Слуга царю... Ерпылев Андрей
Светило, катясь в своей извечной колеснице над поверхностью небольшой голубой планеты где-то на периферии Галактики (ее обитателям всегда казалось, что это именно так, а вовсе не наоборот, поэтому не будем отступать от избитого штампа), как раз пересекало самый крупный материк, занимающий большую часть ее северного полушария.
Отражаясь в морях, озерах и реках, освещая обширные равнины и густые леса, переваливая через горные хребты и заглядывая в долины, оно неутомимо продолжало свой бег, даря радость миллионам населявших эту землю людей, встающих вместе с ним и ложащихся спать после его захода…
Если бы границы между странами существовали не в виде условных линий, отмеченных кое-где полосатыми столбами и вспаханными с разной степенью тщательности контрольно-следовыми полосами, а были прочерчены разноцветными линиями, как на географических картах, мы бы поняли, что сейчас оно находится в зените над самым величайшим государством этого мира (и по размеру и по значимости) – Российской империей, вернее, прямо над серединой ее обширной азиатской части.
Да, к слову сказать, в этом мире солнце никогда над Империей и не заходило…
1
Вертолет качнуло, Александр очнулся от дремы (по неистребимой десантной привычке он умудрялся спать всегда, когда предоставлялся случай, даже несмотря на рев двигателя), поглядел на наручные часы, потянулся так, что хрустнули суставы, повертел шеей, морщась от боли в затекших мышцах, и прижался лбом к прохладному стеклу иллюминатора.
Картина за бортом, несмотря на пролетевшие два часа, почти не изменилась: все та же неопрятная рыжая щетинистая шкура, которую и здесь некоторые неисправимые романтики называют «зеленым морем». Как там в песенке? Забывшись, Бежецкий промурлыкал под нос:
– Под крылом самолета о чем-то поет зеленое море тайги…
– Что вы сказали? – стараясь пересилить шум двигателя, проорал ему на ухо профессор Кристенгартен, сидевший рядом.
– Ничего! – тоже наклонившись к нему, прокричал в ответ Александр. – Восторгаюсь красотами природы!
– О да, да! Таежная красота – это ошень, ошень прекрасно! Вундербар! – пробубнил землисто-бледный немец, всю дорогу тщетно боровшийся с морской, вернее воздушной, болезнью и регулярно, сверяясь с огромным карманным брегетом, явно антикварным, глотавший какие-то таблетки из пестрого аптечного пузырька, жадно запивая их патентованной минеральной водой без газа «Россо-Спа». – Я давно живу в России, но сюда, добирал… выбирал…
– Выбрался? – подсказал Александр профессору.
Несмотря на немецкую педантичность, профессор Кирстенгартен оказался довольно неплохим мужиком, хотя и мог, конечно, служить настоящей иллюстрацией классического жюльверновского ученого, какого-нибудь профессора Бербанка или нелепого Жака Паганеля.
– О да, да! Конешно выбрался! – обрадовался Леонард Фридрихович (бог знает, как его там звали в Германии: Леонард-Фридрих или как-то еще), постоянно и неустанно (не без успеха, нужно сказать) шлифовавший свое русское произношение. – Сюда я еще выбрался в первый раз…
Вертолет снова чувствительно качнуло, и профессор, окончательно позеленев и запнувшись на полуслове, принялся суетливо шарить по карманам, хотя спасительная склянка мирно стояла на откидном столике прямо под его носом, увенчанным монументальными очками в толстенной оправе. Александр перегнулся через острые колени Кирстенгартена, обтянутые клетчатым сукном брюк, модных лет эдак пятнадцать-двадцать назад, дотянулся до флакона, передал лекарство страждущему и снова отвернулся к иллюминатору.
Мало-помалу гипнотическое зрелище медленно проплывающего далеко внизу за толстым стеклом однообразного пейзажа снова навеяло с детства знакомые строчки:
– Летчик над тайгою верный путь найдет, прямо на поляну посадит самолет…
– Что вы сказали? – снова полюбопытствовал Леонард Фридрихович, уже слегка порозовевший после изрядной дозы своего снадобья.
– Да так, господин профессор, фольклор…
– О, русский фольклор – это ошень, ошень интересно!
Бежецкий вздохнул и довольно невежливо прикрыл глаза, чтобы не в меру общительный немец наконец отвязался. С закрытыми глазами, кстати, и думалось лучше…
Вот и минуло уже более полугода с того памятного дня, как они с близнецом, с Бежецким-вторым (или первым), стояли друг против друга на песчаном берегу близ Стрельни, захлестываемом волнами близкого шторма. Руки сжимали рукоятки пистолетов, и казалось, что вот-вот прозвучит роковой выстрел… Выстрел, а не выстрелы, потому что Александр твердо тогда решил, что сам стрелять не будет или, в крайнем случае, если подопрет «дуэльный кодекс», так и не удостоившийся пристального прочтения «от доски до доски», разрядит свой «токарев» в воздух. Не пришлось, слава Всевышнему…
Не пришлось, потому что их так и не состоявшуюся никогда дуэль прервали. А потом все (как в другой, правда, песне) закрутилось, понеслось… Очень скоро все эти бредни насчет дуэли, выяснения отношений стали казаться нелепым фарсом, буффонадой, баловством двух пресыщенных жизнью великовозрастных мальчишек…
Александра тогда просто-напросто призвали.
Призвали, конечно, не как сопливого пацана, которого приходится отрывать «с мясом» от юбки любящей мамочки, чтобы заставить послужить Родине. Ничего подобного. Призвали сурово и властно, как человека военного, как патриота России, как единственного на тот момент (прочно «съехавший с глузда» Илья Евдокимович – не в счет) прибывшего «оттуда». Призвали перед лицом неизвестной и нежданной опасности, неявной пока и до конца не понятой, возникшей ниоткуда, но угрожавшей самим устоям государства Российского, если не всей Европе, а возможно, и миру подлунному.
Неведомой ранее обоими Бежецкими службой, к Корпусу имевшей довольно поверхностное отношение, как, впрочем и к легендарной и полумифической Службе внешней разведки и к другим подобным организациям, широко известным среди праздной публики по бульварным романам и ханжонковским приключенческим сериалам. Создавался некий отдел, закамуфлированный под сугубо научное учреждение. Да, собственно говоря, научным на девяносто пять процентов он и был… Всего на девяносто пять процентов.
Отдел (неизвестно какого целого, кстати) был призван выявить и всесторонне изучить реальность проникновения в привычный мир извне, а также по возможности отыскать и блокировать все или подавляющее большинство из путей «инвазии»,[1] то есть, попросту говоря, «ворота». Не будет этой возможности – ликвидировать их всеми имеющимися средствами. Вот для этой цели, довольно далекой от науки как теоретической, так и прикладной, существовали лишние пять приземленных процентов.
Опять же неизвестно кем Александр был назначен сотрудником данного отдела с определенными, жестко и внятно прописанными обязанностями и окладом. Денежное содержание хотя и оказалось не вполне сопоставимым с жалованьем дворцового, тем более монарха европейской державы, охранника коим Бежецкому удалось побыть всего каких-то пару недель, но все же в несколько десятков раз естественно, в пересчете на подзабытую уже «деревянную» валюту – превышало скудное (если не выразиться крепче, что, согласитесь, непристойно для данного повествования) довольствие майора воздушно-десантных войск Советской, а потом и Российской армии. Сюда следует добавить служебный транспорт (тоже отнюдь не «жигули»), приличную даже по здешним меркам ведомственную жилплощадь с прислугой, выполнявшей, кажется, кроме своих прямых (и непрямых, хм…) обязанностей функцию негласного надзора за экс-майором, экс-ротмистром, экс-монархом… Да и экс-Бежецким, как оказалось.
Вид на жительство Александру был выписан на имя некого дворянина Нижегородской губернии Александра Павловича Воинова и гарантировал относительную свободу передвижения в пределах Империи. Понятное дело, абсолютной никто и не обещал, принимая во внимание веские причины и разного рода обстоятельства. Ладно хоть имя-отчество сохранили и при этом не каким-нибудь Выгузовым, Череззаборногузадерещенко или Шниппельсоном обозвали, а дали благозвучную фамилию, созвучную «старой профессии».
К минусам, кроме упомянутой выше прислуги, которая, если отбросить вполне презентабельный внешний вид и манеры, весьма напоминала конвоиров, относилось и то, что «новорожденному» дворянину Воинову пришлось некоторое время пожить в некоем Центре, до дна испив чашу страданий подопытного кролика. Чаша сия, дорогие мои господа, была горька-а-а… Но… Оставалось, стиснув зубы, уповать на то, что «кроличьи» страдания на глазах целой армии разного рода научных работников, включая и мучившегося сейчас в соседнем кресле милейшего Леонарда Фридриховича – между прочим, антрополога и настоящего светила в своей области, – не были напрасными, если не для России, то для науки, так сказать, вообще…
Впрочем, никаких кардинальных расхождений между двумя Бежецкими, со своей, антропологической колоколенки профессору Кирстенгартену выявить не удалось, и, устав разгадывать широко известную и здесь головоломку под названием «найди десять (двенадцать, пятнадцать и так до бесконечности) различий», дотошный немец к обоим Александрам охладел. Да-да, второй (или опять же первый?) Бежецкий, ротмистр, князь (вы не ошиблись, с некоторых пор – уже не граф, а князь) и местный уроженец, также был вынужден время от времени отрываться от исполнения своих прямых обязанностей, которых было немало. Командира доблестных лейб-гвардии улан, супруга великой княгини-матери Елены Саксен-Хильдбургхаузенской, а главное, отца и сорегента при благополучно появившемся на свет в декабре прошлого года великом князе Георге-Фридрихе-Эрнсте II, а попросту, по-русски, Гошке, мучили ничуть не меньше его аналога.
