Смутная улыбка Саган Франсуаза
На минуту я восхитилась его мужской доверчивостью.
— Это тихий болван, — сказал он. — Бывший сокурсник Франсуазы. Тебе это что-нибудь говорит? Мне это кое-что говорило.
— Меня это огорчает в той же мере, в какой это может быть неприятно Франсуазе, — добавил он. — Тел более что речь идет о тебе…
— Все понятно, — сказала я.
— Это огорчит меня и из-за тебя тоже, если Франсуаза начнет плохо к тебе относиться. Она может сделать для тебя много хорошего. Франсуаза — надежный друг.
— У меня нет надежного друга, — сказала я с грустью. — У меня нет ничего надежного.
— Тебе грустно? — спросил он и взял меня за руку. На минуту этот жест тронул меня из-за явного риска, на который шел Люк, а потом мне снова стало грустно. Он действительно держал меня за руку, и мы вместе шли на виду у Франсуазы; но она хорошо знала, что он, Люк, который держит меня за руку, — просто усталый человек. Она наверняка думала., что он не вел бы себя так, будь у него нечиста совесть. Нет, не так уж он рисковал. Он — равнодушный человек. Я сжала его руку: конечно, это был он, всего лишь он. И что именно он заполнял мою жизнь, не переставало меня удивлять.
— Не грустно, — ответила я. — Никак.
Я лгала. Я хотела сказать ему, что я лгу, что на самом деле он мне необходим, но, как только я оказывалась рядом с ним, все казалось мне нереальным. Не было ничего; ничего, кроме приятных двух недель воспоминаний, сожалений. Зачем эта раздирающая боль? Мучительная тайна любви — думала я насмешливо. В сущности, я сердилась на себя за это, потому что чувствовала себя достаточно сильной, достаточно свободной и достаточно одаренной, чтобы у меня была счастливая любовь.
Завтрак был длинный. Я смотрела на Люка, потерянная. Он был красивый, умный и утомленный. Я не хотела расставаться с ним. Я строила смутные планы на зиму. Прощаясь, он сказал, что позвонит. Франсуаза добавила, что она тоже позвонит, чтобы познакомить меня с кем-то.
Они не позвонили — ни он, ни она. Это продолжалось десять дней. От одного имени Люка мне становилось тяжело. Наконец он позвонил и сказал, что Франсуаза в курсе дела и что он даст мне знать о себе, как только сможет, — у него сейчас полно дел. Голос его был нежен. Я неподвижно стояла посреди комнаты, так до конца и не поняв. Я должна была обедать с Аденом. Он ничего не может сделать для меня. Я уничтожена.
В последующие две недели я видела Люка еще два раза. Один раз — в баре на набережной Вольтера, другой — в какой-то комнате, где мы не знали, что сказать друг другу, ни до, ни после. Во всем был привкус пепла. Очень любопытно Наблюдать, как жизнь ставит свою подпись под параграфами романтических соглашений. Я поняла, что ^решительно не способна быть веселой подружкой женатого мужчины. Я любила его. Надо было заранее представить себе, хотя бы представить, что любовь может быть именно такой: наваждением, мучительной неудовлетворенностью. Я попыталась смеяться. Он не смеялся. Говорил со мной тихо, нежно, будто перед смертью… Франсуазе очень тяжело.
Он спросил, что я делаю. Я ответила — занимаюсь, читаю. Я читала или ходила в кино с единственной мыслью: рассказать ему об этой книге или об этом фильме, потому что он был знаком с режиссером, его поставившим. Я тщетно искала что-нибудь, что связывало нас — не считая боли, довольно гнусной, причиненной нами Франсуазе. Но ничего не было, тем не менее мы не думали терзаться угрызениями совести. Я не могла сказать ему: «Вспомни». Это значило бы нарушить правила игры и напугало бы его. Я не могла сказать, что всюду вижу или по крайней мере хочу увидеть его машину, что я без конца начинаю набирать номер его телефона, но не доканчиваю, что, возвращаясь, я лихорадочно расспрашиваю консьержку, что все сводится к нему и что я просто ненавижу себя. Я ни на что не имела права. Ни на что, даже если в этот момент рядом со мной его лицо, руки, его нежный голос, все это невыносимое прошлое… Я худела…
Ален был славный, и однажды я ему все рассказала. Мы прошагали вместе километры, он обсуждал мою страсть как литературную проблему, мне это помогло взять разбег и продолжать разговор в том же духе.
