На берегу Божией реки. Записки православного Нилус Сергей
Рекомендовано к публикации Издательским Советом Русской Православной Церкви № ИС 10-17-1707
© Издательство «ДАРЪ», 2010
Часть I
Вместо предисловия
Назначение и цель христианского писателя – быть служителем Слова, способствовать раскрытию в Нем заключенной единой истины в ее бесконечно разнообразных проявлениях в земной жизни христианина и тем вести христианскую душу по пути Православия от жизни временной в жизнь вечную во Христе Иисусе Господе нашем.
По выходе в свет книги этой я послал ее в дар епископу Полтавскому Феофану. В ответ на это Владыка 24 ноября 1915 года написал мне следующее:
«Досточтимый Сергей Александрович! Сердечно благодарю Вас за Ваше внимание ко мне, выразившееся в посылке мне Вашей книги «На берегу Божьей реки». Я с великим интересом читаю все Ваши книги и вполне разделяю Ваши взгляды на события последнего времени. Люди века сего живут верою в прогресс и убаюкивают себя несбыточными мечтами. Упорно и с каким-то ожесточением гонят от себя самую мысль о кончине мира и о пришествии антихриста. Их очи духовно ослеплены. Они видя не видят и слыша не разумеют. Но от истинно верующих чад Божиих смысл настоящих событий не сокрыт, даже более того: на ком почиет благоволение Божие, им будут открыты и время пришествия антихриста, и кончина мира точно. Когда Господь изречет Свой грозный Суд над грешным миром: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками, потому что они плоть (Быт. 6, 3); тогда Он скажет верным Своим рабам: выйдите из среды их и отделитесь… и не прикасайтесь к нечистому; и Я прииму вас (2 Кор. 6, 17; ср.: Ис. 52, 11). И сокроет их от взоров мира, воздыхающего в страхе грядущих бедствий. Поэтому велика заслуга тех, кто напоминает людям века сего о грядущих великих временах и событиях. Господь да поможет Вам глаголати о сем в слух мира всего благовременно и безвременно со всяким долготерпением и назиданием (2 Тим. 4, 2).
Ваш искренний почитатель и богомолец, епископ Феофан».
«Господь да поможет Вам глаголати о сем в слух мира всего» – эти слова епископа сбылись во всей точности в годы революции. Таково значение епископского благословения, и притом такого епископа, как Феофан.
С Покрова 1907 года[1] по день Святого Духа 1912 года Богу угодно было поселить меня со всей моей семьей на благословенной земле святой Оптиной Пустыни. Отвели мне старцы усадьбу около монастырской ограды, с домом, со всеми угодьями, и сказали:
– Живи с Богом, до времени. Если соберемся издавать Оптинские листки и книжки, ты нам в этом поможешь; а пока живи себе с Богом около нас: у нас хорошо, тихо!..
И зажили мы, с благословения старцев, тихонько, пустынною жизнью, надеясь и кости свои сложить около угодников оптинских.
Господь судил иначе. Слава Богу за все!.. Велика и несравненно прекрасна река Божья – святая Оптина! Течет река эта из источников жизни временной в море вечно радостного бесконечного жития в царстве незаходимого Света, и несет на себе она ладьи и своих пустынножителей, и многих других многоскорбных, измученных, страдальческих душ, обретших правду жизни у ног великих Оптинских старцев. Каких чудес, каких знамений милости Божией, а также и праведного Его гнева, не таят в себе прозрачно-глубокие, живительные воды этой величаво-прекрасной, таинственно-чудной реки! Сколько раз с живописного берега ее, покрытого шатром пышно-зеленых сосен и елей, обвеянного прохладой кудрявых дубов, кружевом берез, осин и кленов заповедного монастырского леса, спускался мой невод в чистые, как горный хрусталь, бездонные ее глубины, и – не тщетно…
О благословенная Оптина!..
До новолетия 1909 года я был занят разбором старых скитских рукописей, ознакомлением с духом и строем жизни моих богоданных соседей, насельников святой обители. Плодом этого времени была книга моя «Святыня под спудом» и несколько меньших по объему очерков, нашедших себе приют в изданиях Троице-Сергиевой Лавры. С 1 января 1909 года я положил себе за правило вести ежедневные, по возможности, записки своего пребывания в Оптиной, занося в них все, что в моей совместной с нею жизни представлялось мне выдающимся и достойным внимания.
Чего только не повидал я, чего не передумал, не переслушал я за все те незабвенные для меня годы, чего не перечувствовал! Всего не перескажешь, да многого и нельзя рассказать до времени, по разным причинам слишком интимного свойства. Но многое само просится под перо, чтобы быть поведанным во славу Божию и на пользу душе христианской, братской мне по крови и по вере православной.
Откроем же, читатель дорогой, тетради дневников моих и проследим с тобою вместе, что занесло на их страницы благоговейно-внимательное мое воспоминание.
1909 год
1 января
Встреча нового года. – Бабаевский блаженный Василий Александрович. – Прп. Елеазар Анзерский
Вот уже и год прошел, да еще с прибавком в три месяца, как мы живем под покровом Царицы Небесной в Ее обители Оптинской. Не видали, как пролетело это время.
Новорожденного младенца семьи вечности – 1909 год – встретили всенощным бдением в Казанской церкви благословенной Оптиной. Ходили всей семейкой, разросшейся, благодарение Богу, до одиннадцати душ. Отстояли всенощную до величания великого святителя Василия, приложились после Евангелия к его образу и после четвертой песни канона, около 10 часов вечера, пошли домой. Служба началась в половине седьмого, а конца первого часа и отпуста ранее половины одиннадцатого не дождаться: не всем моим под силу выстаивать до конца такие бдения, да и самому мне грех похвалиться выносливостью к монастырским стояниям, кроме тех, увы, редких случаев, когда, нежданная, негаданная, посетит нечувственное окаменелое сердце небесная гостья – молитвенная благодать Духа Святаго, «немощная врачующая, оскудевающая восполняющая». Ну, тогда стой хоть веки!..
К одиннадцати часам вечера пришел к нам иеромонах о. Самуил с двумя клиросными, перекусили кое-чего с нами, выпили чайку и начали в моленной новогодний молебен. Была полночь, а в моленной мы и певчие пели «Бог Господь и явися нам…».
Идеальная встреча нового года! Как благодарить за нее Господа?
– Крестообразно! – сказал мне как-то года три назад в Николо-Бабаевском монастыре на подобный же вопрос один полублаженный, а может быть, и блаженный, некто Василий Александрович, проживавший в холодной трепаной одежонке и лето и зиму в омете соломы около монастырского молотильного сарая.
– Как? – переспросил я.
– Да так, очень просто, – ответил Василий Александрович и осенил себя крестным знамением. – Так и благодарите! – добавил он с милой, детски наивной улыбочкой.