К слову сказать, Александру, представленному троюродным кузеном (спасибо гримерам Службы, истинным кудесникам своего дела), довелось четыре с небольшим месяца назад присутствовать при крещении маленького монарха, пока еще сучившего ножками и пускавшего пузыри (да и не только пузыри!) в батистовых пеленках с собственноручно вышитыми счастливой мамашей сдвоенными гербами Бежецких и Саксен-Хильдбургхаузенов. Замечу, что герб Ландсбергов фон Клейхгофов теперь занимал на гербовом щите великого княжества, и так сильно смахивающем на лоскутное одеяло, центральное почетное место, оттеснив предыдущего фаворита – вздыбленного червленого льва на серебряном поле – куда-то на периферию. Чего стоила эта церемония…
Хорошо хоть великая княгиня-мать удовлетворилась невнятным объяснением мужа и ничем не выделила лжекузена из десятков приглашенных на церемонию, милостиво и индифферентно улыбнувшись, протягивая руку для поцелуя. Безмерно довольный появлением долгожданного внука, пусть и не вполне русского, но, несомненного, продолжателя рода, граф Бежецкий-старший, сиявший парадным мундиром и регалиями, попросту не обратил внимания на странного «родственника», маячившего в почтительном отдалении, но матушка… Недаром говорят, что материнское сердце не обманешь. Как ни прятался Александр в дальнем от Марии Николаевны углу, она, временами отвлекаясь от радостных, новых для себя обязанностей бабушки, все равно бросала пытливые взгляды в его сторону. Чтобы не допустить позорного провала, новоявленному Джеймсу Бонду пришлось ретироваться под первым же благовидным предлогом…
Служба же, поначалу казавшаяся чистой синекурой и чуть ли не завуалированной пенсией, мало-помалу становилась все интереснее…
– Просыпайтесь, Александр Павлович, просыпайтесь! – деликатно теребил за плечо не на шутку разоспавшегося Бежецкого профессор Кирстенгартен. – Просыпайтесь, мы при… э-э… Приехали? Нет, мы прилетели!..
Александр протер глаза и снова поднес к лицу руку с часами. Да, придавил он неслабо! Три часа как с куста!
– Спасибо, Леонард Фридрихович, – учтиво поблагодарил он, в очередной раз едва не сломав при этом язык, и прильнул к иллюминатору.
Пейзаж за окном не особенно изменился, но само поведение вертолета, описывающего теперь над тайгой огромные круги, говорило о том, что пилот сейчас, как в песне, подыскивает удобное для посадки место.
В салоне же царило горячечное оживление. Уныло дремавшие дотоле ученые заметно воспрянули духом: обменивались пространными мнениями, спорили, пытались бегать по тесному салону, раскачивая и без того неустойчивое воздушное суденышко, что в зародыше пресекалось двумя подчиненными Александра, широкими в плечах и к науке имевшими отношение слабое. Двое «научников», расчехлив какой-то сложный агрегат (вся техническая сторона экспедиции лежала вне компетенции Бежецкого), теперь вовсю крутили верньерами настройки и щелкали кнопками напоминавшей компьютерную клавиатуры, уставившись в монитор, бросавший цветные отсветы на их очкастые физиономии. Конечно, вполне могло статься, что два великовозрастных дитяти увлечены какой-нибудь игрой типа пресловутого «Doom'a», но логичнее было бы все же заподозрить высоконаучную деятельность: оклады вышеназванные господа получали отнюдь не аховые, не шедшие даже ни в какое сравнение с уже упомянутым начальственным.
В своей прежней жизни Александр мало интересовался жизнью и бытом всякого рода яйцеголовых, слегка даже презирая всю ученую братию за ее абсолютную неприспособленность к настоящим, мужским, занятиям. Хватило с лихвой знакомства со всякими, неведомо как попадавшими в воздушно-десантные войска маменькиными сынками, носящими, по словам главного матюгальника училища полковника Довганя, очки «с вот такими, п…, стеклами», и с не менее отрешенными от всего сущего офицерами-«годичниками», закончившими какой-нибудь вуз без военной кафедры. Из первых за два года нужно было сделать крепких мужиков, по возможности не допустив при этом причинения вреда самому «воину» (чаще всего – им самим), не говоря уж об окружающих, а со вторыми – запасаться терпением, считая втихаря дни, оставшиеся до дембеля, этих чудес природы. Неизвестно, что думали другие, но Бежецкому всегда было безумно жаль таких жертв всеобщей призывной системы, вынужденных вместо того, чтобы развивать и совершенствовать свое главное достоинство – мозги, сушить их, надрываясь на непосильной и ненавистной для них службе… Все эти наблюдения положительных факторов к уже сложившемуся мнению, увы, не добавляли. К тому же постоянное нытье о недостатке финансирования, мизерных зарплатах, утечке умов…
И вот на тебе – совершенно иной тип жреца науки: без каких-либо комплексов, зачастую спортивный, а наукой своей увлеченный без остатка, без всяких там земных забот! Конечно, если бы всех этих живчиков посадить на грошовое жалованье, отобрать суперпуперские игрушки, погонять на картошку, субботники и военные сборы… Энтузиазма и лоска, наверное, поубавилось бы. Хотя… Не всегда же и здесь, наверное, существовали тепличные условия для ученых.
Закрепленная возле уха Бежецкого электронная цацка, наверняка созданнаятоже кем-то из высоколобых, пискнула и сообщила голосом пилота:
– Площадка для приземления выбрана. Снижаемся…
Вертолет наконец клюнул носом, должно быть решившись, и заскользил вниз к разом выросшим кронам деревьев, вернее к небольшой проплешине сероватого снега между ними, еще и не думавшего таять.
– Прямо на поляну посадит самолет… – допел привязавшийся куплет Бежецкий, когда полозья вертолета коснулись земли и зубы ощутимо клацнули, несмотря на все предосторожности…
Путь к намеченной цели оказался отнюдь не загородным променадом в выходной день, каким он казался поначалу участникам экспедиции.
Уже через несколько часов лыжной прогулки «научники» заметно выдохлись, что Бежецкий легко определил наметанным за годы службы взглядом. Шуточки и подколки, коими ученые мужи бодренько обменивались в начале маршрута, едва нацепив «снегоступы» под ненавязчивым контролем инструкторов-конвоиров, усиленно прикидывавшихся носильщиками и охранниками, постепенно сошли на нет. Теперь даже по спинам интеллектуалов, запакованным в патентованные куртки на гагачьем пуху, над которыми уже вился парок, легко читалось, что неплохо было бы гадам-вертолетчикам подбросить экспедицию поближе к красному кружочку на карте, являвшемуся конечным пунктом затянувшегося марш-броска. И не иначе злобные вояки теперь потешаются над бедными очкариками, отсиживаясь в тепле и уюте…
Вопреки всем ожиданиям солнце как-то не по-сибирски быстро упало за кроны столетних кедров, и внизу начал стремительно сгущаться полумрак, быстро перетекающий в мрак абсолютный. К тому же к вечеру заметно подморозило, и торить лыжню в рыхлых не по-весеннему сугробах стало трудновато. Четверо идущих впереди профессионалов (двое подручных Александра, конвойный казак и проводник) не могли утрамбовать в достаточной степени снег, стремительно превращавшийся на морозе в подобие речного песка, и то, что творилось за их спинами, не поддается описанию… Чтобы не мыкаться в поисках ночлега в полной темноте, Бежецкий наскоро выбрал более-менее удобную прогалину между стволами вековых кедров и, плюнув на график, составленный, видно, местными «паркетными стратегами», памятными майору ВДВ по прежней жизни, отличающимися всегда и всюду непробиваемым оптимизмом (за чужой счет), скомандовал привал.
– Десять минут перекура, и в темпе готовимся к ночлегу, господа ученые! – пришлось предупредить тех, кто, утомившись до полного истощения своих кабинетных сил, готов был заночевать прямо в снегу, даже не снимая лыж.
Так как явного понимания среди до смерти уставшего научного контингента встречено не было, Александр махнул рукой на этих, за малым исключением, бородатых детишек, жаловавшихся друг другу вполголоса на тяготы пути, злодея начальника – явного солдафона, хоть и без погон – непредсказуемую российскую природу (а чего они, интересно, ожидали от Сибири в марте месяце?) и вообще на мерзость окружающей действительности. Вместе с проводником-тунгусом, «секретарями» и всеми тремя казаками, «злодей начальник» занялся обустройством лагеря. Чуть позже к ним присоединился воспрянувший на свежем воздухе духом Леонард Фридрихович, правда, больше мешавший, чем помогавший, но, тем не менее, пышущий заразительным тевтонским энтузиазмом, а немного погодя и заросший бородой по самые очки приват-доцент Казанского университета Смоляченко.
Специалист по каким-то там малопонятным Бежецкому «квантовым флюктуациям в пи-мезонном поле» (так или очень похоже именовался его научный конек), Леонид Тарасович был истинным разночинцем, сыном многодетного дьячка с Полтавщины, интеллигентом в первом поколении, слава богу, не изнеженным и беспомощным в житейском плане, как почти все остальные. Одним словом, рабочих рук (даже если не принимать во внимание потуги неутомимого Кирстенгартена) хватило, чтобы за полчаса с небольшим, остававшиеся до наступления полной темноты, натаскать гору валежника, запалить поистине пионерский костер и разбить две внушительные армейские палатки, в которых без каких-либо проблем разместилась бы и более многочисленная команда. Положа руку на сердце, следует заметить, что для всей мощной умственным потенциалом, но невеликой числом экспедиции хватило бы и одной, даже с запасом, что, кстати, первоначально и планировалось, но… Еще обсуждая с руководством нюансы предстоящего похода, Бежецкий выразил сомнение в том, что ученые мужи будут довольны соседством с сиволапой охраной, не говоря уже об отродясь не мытом проводнике, и, воспользовавшись длительным раздумьем высоких чинов, проворно выцарапал вторую…
Нелишним сейчас был бы секрет из пары вооруженных автоматическими карабинами Мосина казаков, но по здравом рассуждении Александр отмел эту, очевидно излишнюю, предосторожность, проистекавшую из несколько шизофренической предусмотрительности досыта «нюхнувшего горячего» вояки, отправив несостоявшихся часовых за дополнительным топливом.
