12 историй о любви Коллектив авторов
Консуэло Порпорина, примадонна театра Сан-Самуэле в Венеции, она же бывший синьор Бертони, странствующий певец в Пассау, поручает благородному сердцу графа Годица-Росвальда жену Карла, дезертира, которого ваше сиятельство вырвали из рук вербовщиков и осыпали своими милостями. Порпорина льстит себя надеждой отблагодарить господина графа за его покровительство в присутствии маркграфини, если господин граф окажет певице честь, разрешив ей выступить в малых покоях ее высочества.
Консуэло старательно вывела свою подпись и посмотрела на Йозефа. Он ее понял и достал кошелек. По молчаливому соглашению и в едином порыве великодушия они отдали бедной женщине последние два золотых, оставшиеся от подарка Тренка, чтобы она могла доехать до Вены, и, доведя ее до ближайшей деревни, помогли ей нанять небольшую повозку. После этого они накормили ее, снабдили кое-какими пожитками, истратив на это остатки своего скромного достояния, и отправили в путь-дорогу счастливейшее создание, только что возвращенное ими к жизни.
Тут Консуэло, смеясь, спросила, осталось ли что-нибудь у них в кошельке. Йозеф, тряся над ухом скрипкой, ответил:
– Только звуки!
Консуэло попробовала голос и, блестящей руладой огласив окрестность, воскликнула:
– И сколько еще звуков! – Затем весело протянула руку своему товарищу и, горячо пожав его руку, сказала: – Ты молодец, Беппо!
– И ты тоже! – ответил Йозеф, смахивая набежавшую слезу и громко смеясь при этом.
Глава LXXV
Не так уж страшно очутиться без денег под конец путешествия, но, будь наши юные музыканты еще далеко от цели, они и тогда были бы не менее веселы, чем в ту минуту, когда оказались с пустым карманом. Нужно самому побывать в таком положении, испытать безденежье на чужбине (а Йозеф здесь, вдали от Вены, чувствовал себя почти таким же чужим, как и Консуэло), чтобы знать, какая чудесная беззаботность, какой дух изобретательности и предприимчивости, словно по волшебству, охватывают артиста, истратившего последнюю монету. До этого он тоскует, постоянно боится неудач, у него мрачное предчувствие всевозможных неприятностей, затруднений, унижений, но все это рассеивается, как только отдан последний грош. Тут для поэтических душ открывается новый мир, появляется святая вера в милосердие ближних, всякого рода пленительные иллюзии, жажда деятельности и приветливость, помогающие легко преодолевать первые же препятствия. Консуэло, находившая в этом возвращении к бедности своего детства какое-то романтическое удовольствие и счастливая тем, что сделала доброе дело, отдав все свое достояние, сейчас же нашла средство добыть себе и своему спутнику ужин и ночлег.
– Сегодня воскресенье, – сказала она Йозефу, – в первом же поселке, который нам попадется на пути, начни играть танцы. Мы не пройдем и двух улиц, как найдутся люди, желающие поплясать, а мы с тобой изобразим деревенский оркестр. Ты не можешь сделать свирель? Я мигом выучусь на ней играть. И стоит мне извлечь из нее хоть несколько звуков – аккомпанемент тебе обеспечен.
– Могу ли я сделать свирель? – воскликнул Йозеф. – Сейчас увидите!
Вскоре на берегу реки они отыскали прекрасный стебель тростника. Йозеф искусно просверлил его – и он зазвучал чудесно. Свирель тут же была настроена, затем последовала репетиция, и наши герои преспокойно направились к деревушке, находившейся на расстоянии трех лье. Они вошли в нее под звуки своих инструментов, выкрикивая перед каждой дверью: «Кто хочет поплясать, кто хочет попрыгать? Вот музыка! Бал начинается!».
Когда они добрались до небольшой площади, обсаженной красивыми деревьями, за ними неслись уже, крича и хлопая в ладоши, с полсотни детишек. Вскоре появились веселые парочки и, подняв первую пыль, начали танцы. Не успели они утоптать землю, как на площади собралось уже все население деревни, кольцом окружив неожиданно и беззаботно возникший сельский бал. Сыграв несколько вальсов, Йозеф сунул скрипку под мышку, а Консуэло, взобравшись на стул, произнесла перед присутствующими речь, в которой доказывала, что у голодных музыкантов и пальцы слабы и дыхания не хватает. Не прошло и пяти минут, как у них вволю было и хлеба, и сыра, и пива, и сладких пирожков. Что же касается денежного вознаграждения, то на этот счет быстро сговорились: решено было сделать сбор, и каждый даст, сколько пожелает.
Закусив, Консуэло и Йозеф взобрались на бочку, которую для этого торжественно выкатили на середину площади, и танцы возобновились. Но через два часа они были прерваны известием, которое взволновало всех и, переходя из уст в уста, дошло до наших путешественников. Оказалось, что местный сапожник, торопясь закончить ботинки для одной требовательной заказчицы, всадил себе в большой палец шило.
– Это ужасное несчастье! – проговорил какой-то старик, опираясь на бочку, служившую музыкантам пьедесталом. – Ведь сапожник Готлиб – органист нашей деревни, а завтра у нас храмовой праздник. Да, большой праздник, чудесный праздник! Такого не бывает на десять лье вокруг! Особенно хороша у нас месса, ее издалека приходят послушать. Наш Готлиб – настоящий капельмейстер: он и на органе играет, и управляет детским хором, и сам поет, и чего только не делает, особенно в этот день! Просто изо всех сил старается! Теперь без него все пропало! А что скажет господин каноник собора святого Стефана! В этот праздник он сам приезжает к нам служить торжественную мессу и всегда бывает так доволен нашей музыкой! Добрый каноник от музыки без ума! Великая честь для нас видеть его перед нашим алтарем – ведь он никогда не выезжает из своего бенефиция и не любит себя утруждать из-за пустяков.
– Ну что ж, – сказала Консуэло, – это легко уладить: мы с товарищем возьмем на себя и орган и детский хор, – словом, всю мессу, а если господин каноник останется недоволен… ну что ж, вы нам ничего не заплатите за труды.
– Да, да! Легко сказать, молодой человек! – воскликнул старик. – Нашу обедню под скрипку и флейту не служат, да-с! Это дело серьезное, а вы не знаете даже наших партитур.
– Мы займемся ими сегодня же вечером, – проговорил Йозеф с видом снисходительного превосходства, который произвел большое впечатление на собравшихся вокруг слушателей.
– Так вот, – сказала Консуэло, – ведите нас в церковь, пусть кто-нибудь раздувает мехи, и, если наша игра придется вам не по вкусу, вы сможете отказаться от наших услуг.