Верстах в пяти от монастыря у Василия Александровича было что-то вроде поместья – дом, надельная и наследственная, родителями благоприобретенная земля, но он, как говорили мне, до этого не касался, предоставив все во владение семейному своему брату; сам же он был бобыль и довольствовался как жилищем монастырским ометом[2]. В омет этот он уединялся, там и ночевал, не обращая внимания ни на какую погоду. Изредка, когда костромские морозы переваливали за 30 градусов, Василий Александрович забегал в монастырскую гостиницу погреться у гостиника и попить у него чайку… Когда-то он был послушником в Николо-Бабаевском монастыре, а затем, кажется, вторым регентом в Троице-Сергиевой Лавре. Лет двадцать назад, сказывали мне, у него был чудный голос – тенор, которым, бывало, заслушивались любители пения. Во времена моего с ним знакомства у него уже почти не оставалось голоса, но слух был на редкость верный, и мы с женой пели иногда с ним священные песнопения, поздним вечером, на крылечке монастырской гостиницы. Странный он был человек! Придет он, бывало, ко бдению в величественный Бабаевский собор, станет где попало и как попало, иногда даже полуоборотом к алтарю, поднимет голову кверху, воззрится в соборный расписной купол, да так и простоит как изумленный все бдение, не сходя с места и не пошевельнув ни одним мускулом. Внешней молитвенной настроенности в нем заметно не было. Была ли внутренняя? – Бог весть; но по жизни своей, смиренной и скромной, исполненной всякой скудости и полнейшего нестяжания, он все-таки был человек не из здешних.
На том, видно, свете только и узнаем, кем был в очах Божиих бабаевский Василий Александрович.
Приходил поздравить нас с Новым годом наш духовный друг, о. Нектарий, и сообщил из жития Анзерского отшельника, преподобного Елеазара, драгоценное сказание о том, как надо благодарить Господа.
– Преподобный-то был родом из наших краев, – поведал нам о. Нектарий, – из мещан он происходил козельских. Богоугодными подвигами своими он достиг непрестанного благодатного умиления и дара слез. Вот и вышел он как-то раз – не то летнею, не то зимнею ночью – на крыльцо своей кельи, глянул на красоту и безмолвие окружающей Анзерский скит природы, умилился до слез, и вырвался у него из растворенного божественною любовью сердца молитвенный вздох:
– О Господи, что за красота создания Твоего! И чем мне и как, червю презренному, благодарить Тебя за все Твои великие и богатые ко мне милости?
И от силы молитвенного вздоха преподобного разверзлись небеса, и духовному его взору явились сонмы светоносных Ангелов, и пели они дивное славословие ангельское:
– «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение!..»
И голос незримый поведал преподобному:
– Этими словами и ты, Елеазар, благодари твоего Творца и Искупителя!
Осеним же и мы себя крестным знамением и возблагодарим Бога славословием ангельским: «Слава в вышних Богу!..»
Но не остается, по-видимому, на земле мира; по всему видно, что и благоволение отнимается от забывших Бога человеков.
Что-то будет, что-то будет? Хорошо в Оптиной, тихо!.. Надолго ли?
2 января
Друг из Елабуги. – Дар «на память» из рук почившего о. Иоанна Кронштадтского. – «Память» от преподобного Иоанна Многострадального. – Значение о. Иоанна. – Мессина и С.-Пьер. – Пророчества исполняются. – Угрозы будущего.
Есть у нас в Елабуге сердечный друг, близкий нам по духу и вере человек, скромная учительница церковно-приходского училища Глафира Николаевна Любовикова. Близка она была любовью своею и верою к великому молитвеннику земли Русской о. Иоанну Кронштадтскому. Не потому близка она была ему, что жила под одною с ним кровлей, – она и виделась-то с батюшкой на всем своем веку раза два-три, не более, а по вере своей, по которой она имела от него, наверно, больше многих из тех, кто неотступно следовал за батюшкой в его всероссийских странствованиях. С этой рабой Божией наше знакомство долгое время было заочным, по переписке, вызванной интересом ее к моим книгам. Минувшим летом она из далекой своей Елабуги приехала на богомолье в Оптину, и здесь мы с нею и познакомились. Последним ее этапом перед Оптиной был Вауловский скит, недалеко от Ярославля, где в то лето начинала уже угасать святая жизнь великого кронштадтского молитвенника. Из Оптиной, по пути в Елабугу, она хотела опять заехать в Ваулов к батюшке.
– Будете у батюшки, – сказал я ей, – кланяйтесь ему от всех нас в ножки и попросите у него мне что-нибудь из его вещей или из старой его одежды, на память и благословение.
Какое имел для души моей значение кронштадтский пастырь, видно из книги моей «Великое в малом». Елабужскому другу просьба моя была понятна.
10 июня прошлого лета я получил от нее письмо, в котором она между прочим пишет так:
«Здравствуйте, мои дорогие! Спешу поделиться своею радостью и вкупе вашею. 1 июня, в 8 часов утра, пароход, на котором я уехала домой, не заставши батюшки в Ваулове, подошел к конторке. Я выхожу и узнаю, что о. Иоанн на Святом Ключе, в имении Стахеевых, в семнадцати верстах от Елабуги. Я сейчас же сдала багаж конторщику, а сама побежала на другую конторку, где стахеевский пароход ожидал гостей, которые были приглашены… Там все были рады, что я подоспела и еще увижу батюшку. К обедне мы уже не успели – батюшка уже отслужил. Когда меня батюшка благословил, то я ему под ухо говорю, что С.А. Нилус вам шлет земной поклон и просит вашего благословения. Батюшка говорит:
– Передай ему, что я глубоко, глубоко уважаю его, люблю его любовью брата о Христе.
Я говорю ему:
– Батюшка! Ему что-нибудь хочется получить от вас на память.
Он ответил:
– К сожалению, ничего у меня нет здесь…
Так и не пришлось мне, – пишет наш друг, – исполнить желание ваше, несмотря на видимое к вам расположение батюшки».
Сегодня день памяти преподобного Серафима Саровского. Мы с женой вдвоем ходили и к утрени, и к обедни. В этот знаменательный и любимый наш день мы получили из Петербурга от одного близкого родственника жены письмо и в нем небольшую веточку буксуса[3] с несколькими листочками: во время заупокойного бдения, накануне погребения о. Иоанна, веточка эта была вложена в руку покойного и в ней лежала все время, пока шло бдение.
При жизни своей у батюшки не нашлось под руками, что прислать мне на память, а по смерти эту «память» он прислал мне из собственных своих ручек, да еще через такое лицо, которое и знать-то ничего не могло о моем желании.
Еще замечательное совпадение: книга моя «Великое в малом», посвященная о. Иоанну Кронштадтскому, так много говорит о преподобном Серафиме Саровском, что повествованием о нем, можно сказать, наполнена едва ли не четвертая часть ее первого тома. И вот в день преподобного шлется мне зеленая ветвь на память от того, кому с такою любовью и верою был посвящен мой первый опыт посильного делания на пожелтевшей уже и близкой к жатве ниве Христовой. Я не признавал никогда и не признаю случайного во внешнем, видимом мире, тем более в мире духовном, где для внимательного и верующего все так целесообразно и стройно. Не отнесу и этого важного для меня события к нелепой и не существующей области случайного.