— И все-таки ты прекрасно знаешь, что это пройдет, — сказал он. — Через полгода или год ты будешь смеяться над этим.
— Не хочу смеяться, — сказала я. — И этим я защищаю не только себя, но и все то, что у нас было. Канн, наш смех, наше согласие.
— И тем не менее ты не можешь не понимать, что когда-нибудь это уже ничего не будет значить.
— Знаю, но не придаю значения. Пусть так — мне все равно. Сейчас, сейчас нет ничего, кроме этого.
Мы гуляли. Вечером он провожал меня до пансиона, с серьезным видом жал мне руку, а я, возвратившись, спрашивала консьержку, не звонил ли мсье Люк «такой-то». Нет, отвечала она, улыбаясь. Я валилась на кровать, вспоминала Канн.
Я думала: «Люк не любит меня», и сердце начинало глухо щемить. Я повторяла себе это и снова чувствовала боль, порой довольно острую. Тогда мне казалось, что какого-то успеха я достигла: раз я могу управлять этой глухой болью, преданной, вооруженной до зубов, готовой явиться по первому зову, стало быть, я ею распоряжаюсь. Я говорила: «Люк не любит меня», и все сжималось у меня внутри. Но притом что я могла почти всегда вызывать эту боль по своему желанию, я не могла помешать ей непроизвольно возникнуть во время лекции или за завтраком, захватить меня врасплох и заставить мучиться. И не могла больше помешать этому повседневному и оправданному ощущению тоски и амебности собственного существования среди постоянных дождей, утренней усталости, пресных лекций, разговоров. Я страдала. Я говорила себе, что страдаю, с иронией, любопытством, не знаю как еще, лишь бы избежать жалкой очевидности неразделенной любви.
И вот случилось то, что должно было случиться. Однажды вечером я увиделась с Люком. Мы покатались в его машине по Булонскому лесу. Он сказал, что должен уехать в Америку, на месяц. Я сказала, что это интересно. Потом до меня дошел смысл: целый месяц. Я судорожно закурила.
— Когда вернусь, ты меня забудешь, — сказал он.
— Почему? — спросила я.
— Так будет лучше для тебя, маленькая моя, гораздо лучше… — И он остановил машину.
Я посмотрела на него. Какое напряженное, горестное лицо. Итак, он знал. Он все знал. Он был уже не только мужчиной, которого надо беречь, но и другом. Я вдруг обняла его. Прижалась щекой к его щеке. Я видела тени деревьев. Слышала свой голос, говоривший немыслимые вещи.
— Люк, это невозможно. Не оставляйте меня. Я больше не могу жить без тебя. Вы должны остаться. Я одинока, я так одинока. Это невыносимо.
Я с удивлением слушала свой собственный голос. Неприличный, детский, умоляющий. Повторяла себе то, что мог бы мне сказать Люк: «Ну хватит, хватит, это пройдет, успокойся». Но я продолжала говорить, а Люк все молчал.
Наконец, словно для того, чтобы остановить этот поток слов, он обеими руками сжал мне лицо, нежно поцеловал в губы.
— Бедняжка моя, — сказал он, — бедная моя девочка.
Голос у него срывался. Я подумала сразу: «Хватит» и «Какая я несчастная». Я заплакала, уткнувшись ему в пиджак. Время шло, скоро он отвезет меня домой, совершенно измученную. Я примирюсь, а потом его уже больше здесь не будет. Во мне поднялся бунт.
— Нет, — сказала я, — нет.
Я вцепилась у него, мне хотелось стать им, раствориться в нем.
— Я тебе позвоню. Мы еще увидимся перед отъездом, — сказал он… — Прости меня, Доминика, прости меня. Я был очень счастлив с тобой. Знаешь, это пройдет. Все проходит. Я многое бы отдал, чтобы…
Он беспомощно развел руками.
— Чтобы полюбить меня? — сказала я.
— Да.