– А как же с той партитурой, что так мастерски разработал Готлиб?
– Мы сходим к нему, и, если он будет недоволен нами, откажемся от своего намерения. К тому же раненый палец не помешает ему управлять хором и даже самому исполнить свою партию.
Деревенские старики, собравшись вокруг наших путников, посовещались и решили испытать их. Бал отменили – ведь месса каноника дело посерьезнее, чем какие-то там танцы!
После того как Гайдн и Консуэло поочередно сыграли на органе, а затем пропели вместе и каждый в отдельности, их, за неимением лучшего, признали довольно сносными исполнителями. Кое-кто из ремесленников осмелился даже утверждать, что они играют и поют лучше Готлиба и что исполненные ими отрывки из Скарлатти, Перголезе и Баха по меньшей мере так же хороши, как музыка Гольцбауэра, дальше которой Готлиб никак не хотел идти. А приходский кюре, прибежавший послушать их, принялся даже утверждать, будто канонику гораздо больше понравятся эти песнопения, чем те, которыми его обычно угощали. Пономарь, не разделявший это мнение, грустно покачал головой, и кюре, не желая вызывать недовольство своих прихожан, согласился, чтобы искусные исполнители, посланные самим провидением, сговорились, если возможно, с Готлибом относительно мессы.
Все толпой направились к дому сапожника, и тому пришлось каждому показать свою распухшую руку, чтобы его освободили от обязанностей органиста. Да, без сомнения, выступать он был совершенно не в состоянии. Готлиб обладал некоторой музыкальностью и довольно прилично играл на органе, но, избалованный похвалами односельчан и несколько шутливым одобрением каноника, относился с болезненным самолюбием ко всему, что касалось его руководства и исполнения. Вот почему он весьма недоброжелательно встретил предложение заменить его двумя случайными артистами – он предпочитал, чтобы праздник был испорчен и торжественная месса осталась совсем без музыки, только бы не делить ни с кем своей славы. Однако же ему пришлось уступить. Долго он делал вид, будто не может найти партитуры, и разыскал ее только тогда, когда кюре пригрозил, что предоставит юным артистам выбор и исполнение всей музыкальной программы. Консуэло и Гайдн должны были доказать свое умение, прочитав с листа самые трудные пассажи той из двадцати шести месс Гольцбауэра, которую предполагалось исполнять на следующий день. Музыка эта, не талантливая и не оригинальная, была все же хорошо написана, легка и понятна, особенно для Консуэло, привыкшей преодолевать несравненно большие трудности. Слушатели были очарованы, а Готлиб, становившийся все более удрученным и хмурым, заявил, что у него лихорадка и он немедленно ляжет в постель, а впрочем, очень рад, что все остались довольны.
Певцы и музыканты тотчас же собрались в церкви, и два наших юных импровизированных регента начали репетицию. Все шло прекрасно. Пивовар, ткач, школьный учитель и булочник играли ни скрипках; дети и их родители составляли хоры. Все это были добрые крестьяне и ремесленники, люди флегматичные, внимательные и добросовестные. Йозефу уже приходилось слышать музыку Гольцбауэра в Вене, где она была в то время в чести, и он легко с ней справлялся. Консуэло же, поочередно участвуя во всех певческих выступлениях, так хорошо вела за собою хоры, что они превзошли самих себя. Два соло должны были исполнять сын и племянница Готлиба, его любимые ученики и лучшие певцы в приходе, но оба корифея на репетицию не явились под предлогом того, что они и так уверены в своих силах.
Йозеф и Консуэло отправились ужинать в дом кюре, где им был приготовлен ночлег. Добрый старик так и сиял; видно было, что он очень дорожил благолепием своей мессы, желая как можно лучше угодить господину канонику.
На следующий день вся деревня еще до света была на ногах. Трезвонили в колокола, по дорогам из окрестных деревень тянулись толпы верующих, чтобы присутствовать на торжественной службе. Карета каноника приближалась с величавой медлительностью. Церковь была разубрана самыми лучшими украшениями. Важность, которую каждый приписывал своей роли, очень забавляла Консуэло. Здесь царило почти такое же тщеславие и соперничество, как за кулисами театра. Только выражалось оно более наивно и скорее смешило, чем вызывало негодование.
За полчаса до начала мессы явился растерянный пономарь и сообщил о страшном заговоре, подстроенном завистливым и вероломным Готлибом. Узнав, что репетиция прошла прекрасно и все участвовавшие в ней прихожане очарованы пришельцами, он притворился тяжело больным, запретил племяннице и сыну, двум главным корифеям, отходить от своей постели, и, таким образом, праздничная служба лишалась не только самого Готлиба, чье присутствие считалось необходимым, чтобы дать ход всему делу, но и двух сольных партий, лучших номеров мессы. Все хористы упали духом, и с большим трудом удалось старательному и энергичному пономарю собрать их для совещания в церкви.
Консуэло и Йозеф побежали туда же, заставили певцов повторить самые трудные места, поддерживая своими голосами более слабых, и вернули им уверенность и смелость. Что касается сольных партий, то они быстро сговорились и взялись исполнить их сами. Консуэло, порывшись в памяти, припомнила одно духовное песнопение Порпоры, по тону и словам подходящее к тому, что требовалось. Она тут же набросала его, положив клочок бумаги на колено, и прорепетировала с Гайдном, чтобы он мог ей аккомпанировать. Консуэло нашла и для него знакомый ему отрывок из произведения Себастьяна Баха, и они довольно удачно аранжировали его для данного случая.
Уже зазвонили к мессе, а они все еще репетировали и спевались, не обращая внимания на громкий трезвон большого колокола. Когда господин каноник в полном облачении предстал перед алтарем, хоры уже пели, несясь во весь опор и с многообещающей смелостью преодолевая фуги немецкого композитора. Консуэло с удовольствием глядела на серьезные лица добрых немецких простолюдинов и слушала их верные голоса, звучавшие с методической согласованностью и с никогда не ослабевающим, ибо неизменно сдержанным воодушевлением.
– Вот подходящие исполнители для такой музыки, – сказала она Йозефу во время паузы, – будь у них огонь, которого не хватило композитору, все было бы испорчено, но у них его нет, и музыка, созданная механически, воспроизводится механическими же исполнителями. Жаль, что здесь нет знаменитого маэстро Годица-Росвальда, чтобы управлять этими машинами, – он старался бы изо всех сил, ничего не добился бы, но остался бы чрезвычайно доволен собою.
