женский голос комментировал в тишине зябко нахохленного зала:
– Зырь, Маша, утопленница обратно телешом выскочила!
Второй голос недоумевал:
– Пошто у ее комбинашки-то драные?
Сельчане в ватниках, шапках и шалях, сроду не слыхавшие о балетном модерне и Айседоре Дункан, в растерянном смущении разглядывали ледащую дамочку, еле прикрытую лоскутами нижнего белья. Она босиком вылетала в собачий холод через два-три номера. Лицо мертвенно-бледное, рот – маков цвет, соски стоят дыбом, титек не видать, а подмышки лысые… ужасть! Нечеловечески изгибаясь, «утопленница» бесстыдно задирала выше головы длинные голубоватые ноги и плавала по сцене с отчаянием последних вздохов. Матери семейств были обескуражены тем, что никто не вывесил объявление «До шестнадцати лет». Гнуть к полу шеи любознательной молодежи, вылупившей зенки на безумную попрыгунью, не решались из деликатности.
Доктор прервал интересную беседу с коллегой, чтобы налить танцовщице сто граммов, пока не околела. Десятилитровую канистру с чистым спиртом он во избежание хищения повсюду таскал с собой в рюкзаке.
Сунув карамельку «на закусь» трепещущей в чьем-то пиджаке балерине, Яков Натанович с умилением стал рассказывать, что фельдшеры в медвежьих углах мастаки на все руки: выдрать зуб, принять роды для них – безделица, а местный универсал три часа назад выполнил кесарево сечение.
– Экстремальная была ситуация! Санитарный вертолет запоздал, не успели бы. Теперь женщина с ребенком вне опасности, хирург из Якутска осмотрел и подтвердил: операция проведена блестяще. Блестяще – представляете?!
– Не представляю, – просипела выносливая балерина и впала в столбняк от ожога глотки – доктор в профессиональном экстазе незаметил, что почти всю разводящую воду пролил мимо стакана.
Прокатчики забыли взять бобину с киножурналом об ударной стройке города Мирного. Сервантес распекал их за кулисами под ариозо Дездемоны, когда эскулап, виновато причитая, забегал вокруг Беляницкой.
Захотелось пристукнуть обоих. Раззявы, головы садовые! Опять на ходу придется пересмотреть репертуар, поменять модерн на какие-нибудь русские пляски или хотя бы польки-водевили… Да и одеть свиристелку попристойнее из подручных средств. Помчался искать топленый гусиный жир.
Сельский совет расстарался с чаепитием. Тушеная зайчатина и якутский десерт – мороженое масло, спахтанное с земляникой и кусочками пресной лепешки – промелькнули мимо рта пьяной и голодной Беляницкой. Она села на вынужденную диету. Полина засчитала себе первое очко, да не тут-то было. На ночь гостей расквартировали по семьям, и Сервантес отправился к председателю с Людмилой. Правда, еще в компании с баянисткой Риммой Осиповной и доктором, но свидетели разлучнице не помеха…
«Стиральная доска» с особым злорадством жамкала и выкручивала организмы, обласканные северным гостеприимством. Фельдшер вручил Якову Натановичу банку медвежьего жира, топленного с медом, и заверил в великой силе снадобья. Беляницкая послушно проглотила с ложку, помазала горло и окончательно онемела. Сервантес посматривал на нее с тревогой, а она уставилась на него такими захватническими глазами, что только полный идиот не понял бы этот безмолвный язык международного общения.
Полина страдала. Единственный раз инструктор обратил на нее внимание:
– Подберите себе, пожалуйста, русские песни. Джульетт и Дездемон я отменяю.
– Можно тогда романс Антониды «Не о том скорблю, подруженьки» из «Ивана Сусанина»?
– Антониду можно, – разрешил Сервантес и велел Изе перед исполнением романса вкратце напоминать зрителям историю борьбы русского народа с польской шляхтой. Квартет певцов во главе с Нарышкиным согласился отрепетировать хор «подруженек» по завершении приступов морской болезни.
Полина воодушевилась, готовая сейчас же продемонстрировать дорогому человеку свое трудолюбие, стойкость вестибулярного аппарата и вообще здоровье.
– А-а-ах, недаром так сердце ноет, так и чует сме-е-рть…
– Смерть – пугающее слово, – недовольно перебил дорогой. – Оптимистичнее надо. Замените чем-нибудь эту «смерть».
– Но в опере…
– Ни к чему. Пусть будет «жизнь».
– … недаром так сердце ноет, так и чует жи-и-изнь, – вывела Полина прилежно.
– Извините, – застенчиво вклинился Нарышкин, – мне кажется, если с «жизнью», то смысл текста теряется.
– Ладно. «Грусть» смыслу подойдет?
– Да, пожалуй.