Да не будет!
И на подкрепу моей вере из уходящего в вечность моего прошлого приходит мне на память случай, подобный этому, но, пожалуй, еще более поразительный.
Года за два или за три до прекращения моей деятельности в качестве помещика Орловской губернии я в летнюю пору, по окончании покоса, до начала жатвы, отправился на своих лошадях к о. Егору Чекряковскому[4]. На душе накипело, сердце черстветь стало: надо было дать душе встряхнуться.
Приехал я к батюшке; вижу: его «правая рука» по детскому приюту, княжна Ольга Евгениевна Оболенская, собирается в путь.
– Куда это вы? – спрашиваю.
– Батюшка благословил отдохнуть, съездить к угодникам киево-печерским. Завтра еду. Не будет ли от вас какого поручения к святыням киевским?
Вынул я из кармана кошелек, достал двугривенный и говорю:
– Когда будете в пещерах, помяните мое имя у преподобного Иоанна Многострадального и на его святые мощи положите как дар моего к нему усердия этот двугривенный.
Почему тогда у меня явилось усердие именно к этому Божиему угоднику из всего сонма остальных преподобных отцов киево-печерских, я до сих пор не знаю… Должно быть, так нужно было.
Княжна уехала; вернулся и я к рабочей поре в свое имение.
Прошло лето, настала осень; покончили с озимым посевом; управились с молотьбой… Пришла к нам на зимовку странница Матренушка: она года два зимовать к нам приходила. Нанесла она мне в дар всякой святыни из разных святых мест, а из Киева – иконочку преподобного Иоанна Многострадального и шапочку с его святых мощей.
Очень мне это было трогательно, но особого внимания на этот дар между другими, ему равноценными, я не обратил.
В конце октября или начале ноября того же года приехал ко мне на денек со своей матушкой отец Егор Чекряковский. За беседой я между прочим спросил, хорошо ли съездила в Киев княжна.
– Хорошо-то хорошо, – ответил мне батюшка, – только не без горя; у нее в пещерах на первый же день вытащили из кармана кошелек, а в кошельке был золотой да ваш двугривенный. О золотом-то и о кошельке она и не скорбела, а вот что двугривенного вашего не донесла до мощей преподобного, то ей в скорбь было великую; хотя она и заменила его своим, да это, по ней, все не то: вышло, будто она ваше поручение неверно исполнила.
Меня точно молнией озарило.
– Нет, не так думает, – с живостью возразил я, – донесен мой двугривенный до преподобного…
И я показал, что получил из Киева от странницы Матрены. Призвал ее при батюшке и спрашиваю:
– Почему ты мне из Киева принесла святыню от Иоанна Многострадального? Почему ты его выбрала?
– Да я, – отвечает, – и не выбирала. У нас, у странников, в обычае, как придет время уходить из Киева, мы и собираем в складчину заказать обедню о здравии и за упокой благодетелей в пещерской церкви. Так и этот раз было. После обедни служивший иеромонах стал нас оделять разной святыней: мне досталась иконочка и шапочка от преподобного, а я их вам и отдала за хлеб да за соль ваши. А другого чего у меня и в уме не было.
До сих пор бережется у меня эта святыня.
Не то же ли произошло и с веточкой о. Иоанна Кронштадтского? По моей вере – то же.
Смерть о. Иоанна Кронштадтского, на убогий мой разум, представляется мне тоже знамением сокровенного и грозного значения: от земли живых отъят всероссийский молитвенник и утешитель, мало того – чудотворец, да еще в такое время, когда на горизонте русской жизни все темнее и гуще собираются тучи… и одной ли только русской жизни? Не мировой ли? Правда, «несть человек, иже поживет и не узрит смерти»; о. Иоанн болел долго, хотя почти до самой кончины своей был на ногах и служил Божественную литургию дней за двенадцать до перехода в вечность. Смерть его не была неожиданностью – к ней готовились верующие. Но за кого теперь миловать грешную землю? Кому за нее с такою силой и властью умолять Судию Праведного? Семь тысяч человек, которые не преклонили колени перед Ваалом (Рим. 11, 4), быть может, и соблюдает Себе Господь, но не для того ли, чтобы сказать этой последней Своей на земле Церкви, этому малому Своему стаду:
– Изыди отселе, народ Мой!
Наше время и плоды его похожи на то, что совершилось в Иерусалиме перед осадой его и разрушением. На Рождество не погибла ли так же ужасно цветущая Мессина, во мгновение ока похоронив под своими развалинами более 200 000 человек? Даже кладбище Мессины, устоявшее при первом землетрясении, спустя несколько дней после катастрофы новым подземным толчком было сметено с лица земли, так что и камня на камне не осталось от его пышных намогильных памятников.
Не башня ли это Силоамская? Не грозит ли и нам Бог гибелью, если не покаемся? А покаяния не только не видно, но люди, несмотря на тяжкие язвы, на них налагаемые, только еще более хулят Имя Божие. Максим Горький, например, выходец из недр русского народа, когда-то бывшего богоносцем, что пишет он, несчастный безумец, по поводу мессинской катастрофы? «Такие страшные события, – вещает этот божок российской анархии, – могут еще иметь место, но только пока силы человечества растрачиваются на борьбу человека с человеком. Наступает время окончания этой борьбы, и тогда-то мы одолеем и самые стихии и принудим их подчиниться человеку»?
Что это, как не восстание на Бога падшего Денницы? Разве богохульными устами этого жалкого пошляка и кощунника не говорит апокалиптический зверь, которого еще нет, но чью близость уже предчувствует объятое трепетною жутью сердце человеческое: одних, и притом немногих, как антихриста, близ грядущего в мир, других же, – и их большинство, – как «сверхчеловека», мирового гения, который должен прийти и устроить все, «перековать мечи на орала и копия на серпы…»?
На все мировые, современные нашему веку события мой ум и сердце отказываются смотреть иначе как с точки зрения совершенного исполнения пророчеств Священного Писания, и в частности апокалипсических. Пятнадцать месяцев, проведенных мною в непрестанном общении с оптинскими преданиями, как письменными, так и устными, совершенно убедили меня, что я не ошибаюсь в своей уверенности: только с этой точки зрения все бестолковое, безумное, взваливающее на Бога, что творится во всем мире и что заразило уже Россию, может найти себе объяснение и не довести верующего сердца до пределов крайнего отчаяния, за которыми – смерть души вечная. И до чего люди, отвергшиеся духа Писания, слепы – и оком видят, и ухом слышат, и – не разумеют. Возьму на выдержку из газетных сообщений факты из того же мессинского события. Сообщается, например, что в числе открытых нашими моряками жертв землетрясения была одна женщина, найденная под развалинами совершенно здоровой, только истощенной от голодовки и пережитого ужаса. В момент землетрясения она с мужем своим спала на одной кровати. Когда провалилась их спальня и их засыпало обломками, то мужа ее около нее не оказалось. Она еще некоторое время слышала его голос из-за разделившей их груды мусора; стоило, казалось, протянуть ей руку и коснуться мужа, но это было невозможно. И вот мужнин голос, вначале громкий, стал затихать и наконец совсем замер.