«Что за паранойя, майор! – не упустил случая подколоть себя Бежецкий. – Не Афган, не Чечня, в конце концов!..»
Вместе с Леонардом Фридриховичем, воспользовавшимся случаем объяснить симпатичному ему военному суть своей последней работы, краем имевшей к нему, грешному, касательство, но «еще» (о пресловутая ученая наивность!) неопубликованной, они подтаскивали к лагерю солидную корягу, едва-едва выколупанную из огромного сугроба (Бежецкий всерьез опасался, как бы сия штуковина не оказалась крышей берлоги местного лесного хозяина, но, что делать, настырный немец хотел доставить к костру именно ее), когда от освещенных костром палаток потянуло соблазнительным ароматом съестного. Поперхнувшись на полуслове, проголодавшийся антрополог удвоил усилия, и чертова коряга вроде бы сразу полегчала на несколько килограммов.
Глазам топливозаготовителей, едва ли не бегом преодолевших последние метры колючих еловых заграждений, предстала весьма занятная картина: только что умиравшие от усталости «научники» уже сгруппировались у весело постреливающего искрами огня и потирали руки в предвкушении трапезы, подтверждая делом известную всем пословицу о сошке и ложке…
Когда же первый голод был утолен, сам собой, как это бывает сплошь и рядом в сообществах, состоящих из людей увлеченных, завязался разговор, незаметно перетекший в настоящий научный диспут. Уже через пять минут профессор Николаев-Новоархангельский, физик какого-то совершенно специфического направления, громил антинаучную позицию, занятую неким профессором М.
Агафангел Феодосиевич, во всеуслышание заявлявший, что практическая сторона поиска проходов в сопредельные пространства (соблюсти хотя бы формально тайну экспедиции в столь малодисциплинированной компании было невозможно, поэтому на нее почти сразу махнули рукой его интересует мало, держал речь, выпрямившись во весь свой недюжинный поморский рост и размахивая походной алюминиевой ложкой, с которой во все стороны летели горячие брызги похлебки. По его словам, он всеми силами стремится проверить некие понятные ему одному соображения и только по этой прозаической причине принял приглашение присоединиться с данному научному коллективу. Виновник профессорского гнева академик Мендельсон по какому-то напрочь отметаемому докладчиком недоразумению присутствовал тут же и невозмутимо хлебал точно такой же ложкой аппетитное варево, помалкивая до времени. Остальные, заинтересованно поблескивая глазами и очками (в подавляющем, увы, большинстве), поминутно отрывались от процесса поглощения «Супа горохового с копченостями, консервированного», сдобренного консервированной же говядиной «Товарищества Мясниковы и K°» и парой-другой вполне натуральных рябчиков, чтобы вставить либо глубокомысленное замечание, либо высказать категори-ческое несогласие с оратором.
Надо сказать, что рябчики к столу как-то совершенно незаметно для всех остальных были добыты во время дневного марша проводником, упорно сохранявшим инкогнито и прозванным всеми просто Тунгусом. Не отставал в споре от других, преимущественно физиков и математиков, и Леонард Фридрихович. Как мы уже упоминали, сфера его научных интересов – антропология – лежала несколько в стороне от животрепещущей темы, но пересилить себя он просто не мог. Вторил ему вообще непонятно зачем здесь оказавшийся лингвист по фамилии Наливай, абсолютно, по данным его личного дела, придирчиво изученного Александром перед экспедицией, непьющий.
– Я хотел бы отметить очевидную беспомощность гипотезы господина М. относительно возможности разрыва пространственно-временного континуума, в просторечии именуемого многими присутствующими здесь – совершенно дилетантски, между прочим, – проходом, только в области локального пересечения…
– Не могу с вами согласиться, Агафангел Феодосиевич, – облизав ложку встрял Карл Готлибович Логерфельд, не только выдающийся ученый, как и большинство здесь присутствующих, но и член многих уважаемых академий, включая Российскую академию наук. – Гипотеза Михаила Абрамовича, которого вы, что замечу, совершенно недопустимо с точки зрения элементарной вежливости, упорно называете «господином М.», не только не является беспомощной, но, наоборот, весьма и весьма изящной, объясняющей многие нюансы теории сопряженных пространств Феоктистова-Левинзона, известной подавляющей части собравшихся здесь…
Последовал широкий жест почему-то в сторону завороженно слушавших докладчика казаков и проводника, даже забывавших время от времени прихлебывать остывающий в их ложках суп.
По-прежнему сохраняющий молчание академик Мендельсон привстал с места и, перегнувшись своим долговязым телом сразу через несколько голов, ответил на поддержку коллеги крепким рукопожатием.
– И тем не менее, – продолжал витийствовать физик-помор, намеренно не замечая явной иронии академика Мендельсона, выбранного им мишенью для своих эскапад. – Согласно расчетам присутствующего здесь восходящего светила квантовой физики господина Смоляченко, – кивок в сторону засмущавшегося бородатого «светила», как раз в этот момент пытавшегося в третий раз зачерпнуть из котелка «со дна пожиже», – равно как и данным, полученным экспериментальным путем, хм, вашим покорным слугой…
– Именно, – тихонечко подал голос Михаил Абрамович.
Замечание, казалось отпущенное без конкретного адреса, в пространство, вызвало бурный протест со стороны выступающего (другого определения Александр просто не подобрал).
– К чему этот сарказм, господин Мендельсон? – Возмущенный Агафангел Феодосиевич впервые обратился к академику не в третьем лице, а, так сказать, напрямую. – Всем известен ваш, с позволения сказать, метод построения научной гипотезы! Я…
Бежецкий, борясь с коварным Морфеем, отчаявшимся, похоже, вникнуть в суть беседы и начавшим властно склеивать его веки сразу после начала заседания «научного совета», честно пытался уловить нить диспута, все время ускользавшую от него, и с удивлением глядел на казаков, которые, казалось, с пониманием слушали «умные речи», не забывая, впрочем, наворачивать уже далеко не первую порцию (время от времени они отлучались куда-то на минутку, непременно парой, и возвращались, вытирая усы, причем понимания и сопереживания «коллегам» в их глазах добавлялось с каждой ходкой). Даже Тунгус, без сомнения принимающий перепалку «русских шаманов» за какую-то диковинную разновидность камлания,[2] старался не пропустить ни слова, что ясно читалось по его лицу, словно вырезанному из растрескавшегося древесного среза, прихотливой игрой света превращенному в затейливую первобытную маску. Замутненному дремотой мозгу Александра мерещилось, что вот-вот дитя таежной глуши встанет, одернет расшитую бисером малицу из оленьей шкуры, доставшуюся, судя по неистребимому «аромату», еще от деда, если не от прадеда, деликатно откашляется и провозгласит что-нибудь вроде: «Уважаемые господа, здесь собравшиеся…» А господа, здесь собравшиеся, внимательно выслушают нового оратора, ничем не выражая своего удивления тем, что он вовсе не в академической мантии, а… А почему не в мантии? Вот же она, черная и блестящая, наверное шелковая, а на голове вместо привычного невообразимой формы малахая – квадратная ермолка…
Клюнув носом и поймав себя на том, что незаметно отключился, Бежецкий вскинулся и, придав лицу, как он надеялся, нейтрально-вдумчивое выражение, снова попытался вслушаться в научную абракадабру. За столом… тьфу, за костром, за время его невольного отсутствия страсти заметно накалились.
Над костром возвышался уже не один Николаев-Архангельский, а по разные стороны пляшущих языков пламени целых четверо содокладчиков, обвиняюще тычущих друг в друга указующими перстами и сыплющих настолько специфическими терминами, что Александр и прочие неосведомленные слушатели, включая Тунгуса, только хлопали глазами, улавливая лишь отдельные смутно понятные слова: «пространство… разрыв… квант…», естественно, междометия и убийственно вежливые обращения, которыми спорщики гвоздили своих оппонентов. Отбросил свою первоначальную сдержанность и академик Мендельсон, пышущий праведным гневом и, если бы не мешающее этому пламя костра, давно вцепившийся бы в окладистую бороду поморского Эйнштейна. К моменту пробуждения Александра он, видимо, практически разгромил неопровержимыми аргументами своего противника и теперь, набрав воздуха в цыплячью грудь, прикрытую немудрящим свитерком домашней вязки под распахнутой «аляской» (непременно потребовать, чтобы застегнулся, младенец великовозрастный – градусов десять-двенадцать ниже нуля на дворе!), готовился добить его, несколько сникшего, окончательным, хорошо продуманным и выверенным ораторским периодом.
– И наконец, милостивый государь, хочу вам заметить, что…
Что хотел заметить «милостивому государю» оратор, так и осталось неизвестным, потому что где-то, совсем неподалеку, перекрывая и треск костра, многословную перепалку заведшихся не на шутку ученых, раздался низкий, не похожий ни на что протяжный рев, перешедший сначала в горловое сиплое рычание, а затем в визг и замерший на немыслимо высокой тоскливой ноте.
По вмиг побледневшим даже в золотистых отсветах костра физиономиям сразу осевших спорщиков и насторожившейся Тунгуса Александр понял, что голос неизвестного таежного обитателя ему отнюдь не почудился спросонья…
Невыспавшиеся и, как выразился один из казаков, «квелые» после кошмарного ночлега ученые немного оживились только с первыми лучами неяркого солнышка. Ни о каких диспутах или перепалках уже не могло быть и речи: сил у большинства измотанных бессонной ночью интеллектуалов хватало только на вялое переругивание между собой. Терпеливо понукаемые к выступлению в путь конвоирами в лице Александра и его подчиненных, выглядевших немногим лучше «научников», они бессмысленно бродили по лагерю, капризничали, пытаясь выбрать среди множества одинаковых именно свои лыжи (вчера, обрадованные привалом, все побросали их как попало), поминутно усаживались то покурить, то унять шалившее сердце и, морщась, слизнуть какую-нибудь пилюлю, то переобуть ботинки, непонятным образом перепутанные местами… Дело пошло на лад, когда, переборов в себе усталую апатию, к «административной группе» присоединились профессора Кирстенгартен и Николаев-Новоархангельский и, совершенно неожиданно для Бежецкого, академик Мендельсон.