– … так и чует гру-у-усть, – возобновилась тайно-показательная цель Полины. Дорожный гофр усиливал ее роскошное вибрато, однако сердце чуяло не грусть, а самую настоящую тоску. Сервантес одиннадцать раз повелся на блудливые глаза Беляницкой, Полина считала, и в ней рыдали, заламывая руки, героини ее трагедий. Чудилось, что спутники прознали о пари двух дурех и теперь увлеченно следят за его развитием. Всем же ску-у-учно…
– Я горюю не о то-о-ом, что мне жа-а-алко воли девичьей…
Она нисколько не горевала бы о своей воле, вручая ее инструктору на законное пользование вместе с сердцем, рукой, душой и остальными дарами, но не видела ни малейшего желания их принять. Полина утешала себя – не дозрел. Стараясь пялиться на Сервантеса хотя бы не синхронно с безголосой Беляницкой, она с ужасом сознавала, что втрескалась по уши. Доигралась, уныло думала о себе. А скоро обнаружила, что дорепетировалась.
Визгливо и грубо, без предупреждений, в тайгу вторглась пурга и разметала пути в несколько минут. «Дворники» не успевали выгребать снег с ветровых стекол, машины шли почти вслепую. Слыша в голосах вихрей глумливые фиоритуры, Полина костенела в смутном предчувствии драматических событий. Когда автобус встряхнуло так, что вперед вылетели коробки с реквизитом, она одновременно с водителем поняла: застряли.
– Наворожила, «Сусанина», – с четко оформленной неприязнью процедил Сервантес, пронзительно взглянув на Полину третий раз за день.
«Веселый вездеход» сел на мост в колее.
Ощущая себя одураченной шляхтой, мужчины вылезли в метель и попробовали вытянуть автобус лошадиной мощью «буханки» с подключением человеческого ресурса. Старина «ЛиАЗ» – жестянка с болтами, металлолом, упрямый осел – не желал двигаться с места. Впрочем, возможно, ослом был вовсе не он, поскольку пурга заметно окрепла. Ничего другого не оставалось, как ждать окончания непогоды и дальнобойщиков. Время подошло к обеду. Стреляное шоферье, конечно, оккупировало столовые, в ус не дуя, что зимник взял «певичек» в плен.
Путешественники проголодались и озябли. Наступил экстренный повод пустить в распыл докторскую профилактическую канистру. Запасливый водитель достал из бардачка пачку печенья, кулек конфет и сравнительно чистое цинковое ведро. Для развода спирта растопили снег горячим чаем из чьего-то термоса. Врач-дозатор потер руками:
– Пролетариэр фу нале лендер, фарайникт зих![17]
– Нале, нале, – оживился народ, протягивая стаканы и кружки.
– Ближе к столу, гости дорогие, не стесняйтесь, – балагурил Яков Натанович, – вот у нас тазик винегрету, вот селедка под шубкой, яблоки ошпаренные, мандарины ошкуренные… – Склонился над инструктором: – Константин Святославович, вам «Слынчев бряг» или армянского коньячку? Не?..
По-солдатски тяпнув положенную норму, большинство настропалилось на прицеп. Доктор не отказывал и, весело подергивая брежневскими бровями, всякий раз спрашивал:
– Вам кагора (мадеры, виски, абсента)?
Держа на мушке любителей кутежа, Сервантес призвал артистов к сознательности и несению искусства в массы трезвыми голосами. Вечером по плану должны были выступать в следующей деревне.
Инструктора раздражала снисходительная насмешливость Якова Натановича. Раздражали все, кто объединился вокруг канистры, чокался кружками, ржал над анекдотами иллюзиониста, того еще хохмача. Чему радуются? Разгулу пурги, срыву программы?..
Сервантес удивился, приметив за мельтешащими спинами спящего человека. Буря мглою небо… и так далее, а ведущая Иза спала, по-детски подперев подбородок ладонью. Ее не стали будить, не охотница до «жидкого хлеба».
Впервые увидев Изу летом среди агитбригадчиков, Сервантес, помнится, испытал эстетическое удовольствие. Красивую брюнетку с необычно синими глазами звали Изольда Готлиб. «Либэ» – любовь, сказал доктор. Эта еврейская девушка была со странностями, любила в одиночестве бродить по лесу. Яков Натанович усиленно «сватал» ее Сервантесу, но простая симпатия не могла перерасти ни во что другое.
Сервантес давно разделил женщин по категориям, как яблоки на злосчастном древе, опрокинувшем Адамову жизнь с неба на землю. На самых низких ветвях «повисли» такие, на которых и глядеть было тошно. Повыше ветвь за ветвью занимали стервы, себялюбки, авантюристки, женщины из тех, кого называют «вамп», – прирожденные любовницы, подобные бывшей жене Сервантеса, способные выпить мужскую душу до дна. И не одну. Следующие – труженицы до мозга костей, остервенелые общественницы, неистовые коммунистки. Затем домоседки с вышивками-кастрюльками, тревожные плакальщицы, жертвенные декабристки… А над всеми, включая мужчин, – мадонны. Человечность и тихая красота. На этих Сервантес смотрел с благоговением. Любовался, как «Сикстинской» Рафаэля. Не про него были небом целованные. В чертов день согласился потащиться в чертову больницу с женой, где узнал, что мадонной в буквальном, не изобразительном смысле он не сделает никого и никогда.