Умер муж, а жена осталась.
Разве это не точное исполнение слов Спасителя? – Сказываю вам: в ту ночь будут двое на одной постели: один возьмется, а другой оставится (Лк. 17, 34).
В той же Мессине, по словам тех же газет, от всеобщего разрушения сохранены были только два здания, и были здания эти: тюрьма и дом сумасшедших. Уцелели, стало быть, только осужденные и отверженные миром, а осудивший и отвергнувший их мир погиб.
Это ли не знамение Промысла Божия?! Кто имеет уши слышать, да слышит! (Мф. 11, 15).
Всего знаменательнее, что такие подробности катастрофы, явно свидетельствующие истину и непререкаемость Божьего слова, исходят со столбцов таких органов печати и от таких людей, которых в клерикализме заподозрить отнюдь никто не может.
Когда на острове Мартинике разразилась над городом С.-Пьером подобная же, если не еще более ужасная, катастрофа, то там изо всего города в живых остался только один негр, заключенный в подземную темницу. На утро следующего дня он должен был преданным быть казни, а казнь свершилась над осудившими его.
Все это – знамения! Но кто им внимает?
3 января
Два знаменательных события в Оптиной Пустыни. – Их значение как знамения для православного мира. – Голый человек на престоле Введенского храма. – Что это знаменовало?
Немало знамений является и в нашей, пока еще богоспасаемой, Пустыни!
В самый день Рождества Христова в ней совершилось два крупных по своему внутреннему значению события: во время торжественной Литургии, совершаемой соборне самим о. архимандритом, в самый момент великого входа загорелся и сгорел до основания монастырский черепичный завод.
Это – событие первое.
В пятом часу того же дня, когда в храме началось чтение 9-го часа, в келье своей от разрыва сердца внезапно скончался монастырский благочинный, о. Илиодор, человек нестарый и на вид еще совсем бодрый.
Это – событие второе.
Таким образом, начало нового христианского года, который логично должен начинаться со дня Рождества Христова, ознаменовалось пожаром и смертью. Сгорел кровельный завод; умер благочинный. Не прообраз ли это от частного к общему того, что и в миру, по имени христианском, новый год откроется также пожаром (духовным – мы должны рассуждать обо всем духовно), который коснется чего-то покровного (не веры ли, подобной дереву, выросшему из горчичного семени?), и что в наступающем году наступит внезапный конец благочинию (церковному)? Касаясь самой Оптиной Пустыни, где явлены были эти знамения, они не могут не отразиться и на всем православном мире. Оптина Пустынь не есть какой-нибудь безвестный, затерявшийся на путях и распутиях мира уголок – она, со смертью о. Иоанна Кронштадтского, стала едва ли не важнейшим центром православно-русского духа: совершающееся в ней как в центре неминуемо должно отозваться так или иначе как на периферии, так и на всем организме русского, а с ним и вселенского Православия. Сейсмические инструменты Пулковской обсерватории не показывают ли землетрясений, происходящих даже в другом полушарии?..
Последим за событиями: они укажут, правильна ли или нет эта точка зрения.
Перед всероссийским разгромом 1905 года, в августе 1904 года, в той же Оптиной произошло событие, важность которого была по достоинству оценена внимательными.
Дело было так.
В начале каникул лета того года в Оптину Пустынь к настоятелю и старцам явился некий студент одной из духовных академий, кандидат прав университета[5]. Привез он с собою от своего ректора письмо, в котором, рекомендуя подателя, о. ректор (преосвященный) просит начальство Пустыни дать ему возможность и указания к деятельному прохождению монашеского послушания во все его каникулярное время.
Аспирант монашеского подвига был принят по-оптински – радушно и ласково. Отвели ему номерок в гостинице, где странноприимная, а послушание дали то, через которое, как чрез начальный искус, оптинские старцы проводят всякого, кто бы ни пришел поступать к ним в обитель, какого бы звания или образования он ни был: на кухне чистить картошку и мыть посуду. Так как у нового добровольца-послушника оказался голос и некоторое уменье петь, то ему было дано и еще послушание – петь на правом клиросе. Оптинские церковные службы очень продолжительны, и круг ежедневного монастырского богослужения обнимает собою и утро, и полдень, и вечер, и большую часть ночи[6].
Чистить картошку и посещать клиросное послушание – это такой труд, добросовестное исполнение которого под силу только молодому, крепкому организму и хорошо дисциплинированной воле, одушевленной к тому же ревностью служения и любви к Богу. Но этого труда ученому послушнику показалось недостаточно, и он самовольно (по-монастырски – самочинно) наложил на себя сугубый молитвенный подвиг: стал молиться по ночам в такое время, которое даже и совершенным положено для отдохновения утружденной плоти. Это было замечено гостиником той гостиницы, где была отведена келья академисту; пришел он к настоятелю и говорит:
– Академист-то что-то больно в подвиг ударился: по ночам не спит, все молится; а теперь так стал молиться, что, послушать, страшно становится; охает, вздыхает, об пол лбом колотится, в грудь себя бьет.
Призвали старцы академиста, говорят:
– Так нельзя самочинничать: этак и повредиться можно, в прелесть впасть вражескую. Исполняй, что тебе благословлено, а на большее не простирайся.
Но усердного не по разуму подвижника, да еще ученого, остановить уже было нельзя: что, мол, понимает монашеская серость? Я все лучше их знаю!
И действительно, узнал – дошел до таких степеней, до каких еще никто не доходил из коренных подвижников оптинских!..
Вскоре после старческого увещания певчими правого клироса была замечена явная ненормальность поведения академиста: он что-то совершил во время церковного пения такое, что его с клироса отправили в монастырскую больницу; а в больнице у него сразу обнаружилось буйное умопомешательство. Пришлось его связать и посадить в особое помещение, чтобы не мог повредить ни себе, ни людям. За железной решеткой в небольшом окне, за крепкой дверью и запором и заключили до времени помешанного, а тем временем дали о нем знать в его академию.
Событие это произошло 1 августа 1904 года, а 2 августа оно разрешилось такой катастрофой, о какой не только Оптина Пустынь, но и Церковь Русская не слыхивала, кажется, от дней своего основания.