Щека у него была мягкая, горячая от моих слез. Я не увижу его целый месяц, он не любит меня. Отчаяние-какое странное чувство; и странно, что после этого выживают. Он отвез меня домой. Я больше не плакала. Я была убита. Он позвонил мне на следующий день и еще на следующий. Вдень его отъезда у "меня бь1л грипп. Он зашел ко мне на минуту. У меня был Ален, мимоходом, и Люк поцеловал меня в щеку. Он мне напишет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Порой я просыпалась среди ночи с пересохшими губами, и еще в полусне слышала, как кто-то шепчет мне — надо снова заснуть, снова уйти в тепло, в бессознательность, ставшую для меня единственной передышкой. Но я уже начинала думать: «Это просто жажда. Достаточно встать, дойти до умывальника, попить, и я снова засну». Но стоило мне встать, стоило увидеть в зеркале собственное отражение, слабо освещенное уличным фонарем, почувствовать тепловатую воду, текущую по мне, как отчаяние охватывало меня, и я снова ложилась в постель, дрожа от холода, ощущая настоящую физическую боль. Лежа плашмя на животе, обхватив голову руками, я вдавливала себя в постель, как будто моя любовь к Люку была каким-то смертельно опасным зверем, которого я, взбунтовавшись, пыталась раздавить, зажав между своим телом и простыней. А потом начиналась борьба. Моя память и воображение превращались в злейших врагов. Лицо Люка, Канн, все, что было, все, что могло бы быть. И тут же, сразу, сопротивление моего тела, требовавшего сна, и моего рассудка, который был сам себе противен. Я выпрямлялась, начинала подводить итоги: «Это я, Доминика. Я люблю Люка, а он меня не любит. Неразделенная любовь, неизбежная грусть. Нужно порвать». И я представляла себе этот окончательный разрыв в виде письма Люку, изящного, благородного, объясняющего ему, что все кончено. Но письмо интересовало меня лишь в той мере, в какой его изящество и благородство снова приводили меня к Люку. Едва я мысленно пускала в ход это жестокое средство и порывала с Люком, как немедленно начинала думать о примирении.
— Надо дать себе волю, — советовали мне добрые люди. Но во имя кого? Никто другой не существовал для меня, даже я сама. Я существовала для себя только в связи с Люком.
Катрин, Ален, улицы. Этот мальчик, который поцеловал меня на случайной вечеринке, с которым я больше не захотела встретиться. Дождь, Сорбонна, кафе. Карты Америки. Я ненавидела Америку. Тоска. Неужели это никогда не кончится? Уже больше месяца, как Люк уехал. Он прислал мне письмецо, нежное и грустное, я знала его наизусть.
Меня несколько утешало, что мой рассудок, до сих пор противостоящий этой страсти, издеваясь над ней, высмеивая меня, вызывая на сложные диалоги, понемногу превращался в союзника. Я больше не говорила себе: «Покончим с этим дурачеством», но "Как уменьшить издержки? " Ночи были неизменные, бесцветные, увязнувшие в грусти, а дни иногда проходили быстро, заполненные занятиями. Я как бы отстраненно размышляла на тему «я и Люк», что не мешало тем невыносимым приступам, когда я вдруг останавливалась посреди тротуара, и что-то поднималось во мне, наполняя меня отвращением и гневом. Я заходила в кафе, опускала двадцать франков в проигрыватель и устраивала себе с помощью каннской мелодии пять минут сплина. Ален в конце концов ее возненавидел. Но я, я знала каждую ноту, я вспоминала запах мимозы, он был со мной за мои деньги. Я себе очень не нравилась.
— Да брось, старик, — терпеливо говорил Ален, — ну что ты!
Мне не нравилось, когда меня называли «старик», но тогда это меня утешало.
— Ты очень милый, — говорила я Алену.
— Да нет, — говорил он. — Я напишу диссертацию о страсти. Это меня заинтересовало.
Но эта музыка убеждала меня. Убеждала в том, что мне нужен Люк. Я хорошо понимала, что эта необходимость была одновременно и связана с моей любовью и отдалена от нее. Я еще могла разделить его на составные части: человеческое существо-соучастник, объект страсти — враг. И хуже всего было то, что я никак не могла принизить его, как, в общем-то, мы всегда принижаем людей, отвечающих нам равнодушием. Были даже моменты, когда думала: "Бедный Люк, как я устала бы с ним, соскучилась! " Я презирала себя за неумение быть легкой, тем более что, возможно, обида привязала бы его ко мне. Но я хорошо знала, что он не способен обидеться. Это был не противник, это был Люк. Мне было тяжело выбраться из этого.
Однажды, когда я в два часа спускалась из своей комнаты, собираясь идти на лекции, хозяйка протянула мне телефонную трубку. Сердце у меня не колотилось, когда я ее взяла. Люка ведь не было. Я тотчас узнала голос Франсуазы, нерешительный и глухой:
— Доминика?