Мужское соло беспокоило многих, но Йозеф блестяще с ним справился. Когда же настал черед Консуэло, то ее итальянская манера сначала всех удивила, даже немного смутила, но в конце концов все-таки очаровала. Певица старалась петь так хорошо, как только могла, и выразительность ее дивного торжественного пения привела Йозефа в невыразимый восторг.
– Не поверю, – сказал он, – чтобы вы могли когда-либо петь лучше, чем пели сейчас для жалкой деревенской мессы.
– Во всяком случае, никогда я не пела с таким подъемом и с таким удовольствием, – отвечала она. – Эта публика мне больше по душе, чем публика театральной залы. Ну, а теперь дай мне посмотреть отсюда, сверху, доволен ли господин каноник. Да! У почтенного каноника совсем блаженный вид, и, судя по тому, как все ищут в выражении его лица воздаяния за свою старательность, я вижу, что единственно, о ком никто здесь не думает, – это о Боге.
– За исключением вас, Консуэло! Только вера и любовь к Богу могут вдохновить на такое пение!
Когда оба солиста после мессы вышли из церкви, прихожане чуть было не понесли их с триумфом на руках в дом кюре, где их ждал хороший завтрак. Хозяин представил музыкантов господину канонику, и тот, осыпав их похвалами, выразил желание еще раз, на десерт, прослушать соло Порпоры. Но Консуэло, не без основания дивившаяся тому, как никто не узнал ее женского голоса, и опасавшаяся прозорливости каноника, отказалась петь под тем предлогом, что репетиция и деятельное участие во всех партиях слишком утомили ее. Отговорка, однако, не была принята во внимание, и обоим пришлось явиться к завтраку каноника.
Господин каноник был человек лет пятидесяти, с добрым и красивым лицом, хорошо сложенный, хотя немного располневший. Манеры его были изысканны и даже, можно сказать, благородны. Он всем говорил по секрету, что в жилах его течет королевская кровь, так как он один из четырехсот незаконнорожденных сыновей Августа Второго, курфюрста Саксонского и короля польского.
Он был мил и любезен, насколько подобает быть светскому человеку и духовному сановнику. Йозеф заметил подле него какого-то мирянина, с которым он обращался одновременно и почтительно и фамильярно. Йозефу казалось, что он уже видел этого человека где-то в Вене, но припомнить имени его он не мог.
– Итак, милые мои дети, – сказал каноник, – вы отказываете мне в удовольствии еще раз услышать произведение Порпоры? А вот мой друг, большой музыкант и во сто раз лучший судья в этом деле, чем я, был поражен тем, как вы исполнили этот отрывок. Но раз вы утомлены, – прибавил он, обращаясь к Йозефу, – я больше не стану вас мучить, однако вы будете так любезны и скажете нам свое имя, а также где вы учились музыке.
Йозеф понял, что ему приписывают исполнение соло, спетого Консуэло, и та выразительным взглядом приказала ему поддержать заблуждение каноника.
– Меня зовут Йозефом, – ответил он кратко, – а учился я в детской певческой школе святого Стефана.
– Я также, – заметил незнакомец, – учился в этой школе при Рейтере-отце; а вы, конечно, – при Рейтере-сыне?
– Да, сударь.
– Но потом вы, наверно, еще у кого-нибудь занимались? Вы учились в Италии?
– Нет, сударь.
– Это вы играли на органе?
– То я, то мой товарищ.
– А кто из вас пел?
– Мы оба.
– Прекрасно! Но тему Порпоры исполняли не вы? – проговорил незнакомец, искоса поглядывая на Консуэло.
– Во всяком случае, не этот мальчик, – сказал каноник, также взглянув на Консуэло, – он слишком юн, чтобы петь с таким мастерством.
– Да, это не я, это он, – быстро ответила Консуэло, указывая на Йозефа.
Она хотела как можно скорее избавиться от этого допроса и с нетерпением поглядывала на дверь.
– Почему вы говорите неправду, дитя мое? – наивно спросил кюре. – Я же вчера слышал и видел, как вы пели, и прекрасно узнал голос вашего товарища Йозефа, когда он исполнял соло Баха.
– По-видимому, вы ошиблись, господин кюре, – с лукавой улыбкой заметил незнакомец, – или же этот юноша чрезмерно скромен. Как бы то ни было, достойны похвал и тот и другой.
Потом, отведя кюре в сторону, незнакомец проговорил:
– Ухо у вас верное, но глаз не проницательный – это делает честь чистоте ваших помыслов. Тем не менее я должен вывести вас из заблуждения: этот юный венгерский крестьянин – весьма искусная итальянская певица.
– Переодетая женщина! – воскликнул пораженный кюре.
Он внимательно посмотрел на Консуэло, в то время как та отвечала на благодушные вопросы каноника, и то ли от удовольствия, то ли от негодования, но добрый священнослужитель густо покраснел начиная от брыжей и до самой ермолки.
– Уверяю вас, что это так, – продолжал незнакомец. – Напрасно стараюсь я доискаться, кто бы она могла быть. А что до ее переодевания и того двусмысленного положения, в котором она сейчас оказалась, то это одно безрассудство. Все из-за любви, господин кюре! Но это нас не касается.
– Из-за любви! Хорошо вам говорить! – воскликнул взволнованный кюре. – Похищение, преступная связь с этим юнцом! Но ведь это отвратительно! А я-то как попался! Поместил их у себя в доме! Еще, по счастью, дал им отдельные комнаты, так что, надеюсь, под моей крышей не совершилось греха. Ах! Какое происшествие! Воображаю, как вольнодумцы моего прихода (а такие имеются, сударь, и многие мне даже знакомы) потешались бы надо мной, если бы узнали эту историю.
– Если ваши прихожане не распознали женского голоса, то, по всей вероятности, не разглядели ни черт лица, ни походки. А между тем взгляните, что за красивые ручки, какие шелковистые волосы, до чего крошечная ножка, несмотря на грубую обувь!
– Ничего этого я не желаю видеть! – воскликнул, выходя из себя, кюре. – Какая гнусность – переодеваться в мужской костюм! В священном писании есть стих, осуждающий на смерть всякого, мужчину или женщину, который отказывается от одежды своего пола. На смерть – слышите, сударь?! Это в достаточной мере указывает на тяжесть греха. И она еще осмелилась проникнуть в храм Божий и бесстыдно воспевать хвалу Господу, в то время как душа и тело ее загрязнены таким преступлением!
– И воспевала эту хвалу божественно! Я был тронут до слез, никогда я не слыхивал ничего подобного! Таинственный случай! Кто эта женщина? Все, кого я мог бы заподозрить, гораздо старше ее.