Во Введенском храме (летний оптинский собор) шла утреня. Служил иеромонах о. Палладий, человек лет средних, высокой духовной настроенности и богатырской физической силы. На клиросах пели «Честнейшую Херувим»; о. Палладий ходил с каждением по церкви и находился в самом отдаленном от алтаря месте храма. Алтарь был пуст, даже очередной пономарь – и тот куда-то вышел. В церкви народу было много, так как большая часть братии говела, да было немало говельщиков и из мирских богомольцев… Вдруг в раскрытые западные врата храма степенно и важно вошел некто совершенно голый. У самой входной двери этой с левой стороны стоит ктиторский ящик, и за ним находилось двое или трое полных силы молодых монахов; в трапезной – монахи и мирские; то же – и в самом храме. На всех нашел такой столбняк, что никто, как прикованный, не мог сдвинуться с места… Так же важно, тою же величественною походкой голый человек прошел мимо всех богомольцев, подошел к иконе Казанской Божией Матери, что за правым клиросом, истово перекрестился, сделал перед нею поклон, направо и налево, по-монашески, отвесил поклоны молящимся и вступил на правый клирос.
И во все это время, занявшее не менее двух-трех минут, показавшихся очевидцам, вероятно, за вечность, никто в храме не пошевельнулся, точно силой какой удержанный на месте.
Не то было на клиросе, когда на него вступил голый: как осенние сухие листья под порывом вихря, клирошане – все взрослые монахи – рассыпались в разные стороны, один даже под скамьей забился, гонимые паническим страхом. И тут во мгновение ока голый человек подскочил к Царским вратам, сильным ударом распахнул обе их половинки, одним прыжком вскочил на престол, схватил с него крест и Евангелие, сбросил их на пол далеко в сторону и встал во весь рост на престоле, лицом к молящимся, подняв кверху обе руки, как некто, кто в храме Божием сядет, как Бог, выдавая себя за Бога (2 Фес. 2, 4).
Мудрые из оптинских подвижников так это и поняли…
Этот голый человек был тот самый академист, что вопреки воле старцев и без их благословения затеял самовольно подвижничать и впал в состояние омрачения души, которое духовно именуется прелестью…
Тут сразу, как точно кандалы спали с монахов, все разом бросились на новоявленного бога, и не прошло секунды, как уже он лежал у подножия престола, связанный по рукам и ногам, с окровавленными руками от порезов стеклом, когда он выламывал железную решетку и стеклянную раму своего заключения, и с такой сатанинской, иронически-злой усмешкой на устах, что нельзя было на него смотреть без тайного ужаса.
Одного монаха он чуть было не убил, хватив его по виску тяжелым крестом с мощами; но Господь отвел удар, и он только поверхностно скользнул, как контузия, по покрову височной кости. Он ударил того же монаха вторично кулаком по ребрам, и след этого удара в виде углубления в боку у монаха этого остался виден и доселе.
Когда прельщенного академиста вновь водворили в его келью, где, казалось, он был так крепко заперт, он сразу пришел в себя, заговорил как здоровый…
– Что было с вами? – спросили его. – Помните ли, что вы наделали?
– Помню, – ответил он, – все хорошо помню. Мне это надо было сделать, и горе мне, если бы я не повиновался этому повелению… Когда, разломав раму и решетку в своем заключении и скинув с себя белье, я нагой, как новый Адам, уже не стыдящийся наготы своей, шел исполнить послушание «невидимому», я вновь услыхал тот же голос, мне говорящий: «Иди скорее, торопись, а то будет поздно!» – Я исполнил только долг свой перед пославшим меня.
Так объяснил свое деяние новейший Адам, сотворивший волю пославшего его отца лжи и духовной гордости.
Отправили прельщенного в Калугу, в «Хлюстинку» – больницу для душевнобольных, а оттуда его вскоре взял на свое попечение кто-то из его ближайших родственников. Дальнейшая судьба его в точности неизвестна. Слышно было, что он окончательно выздоровел, Духовную академию оставил и служит где-то по судебному ведомству[7].
Когда произошло это страшное событие, повлекшее за собою временное закрытие соборного Оптинского Введенского храма и малое его освящение, то и тогда уже наиболее одухотворенные из братии усматривали в нем прообраз грозного грядущего, провидя в нем все признаки предантихристова времени.
Через год с небольшим началось так называемое «освободительное движение» и дало собою яркое подтверждение тому, что в предположениях своих духоносные оптинские отцы и братия не ошибались, что движение это прикрывает собою не одну революцию против Самодержавного Помазанника Божия, а и войну против Творца и Самодержца вселенной и что близится тот роковой день, когда должен явиться «презренный» пророка Даниила, который при общем столбняке власть имущих и параличе власти прекратит ежедневную жертву, поставит мерзость запустения на криле святилища и… окончательная, предопределенная гибель постигнет опустошителя…
Есть в Оптиной некий монах из священнослужителей, нравом препростой, благоговейный и богобоязненный[8]. Сказывал мне про него кое-кто из братии, что за сколько-то времени до этого знаменательного события ему виделся в алтаре Введенского храма, на престоле, некто без малейшего признака на нем какого-либо одеяния.
– Вот искушение-то, – говорил этот священнослужитель, – как только моя чреда, вхожу в алтарь, а там голый на престоле.
Мало только кто верил словам этого раба Божия…
Много ли найдется и из читателей таких, кто станет на мою точку зрения в рассуждении о значении того, что 2 августа 1904 года произошло в святой Оптиной Пустыни?..
Дай Бог, чтобы мое толкование оказалось неверным! А сердце тревожно, тревожно!..
9 января
Кипячение крещенской воды в Петербурге. – Монахиня Ольга и ее прорицания. – Случай с одним архиепископом. – Слухи о реставрации чудотворной иконы Божией Матери. – Мудрость старца. – Суд Божий.
События, по-видимому, начинают оправдывать мое толкование совершившегося в Оптиной в день Рождества Христова: покров веры отъемлется от стада Христова в великую скорбь овцам и на радость торжествующей стае хищных волков, празднующих близость победы и одоления. В Крещенский сочельник и в самый день Богоявления по представлению санитарной комиссии было сделано распоряжение совершить освящение великой агиасмы[9] в Петербурге на кипяченой воде. Ко всем соборам и церквам, а также на иордань, на Неву, привезены были бочки с кипятком, и молитвы водоосвящения читались над кипятком, на кипяток призывалась всеосвящающая благодать Святаго Духа… Это ли не погром веры?! Полену дров, нужному для кипячения воды и уничтожения микробов, было оказано больше веры, чем Богу…
Вот он, «пожар покрова веры»!.. К счастью, не все еще отступили от якоря нашего спасения, и в том же Петербурге Господь сохранил для избранных Своих одного епископа, не согласившегося поступиться своей верой ради мира с врагами Христовой Церкви. Если мои записки когда-либо узрят свет, то пусть они и сохранят имя этого верного слуги Божия и архипастыря в подкрепление веры и благочестия изнемогающих моих братии. Кирилл Гдовский[10] – имя этому епископу. Да будет благословенно имя его в род и род.
Мне прислали из Петербурга вырезку из № 7 петербургской газеты, и в ней статья – «Богоявленское водосвятие в Александро-Невской Лавре».
Страшное по своему значению событие это в газете описывается так.
«…Вот что произошло в главном соборе Александро-Невской Лавры накануне Крещения, в сочельник.