Как выяснилось вскоре, Агафангел Феодосиевич и Михаил Абрамович в миру были закадычными приятелями, если не сказать друзьями, и конфронтация их имела сугубо научные корни, а вовсе не национальные, как, не разобравшись, можно было посчитать по горячности вчерашнего спора, которому только вмешательство таинственного «ревуна» помешало совершенно закономерно перетечь в не красящую никого потасовку.
Сегодня экспедиция продвигалась к цели еще медленнее, чем накануне, хотя, казалось бы, даже самому непривычному к ходьбе на лыжах человеку дня в пути вполне достаточно, чтобы втянуться и обрести в процессе необходимые навыки. Да и ветер постепенно усиливался, снег повалил совсем некстати, грозя превратить маршрут во что-то совершенно инфернальное… Александр уже сам жалел о том, что вертолетчики не смогли (или не захотели) доставить группу ближе к цели – только инфаркта какого-нибудь ему тут не хватало или инсульта… Контингент-то еще тот…
Что же это (или кто) подавало голос ночью? Ни медведь, ни лось так вопить, конечно, не могли, не говоря уже о более мелких представителях таежной фауны – лисах, там, зайцах… бурундуках, к примеру… Может быть, рысь? Бежецкий вспомнил виденный в детстве фильм «Тропой бескорыстной любви» и засомневался: мелковата зверюга размерами-то, как ни крути… Тигр? Да ну: этот таежный хозяин водится далеко отсюда – в уссурийской тайге… Что-то не припоминалось больше Бежецкому обладателей подобных голосов в родной природе, хотя прилежно перебрано было все, вплоть до полевых мышей и землероек.
А может быть, как раз и не из родной? Когда же закончится этот проклятый путь?..
Мысли экс-ротмистра были прерваны совершенно неожиданным образом: в шаге от него, заставив схватиться за табельный вальтер, из снежной круговерти неслышно материализовалось что-то живое и лохматое.
– Снег идет, капитана!
Лесным чудищем, едва не получившим сгоряча пару-другую девятимиллиметровых пуль в мохнатое брюхо, оказался Тунгус, как обычно шнырявший вокруг цепочки усталых лыжников, словно опытная овчарка вокруг бредущего на водопой стада. Казалось, ни бессонная ночь, ни утомительный дневной переход этому дикому созданию совершенно нипочем.
«Ну вот, этот дикарь, похоже, ничуть не расстроен! – недовольно подумал Александр, тут же поймав себя на том, что подобных интонаций в отношении людей, именуемых в Империи инородцами (в большинстве своем честных и простодушных, ловких охотников и умелых следопытов), он нахватался уже здесь. Ранее, служа в Советской, а потом и в Российской армии, майор, получавший пополнение порой из самых глухих уголков страны, никогда не считал дикарями ни таджикских горцев, в жизни не видевших вилки, ни молдаван, на родине вино поглощающих в огромных количествах с самого рождения (да и до оного, если честно, еще в утробе матери) и чистосердечно верящих в чертей, домовых и прочую нечисть, ни подобных Тунгусу таежных аборигенов. Все они были такими же, как и он, советскими людьми, пусть менее умелыми и более неуклюжими, чем русские, белорусы и украинцы, но так же, как и все, учившимися в школе, смотревшими те же фильмы, читавшими те же книги… Все они рано или поздно становились солдатами не хуже других. – Наверняка не понимает, почему „белые люди“ так медленно плетутся по такому удобному пути!»
– Ты только это и хотел мне сообщить? – буркнул он, злой на самого себя за некстати проявившийся «синдром Большого Брата», незаметно, насколько мог, убирая руку с рукояти пистолета. – Спасибо, без тебя отлично вижу…
Увы, он ошибся.
– Пришли однако! – перебил на полуслове начальника Тунгус, ухмыляясь во весь свой широкий рот под редкими усишками, округлым жестом указывая на размывающийся в метельном мареве необычной формы кедр…
2
«Летят на самолете швейцарец, француз, красавица-австриячка и поручик Ржевский. Самолет вдруг начинает падать. И тут выясняется, что парашют-то один на всех. Ржевский преспокойнейшим образом начинает надевать парашют на себя, а швейцарец и француз – хором:
– Поручик, среди нас женщина!
Ржевский, раздумчиво глядя на часы, отвечает:
– Вы думаете мы успеем, господа?..»
Концовку анекдота, как всегда, встретило гробовое молчание. Конечно, шутка, даже рассказанная миллион раз, не становится от этого смешнее… Тем более что смеяться-то, кроме рассказчика, некому…
Вздохнув, рассказчик приподнялся на убогой постели, на которой до этого лежал, закинув руки за голову и уставившись в светящийся потолок, и сел, свесив на пол босые ступни.
Когда-то он звался Владимиром Довлатовичем Бекбулатовым, имел титул князя Российской империи и чин штаб-ротмистра Жандармского корпуса… Однако кем он является сейчас, узник вечно освещенной тюрьмы ответить затруднился бы. Все чувства от многомесячного сидения в замкнутом пространстве притупились, память зияла темными провалами… Порой Бекбулатов ловил себя на том, что сотни раз подряд повторяет вслух какую-нибудь фразу, или просыпался от прилипчивой песенки, которую, как всякий раз оказывалось, напевал сам.
Чтобы не спятить окончательно или хотя бы оттянуть этот печальный момент как можно дальше, Владимир, стараясь держать себя в форме, неукоснительно следовал разработанной им самим системе, заполняя свой «день» (никакой смены времени суток под постоянно светлой крышей, естественно, не наблюдалось) различными занятиями, упражняющими как память и речь, так и само бренное тело, поддерживающими в работоспособном состоянии ту ловкую и тренированную боевую машину, состоящую из костей, мышц и сухожилий, которой он некогда так гордился.
Закончив порядком опостылевшую «культурную программу», Бекбулатов отжался несколько десятков раз (на кулаках, конечно, иного способа гусары не признают-с!), еще большее число раз присел, проделал обязательные гимнастические упражнения и перешел к отработке боевого комплекса. Чтобы не расслабляться, он представлял, что все удары руками, ногами, головой и даже грудью и плечами он наносит своим невидимым тюремщикам, постепенно зверея так, что, если бы стены и пол не были мягкими, как ворсистый поролон, покалечился бы непременно. Естественно, что ни стены, ни слабо выделявшаяся на их фоне дверь ударам не поддавались, по отдаче напоминая более монолит, чем какие-то рукотворные перегородки.
Завершив разминку, как он ее называл, Владимир, по обыкновению, почувствовал себя выжатым словно лимон. Скудная, безвкусная пища, подаваемая к тому же крайне нерегулярно и только в тот момент, когда он спал, практически не насыщала, поэтому организм, насилуемый без меры, черпал резервы исключительно из внутренних источников, увы, не безграничных, пожирая самое себя. Лишенный возможности видеть себя в зеркало и ограничиваясь одним только ощупыванием руками, Бекбулатов полагал, что вполне может теперь сойти за индийского отшельника, по повествованиям Блаватской, Рериха и прочих блаженных путешественников «за три моря», явных и самозваных, известного как «йог». Такое же высушенное, почти обнаженное тело, правда, сплошь покрытое переплетениями мускулов, волосы длиннющие, как у пресловутых заокеанских «йиппи», проникающих неведомыми путями сквозь все санитарные кордоны в Европу, и окладистая борода, наверняка более подходящая какой-нибудь особе духовного звания… Одно было неведомо штаб-ротмистру: и волосы, и борода за время пребывания здесь, в ненавистной светлице (называть сие помещение темницей язык не поворачивался), изрядно поседели…
Владимир устало опустился на койку, напоминавшую больше прямоугольное возвышение из той же ворсистой «губки», что и все остальное. Сегодня утомление почему-то было особенно заметным. Вместо приходившей обычно в конце тренировки волны бодрости, Бекбулатов чувствовал полное опустошение – физическое и, что совсем странно, духовное. Привычного просветления и умиротворения не было – лишь тяжело распространявшийся мутный поток усталости, будто после разгрузки вагона муки или, скажем, цемента (а что, в достославные времена кадетские случалось и не такое!). Более того, усталость не проходила, а только усиливалась, дополненная неожиданно возникшей головной болью, настоящей дамской мигренью.
Казалось, что потолок, такой недосягаемый (были, были, имели место попытки погасить это вечное светило!), опустился и теперь давит на темя, вжимая голову в плечи, не давая распрямить ноющий позвоночник.
Внезапно Владимира вывернуло наизнанку, и он, не делая никаких попыток добежать до параши, лишь тупо смотрел на вонючую мутно-зеленую лужу, которая лениво расплывалась перед ним, медленно впитываясь в «ковер», не в силах отвести взгляд под ставшими неподъемными полуопущенными веками. Мысли тоже были вялы и малоподвижны: «Неужели все… наверное… да… финиш…»
Бекбулатову на миг показалось, что он умирает, и близкий конец, ранее истово призываемый и вожделенный, как близость любимой женщины, теперь вдруг показался таким нелепым, так захотелось жить, еще хоть раз увидеть солнце вместо мертвенно-белесого сияния над головой, вдохнуть свежего, напоенного ароматами воздуха вместо пропитанной зловонием атмосферы камеры… Но давящая усталость была сильнее, и Владимир наконец опустил веки, поддавшись непреодолимой силе…
Сколько он просидел так, согнувшись и закрыв глаза, Бекбулатов не знал, да и не хотел знать. Дурнота подкатывалась волнами, как кошка с полузадушенной мышью играя с человеком, то сжимая мягкой лапой, то отпуская на самой границе блаженного беспамятства, но не до конца, а лишь так, давая вздохнуть чуть свободнее… Владимира выворачивало еще не раз, но ничего, кроме какой-то мерзкой слизи, желудок, опустошенный до дна, исторгнуть уже не мог, заставляя только заходиться душащим судорожным кашлем.