– Да это ребенок, совсем молоденькая девушка, – продолжал кюре, который не мог удержаться от того, чтобы не посмотреть на Консуэло с интересом, боровшимся в его сердце со строгостью его убеждений. – Экая змейка! Посмотрите только, с каким кротким и скромным видом она отвечает господину канонику. Ах! Если кто-нибудь догадается об этой проделке, я погибший человек! Придется мне тогда уехать отсюда!
– Как же вы сами и никто из ваших прихожан не распознали женского голоса? Ну и простаки же вы, скажу я вам!
– Что поделаешь! Мы, правда, находили нечто необыкновенное в ее пении, но Готлиб говорил, что это манера итальянская, он уже слышал подобное: это голос из Сикстинской капеллы. Не знаю, что он этим хотел сказать, я ведь ничего не смыслю в музыке, выходящей за пределы моего требника, мне и в голову не могло прийти… Как быть, сударь? Как быть?
– Если никто ничего не подозревает, мой совет вам – молчать обо всем. Выпроводите этих юнцов как можно скорее. Если хотите, я возьмусь избавить вас от них.
– О да! Вы окажете мне огромную услугу! Стойте, стойте, я дам вам денег. Сколько им заплатить?
– Это меня не касается. Мы-то щедро платим артистам… Но ваш приход небогат, и церковь не обязана следовать примеру театра.
– Я не стану скупиться, я дам им шесть флоринов! Сейчас же иду… Но что скажет господин каноник? Он, по-видимому, ничего не замечает. Вот он разговаривает с ней совсем по-отечески… Святой человек!
– А что, по-вашему, он очень возмутился бы?
– Еще бы! Впрочем, я не столько боюсь его упреков, сколько насмешек. Вы ведь знаете, как он любит вышучивать, он так остроумен. Ох! Как он будет издеваться над моей наивностью!..
– Но поскольку он, видимо, продолжает разделять ваше заблуждение… то будет не вправе и насмехаться над вами. Ну, пойдемте же к ним. Делайте вид, будто ничего не случилось, и воспользуйтесь первым удобным моментом, чтобы выпроводить ваших музыкантов.
Они отошли от окна, где вели разговор, и кюре, приблизившись к Йозефу, который, казалось, гораздо меньше занимал каноника, чем синьор Бертони, сунул ему в руку шесть флоринов. Получив эту скромную сумму, Йозеф сделал знак Консуэло, чтобы она скорей отделалась от каноника и вышла вслед за ним из дома. Но каноник подозвал к себе Йозефа и, продолжая на основании его ответов считать, что женский голос принадлежит ему, спросил:
– Скажите мне, почему вы выбрали этот отрывок Порпоры, вместо того чтобы исполнить соло господина Гольцбауэра?
– У нас его не было, и мы не знали его, – ответил Йозеф, – я спел единственную из пройденных мною вещей, которую хорошо помнил.
Тут кюре поспешил рассказать о маленькой хитрости Готлиба, и эта закулисная зависть очень рассмешила каноника.
– Ну что ж, – заметил незнакомец, – ваш милый сапожник оказал нам громадную услугу: вместо плохого соло мы насладились шедевром великого мастера. Вы доказали свой вкус, – прибавил он, обращаясь к Консуэло.
– Не думаю, – возразил Йозеф, – чтобы соло Гольцбауэра было так плохо. Те из его произведений, что мы исполняли, имели свои достоинства.
– Достоинства – это еще не талант, – ответил незнакомец; вздыхая и упорно обращаясь к Консуэло, он добавил: – А вы какого мнения, дружок? Считаете ли вы, что это одно и то же?
– Нет, сударь, я этого не считаю, – ответила она кратко и холодно, так как взгляды этого человека все больше смущали и тяготили ее.
– Однако вам все же доставило удовольствие пропеть мессу Гольцбауэра? – вмешался каноник. – Ведь это прекрасная вещь, не правда ли?
– Мне она не доставила ни удовольствия, ни неудовольствия, – ответила Консуэло, ибо нетерпение вызвало у нее непреодолимое желание высказаться откровенно.
– Вы хотите сказать, что эта вещь ни хороша, ни дурна? – воскликнул, смеясь, незнакомец. – Ну-с, дитя мое, вы прекрасно ответили, и я вполне согласен с вашим мнением.
Каноник громко расхохотался, кюре казался очень смущенным, а Консуэло, нисколько не интересуясь этим музыкальным диспутом, скрылась вслед за Йозефом.
– Ну, господин каноник, как вы находите этих детей? – лукаво спросил незнакомец, как только те вышли.
– Очаровательны! Чудесны! Вы уж извините меня, что я говорю это после дерзкого ответа, которым наградил вас мальчуган.
– Да что вы! Я нахожу этого мальчика просто восхитительным! Какой талант в столь юные годы! Поразительно! Что за сильные и рано развивающиеся натуры эти итальянцы!
– О таланте младшего я ничего не могу вам сказать, – возразил каноник самым естественным тоном, – я не нашел в нем ничего особенного. Но его старший товарищ – удивительный юноша, и он наш с вами соотечественник, не в обиду будь сказано вашей итальяномании.
– Ах, вот что! – проговорил незнакомец, подмигивая кюре. – Значит, Порпору исполнял старший?
– Полагаю, что так, – ответил кюре, совершенно смущенный тем, что его заставляют лгать.
– Я в этом вполне уверен: он сам мне сказал, – заметил каноник.
– А второе соло, значит, исполнял кто-либо из ваших прихожан? – продолжал допрашивать незнакомец.
– Должно быть, – ответил кюре, делая усилие, чтобы поддержать эту ложь.
Оба посмотрели на каноника, желая убедиться, удалось ли им провести его или он издевается над ними, но он, видимо, и не думал смеяться. Невозмутимость его успокоила кюре. Заговорили о другом. Однако четверть часа спустя каноник снова вернулся к музыке и пожелал видеть Йозефа и Консуэло – с тем, объявил он, чтобы увезти их к себе и там на досуге еще раз хорошенько прослушать. Перепуганный кюре пролепетал какую-то малопонятную отговорку. Каноник, смеясь, спросил, уж не велел ли он бросить своих маленьких музыкантов в котел в дополнение к завтраку, который и так кажется ему великолепным? Кюре переживал настоящую пытку. На выручку ему пришел незнакомец.
– Сейчас приведу их, – сказал он канонику.
И он вышел, сделав знак добродушному кюре, что придумает какую-нибудь хитрость. Но придумывать ничего не понадобилось. Он узнал от служанки, что юные музыканты успели скрыться, щедро уделив ей один флорин из шести, только что полученных ими.