Лаврские сторожа заблаговременно приготовили для водоосвящения громадный дубовый чан в несколько бочек воды, по обыкновению, некипяченой, прямо из-под крана. Полиция местного участка через городового от имени пристава приказала приготовить 50 ведер кипяченой воды местному трактирщику г. Евплову для водосвятия в Александро-Невской Лавре. Кипяток был заказан к 10 часа утра и через час уже был готов, но он не потребовался.
Помощник пристава, узнав, что вода в чане некипяченая, потребовал, чтобы воду заменили кипяченой. Эконом Лавры архимандрит Филарет отправился к митрополиту Антонию[11], но секретарь Тихомиров сказал, что владыку беспокоить нельзя, что он сильно занят. «Не получив, таким образом, никакого распоряжения от владыки, – говорил мне архимандрит Филарет, – я своею властью приказал переменить воду. У нас воды кипяченой было достаточно, но только мы ее не успели остудить. Брали прямо из кипятильников, горячую».
Эконом Лавры выразил сожаление, что распоряжение о кипяченой воде было сделано слишком поздно.
«В общем все обошлось благополучно. Многие из публики даже благодарны за принятые предупредительные меры», – говорил нам архимандрит Филарет.
К сожалению, не то мы слышали от молящихся в церкви. Многие сильно роптали и выходили, когда во время совершения Литургии воду приносили сторожа и выливали в чан. Пар от горячей воды распространился по всему собору… Энергичное требование полиции заменить немедленно сырую воду кипяченой произвело на богомольцев неблагоприятное впечатление. В самый день Крещения требования полиции поставить чан с кипяченой водой на льду у иордани лаврское духовенство отвергло. Вода была освящена епископом Кириллом Гдовским, в сослужении архимандритов Лавры, прямо в проруби Невы.
Местная полиция приняла меры и никого из публики за водой на иордань не допустила.
Ой, страшно!..
В недальнем от Оптиной женском монастыре есть раба Божия по имени Ольга. На нее иногда «находит», и в этом состоянии она имеет видения и прорекает. Кто ей верит, а кто не верит. Я сам не могу определить, каким духом пророчествует Ольга, но многое, как слышно, из ее слов сбывается.
Со дня кончины о. Иоанна Кронштадтского[12] на нее «нашло». Она почти ничего не ест, не пьет, не спит даже. Сделала себе из бумаги трубу и трубит:
– Теперь настало антихристово время. Сам сатана вышел из ада. В аду теперь никого, кроме Иуды, не осталось: все сатанинское воинство со своим князем выступило из преисподней, чтобы соблазнять и губить последних христиан на земле. Горе людям, великое горе настало на земле!.. Там моры начнутся, там трусы – земля проваливаться станет; а там война будет страшная… А на восходе солнечном два коня, один рыжий, другой вороной, – удила грызут, так и рвут, разорвать нас хотят; только еще не могут – удерживает их сила нездешняя… Но скоро, скоро они с цепей своих сорвутся и бросятся на нас!
На Ольгу, рассказывали мне, без слез смотреть нельзя: пальцы, руки, ноги – вся она стала как кость, и все тело ее приняло во время припадка совершенно неестественное положение…
– Вижу, – трубит Ольга, – вижу антихриста. Вот он ходит, руки потирает, слугами своими доволен, – хорошо дела его все исполняют. Только никто еще не знает, где он находится и когда явится. А уж скоро, скоро ему объявиться. Я его и дела обличать буду, когда в Иоанновский монастырь жить перейду. С Иоанновского и пойдет гонение на христиан от антихриста, а меня он велит казнить – голову мне отрубит…
Антихриста описывает как человека уже взрослого, с усами, с бородой, красоты неизобразимой…
Характерно для переживаемого времени сопоставление отмеченных здесь двух событий – кипячения воды для великой агиасмы и прорицательств Ольги: внешней связи между ними как будто нет, ну а внутренней, на мой взгляд, сколько угодно!..
Каким духом внушаются Ольге ее прорицательства, покажет будущее. Кто доживет, тот увидит…
Сегодня прочел в «Колоколе», что престарелый архиепископ одной из древнейших русских епархий, запутавшись ногами в ковре своего кабинета, упал и так разбил себе голову и лицо, что все праздники не мог служить, да и теперь еще лежит с повязкой на лице и никого не принимает[13].
В конце октября или в начале ноября прошлого года был из епархии этого архиепископа на богомолье в Оптиной один офицер; заходил он и ко мне и рассказал следующее:
– Незадолго перед отъездом моим в Оптину, я был на празднике одной обители, ближайшей к губернскому городу, где стоит мой полк, и был настоятелем ее приглашен к трапезе. Обитель эта богатая; приглашенных к трапезе было много, и возглавлял ее наш местный викарный епископ; он же и совершал в тот день Литургию. В числе почетных посетителей был и некий штатский «генерал» из синодской канцелярии. Между ним и нашим викарным зашла речь о том, что получено благословение, откуда следует, по представлению архиепископа, на реставрацию лика одной чудотворной иконы Божией Матери, находящейся в монастыре нашей епархии. Иконе этой верует и поклоняется вся православная Россия, и она, по преданию, писана при жизни на земле Самой Царицы Небесной св. апостолом и евангелистом Лукой. Нашло, видите ли, монастырское начальство, что лик иконы стал так темен, что и разобрать на нем ничего невозможно. Тут явились откуда-то реставраторы со своими услугами, с каким-то новым способом реставрации, и старенького нашего епархиального владыку уговорили дать благословение на возобновление апостольского письма новыми валами[14].
– Как же это? – перебил я. – Неужели открыто, на глазах верующих?
– Нет, – ответил мне офицер, – реставрацию предположено было совершать по ночам, частями: выколупывать небольшими участками старые краски и на их место, как мозаику, вставлять новые под цвет старых, но так, чтобы восстанавливался постепенно древний рисунок.
– Да ведь это кощунство, – воскликнул я, – кощунство не меньшее, чем совершил воин царя-иконоборца, ударивший копьем в Пречистый Лик Иверской Божией Матери!
– Так на это дело, как выяснилось, смотрел и викарный епископ, но не такого о нем мнения был его собеседник, «генерал» из синодальных приказных. А между тем слух об этой кощунственной реставрации уже теперь кое-где ходит по народу, смущая совесть последнего остатка верных… Не вступитесь ли вы, С.А., за обреченную на поругание святыню?