Наконец понемногу отпустило. Взамен только что пережитого смертного ужаса раздавленного могучим каблуком насекомого (этакого таракана двух с половиной аршин ростом) пришла насущная, жизненная необходимость выйти отсюда, покинуть опротивевшее и оскверненное жилье, словно кокон или скорлупу яйца…
Не сознавая до конца, что делает, Владимир вскочил с койки и ринулся всем телом на дверь, ожидая встретить сокрушительный встречный удар монолитной массы.
Но створка неожиданно распахнулась настежь, и Бекбулатов чуть ли не кубарем вывалился в коридор, отказываясь верить своим ощущениям. Сердце неожиданно и болезненно сжалось, будто покидал пленник не мерзкую тюрьму, а родной дом. Если бы новорожденный младенец умел анализировать свои чувства и ощущения, то его первые в жизни впечатления были бы именно такими…
В коридоре было темно, но только для человека, глаза которого привыкли к вечному освещению. Уже через пару минут Владимир смог видеть вполне отчетливо, тем более что полумрак открывшегося ему коридора освещался из камеры, дверь в которую осталась приотворенной.
Первым, что бросилось в глаза узнику, только что обретшему относительную свободу, был один из ненавидимых всеми фибрами души тюремщиков, сладко спящий, доверчиво откинувшись на спинку уютного вращающегося кресла…
Не веря самому себе, Бекбулатов мчался длинными бесшумными прыжками по темной улице. Ни единого огонька не пробивалось сквозь плотно зашторенные окна. Босые ноги (а высокие добротные ботинки, отвратительно разящие чужим потом, он предусмотрительно сжимал под мышкой) уверенно несли его по мостовой, выложенной чуть выпуклой брусчаткой. Штаб-ротмистра и его бывшую тюрьму, по самым скромным подсчетам, разделяло уже не менее трех-четырех верст, и пора было искать какое-то убежище, где можно отсидеться и с рассветом попытаться хотя бы приблизительно оценить обстановку.
Поразительнее всего был тот факт, что покинуть узилище Владимиру удалось совершенно незаметно для тюремщиков, легко и просто: из флигеля, в подвале которого, как выяснилось, располагалась ставшая чуть ли не родным домом камера, а, возможно, если судить по обилию дверей в коридоре, и не одна, он выбрался, не встретив никого, в какой-то парк или сад. До ограды – бетонной стены высотой в полтора человеческих роста – было рукой подать. Остальное оказалось делом техники: каким-то чудом умудрившись не распороть ничего жизненно важного (две-три незначительных царапины, ссадины и порез – не в счет) об утыканный разнокалиберными острыми предметами – от банального бутылочного стекла до стальных лезвий – край стены, Владимир, стараясь не шуметь, перемахнул на другую сторону и рванул неизвестно куда со всей возможной в его состоянии скоростью.
Однако странное дело: силы, по мере удаления от ненавистной западни, прибывали, и не надеявшийся поначалу на удачу беглец теперь твердо рассчитывал хотя бы дотянуть до рассвета, благо небо, проглядывающее над непривычно высокими крышами расположенных по обеим сторонам улицы домов, уже начинало слегка зеленеть, надо думать, в восточном своем секторе. Тюрьма или что-то на нее очень похожее соответственно оставалась где-то на северо-западе, почти точно за спиной.
Дома неожиданно расступились, и Владимир вылетел на какую-то набережную, возвышавшуюся над маслянисто поблескивающей водой не очень широкой речки или канала на добрые семь-восемь метров, едва успев затормозить перед низким каменным парапетом, уцепившись за него обеими руками. Увы, обрадованные ботинки воспользовались случаем и, очертив пологую дугу, завершили свой полет гулким всплеском где-то внизу. К сожалению, учитывая немалый вес толстенной подошвы, к тому же подбитой массивными подковками, надеяться на то, что они останутся на плаву, даже не приходилось…
Набережная, в которую «влилась» улица, плавно изгибалась вслед за поворотом реки и уходила вправо и влево насколько хватало взгляда. Ловить там, образно выражаясь, беглецу было явно нечего: все тот же незнакомый и поэтому враждебный город. А внизу? Опасно перегнувшись через край парапета, Владимир обшарил взглядом облицованный камнем крутой откос набережной и от радости едва не полетел в воду вслед за ботинками: не далее чем в двадцати-двадцати пяти метрах слева от него в ровной каменной кладке зияло большое, не менее полутора метров в диаметре, круглое отверстие с рельефно выступающей окантовкой. Осторожная часть сознания брезгливо подсказывала беглецу, что это, скорее всего, слив городской канализации, но бесшабашная и самоуверенная заявляла, что стоит ли выбирать человеку, только что чудесно спасшемуся из не менее зловонной клоаки!
Откос был почти отвесным, и менее подготовленный, чем Владимир, человек просто не рискнул бы спускаться в этом месте, благоразумно попытавшись найти более удобное место, но штаб-ротмистр к таковым не относился… Спуск к гостеприимному убежищу занял какую-то минуту, может, чуть больше, и вскоре Владимир, отойдя для верности с десяток метров от устья просторной трубы, совсем даже не вонючей – лишь по самому дну едва слышно журчал ручеек, скорее всего, дождевой воды, а пахло больше сыростью и грибами, – устраивался поудобнее. Правда, шумом своих шагов, далеко разносившимся по гулкой полости, он вспугнул стайку каких-то небольших существ – возможно, крыс или мышей, а может быть, наоборот, кошек, охотящихся на грызунов, – но все равно убежище было поистине царским.
Найдя местечко посуше, Бекбулатов завернулся поплотнее в добротную куртку, достаточно длинную, чтобы не бояться простудить свою «мадам Сижу», уселся на холодный камень, прислонился к покатой стене и закрыл глаза. Необходимо было восстановить силы, все же порядком истощенные долгим бегом, если и не пищей, то сном.
Однако капризуля Морфей все не шел и не шел, а перед глазами Владимира словно на экране кинематографа снова и снова прокручивались подробности побега, вернее, самой опасной его части…
Первым горячим и всепоглощающим желанием Бекбулатова, увидевшего сладко спящего охранника, было желание сомкнуть обе ладони на доверчиво подставленной могучей шее и сжимать, сжимать их изо всех сил до костяного хруста в раздавленной гортани, выдавливая из ненавистного врага остатки жизни.
Владимир так и не смог сказать себе впоследствии с уверенностью, почему он тогда не сделал этого. То ли еще не до конца прошедшая дурнота давала о себе знать, мягкой лапой покачивая из стороны в сторону, то ли побоялся не удержать здоровенного парня и выдать себя другим, невидимым отсюда охранникам… Но, скорее всего, конечно, отрезвляюще подействовала именно эта по-детски открытая вырезом темной футболки шея, открытая для удара, и поэтому, по тем же детским рыцарским законам – табу… Если бы громила стоял против Владимира в честном бою, опасный и коварный, тогда… А так, спящего, беспомощного… Не по-гусарски это, господа! Не послужит сия легкая победа чести, как ни крути, не послужит…
Поэтому вместо смертельной атаки Владимир нанес охраннику один-единственный укол твердым, как гвоздь, указательным пальцем чуть выше адамова яблока, в точку, хорошо известную ему еще с корпусных занятий по боевым единоборствам. Теперь тому, живому и здоровому, не очухаться еще часа три-четыре, не менее, даже при звуке труб Страшного суда.
Быстро и умело раздев бесчувственного врага, Бекбулатов затащил его тушу, не менее чем шестипудовую, в опустевшую камеру и вежливо прикрыл за собой дверь. Теперь – ноги!..
Да, кстати, он ведь так и не рассмотрел трофеи, добытые в почти что честном поединке (ну сделаем все же скидку на обстоятельства, господа)!
Помимо одежды и утерянных, похоже, навсегда ботинок среди «взятой на шпагу» добычи оказалась кобура с весьма увесистым пистолетом неизвестной штаб-ротмистру системы (смахивающим, впрочем, немного на бельгийский «Баярд») с полным магазином и запасной обоймой на восемь девятимиллиметровых, вроде бы парабеллумовских патронов с круглыми головками пуль, черная полуметровая дубинка из какого-то упругого пластика, никелированные наручники, фонарик-карандаш и короткий хищный нож с толстым, острым как бритва лезвием в ножнах, предусмотрительно пристегнутых хозяином-засоней к левому запястью под рукавом. Приняв к сведению последнее обстоятельство, Владимир задним числом выписал себе индульгенцию: вряд ли окончился бы чем-либо приятным поединок по всем правилам, то есть с голыми руками против укомплектованного таким образом головореза.
Так, а что в карманах формы?
Карточка-удостоверение с одной только цветной фотографией, тремя несимметричными отверстиями и длинным выпуклым номером (просматривалось на свет что-то вроде микросхемы, видимо содержащей основную информацию), пухлый бумажник фальшивой крокодиловой кожи, горстка разнокалиберных монет, еще три патрона (один явно не подходил к пистолету ни калибром, ни длиной, напоминая, скорее, винтовочный) и сомнительной свежести носовой платок… Приятным сюрпризом оказалось наличие в карманах «потерпевшего» початой пачки сигарет незнакомой марки с фильтром, одноразовой пластиковой зажигалки и, главное, солидной плитки шоколада!
Благодаря в душе запасливого сладкоежку, надо думать, как раз сейчас приходящего в себя в довольно-таки неприятной обстановке, Бекбулатов, давясь сладкими слюнями, жевал восхитительное, полузабытое уже яство, одновременно предвкушая, как, покончив с лакомством, засмолит сигаретку, осторожно пуская дым в глубину туннеля. Дрема теперь уже безраздельно склеивала своим никем не запатентованным клеем наливающиеся свинцом веки…
Что за новую пытку изобрели господа тюремщики?
Тяжелый звон, казалось, окружал, заполняя собой тесную камеру до краев. Звук был настолько густым и плотным, что его при желании можно было бы нарезать толстыми ломтями, намазывать на хлеб и откусывать, захлебываясь слюной… Хотя… Как же это: звон и вдруг на хлеб?..