– Как? Ушли?! – воскликнул огорченный каноник. – Надо их догнать! Я хочу их видеть и слышать, хочу во что бы то ни стало!
Притворились, будто исполняют его желание, но никто и не подумал догонять юных артистов. Да это было бы и напрасно, так как они, боясь грозящего им любопытства, умчались как птицы. Каноник был очень огорчен и даже несколько рассержен.
– Слава Богу, он ничего не подозревает, – сказал кюре незнакомцу.
– А вы, господин кюре, – ответил тот, – вспомните историю с епископом, который как-то в пятницу кушал по недосмотру скоромное, и ему напомнил об этом его викарий. «Бессовестный, – воскликнул епископ, – неужели ты не мог помолчать до конца обеда!». Быть может, и нам следует предоставить канонику заблуждаться сколько ему угодно.
Глава LXXVI
Была тихая и ясная ночь. Полная луна сияла в небесном эфире, на башенных часах старинного монастыря громко и торжественно пробило девять, когда Йозеф и Консуэло, тщетно поискав звонок у ограды, стали обходить безмолвное обиталище, в надежде, что их услышит гостеприимный хозяин. Но надежды их не оправдались: все двери были на запоре, ни одна собака не лаяла, ни в одном окне мрачного здания не было видно даже слабого света.
– Это дворец молчания, – сказал, смеясь, Гайдн, – и если б часы дважды не пробили тихо и торжественно четыре четверти в «до» и «си» и девять ударов в «соль», я считал бы, что это жилище предоставлено совам и привидениям.
Местность вокруг была очень пустынна. Консуэло устала, к тому же эта таинственная обитель привлекала ее поэтическое воображение.
– Если даже нам придется спать в какой-нибудь часовне, – сказала она, – все равно я хочу переночевать здесь. Попробуем все-таки пробраться внутрь. В крайнем случае перелезем через стену – это не так уж трудно.
– Ладно, – сказал Йозеф, – я подставлю вам спину, а когда вы окажетесь наверху, быстро перемахну на ту сторону и помогу вам спуститься.
Сказано – сделано. Стена была совсем невысока. Две минуты спустя юные нечестивцы с отважным спокойствием уже прогуливались внутри священной ограды. Они оказались в прекрасном саду, который содержался в большом порядке. Фруктовые деревья, расположенные шпалерами, протягивали к ним свои длинные ветви, отягощенные румяными яблоками и золотистыми грушами. Виноградные лозы, кокетливо изогнутые в виде арок, походили на высокие жирандоли, увешанные крупными гроздьями сочного винограда. Огромные грядки с овощами также отличались своеобразной прелестью. Спаржа с изящными стеблями и шелковистыми кудрями, блестевшими от вечерней росы, напоминали рощу карликовых елей, покрытых серебристой дымкой. Горох воздушными гирляндами вился по высоким тычинам, образуя длинные беседки, узкие и таинственные проходы, где тихо щебетали полусонные крошечные малиновки. Американские тыквы, гордые левиафаны этого моря зелени, выпячивали огромное оранжевое брюхо, развалясь на широких темных листьях. Молодые артишоки, словно маленькие головки в коронах, толпились вокруг своего главы, августейшего стебля-родоначальника. Дыни сидели под стеклянными колпаками, как грузные китайские мандарины под паланкинами, и из каждого кристального купола луна высекала крупный голубой бриллиант, о который, трепеща крыльями, ударялись ветреные ночные бабочки.
Шпалеры из роз отделяли огород от цветника, примыкавшего к зданиям и окружавшего их поясом из цветов. Этот заповедный сад казался каким-то раем. Под сенью роскошных декоративных кустов ютились редкостные растения, источавшие чудесный аромат. Песок под ногами был мягок, как ковер. Газон казался расчесанным травинка к травинке, настолько он был ровен и гладок. Цветы росли так буйно, что совсем не видно было земли, и каждая клумба походила на громадную корзину цветов.
Удивительно влияние предметов на душевное и физическое состояние человека! Не успела Консуэло вдохнуть этот сладостный воздух, взглянуть на это святилище беспечного благоденствия, как почувствовала себя отдохнувшей, словно после крепкого сна.
– Как странно! – сказала она Беппо. – Я смотрю на этот сад и уже забыла о камнях дороги и о своих больных ногах. Мне кажется, что, видя эту красоту, я отдыхаю. Никогда прежде я не любила аккуратные, ухоженные сады и вообще все места, окруженные оградами, а вот этот сад, после стольких дней пути по пыльной дороге, после долгой ходьбы по твердой, утоптанной земле, представляется мне раем. Только что я умирала от жажды, а сейчас, когда я вижу эти прелестные растения, раскрывающиеся при вечерней росе, мне кажется, что я пью вместе с ними и уже утолила свою жажду. Посмотри, Йозеф, есть ли что-нибудь очаровательнее цветов, распускающихся при лунном свете? Взгляни на тот букет белых звезд как раз посреди лужайки и не смейся надо мной. Я не знаю их названия, кажется, Ночные Красавицы, но как удачно они названы! Они красивы и чисты, как звезды на небе. Малейшее дуновение ветерка – и они все вместе то склоняются, то выпрямляются; чудится, будто они смеются и резвятся, словно девочки, одетые во все белое. Они напоминают мне моих подруг из певческой школы, когда по воскресеньям, одетые послушницами, они бегали вдоль высоких церковных стен. А теперь цветы замерли в неподвижном воздухе, обратив головки к луне, точно смотрят на нее и любуются ею. И кажется, что и луна тоже ласково глядит на них и парит над ними, словно большая ночная птица. Ты думаешь, Беппо, что растения ничего не чувствуют? А мне кажется, что красивый цветок не только бессмысленно растет, но и испытывает чудесные ощущения. Я не говорю о несчастном, жалком чертополохе вдоль придорожных канав, где он чахнет в пыли и каждое проходящее стадо обгладывает его побеги. Это убогий нищий, вздыхающий о капле недоступной ему воды. Растрескавшаяся и жаждущая земля алчно вбирает в себя всю влагу, ничего не уделяя его корням. Но садовые цветы, за которыми так заботливо ухаживают, счастливы и горды, как королевы. Они проводят время, кокетливо раскачиваясь на стеблях, а когда восходит на небе их милая подруга луна, они раскрываются ей навстречу и стоят так в полудремоте, предаваясь сладким грезам. Быть может, они спрашивают себя, есть ли на луне цветы, подобно тому как мы спрашиваем себя, живут ли там люди. Я вижу, Йозеф, что ты смеешься надо мной, а между тем наслаждение, которое я испытываю, любуясь этими белыми звездами, вовсе не обман чувств. В воздухе, очищенном и освеженном их ароматом, есть что-то возвышающее, и я ощущаю, что моя жизнь словно связана с жизнью всего, что меня окружает.