Я горько улыбнулся: кто меня послушает?! Тем не менее по отъезде этого офицера я собрался с духом и написал письмо тоже одному из синодских «генералов», Скворцову, с которым мне некогда пришлось встретиться в Орле во дни провозглашения Стаховичем на миссионерском съезде пресловутой «свободы совести». Вслед за этим письмом, составленным в довольно энергичных выражениях, я написал большое письмо к викарному епископу той епархии Андронику, впоследствии замученному епископу Пермскому, где должна была совершиться «реставрация» св. иконы. Епископа этого я знал еще архимандритом, видел от него к себе знаки расположения и думал, что письмо мое будет принято во внимание и, во всяком случае, благожелательно. Тон письма был почтительный, а содержание исполнено теплоты сердечной, поскольку она доступна моему малочувственному сердцу. Написал я епископу и вдруг вспомнил, что, приступая к делу такой важности и живя в Оптиной, я не подумал посоветоваться со старцами. Обличил я себя в этом недомыслии, пожалел о том, что «генералу» письмо уже послано, и с письмом к епископу отправился к своему духовнику и старцу о. Варсонофию в скит. Пошел я к нему с женой в полной уверенности, что растрогаю сердце моего старца своей ревностью и, уж конечно, получу благословение выступить на защиту чудотворной иконы.
Батюшка-старец не задержал меня приемом.
– Мир вам, С.А.! Что скажете? – спросил меня батюшка.
Я рассказал вкратце, зачем пришел, и попросил разрешения прочесть вслух мое письмо к епископу. Батюшка выслушал внимательно и вдруг задал мне такой вопрос:
– А вы получили на это письмо благословение Царицы Небесной?
Я смутился.
– Простите, – говорю, – батюшка, я вас не понимаю.
– Ну да, – повторил он, – уполномочила разве вас Матерь Божия выступать на защиту Ее святой иконы?
– Конечно, нет, – ответил я, – прямого Ее благословения на это дело я не имею, но мне кажется, что долг каждого ревностного христианина заключатся в том, чтобы на всякий час быть готовым выступать на защиту поругаемой святыни его веры.
– Это так, – сказал о. Варсанофий, – но не в отношении к носителю верховной апостольской власти в Церкви Божией. Кто вы, чтобы восставать на епископа и указывать ему образ действия во вверенной его управлению Самим Богом поместной Церкви? Разве вы не знаете всей полноты власти архиерейской?.. Нет, С.А., бросьте вашу затею и весь суд предоставьте Богу и Самой Царице Небесной. Они распорядятся, как Им Самим будет угодно. Исполните это за святое послушание, и Господь, целующий даже намерения человеческие, если они направлены на благое, дарует вам сугубую награду и за послушание, и за намерение; но только не идите войной на епископский сан, а то вас накажет Сама Царица Небесная.
Что оставалось делать? Пришлось покориться.
– А как же, батюшка, – спросил я, – быть с тем письмом, которое я уже отправил синодальному «генералу»?
– Ну, это уж ваше с ним частное дело: «генерал», да еще синодальный, – это в Церкви Божией не богоучрежденная власть, это вам ровня, с которой обращаться можете как хотите, в пределах, конечно, христианского миролюбия и доброжелательства.
«Предоставьте суд Богу!» – таков был совет старца. И суд этот совершился: не прошло со дня этого совета и полных двух месяцев, а уже архиепископ получил вразумление и за Лик Пречистой ответил собственным ликом, лишившись счастья совершать в великие Рождественские дни Божественную литургию.
Призамолкли что-то и слухи о реставрации святой иконы. Хотел было я разразиться обличительными громами по поводу кипячения воды для великой агиасмы, но после старческого внушения решил и над этим суд предоставить Богу.
Икона Пресвятой Богородицы Тихвинской была все-таки реставрирована описанным способом при архимандрите Иоанникие. Результат реставрации оказался таков, что ничего от древней святой иконы не осталось и ее уже нельзя было выставлять для поклонения. Самого архимандрита тут же вслед разбила болезнь, и он не мог уже служить. Его удалили на покой в валдайский Иверский монастырь, где его обокрал келейник тысяч на 40 или 60 (стяжание настоятельское), и он умер с горя 3 июня 1913 года. «А был раньше здоров, как бык», – сказывал мне валдайский архимандрит, впоследствии епископ, Иоанн.
10 января
Послушница без послушания. – Иерей Бога Вышняго о. Егор Чекряковский (Георгий Алексеевич Коссов) и слова его о реформах духовной школы. – «Перевоплощение» Льва Толстого. – «Два полюса духа».
На нашем горизонте нередко появляется некая многоскорбная монашка-послушница одного большого монастыря Калужской епархии. Эта бедная раба Божия взялась слишком рьяно за подвиги монашеского аскетизма, не стала слушаться старцев и… надорвалась. Утрата ею душевного равновесия стала невыносима для монастырского общежития, и ее как неприукаженную удалили из монастыря, кажется, даже силою. Теперь она скитается с места на место и нигде не находит себе успокоения… Сегодня она явилась к нам от о. Егора Чекряковского[15] умиротворенная, успокоенная. Какая от Бога дана сила этому иерею Бога Вышняго, что может низводить мир даже и в такие немирные души, как наша бедная послушница! И все наши старцы, начиная с о. архимандрита, относятся к нему как к старцу, как к опытному наставнику и руководителю душ христианских на пути их к вечному спасению. Сколько и я сам от него видел добра себе духовного!.. Выберу время, запишу когда-нибудь в свои дневники кое-что из событий моей жизни, на которых легла печать духа старчества этого истинно великого в своем смирении служителя и строителя Тайн Божиих. Сегодня по случаю толков о предстоящих реформах в духовной школе, вычитанных мною в газетах, вспомнилось мне нечто из бесед по этому поводу с о. Егором. Запишу, пока помнится, по возможности словами самого батюшки.
«Было это во дни архиерейства в нашей епархии епископа С., – так рассказывал мне батюшка, – в то время по всей России пошла мода на съезды. Вот и у нас в епархии вошло в обычай созывать съезды духовенства по всякому удобному случаю. Наступили, как раз во дни его архиерейства, времена тяжкие: забунтовал весь мир, а с ним стали бастовать и наши духовные школы. Ну, конечно, сейчас же по усмирении был созван съезд епархиального духовенства рассудить о том, как быть, как реформировать училища духовного юношества на началах терпения и смирения, а не противления. Собралось нашего брата на съезд великое множество, возглавилось оно обоими нашими владыками, – епархиальным и викарным, – и стало обсуждать, как поднять дух будущих пастырей, как заставить семинаристов учиться и Богу молиться. Владыка, конечно, сказал слово, приличное случаю; другие тоже в грязь лицом не ударили: говорили, говорили – много чего наговорили… Сижу я себе да думаю: ну чего ты, захолустный поп, сидишь тут? Народ здесь все ученый: кто твоего мнения спрашивать будет?.. Вдруг слышу:
– А вы, отец Георгий, как о сем думаете?