Бекбулатов окончательно проснулся и очумело завертел головой, не в силах поначалу определить, где находится. Вместо ставших привычными белых ворсистых стен его окружала почти непроницаемая темнота, лишь где-то в отдалении ярко сияла зеленовато-белым фосфорным цветом огромная полная луна.
Чтобы прийти в себя и вспомнить вчерашние перипетии, потребовалось некоторое время…
Луна оказалась выходом из канализационного туннеля, воды на дне которого, кстати, добавилось и, судя по усилившемуся амбре, не совсем дождевой, а даже совсем наоборот… Слава богу, довольно брезгливый от природы штаб-ротмистр изначально устроился, упершись босыми ногами в противоположную стенку трубы, так, чтобы не касаться струившегося по дну ручейка нечистот. Однако пора было если и не покидать гостеприимное убежище, то хотя бы провести рекогносцировку.
Осторожно подобравшись, чтобы не ступать по все ширившемуся мерзкому пенистому потоку, к краю трубы и медленно выглянув наружу, Владимир практически тотчас установил природу разбудившего его шума. Прямо перед разверстым зевом туннеля, на противоположной стороне не то облагороженной речки, не то канала высился какой-то собор, судя по очертаниям готический и на православные церкви никак не походивший. Об этом ясно говорил католический крест, венчающий остроконечный шпиль. Дома с черепичными крышами, экономно лепящиеся друг к другу по берегам «водной артерии», не по-русски аккуратные и чистенькие, тоже производили впечатление чего-то среднеевропейского…
«Ну вот, приплыли! Интересно, куда я угодил-то? Австрия? Германия? Швеция? – ошарашенно размышлял Бекбулатов, все еще опасавшийся обнаружить свое присутствие, тем более что по обеим сторонам реки степенно, по-европейски, прогуливалась масса народу. – Польша? Лифляндия? Вот последнее было бы неплохо. А вдруг Британия?..»
Насколько он помнил, пейзажи, виденные им непосредственно перед заточением в «мягкую тюрьму», смахивали на Урал или какие-нибудь Саяны, но никак не на Альпы. Получается, что его совершенно незаметно перевезли на пару-другую тысчонок верст? Бред какой-то!
Появляться на люди в незнакомой стране среди бела дня из канализации в неизвестно кому принадлежавшей полувоенной форме, тем более босиком, да еще с немытыми патлами и бородищей до пупа (ну до груди, до груди) было немыслимо. Оставалось, загнав брезгливость поглубже, наблюдать, стараясь не попаться никому на глаза и по возможности определиться хотя бы с местностью. К сожалению, оглушительный звон соборных колоколов не позволял уловить и слова из того, о чем говорили чинно фланирующие взад и вперед аборигены.
Колокольный звон прекратился только после полудня (судя по показаниям «трофейных» часов), но гуляющие и не думали расходиться, наоборот, на площади перед «костелом», как окрестил собор Бекбулатов, сочтя его похожим на виденные в Польше, появились пестрые зонтики уличных кафе, пивных, сосисочных и прочих забегаловок. Глядя на эти храмики чревоугодия, штаб-ротмистр, прислушиваясь к яростному бурчанию в животе, ничуть не обманутом полузабытой уже плиткой шоколада, вынужден был постоянно сглатывать голодную слюну. «А в тюрьме сейчас макароны дают…» – выплыла из неведомых глубин памяти не то цитата, не то услышанная где-то и когда-то шутка. Вообще, Владимир в последнее время часто терялся, иногда вспоминая что-то такое, что никогда не могло с ним происходить. И вообще…
К примеру, аббревиатура «СССР» когда-то, наверное в прошлой жизни, виденная им на металлическом шильдике потайной химической лаборатории в достославном Хоревске, была уже не просто четырьмя ничего не значащими буквами. Теперь Бекбулатов твердо знал, хотя и не понимал откуда, что «СССР» – это «Союз Советских (!) Социалистических (!) Республик», государство «рабочих и крестьян (!)» и «космическая (!)» держава. Более того, при первом же мимолетном воспоминании в голове зазвучала торжественная, несколько напоминающая похоронный марш музыка и слова: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь…» и еще несколько куплетов подобного рифмованного бреда. Иногда, правда, смысл почему-то неуловимо искажался и тогда уже казалось, что «Союз нерушимый голодных и вшивых…». Сразу всплывали образы какого-то пожилого, рябого и усатого кавказца в белом мундире, похожем на кавалергардский, и с огромными звездами на погонах, ассоциировавшегося со словом «Сталин (?)», мордастого, с азиатчинкой в лице солидного старца с широкими черными бровями и многочисленными наградами опять же в виде золотых звездочек с красными колодками на груди («Леня (?)»), интеллигентного лысоватого субъекта в золотых профессорских очках и с родимым пятном на обширной плеши – «Горбач», какого-то «картавого», причем этот был всегда изображен на разноцветных денежных купюрах в профиль… При воспоминании о последнем мысли вдруг перекидывались на водку по три шестьдесят две и четыре двенадцать (интересно, откуда взялись такие цифры, когда высочайше установленная цена на «беленькую» не может подниматься выше пятнадцати рублей за ведро, то есть рубля двадцати пяти копеек за литр?), какую-то «докторскую» колбасу, «копейку», ассоциировавшуюся отнюдь не с мелкой монетой, а с автомобилем, и «общагу»…
Словом, с некоторых пор сумбур на «чердаке» (кстати, еще одно чужое слово!) царил полный, причем Бекбулатову временами казалось, что причина того кроется не в одном только длительном одиночном заключении…
Штаб-ротмистр, наблюдая из своей норы за жизнью неизвестного города, мог бы размышлять на тему неожиданных странностей психики и дальше, но вдруг совершенно явственно услышал негромкий всплеск воды за спиной, какой бывает, когда по неосторожности наступают в лужу, а затем сиплый и дребезжащий старческий голос произнес:
– Пшепрашем, пан…[3]
3
«К убранству столицы по случаю приближающегося 200-летия со дня основания Санкт-Петербурга городские власти приступили 28 апреля 1903 года. Художественным декорированием города в целом занимался специальный „Комитет по украшению“. Непосредственной организацией праздничных торжеств занималась „Юбилейная комиссия“ под общим руководством барона Горенброкка, созданная при городской управе.
Великий, по общему мнению, праздник начался 16 мая 1903 года в 8 часов утра двадцатью одним пушечным выстрелом с Екатерининского равелина Петропавловской крепости. По всей акватории Невы в строгом порядке выстроились суда, яхты, военные корабли… От стен Петропавловской крепости до Троицкого моста водное пространство занимали суда Министерства путей cообщения, пограничной стражи, а ниже по течению расположились крейсера и эскадренные миноносцы… Когда отгремел последний выстрел со стен Петропавловской крепости, на спуск напротив дворцового проезда собрались для следования к домику Петра гласные Санкт-Петербургского городского управления и представители сословий, которые отбыли на теплоходе „Петербург“. За ним следовал пароход с духовенством и иконой Христа Спасителя, пароход и катера представителей высшего света столицы. При проходе судов мимо Петропавловской крепости на флагштоке Екатерининского равелина был поднят императорский штандарт и раздался салют в тридцать один залп, причем после второго выстрела салютовали стоящие на Неве военные корабли.
Делегация представителей городов, купеческих, мещанских и ремесленных сословий, цехов с их значками направилась в Петропавловский собор, где была отслужена лития. После оной городской голова и представители городской управы возложили на могилу Петра I юбилейную медаль, на лицевой стороне которой был изображен поясный портрет Петра I в латах и с лавровым венком на голове и сделана надпись „Императору и Самодержцу Петру I, основателю Санкт-Петербурга“, на обороте же вид Санкт-Петербурга с памятником Петру I, Исаакиевским и Петропавловским соборами, зданием Адмиралтейства и прочими памятными местами столицы. Над панорамой Петербурга парят два ангела, поддерживающие венок с заключенным в нем гербом города. Вверху расположены памятные даты „1703–1903“, а снизу композицию обрамляет надпись „В память 200-летия города Санкт-Петербурга, 16 мая 1903 года“. Во всех Петербургских храмах и приходах, по распоряжению Святейшего Синода, в этот день совершались торжественные молебны, а в Петропавловском соборе были отслужены торжественные панихиды по Петру I с возложением венков к его могиле, причем комендант Петропавловской крепости Л. Г. Ладыженский получил от министра императорского двора С. Р. Тотлебена разрешение на возложение венков и медалей от различных делегаций на могилы всех императоров в Петропавловском соборе без предварительных на то запросов. Комендант после окончания праздника представил императору список, в котором было указано, сколько приношений на какие могилы и от имени каких делегаций было произведено. Все дорогие подношения и венки были развешаны на стены Петропавловского собора, некоторые из них хранятся в ризнице.
17 мая Его Величество Император Александр III присутствовал на императорских верфях при торжественном спуске на воду и освящении нового линейного крейсера, милостивейше повелев наречь его в честь великого пращура своего и в свете юбилейных торжеств „Императором Петром Великим“.
Все эти праздничные дни не прекращался поток делегаций, высокопоставленных лиц, представителей частей армии и флота и просто обывателей в Петропавловский собор. Жители столицы и гости города считали своим долгом поклониться основателю Петербурга, изъявляя искреннюю признательность или исполняя свой служебный долг.
День 18 мая был объявлен днем народных гуляний. К услугам обывателей всех чинов и сословий до поздней ночи были открыты все городские парки и сады, празднично украшенные и иллюминированные, множество киосков и палаток с прохладительными напитками, пивом и всяческой снедью, по Неве, каналам и рекам курсировали расцвеченные пароходы и катера. С организованных то там, то здесь подмостков публику веселили комедианты, танцоры и певцы. Город не затихал до самого утра.
Отрадно заметить, что все петербуржцы без исключения ответили на высочайше дарованный им праздник истинно христианской благодарностью и добродетелью. Полицейские чины отмечают исключительную добропорядочность и вежливость обывателей в дни празднования 200-летия города».