– Как мог бы я насмехаться над вами, – ответил, вздыхая, Йозеф, – когда все ваши впечатления сейчас же передаются мне, когда каждое ваше слово трепещет в моей душе, как звук на струнах инструмента. Но посмотрите, Консуэло, на это жилище и объясните мне, почему оно навевает на меня такую сладостную и глубокую грусть.
Консуэло взглянула на аббатство. То было небольшое здание XII века, некогда укрепленное зубчатыми парапетами, которые впоследствии были заменены остроконечными крышами из сероватых шиферных плит. Башенки, увенчанные галереями с навесными бойницами, были оставлены в виде украшения и походили на большие корзины. Красивые заросли плюща нарушали однообразие стен, а на обнаженных частях фасада, залитого лунным светом, ночной ветер колебал легкую расплывчатую тень молодых тополей. Длинные гирлянды виноградных лоз и жасмина обрамляли двери и вились вокруг окон.
– От жилища этого веет тишиной и грустью, – ответила Консуэло, – но оно не внушает мне такой симпатии, как сад. Растения созданы, чтобы расти на одном месте, люди же – чтобы двигаться и общаться друг с другом. Будь я цветком, я хотела бы расти в этом цветнике – здесь хорошо, но я женщина и не желала бы жить в келье, запертая в каменной громаде. А ты хотел бы быть монахом, Беппо?
– Ну нет! Боже меня упаси! Но мне было бы приятно работать, не думая о крыше над головой и о хлебе насущном; мне хотелось бы вести жизнь покойную, уединенную, с некоторым достатком, без забот, присущих нищете. Словом, я желал бы прозябать в пассивной размеренной жизни, даже в некоторой зависимости от кого-либо, лишь бы разум мой был свободен, лишь бы у меня не было иных тревог, иных хлопот, иного долга, как только заниматься музыкой.
– Ну что ж, друг мой, творя спокойно, ты и творил бы спокойную музыку.
– А чем она плоха? Что может быть лучше спокойствия? Небеса спокойны, луна спокойна, эти цветы, чей мирный вид так прельщает вас…
– Их неподвижность нравится мне лишь потому, что она сменила волнение, вызванное порывом ветра. Ясность неба нас поражает единственно потому, что мы не раз видели, как его бороздили молнии. А луна никогда не бывает так величественна, как тогда, когда сияет среди теснящихся вокруг нее темных туч. Разве отдых может быть по-настоящему сладок без усталости? Постоянная неподвижность – это уже не отдых. Это небытие, это смерть. Ах! Если бы ты прожил, как я, целые месяцы в замке Исполинов, ты знал бы, что спокойствие – это не жизнь!
– Но что вы называете спокойной музыкой?
– Музыку слишком правильную, слишком холодную. Смотри, как бы не насочинять подобной музыки, избегая утомления и мирских тревог!
Беседуя таким образом, они подошли к самому зданию. Кристальная струя воды вырывалась из мраморного шара с позолоченным крестом наверху и, переливаясь из чаши в чашу, падала в большую гранитную раковину, где плескалось множество крошечных золотых рыбок, которыми так любят забавляться дети. Консуэло и Беппо, в сущности тоже еще дитя, принялись самым серьезным образом бросать им песчинки, чтобы раздразнить их прожорливость и полюбоваться быстрыми движениями рыбок, как вдруг увидели идущую прямо на них высокую белую фигуру с кувшином. Она приближалась к бассейну и вполне могла сойти за «ночную прачку» – одно из тех сказочных существ, легенды о которых распространены почти во всех склонных к суеверию странах. Старательность и равнодушие, с какими она принялась наполнять водой кувшин, не выказывая при виде незнакомцев ни удивления, ни страха, таили в себе в самом деле нечто торжественное и странное. Но вскоре громкий крик, с которым она уронила свой сосуд на дно бассейна, доказал, что в ней не было ничего сверхъестественного. Просто у доброй старушки с годами ослабело зрение, но едва она заметила чужих, как страшно перепугалась и бросилась бежать к дому, призывая на помощь пресвятую деву Марию и всех святых.
– Что случилось, тетушка Бригитта? – раздался изнутри мужской голос. – Уж не встретились ли вы с нечистой силой?
– Два дьявола, или, скорее, два вора, стоят там у бассейна, – ответила тетушка Бригитта, подбегая к человеку, который появился в дверях и на несколько мгновений с нерешительным и недоверчивым видом остановился на пороге.
– Вам опять почудилось что-то страшное? Разве в такой час заберутся к нам воры?
– Клянусь своим вечным спасением, что там стоят две черные фигуры, неподвижные как статуи! Да разве вы сами не видите их отсюда? Смотрите, они все еще там и не двигаются. Пресвятая дева! Побегу, спрячусь в погреб.
– В самом деле, я что-то вижу, – проговорил мужчина, стараясь говорить грубым голосом. – Сейчас позвоню садовнику, и с его двумя помощниками мы легко одолеем этих негодяев. Они могли пробраться сюда только через стену, так как я сам запер все ворота.
– Сначала закроем дверь, – заметила старуха, – а потом уж подымем тревогу.
Дверь захлопнулась, а наши двое юнцов продолжали стоять в недоумении, не зная, что делать. Бежать – значило подтвердить составившееся о них мнение, а оставаться – значило подвергнуться грубому нападению. Тем временем они увидели слабый луч, пробивавшийся сквозь ставню второго этажа. Луч расширился, и малиновая шелковая занавеска, из-за которой лился мягкий свет лампы, стала медленно приподниматься. Рука, казавшаяся при ярком лунном сиянии белой и полной, появилась у края занавески, осторожно поддерживая ее бахрому, в то время как чей-то незримый глаз, должно быть, рассматривал то, что происходило снаружи.
– Давай петь, – сказала своему товарищу Консуэло. – Вот единственный выход. Я начну, а ты мне вторь. Или нет, возьми скрипку и сыграй любую ритурнель в любом тоне.
Йозеф повиновался, и Консуэло громко запела, импровизируя музыку и слова, нечто вроде ритмического речитатива на немецком языке:
– Мы двое бедных пятнадцатилетних детей; мы так малы – не сильнее и не страшнее соловушек, чьим сладким песням мы подражаем.
– Ну, Йозеф, – прошептала она, – еще аккорд, чтобы оттенить речитатив.
Затем она продолжала:
– Измученные усталостью, опечаленные мрачным одиночеством ночи, мы увидели издали этот дом, он показался нам необитаемым, и мы перекинули через стену одну ногу, а потом другую.