Жена сказала: «Прости, милый, больше не люблю». Он считал себя виноватым, хотя виноватым не был, а она явно чувствовала облегчение, и спрашивать о чем-либо не имело смысла. Она удалилась налегке, не отягченная камнями его обиды. Он был уверен: наглухо запечатанный кувшин с камнями через месяц-два канет на дно, в ил непроницаемого забвения. Бодрился – я, да не сумею выкинуть ее из головы?! Да вы меня плохо знаете! Да пошла она…
Жена не пошла. Она улетела на самолете с его другом. Выяснилось, что Сервантес делил ее с ним два года. И не только с ним.
После их отъезда он открыл в себе необитаемый остров. Обезлюдел Костя Буфетов, счастливчик, собиратель пенок и сливок, по темечко набитый всякого рода инструкциями на случай того и сего. Но ни в одном руководстве не говорилось, что делать человеку, если жена сказала ему правду категорическим тоном, исключающим вопросы, а друг оказался «вдруг», как из песни Высоцкого в фильме «Вертикаль».
Исполнительный механизм привычки заставлял Костю двигаться. Таймер в груди по-прежнему тикал исправно. Здоровый, живой и – не жилой человек машинально ел, спал, чему-то радовался, на что-то сердился. Послушно выполнял задания партии. Хотя партия тоже не давала ответа на вопрос, поставленный некогда философом Чернышевским. Банальный вопрос к любому случаю жизни, не то что «Быть или не быть?». А ответов не существует ни к тому ни к другому. Костя разочаровался в своей деятельности, мелочной и даже в чем-то смехотворной. Возненавидел партийное самодовольство, отпечатанное на лицах сподвижников. Уход жены навел на Костю порчу, причины которой он сам до конца не понимал. Несколько лет ощущал в себе мерзость и запустение, но вот интерес к жизни начал возвращаться… и вернулся бы, не встань на пути Сервантеса другой – человек, в котором он видел лучшего друга и жалел потерять, но собирался с ним расстаться. Таков был уговор.
В машинные недра прокрался туман. Сервантес закоченел. Мучительно захотелось чем-нибудь заполнить сердечную смуту. Пусть на время, пусть искусственной, химической близостью к веселому настроению. Пурга, в конце концов. Не вымирать же одному в ледяной ипохондрии, как последний мамонт.
– Сколько примерно градусов в вашем ведре, Яков Натанович?
– Где-то сорок.
– Мне, пожалуйста, полстакана.
Доктор налил в стакан, плеснул еще кому-то, не обнес щедрой рукой подсунутую во второй раз кружку Риммы Осиповны. Сервантес замешкался и передумал осекать. Женщина устала, замерзла… заболеет, не дай бог.
Он быстро почувствовал себя принятым в человеческое тепло. Отупел, отяжелел. Вместо ожидаемого веселья пришла грусть. Как там пела Удверина? «Недаром так сердце ноет, так и чует гру-у-усть…» Разговоры затухали, вспыхивали и сонно гасли посреди ураганного воя. Размякшая Римма Осиповна рассказывала о проделках сыновей. Сервантес притулился сбоку, со сладкой печалью чувствуя, как его гулкие пустоты заполняют нежность и воркующий смех.
– Ой, снег пошел, – прошелестел кто-то сухим надломанным голосом.
– Клин клином вышибла, – удивился доктор. Сервантес не сразу сообразил, что Яков Натанович говорит о поддатой Беляницкой. Это ей принадлежал ломкий голос.
Резко налетевшая пурга так же резко и унеслась. Редкие хлопья не спеша пушили ветки встряхнутых сосен. Внезапно на глазах занялся прозрачно-розовый свет, и ослепший снег полетел сквозь солнце мелкой манной. Люди жизнерадостно загомонили, прилипли к окнам: на дороге показались облепленные снежными лепешками шерстистые носороги. То есть длинношерстные якутские лошади. Увидев темный гурт машин, жеребец властно повел горбатым носом, захоркал и погнал кобыл с сеголетками протаптывать занесенные лабиринты в сугробах.
В посвежевшей голове Сервантеса включился моторчик ответственности. Деревня была где-то рядом, бригадир водителей вспомнил, что в ней есть моторно-тракторная станция. Сервантес отправил «уазик» за трактором. Доктор спрятал в рюкзак канистру. Женщины красили губы. Обретшая голос Беляницкая расцвела помадой и залопотала без остановки.
– Прорвало мехи, – засмеялась Полина.
Совет доктора говорить поменьше пропал втуне. Беляницкую забавляло ощущение, что она превратилась в песочные часы, и по стенкам ее стеклянной шеи с щекочущим шорохом пересыпается тонкомолотое время.
Преображенная речь потребовала иной тактики обольщения. Любопытно было проверить, как относится инструктор к томно лепечущим созданиям.
– Любите ли вы стихи, Константин Святославович?
Сервантес рассеянно кивнул. Раздражение и грусть он переборол, теперь его не сердила шуршащая болтовня. Но она сердила доктора. Яков Натанович боялся осложнений.