— Да, — сказала я.
Я застыла на лестнице.
— Доминика, я хотела позвонить вам раньше. Вы не хотите зайти повидаться со мной?
— Конечно, — сказала я. Я так следила за своим голосом, что, наверное, говорила как светская дама.
— Давайте сегодня вечером, в шесть часов?
— Договорились.
И она повесила трубку.
Я была и рада, и взволнованна, услышав ее голос. Это воскрешало уик-энд, машину, завтраки в ресторане, роскошь.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я не пошла на лекции, я меряла шагами улицы, спрашивая себя, что она может мне сказать. В соответствии с традицией мне казалось — я так страдаю, что никто уже не может сердиться на меня. В шесть часов стало накрапывать; улицы в свете фонарей были мокрые и блестящие, как тюленьи спины. Войдя в парадную, я взглянула на себя в зеркало. Я очень похудела и смутно надеялась, что тяжело заболею и Люк будет рыдать надо мной, умирающей, стоя в изголовье постели. Волосы у меня были мокрые, вид загнанный. Я наверняка разбужу в Франсуазе ее неизменную доброту. На секунду я задержалась, разглядывая себя. Может быть, стоит «словчить», по-настоящему привязать к себе Франсуазу, вести двойную политику с Люком, лавировать? Но зачем? Да и как лавировать при таком чувстве, утвердившемся, незащищенном, всеобъемлющем? Моя любовь удивляла и восхищала меня. Я забыла, что для меня она только причина страданий.
Франсуаза открыла мне с вымученной улыбкой, с немного испуганным видом. Войдя, я сняла плащ.
— Как у вас дела? — спросила я.
— Хорошо, — сказала она. — Садись. М-м… садитесь.
Я забыла, что она говорит мне «ты». Я села; она смотрела на меня, явно удивленная моим жалким видом. Мне стало очень жаль себя.
— Что-нибудь выпить?
— С удовольствием.
Она взяла из бара виски, налила мне. Я забыла его вкус. Ведь было только это: моя грустная комната, университетская столовая. По крайней мере подаренное ими красное пальто хорошо мне послужило. Я была так напряжена, так несчастна, что сила отчаяния вернула мне уверенность.
— Ну вот, — сказала я.
Я оторвала глаза от пола и посмотрела на нес. Она сидела на диване напротив меня и молча пристально на меня глядела. Мы могли бы поговорить о чем-нибудь постороннем, на прощание я сказала бы со смущенным видом: «Надеюсь, вы не слишком этого хотели для меня». Все зависело от меня; достаточно было заговорить, и поскорее, пока молчание не превратилось во взаимное признание. Но я молчала. Вот она, эта минута, минута настоящей жизни.
— Я хотела позвонить вам раньше, — наконец сказала она, — потому что Люк просил меня об этом. И потому что меня огорчает ваше одиночество в Париже. В общем…
— Это я должна была вам позвонить, — сказала я.
— Почему?
Я чуть не сказала: «Чтобы попросить прощения», но эти слова были слишком слабы. Я стала говорить правду.
— Потому что я этого хотела, потому что я действительно одна. И потом, мне было бы неприятно, если бы вы думали, что…
Я сделала неопределенный жест.
— Вы плохо выглядите, — сказала она мягко.
— Да, — сказала я раздраженно. — Если бы я могла, я бы приходила к вам, вы бы кормили меня бифштексами, я бы лежала на вашем ковре, а вы бы меня утешали. Но вот незадача: вы — единственный человек, который сумел бы это сделать, но именно вы этого не можете.
Меня трясло. Стакан дрожал в руке. Больше невозможно было терпеть взгляд Франсуазы.
— Мне… очень неприятно, — сказала я в свое оправдание.
Она взяла стакан из моих рук, поставила на стол, снова села.
— Я… я ревновала, — глухо сказала она. — Ревновала к физической близости.
Я смотрела на нее. Я ожидала чего угодно, только не этого.
— Это глупо, — сказала она. — Я прекрасно понимала, что вы и Люк-это несерьезно.
Увидев выражение моего лица, она жестом попросила у меня прощения, за что я мысленно ее похвалила.