– Йозеф, еще аккорд в ля минор!
– Очутились мы в заколдованном саду, среди плодов, достойных земли обетованной. Мы умирали от жажды, умирали от голода, и все-таки, если не хватит хоть единого красного яблочка на шпалерах, если сорвали мы хоть единую ягодку с виноградной лозы, пусть нас выгонят и проучат как злодеев.
– Теперь, Йозеф, модуляцию, чтобы вернуться в до мажор.
– А между тем нас в чем-то подозревают, нам грозят, но мы не хотим бежать, не хотим прятаться, ибо не совершили ничего дурного… если не считать, что мы вошли в дом Божий через стену. Но когда дело идет о том, чтобы попасть в рай, то все дороги хороши, и кратчайшие – лучше всех.
Консуэло завершила свой речитатив одним из тех красивых хоралов на средневековой латыни, известной в Венеции как latino di frate[664], которые народ распевает по вечерам перед статуями мадонны. Когда она закончила, две белые руки, постепенно появившиеся из-за занавесей, бурно зааплодировали, и голос, показавшийся ей как будто знакомым, крикнул из окна:
– Добро пожаловать, питомцы муз! Входите, входите! Здесь ожидает вас гостеприимная встреча.
Юные музыканты приблизились, а минуту спустя лакей в красной с лиловым ливрее вежливо распахнул перед ними двери.
– Я было принял вас за жуликов. Прошу прощения, приятели мои, – смеясь сказал он, – но вы сами виноваты, что не запели раньше. С таким паспортом, как голос и скрипка, можете рассчитывать на самый радушный прием у моего хозяина. Пожалуйте. Похоже на то, что он уже знает вас.
С этими словами приветливый слуга поднялся впереди них по двенадцати ступенькам пологой лестницы покрытой превосходным турецким ковром. Не успел еще Йозеф спросить имя хозяина, как лакей открыл дверь, тотчас бесшумно за ним закрывшуюся, и, проведя их через уютную переднюю, ввел в столовую, где любезный хозяин этого счастливого обиталища, сидя перед жареным фазаном и двумя бутылками старого золотистого вина, начинал переваривать первое блюдо, принимаясь с благодушным и одновременно величественным видом за второе. Вернувшись с вечерней прогулки, он приказал привести себя в порядок и освежить себе лицо, что и было исполнено его камердинером. Он был напудрен и выбрит, седеющие кудри, слегка осыпанные ирисовой, чудесно пахнущей пудрой, мягко вились вокруг его почтенной головы. Красивые руки покоились на коленях, обтянутых короткими черными шелковыми панталонами с серебряными пряжками. Красивые ноги, которыми он немного гордился, туго обтянутые прозрачными лиловыми шелковыми чулками, покоились на бархатной подушке. Его статное, дородное тело, облаченное в роскошный, стеганный на вате халат из темно-красного шелка, утопало в большом мягком кресле, где локоть нигде не рисковал наткнуться на угол, до того кресло это было хорошо набито и округло. Тетушка Бригитта, домоправительница, сидя у пылающего и потрескивающего камина позади кресла хозяина, словно священнодействуя, варила кофе. Второй лакей, такой же опрятный и приветливый, как первый, стоя у стола, осторожно отрезал крылышко дичи, спокойно и терпеливо ожидаемое благочестивым отцом. Йозеф и Консуэло низко поклонились, узнав в любезном хозяине старшего каноника собора святого Стефана, того самого, в чьем присутствии они утром пели мессу.
Глава LXXVII
Не было на свете человека, жизнь которого сложилась бы так спокойно и удобно, как жизнь господина каноника. Благодаря многочисленным покровителям из королевского дома он уже в возрасте семи лет был объявлен совершеннолетним, согласно канонам церкви, каковые допускают, что человек в эти годы хотя еще не отличается здравым умом, однако в скрытой форме обладает им в достаточной степени, чтобы получать и тратить доходы от бенефиция. Вследствие этого нашего юнца постригли и возвели в сан каноника, несмотря на то что он был побочным сыном короля. Сделано это было в соответствии с церковным уставом, признающим по презумпции законнорожденным ребенка, если он представлен к получению бенефиция и опекаем коронованными особами, хотя тот же самый устав требовал, чтобы каждый претендент на церковное имущество происходил от бесспорного и законного брака, иначе его могли объявить неправоспособным, то есть недостойным и даже, если понадобится, лишенным чести. Но существует столько средств для соглашения с небом! А потому в некоторых случаях каноническое право устанавливало, что подкинутый ребенок может считаться законнорожденным на том, впрочем, истинно христианском основании, что в случае неизвестного происхождения следует скорее предполагать хорошее, чем плохое. Итак, маленький каноник в качестве старшего каноника стал получать прекрасный доход с церковного имущества, а достигнув пятидесяти лет от роду и имея за собой сорок лет якобы действительной службы в капитуле, был признан каноником юбилейным, то есть каноником на пенсии, имеющим право жить, где ему заблагорассудится, не исполнять никаких обязанностей при капитуле и пользоваться в то же время всеми выгодами, доходами и привилегиями канониката. Правда, достойный каноник с юных лет оказывал капитулу очень большие услуги. Он объявил себя отсутствующим, что на языке канонического права означает разрешение под более или менее благовидным предлогом жить вдали от капитула, не теряя при этом доходов от бенефиция, связанных с действительным исполнением должности. Достаточно было одного случая чумы в его резиденции, чтобы это послужило основанием для отсутствия. Могло быть причиной отсутствия слабое или расстроенное здоровье. Но самым надежным и уважительным поводом являлись научные занятия. Для этого объявлялось, что предпринимается какой-либо объемистый труд на тему о морали, об отцах церкви, о таинствах или, еще лучше, об устройстве своего капитула, о принципах его организации, о связанных с ним материальных выгодах, о претензиях, которые могли бы быть предъявлены другим капитулам, о тяжбе, которая ведется или которую можно завести с соперничающей общиной по поводу земельного участка, права попечительства или принадлежащего по бенефицию дома. И такого рода сутяжнические и финансовые хитросплетения были настолько интереснее духовному сословию, чем комментарии к основным положениям религии и разъяснение догматов, что стоило только какому-нибудь видному члену капитула пообещать, что он займется подобными поисками, начать рыться в старых пергаментах и строчить судебные записки, жалобы и даже пасквили на богатых противников, как ему предоставляли выгодное и приятное право вернуться к частной жизни и проедать свои доходы либо путешествуя, либо сидя дома в своем бенефиции, у собственного камелька. Именно так и поступил наш каноник.