«Петербургские ведомости», 19 мая 1903 года
«Однако, как все и всегда, праздники когда-то кончаются. Подошли к концу и юбилейные торжества. Улицы Петербурга принимают постепенно свой обычный вид. Сняты уже украшения с Сенатской площади, со здания думы и на площадях, разобраны декорации у Казанского собора, которые так критиковали все газеты, включая и нашу. Щиты, эмблемы, драпировки сваливаются в кучи и спешно увозятся куда-то рабочими. При дневном свете особенно безобразно выделяются деревянные декорации, построенные на Михайловской площади. В грязной воде временных фонтанов, жить которым осталось только до вечера, плавают окурки, трамвайные билеты и прочий мусор… Жизнь опять входит в свою будничную колею. Над головами думских гласных вновь повисли все не разрешенные доселе дела и заботы, главная из которых: как латать бреши, проделанные празднествами в городской казне…
Конечно, юбилей – это хорошо, но есть и будни, такие мелкие, такие незначительные, что о них и говорить совестишься ввиду совершающихся торжеств. Между тем юбилей прошел, а незначительные и мелкие будни остались…»
«Столичное зеркало», 20 мая 1953 года
– Позвольте поинтересоваться, господин полковник, причиной вашего отсутствия на грешной земле в данный момент времени! – звонко раздалось над ухом, и Бежецкий, вздрогнув, очнулся от грез.
Петрушка Трубецкой, подлец!..
Так и есть! Рядом, щегольски подбоченясь в седле, красовался поручик князь Трубецкой-второй собственной персоной, как всегда скаливший великолепные зубы. Еще бы не скалить зубы, когда на дворе погожий апрельский денек, причем солнышко жарит совсем по-майски, когда тебе двадцать три года, а проблем никаких, разве что всякого рода амурные делишки да небольшие карточные долги, которые все равно так или иначе платить не тебе, а родимому тятеньке Николаю Орестовичу, тоже в недалеком прошлом гвардейцу, хоть и служившему не в ее императорского величества лейб-гвардии Уланском полку, а в Кавалергардском и к тому же рангом повыше – ротмистром. А вот когда тебе уже тридцать семь, а на плечах кроме полковничьих эполет еще чертова прорва всяческих забот – от семейных до государственных, причем семейные и государственные сложно и прихотливо переплетаются, ненавязчиво перетекая друг в друга и плодя всевозможные промежуточные нюансы, то уже и солнышко как-то не так греет, и свежеиспеченный «под обстоятельство» княжеский титул «не в масть», и высочайшая благорасположенность…
– Потрудитесь хотя бы на плацу обращаться к старшему по чину согласно уложениям воинского устава, поручик!
Конечно, отбрил молокососа чересчур сухо и резко, но надо же в конце концов поставить на место этого титулованного недоросля. Развели, понимаешь, панибратство с командиром!..
«Не кипятись, полковник хренов! – тут же одернул Александра, досадливо поморщившегося, язвительный внутренний голос. – Забыл себя самого в подобном нежном возрасте? Да парнишка же перед тобой звездочкой новенькой красуется, недели ведь не носит, вот и егозит. Сам-то, помнишь?..»
Конечно же все Бежецкий помнил и все понимал, и нелегко ему давалась роль сурового отца-командира, да еще после стольких лет совсем другой службы… И к Петрушке-Петеньке он сразу привязался: очень уж напоминал непосредственный и веселый поручик Володьку, канувшего, кажется, навеки в мутную потустороннюю бездну… Но не показывать же этого мальчишке, да еще перед всем полком!
– Займите свое место в строю, поручик! – таким тоном и заморозить можно, но куда деваться…
Поручик Трубецкой по-мальчишески поджал губы, обиженно, но четко козырнул и, лихо развернув своего Беллерофонта[4] (как же, интересно знать, он его уменьшительно-ласкательно кличет, а? Белля? Фоня?..), делано невозмутимо неторопливой рысью направился к сине-красным шеренгам своего эскадрона, хотя по-мальчишески оттопыренные уши, топорщащиеся под крошечным синим четырехугольным кивером, лихо, по полковой моде, сдвинутым на затылок, предательски зарозовели.
«Небось сейчас обдумывает формулу вызова „этого старого сухаря“, то есть меня, грешного, на дуэль, – насмешливо подумал Бежецкий, глядя ему вслед. – Дудки, не доставлю я тебе такого удовольствия, Петруша. Да и папаша уши оборвет, если что. Не посмотрит на звездочки!»
Но шутки шутками… Александр повернулся в седле к полковнику князю Гверцианидзе, также осуждающе глядевшему вслед юному Трубецкому:
– Командуйте, Эдуард Ираклиевич.
Старый служака подобрал живот и приосанился.
– Первый эскадрон!..
Конечно, ничего похожего на реальную службу так и не получилось. Дежурства во дворце, вахт– и плац-парады во время празднеств, а главное – постоянная и утомительная до крайности муштра, выездка в манеже и прочая, и прочая, и прочая… Естественно, в боксах при казармах лейб-гвардии Уланского полка в Новом Петергофе стояли до поры и другие верные лошадки – гусеничные бронетранспортеры с вычурным значком полка на бортах, в цейхгаузе висели камуфляжные комбинезоны, каски, бронежилеты, стояли вдоль стен ухоженные автоматические карабины, но…
Следуя какому-то идиотскому изгибу штабной логики все три уланских полка да один из гусарских – Гродненский (бывший Володькин, кстати) из всей гвардейской кавалерии и пересадили на бронетехнику, когда еще в конце тридцатых годов прошлого века стало окончательно и бесповоротно ясно, что боевой век лошадки-труженицы закончился раз и навсегда, а молодецкие кавалерийские атаки в сомкнутом строю никогда не возродятся. Казалось бы, быстроходные бронемашины созданы для кирасир, конногвардейцев и кавалергардов – тяжелой кавалерии, настоящих «танков» прошлых веков, но… Упомянутые полки, равно как драгунские и лейб-гвардии гусарский, в начале сороковых, сразу после принятия на вооружение изобретенного господином Сикорским геликоптера (он же по-русски вертолет), оседлали винтокрылую машину. Прикованным к земле уланам оставалось лишь с тоской взирать на «крылатую кавалерию»… Впрочем, с середины прошлого года ВСЯ гвардия вынуждена была забыть о реальной боевой подготовке и защитной форме. Теперь, в цветных и нелепых парадных мундирах образца позапрошлого столетия, гвардейцы разбивали вдрызг сапогами и копытами лошадей плацы, готовясь к самому грандиозному юбилею в истории Империи – празднованию трехсотлетия основания стольного Санкт-Петербурга. Проекты и прожекты торжеств не шли ни в какое сравнение ни с двухсотлетием, ни с четвертьтысячелетием, с великой помпой отмеченным в необычно холодном 1953 году… Волей судьбы трехсотлетие «счастливо» совпало с еще одной датой – десятилетием царствования Николая II и почти круглой годовщиной – 390-летием дома Романовых, поэтому приобрело дополнительный смысл, становясь как бы неофициальной репетицией грядущего четырехсотлетия.
По всей столице кипела лихорадочная деятельность: подряды на капитальный ремонт, а то и на реконструкцию множества зданий были расхватаны, что называется, влет, обновлялось все, что могло быть обновлено, восстанавливалось все, что могло быть восстановлено, и отстраивалось заново все, что можно было отстроить. Всерьез рассматривался чей-то сумасшедший прожект, причем проталкиваемый с солидной поддержкой на самом верху, о восстановлении петровского варианта Васильеостровской системы каналов, закопанных еще в XVIII столетии за полной ненадобностью и превращенных в пресловутые «линии». Что сие грандиозное мероприятие давало городу, кроме радикального умножения армии столичных комаров да солидных сумм, перетекших бы в случае успеха заведомо провальной затеи в чей-то бездонный карман, не брался сказать никто. Александр, бывало, до слез хохотал над статьей какого-нибудь Пупкина-Запардонского, отстаивающей насущную необходимость сноса высотного здания Корпуса за Охтой и вкупе с ним всех построек выше Александринского столпа и шпилей – петропавловского и адмиралтейского, дабы возродить облик Санкт-Петербурга петровско-екатерининских времен. Слава богу, никто не потребовал сноса вообще всех строений до состояния первозданного ниеншанцского[5] болота, из которого Великий Петр, чертыхаясь, выдирал свои ботфорты, готовясь прорубать окно в Европу… Эх, как развернулся бы сейчас со своим острым и ядовитым пером покойный Мотька Владовский, павший, увы, жертвой прошлогодних событий!..
Все бы ничего, но лейб-гвардии Уланскому ее величества полку наряду со стрелками Флотского экипажа и преображенцами через неделю предстояло присутствовать при торжественном открытии величественного памятника императору Александру Четвертому, отцу его императорского величества Николая II Александровича – своего рода спусковом крючке череды торжественных мероприятий, плавно перетекающих в само празднование. Это весьма ответственное дело стало дебютом Бежецкого в роли командира одного из самых прославленных полков гвардии, подпоручиком которого он и начинал свою службу полтора десятка лет назад…
4
Неделя, проведенная экспедицией возле «артефакта», показалась Александру чуть ли не самой скучной в жизни. В этом мире, естественно. На том свете, особенно во времена курсантские, случалось и похуже…
Собственно говоря, исполнение всех функций «отца-командира», кроме добычи пропитания и защиты от реальных и гипотетических опасностей (включая таинственного ночного ревуна), для Бежецкого завершилось сразу после того, как заново (на почтительном расстоянии от непосредственной цели визита, конечно) были разбиты походные шатры. Весь великовозрастный «детсад», не обращая уже никакого внимания на усталость, ветер и снегопад, отправился осматривать, ощупывать, обмеривать и совершать еще массу необходимых действий, чуть ли не пробуя на зуб то, что простенько и со вкусом именовалось пунктом «гамма» на экспедиционных картах-двухверстках, изготовленных крошечным тиражом в картографических мастерских при Генеральном штабе по специальному заказу Отдела. Уже готовые достать не представлялось возможным, поскольку в этих местах боевые действия никем и никогда не велись со времен Ермака Тимофеевича, да и не планировались в обозримом будущем. Географические карты данной местности, разумеется, наличествовали, но самая точная, как выяснилось, соответствовала реальному положению дел еще меньше, чем ее средневековый аналог, на котором картограф ничтоже сумняшеся помещал то там, то здесь всяких «песьеголовых людей», драконов с гидрами и мифических «бамбров», представлявшихся ему чем-то средним между персидским котом и южноафриканской гиеной. Отсутствием фантастического «зверинца» да наукообразными пометками разного рода земельные планы, до сих пор применявшиеся в губернии, собственно, и отличались от музейных образцов. Да и скажите на милость, какая разница, где именно протекает та или иная таежная речушка или какова точная высота над уровнем моря какой-нибудь безымянной и поросшей лесом сопки, если на территории губернии легко уместятся Франция и Германия вкупе с более мелкими соседями, и, как поется в балладе Высоцкого, незабвенного в мире Александра: «Кругом пятьсот, и кто там, к черту, разберет…»
То, что для обозначения была избрана именно эта буква греческого алфавита, так обожаемого учеными – что отечественными, что зарубежными, – начальника экспедиции как раз не удивило. Ежу понятно, что «гамма» подразумевала, наличие пунктов, носящих наименования «альфа» и «бета», то есть тех «окошек», через одно из которых попал на эту сторону мироздания он, грешный, а через другое – просочился бог знает куда, возможно и в преисподнюю, приснопамятный Полковник, не к ночи он будь помянут.