— То есть я хотела сказать, что физическая измена-это и в самом деле несерьезно; но я всегда была такой. И особенно теперь… теперь, когда…
Ей, видимо, было тяжело. Я боялась того, что она скажет.
— Теперь, когда я уже не так молода, — договорила она и отвернулась, — и не так желанна.
— Да нет же! — сказала я.
Я запротестовала. Я и не думала, что у этой истории может быть какой-то другой, неизвестный мне аспект — жалкий, то есть даже не жалкий, а такой обыкновенный, грустный. Мне-то казалось, что это касается только меня; ведь я ничего не знала об их совместной жизни.
— Не в этом дело, — сказала я и встала. Я подошла к ней и остановилась. Она снова повернулась ко мне и чуть улыбнулась.
— Бедная моя Доминика, ну и каша получилась! Я села рядом с ней, обхватив голову руками.
В ушах у меня шумело. Внутри было пусто. Хотелось плакать.
— Я очень хорошо к вам отношусь, — сказала она. — Очень. Мне больно думать, что вы несчастливы. Когда я увидела вас впервые, я подумала, что мы можем помочь вам стать счастливой, а не такой подавленной, какой вы были. Не очень-то это получилось.
— Несчастлива, — пожалуй, так оно и есть. Впрочем, Люк меня предупреждал.
Мне хотелось припасть к ней, к этой крупной великодушной женщине, объяснить ей, как бы я хотела, чтобы она была мне матерью, и как я несчастна, похныкать. Но даже эту роль я не имела права играть.
— Он вернется через десять дней, — сказала она. Какой еще удар обрушится на это упрямое сердце? Франсуаза должна вернуть себе Люка и свое полусчастье. Я должна пожертвовать собой. Эта мысль вызвала у меня улыбку. Это была последняя попытка скрыть от себя собственную незначительность. Мне нечем было жертвовать, никакой надеждой. Мне оставалось только самой положить конец или предоставить времени покончить с этой болезнью. В такой горькой покорности судьбе была доля оптимизма.
— Попозже, — сказала я, — когда это все у меня пройдет, — я снова увижу вас, Франсуаза, и Люка тоже. Сейчас мне остается только ждать.
У дверей она нежно меня поцеловала. Она не сказала: «До скорого».
Вернувшись к себе, я тут же упала на постель. Что я ей наговорила, какие бессмысленные глупости? Вернется Люк, обнимет меня, поцелует. Даже если он меня не любит, он будет здесь, он, Люк. Кончится этот кошмар.
Через десять дней вернулся Люк. Я это знала, потому что в день его приезда я проехала в автобусе мимо его дома и видела машину. Я вернулась в пансион и стала ждать звонка. Звонка не было. Ни в этот день, ни на следующий, я провела их в постели под предлогом гриппа и все время ждала.
Он был здесь. Он мне не позвонил. После полутора месяцев отсутствия. Отчаяние-это холодная дрожь, нервный смешок, неотвязная апатия. Я никогда так не страдала. Я говорила себе, что это последний рывок, но он был такой мучительный.
На третий день я встала. Отправилась на лекции. Ален снова начал ходить со мной по улицам. Я внимательно его слушала, смеялась. Не знаю, почему меня преследовала фраза: «Какая-то в державе датской гниль». Она все время вертелась у меня на языке.
В последний день второй недели меня разбудила музыка во дворе — услужливое радио какого-то соседа. Это было прекрасное анданте Моцарта, несущее, как всегда, зарю, смерть, смутную улыбку. Я долго слушала, неподвижно лежа в постели. Я была почти счастлива.
Консьержка позвала меня к телефону. Я неторопливо натянула халат и спустилась. Я подумала, что это Люк и что теперь это не так уж важно. Что-то исчезло во мне.
— Ты в порядке?
Я вслушивалась в его голос. Да, это был его голос. Откуда во мне этот покой, эта кротость, будто что-то самое важное, живое для меня, уходило? Он предлагал мне посидеть с ним завтра где-нибудь в кафе. Я говорила: «Да, да».
Я поднялась к себе в комнату очень собранная, музыка кончилась, и я пожалела, что пропустила конец. Я увидела себя в зеркале, заметила, что улыбаюсь. Я не мешала себе улыбаться, я не могла. Снова — и я понимала это — я была одна. Мне захотелось сказать себе это слово. Одна, одна. Ну и что, в конце концов? Я — женщина, любившая мужчину. Это так просто: не из-за чего тут меняться в лице.