И пришлось мне, захолустному попу, ответ держать. И сказалось, мой батюшка С.А., тут такое слово, что я не рад был, что и сказал его…
"Ваши преосвященства и вы, отцы святые, – начал я так ответ свой, – за всеми разговорами, что я здесь слышал, я что-то недослышал: велась ли здесь речь о Подвигоположнике нашем, Господе Иисусе Христе, и о нас самих, отцах тех школяров, которых мы никак не можем заставить ни учиться, ни Богу молиться? Говорили ли мы о том, какой в нашей общественной деятельности и, что всего важнее, в нашей домашней, семейной жизни мы сами подаем пример сынам и дочерям нашим. Нет, не говорили. А какое присловье слышали мы от Господа? – «Врач, исцелися сам (см. Лк. 4, 23)!» – Не с нас ли, отцов, надлежит приняться за реформу? Что на этот вопрос мы скажем, чем отзовемся… А еще о ком мы в речах своих упомянуть забыли? Только – о Спасителе нашем, без Которого мы и творить-то ничего не можем! Только?! Да! Не помянули ни разу, мало того, что не помянули, но и в жизни-то своей, кажется, о Нем думать позабыли. Бывало прежде: Он всем нам хорошо был виден, потому что каждый из нас имел Его, Пастыре-начальника своего, перед собою – Он шел впереди нас, и мы – кто на колеснице, кто пешком, кто бочком, а кто и вовсе ползком – шли за Ним. И был Он нам все: и путь, и истина, и жизнь!.. А после что? А вот что: на место единого Истинного Христа Бога понаделали мы себе каждый своих христов да и ведем их, самодельных, позади себя на веревочке. Где ж тут нам столковаться?!"»
Сказал я эти дерзостные слова, Сергей Александрович, и уж не знал, куда деваться от страху… И что ж думаете вы: ведь никто мне слова не сказал в ответ на мои речи – все промолчали. Тягостная была минута молчания!.. На мое счастье, кто-то заговорил о чем-то; слова его подхватили, а я тем временем шапку в охапку да прямо со съезда – к себе в Чекряк: уноси, поп, пока цел, свои ноги!.. С тех пор, мой батюшка, на съезды меня уж не приглашали».
На прошлогоднем миссионерском съезде в Киеве обер-прокурор Извольский[16] заявил, что даже и «Синоду пришлось отдать дань переходному времени».
Помилуй Бог, если это правда! Это будет значить, что Истинный Христос, а не самодельный отступает Своею благодатию от места свята… Кипячение воды для великой агиасмы – не предварение ли верным, чтобы они имели «чресла свои препоясаны и светильники горящи», ибо близко пришествие Жениха, грядущего судити живых и мертвых. Ведь в притче о девах мудрых и юродивых недаром сказал Господь, что воздремали и уснули, и уснули не одни юродивые, но и мудрые девы.
События времени чередуются на наших глазах с головокружительной быстротой. Уступки духу времени, как малые пороховые взрывы, рвут щели во всех стенах христианской (увы – только по имени!) государственной и общественной жизни, постепенно образуя огромные провалы, откуда вырывается огонь едва ли не самой преисподней.
О, если бы пробудились наши мудрые девы!..
Странное событие совершилось в тайниках оптинской духовной жизни! Слышал я о нем из уст одного из оптинских духоносников о. Феодосия[17], и сомнения в достоверности рассказа у меня не возникло ни на минуту: прошу и моего читателя отнестись к нему с таким же доверием, как и я.
В Оптиной по благословению великих почивших старцев Льва, Макария и Амвросия издавна существует благочестивый и исполненный глубокого духовного разума обычай совершать над желающими, хотя бы телесно и здоровыми, Таинство Елеосвящения, в просторечии известное под именем «соборования». В миру это Таинство совершается крайне редко и притом исключительно над тяжко больными, даже над такими, которые признаны безнадежными. Мне самому довелось слышать из уст священника, соборовавшего одного чахоточного, находившегося у порога агонии:
– Ты, милый мой, не думай, что особоруешься – выздоровеешь. Этого, братец мой, никогда не бывает.
Не то в Оптиной. Там основываются на точном разумении слов соборного послания св. апостола Иакова, которое говорит: болен ли кто из вас, пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазав его елеем во имя Господне. И молитва веры исцелит болящего, и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему (Иак. 5, 14–15). На основании этих слов, совершая Таинство Елеосвящения над больными, оптинские старцы не отказывают в нем и по виду телесно здоровым богомольцам, ибо, говорят они, совершенно здоровых людей нет, потому что все повинны греху, а грех уже сам по себе есть болезнь души, влекущая за собою болезнь и тела. Независимо от этого Таинство Елеосвящения, утверждают старцы, имеет силу очищать душу не только от грехов сознанных, уже очищенных покаянием, но и от грехов «забвенных», не сохраненных памятью кающегося, так как сказано: «если соделал грехи, простятся ему». Обычно к этому Таинству в Оптиной приступают после Исповеди и Причащения, и совершается оно поочередно духовниками обители. Великий это дар веры нашей! В октябре или ноябре прошлого года к о. Ф. собралась собороваться партия богомольцев душ в четырнадцать, исключительно женщин.
В числе их была одна, которая собороваться не пожелала, а попросила позволения присутствовать зрительницей при совершении Таинства.
– Перед соборованием, – говорил мне о. Ф., – у меня в обычае сказать богомольцам по его поводу несколько слов, объяснить его значение для души и тела, рассказать, как к этому Таинству относились великие наши старцы… По совершении Таинства, смотрю, подходит ко мне та женщина, отводит меня в сторону и говорит: «Батюшка, я хочу поисповедоваться, и, если разрешите, завтра причаститься, и потом у вас пособороваться».
Я проводил ее товарок, которых особоровал, надел епитрахиль и приступил к исповеди. Женщина эта мне принесла покаяние в очень тяжком грехе, который ею был совершен уже давно, но в котором она из чувства ложного стыда не могла покаяться перед своими мирскими священниками. Я разрешил ее от греха, допустил к Причастию на другой день и объяснил, чтобы она собороваться пришла в тот же день часам к двум пополудни… На следующий день женщина эта пришла ко мне несколько раньше назначенного часа, взволнованная и перепуганная.
«Батюшка! – говорит, – какой страх был со мною нынешнею ночью! Всю ночь меня промучил какой-то высокий страшный старик; борода всклокоченная, брови нависли, а из-под бровей – такие острые глаза, что как иглой в мое сердце впивались. Как он вошел в мой номер, не понимаю: не иначе, это была нечистая сила… "Ты думаешь, – шипел он на меня злобным шепотом, – что ты ушла от меня? Врешь, не уйдешь! По монахам стала шляться да каяться – я тебе покажу покаяние! Ты у меня не так еще завертишься: я тебя и в блуд введу, и в такой-то грех, и в этакий…"»
И всякими угрозами грозил ей страшный старик, и не во сне, а въяве, так как бедная женщина до самого утреннего правила – до трех часов утра – глаз сомкнуть не могла от страха. Отступил он от нее только тогда, когда соседи ее по гостинице стали собираться идти к правилу.
«"Да кто ж ты такой?" – спросила его, вне себя от страха, женщина.
"Я – Лев Толстой! – ответил страшный и исчез"».
– А разве ты знаешь, – спросил я, – кто такой Лев Толстой?
– Откуда мне знать? – я неграмотная.
– Может быть, слышала? – продолжал я допытываться. – Не читали ли о нем чего при тебе в церкви?