Бежецкий не исключал, что не остались без дела и прочие буквы «ученого» алфавита, которых, как известно, насчитывается ни много ни мало двадцать четыре, но его в эти обстоятельства посвящать никто не счел нужным, а так как вся его предыдущая жизнь «в сапогах» прошла под выразительным лозунгом «Меньше знаешь – лучше спишь», страдать от бессонницы экс-майор ВДВ не собирался…
Больше всего пресловутый пункт «гамма» (или «Артефакт» – как кому больше нравится) напоминал огромную – метров десять высотой – черепаху. Черепаху с аркой в боку, заложенной тщательно вытесанными каменными блоками. Собственно, только эта арка и являлась здесь бесспорным созданием человеческих рук, так что название «Артефакт» оказалось весьма притянутым за уши.
То, что приехали и прилетели в такие дали не зря, стало ясно тут же по поведению разом повеселевших ученых. И неудивительно: приборы регистрировали какие-то изменения каких-то полей, название которых непосвященному человеку ровно ничего не говорило, но неопровержимо свидетельствовало, что «ворота» функционируют, в отличие от двух первых, то ли закрывшихся навеки, то ли агонизирующих. Внешне изменения никак не проявлялись, но, вероятно, для того, чтобы ограничить доступ «на ту сторону», и закладывали неизвестные древние зодчие проем камнями.
Вскрывать древнюю кладку никто не торопился, тем более что буквально сразу же имевшиеся в экспедиции приборы зарегистрировали солидный радиационный фон, исходящий от камней (не каламбура ради, но это было гамма-излучение) и сохраняющий приличную мощность в радиусе ста метров от пункта «гамма».
Палатки, из соображений безопасности, пришлось перенести еще на несколько сотен метров от объекта, причем, вопреки худшим ожиданиям, никто из «научников» против данных мер предосторожности не протестовал. Народ здесь все-таки, несмотря на задиристость и легкомыслие, переходящее в инфантилизм во всех сферах, прямо не касающихся вотчины Афины Паллады,[6] подобрался знающий и предпочитал намотать лишних пару-тройку километров в день, чем всю оставшуюся (и недолгую, надо сказать) жизнь глотать таблетки, почесывая при этом абсолютно лысый череп.
Установив опытным путем, что вредить ни себе, ни окружающим ученые светила не намерены и способны самостоятельно позаботиться о технике безопасности предстоящих исследований, Бежецкий вздохнул с облегчением и передал непосредственное руководство (абсолютно формально, конечно) ученому триумвирату в лице Николаева-Новоархангельского, академика Мендельсона и примкнувшего к ним профессора Кирстенгартена. Сам он целиком отдался обеспечению безопасности лагеря и зоны исследований по периметру, что, учитывая немногочисленность «гарнизона», оказалось делом непростым. Не менее важным было снабжение светил свежими продуктами в добавление к очень приличному, по мнению экс-майора, но почему-то казавшемуся капризным ученым очень скудным и однообразным рациону, состоявшему из нескольких десятков видов концентратов и консервов – от мясных до фруктовых.
Слава богу, в распоряжении Александра оказалась неиссякаемая даже в заснеженном виде тайга, пара протекающих неподалеку речушек, кишащих всевозможной деликатесной рыбой, а главное, опытные добытчики в лице казаков конвоя и особенно Тунгуса.
С подледной рыбалки, которой очень увлекался в детстве и юности, прочно забыл на время военной службы и к которой теперь от скуки снова пристрастился, Бежецкий сейчас и возвращался. Плечо приятно оттягивал не очень-то легкий мешок с ленком и хариусом, надерганными из лунки за утро, и Александр улыбался про себя, вспоминая снова и снова особенно яркие моменты, сожалея об уловистой блесне, оборванной кем-то чересчур крупным и обладающим нездоровой активностью, а больше всего предвкушая ароматную свежую ушицу, когда его окликнул Леонард Фридрихович, маявшийся около палатки…
– Понимаете, Александр Павлович, – профессор все время пытался забежать вперед, и, чтобы не отдавить ему ноги, Бежецкий вынужден был сдерживать шаг, – вчера к вечеру наконец были завершены все предварительные замеры, картографирование находок и протокольная съемка, и на сегодня ученый совет, то есть, как вы понимаете, Михаил Абрамович, Агафангел Феодосиевич и ваш покорный слуга установили…
– Решили, – подсказал ненавязчиво Александр.
– Да, да, решили! – обрадовался Кирстенгартен, поправляя очки на хрящеватом носу. – Решили начать вскрытие кладки… Естественно, все меры безопасности были соблюдены!
Увлекшись, профессор запнулся о корневище, коварно спрятавшееся в снегу, и непременно оказался бы в сугробе, если бы внимательный слушатель не прервал его полет в самом начале, крепко ухватив за ворот куртки, оказавшейся на редкость прочной. Пока антрополог рассыпался в благодарностях, Александр не без труда отыскал в снегу катапультировавшиеся с его носа очки и водрузил на лысоватую макушку немца, предварительно отряхнув, огромный собачий малахай, по живописности лишь немного уступающий колоритному головному убору Тунгуса.
– И… – подбодрил он своего подопечного, когда водопад славословия в его адрес иссяк.
– И под ним обнаружился еще один слой – более древний!
– Матрешка получается! – пробормотал себе под нос Бежецкий, но Леонард Фридрихович расслышал.
– Какое точное сравнение! – восхитился он. – Именно матрешка! Я знаю этот русский кукл!.. Но не это самое главное! – перебил он сам себя. – Нижний слой оказался не просто оболочкой… Да посмотрите сами!..
Под грубыми плитами дикого камня, аккуратно снятыми и сложенными в сторонке, оказалась гладкая поверхность из белого, гладкого, напоминающего мрамор камня, испещренная глубоко вырезанными иероглифами, неискушенному в таких делах Бежецкому на первый взгляд показавшимися египетскими. Египтяне в Сибири? Откуда?
– Да где вы видите сходство? – возмутился лингвист Наливай при первых же словах Александра. – Ничего общего! Так называемое «туруханское письмо», восьмой-девятый века… От Рождества Христова, естественно…
Ох уж мне эти ученые…
– Прочесть-то их можно, профессор? – поинтересовался Бежецкий, терпеливо дождавшись конца излияний лингвиста, пересыпанных узкоспециальными терминами и пространными цитатами из трудов неизвестных светил. Задерживаться здесь чересчур долго ему вовсе не климатило, и вы сами понимаете почему. – Или, извиняюсь, глухо как в танке?
– Почему же нет? – фыркнул Наливай, которому польстило обращение «профессор». До профессора он пока не дорос в своей научной карьере и даже не мечтал об этом. – Одно из тюркских наречий… Правда, несколько непривычное написание…
– Ну хотя бы в общих чертах, – поощрил его начальник экспедиции.
– Зачем в общих? – снова взвился лингвист. – Я тут уже набросал пару вариантов предварительного перевода…
Он некоторое время рылся в бездонных карманах куртки (в мозгу Александра в эти мгновения бесстрастно щелкал метроном, отсчитывающий секунды пребывания в непосредственной близости от источника радиоактивного излучения), потом хлопнул себя по лбу и, сбегав к разложенным под соседним кедром на клеенке приборам, притащил рассыпающуюся кипу листков. Бумажки эти, мокрые от растаявшего снега, посыпанные хвоей, исписанные неудобочитаемым почерком и к тому же исчирканные вдоль и поперек, он тут же принялся совать прямо в нос собеседнику, предлагая ознакомиться с изяществом его умопостроений.
– Знаете… – Бежецкий отстранился, брезгливо отпихивая перевод пальцем. – Я, э-э-э… не специалист, поэтому давайте уж сами…
Наливай легко сдался. Видимо, его самого так и распирало поделиться с благодарным слушателем только что раскрытой тайной.
– В общем, если отбросить кое-какие неясности, здесь сказано… Вот дословно: «Будь проклят тот, кто откроет эти ворота, ибо выпускает на свет демона разрушения. Ждут его несчастья, катастрофы и мор…»
– Так и сказано?
– Точно так.
– Тогда давайте пока открывать ворота не будем, вернемся в лагерь и все там обсудим, – заключил Александр, беря низкорослого лингвиста за шуршащее оранжевое плечо и мягко увлекая его прочь от «ворот». – Заодно и покушаем: урядник Голинских знатную ушицу из моих хариусов обещал сварганить… Что, кстати, за камень, которым проем заложен? Мне показалось – мрамор…
Наливай пожал плечами:
– Не мрамор, конечно, без вариантов, но известняк – точно. Странно, никакого известняка поблизости не находили… Сплошные вулканические туфы, базальты и граниты.