Человек умный, одаренный красноречием и изящным слогом, он обещал себе, продолжал обещать и собирался обещать всю жизнь, что напишет книгу о правах, льготах и привилегиях своего капитула. Окруженный запыленными фолиантами, которые он ни разу не раскрыл, собственного фолианта он не написал, не писал, и ему так и не суждено было написать его. Два секретаря, приглашенные им за счет капитула, занимались тем, что опрыскивали его особу духами и готовили ему трапезы. О пресловутой книге много было толков; ее ожидали, на силе ее аргументов строили тысячи воздушных замков, мечтая о славе, мести и золоте. Эта несуществующая книга уже создала своему автору репутацию человека образованного, упорного в труде и красноречивого, чему он вовсе не спешил представить доказательства. И не потому, что он был не способен оправдать высокое мнение своих собратий, но потому, что жизнь коротка, за обедами и ужинами засиживаешься долго, следить за своей внешностью необходимо, a far niente[665] так восхитительно. Кроме того, у нашего каноника были две невинные, но неутолимые страсти: он обожал садоводство и музыку. Где же было ему при таком количестве дел и занятий найти время для написания книги? Наконец, так приятно говорить о книге, которую не пишешь, и, напротив, так неприятно слышать разговоры о труде, который уже написан!
Бенефиций этой святой особы представлял собою весьма доходное имение, приписанное к бывшему монастырю, где каноник проводил восемь-девять месяцев в году, предаваясь разведению цветов и ублажению своей утробы. Дом был обширным и весьма романтическим. Каноник обставил его не только комфортабельно, но даже роскошно. Предоставляя медленно разрушаться корпусу, где прежде жили монахи, он заботливо поддерживал и со вкусом украшал ту часть здания, которая наиболее соответствовала его сибаритским привычкам. Благодаря новым переделкам древний монастырь преобразился в настоящий маленький замок, где каноник вел жизнь помещика. Он был наиприятнейшим духовным лицом: снисходительный, остроумный, когда это требовалось, ортодоксальный и речистый с людьми своего сословия, обходительный, веселый в светском обществе, любезный, радушный и щедрый с артистами. Слуги каноника, деля с ним приятную жизнь, которую он умел себе создать, помогали ему изо всех сил. Домоправительница была немного сварлива, но варила такое вкусное варенье, умела так хорошо сохранять фрукты, что он терпел ее скверный характер и спокойно выдерживал бури, говоря себе, что человек должен мириться с чужими недостатками, но не может обойтись без прекрасного десерта и чудесного кофе.
Наши юные музыканты были приняты им с самым милым радушием.
– Вы умные и изобретательные дети, – сказал он им, – и я полюбил вас всем сердцем. К тому же вы очень талантливы, а у одного из вас – уж не знаю теперь, у которого – голос самый нежный, самый приятный, самый волнующий изо всех, какие я когда-либо слышал. Голос этот – чудо, сокровище. И я очень огорчился сегодня, когда вы так внезапно покинули дом кюре. Я уж думал, что, должно быть, никогда больше не встречусь с вами, никогда не услышу вас. Право, я даже лишился аппетита, стал мрачным, озабоченным… Чудесный голос и чудесная музыка не выходили у меня из головы, продолжали звучать в ушах. Но провидение, благосклонное ко мне, а быть может, и ваше доброе сердце, дети мои, снова привело вас ко мне, ибо вы, наверное, угадали, что я сумел вас понять и оценить.
– Должны сознаться, господин каноник, – ответил Йозеф, – что только случай привел нас сюда и мы далеки были от того, чтоб рассчитывать на такую удачу.
– Это удача для меня, – любезно возразил каноник, – и вы мне споете… Но нет, это было бы слишком эгоистично с моей стороны – вы устали, быть может, голодны… Сначала вы поужинаете, хорошенько выспитесь в моем доме, а завтра мы займемся музыкой. Да, весь день одной только музыкой! Андреас, сейчас же проводите молодых людей в буфетную и как можно лучше позаботьтесь о них… Впрочем, нет, поставьте им два прибора на конце стола – они будут ужинать со мной.
Андреас исполнил приказание с готовностью и даже с каким-то благожелательным удовольствием. Но Бригитта совсем иначе отнеслась к этому. Она покачала головой, пожала плечами и проворчала сквозь зубы:
– Нечего сказать, подходящие сотрапезники! Странное общество для человека вашего круга!
– Замолчите, Бригитта! – спокойно ответил каноник. – Вы никогда, никем и ничем не бываете довольны, а как только увидите, что кто-то чему-то радуется, сейчас же приходите в ярость.
– Вы уж не знаете, что и выдумать для своего времяпрепровождения, – прибавила она, не обращая ни малейшего внимания на сделанное ей замечание. – Лестью, всякими россказнями и песенками вас можно провести, точно малого ребенка.
– Замолчите! – сказал каноник более строгим тоном, но не переставая весело улыбаться. – Голос у вас оглушительный, и если вы не перестанете ворчать, то совсем испортите мне кофе.
– Подумаешь, великая радость и большая честь, – отвечала старуха, – варить кофе для таких гостей!
– О! Я знаю, вам нужны важные персоны. Вы любите высокие титулы. Вы хотели бы иметь дело только с епископами, князьями да канониссами с родословной в шестнадцать поколений! А по мне, все это не стоит куплета хорошо исполненной песни.
Консуэло с удивлением слушала, как человек, казавшийся таким благородным, мог с каким-то наивным удовольствием препираться со своей экономкой; да и в продолжение всего ужина ее изумляла ребячливость его интересов. Он болтал массу вздора – решительно по поводу всего, просто чтобы убить время и поддержать в себе хорошее настроение. Поминутно он обращался к слугам, то серьезно обсуждая вопрос о соусе к рыбе, то беспокоясь о какой-то заказанной им мебели, тут же давал противоречивые приказания, расспрашивал челядь о самых пустячных подробностях своего хозяйства, обдумывая эти пустяки с торжественностью, достойной более серьезной темы, выслушивал одного, останавливал другого, спорил с тетушкой Бригиттой, противоречившей ему на каждом шагу, и проделывал все это, пересыпая вопросы и ответы всевозможными шутками. Можно было подумать, что, вынужденный вследствие своей уединенной и бездеятельной жизни довольствоваться обществом своих слуг, он, с одной стороны, желая дать работу мозгу, а с другой стороны – способствовать пищеварению, занимался гигиены ради упражнением мысли – не слишком трудным и не слишком легким.
Ужин был превосходный и необыкновенно обильный. После жаркого господин каноник вызвал повара, благосклонно похвалил его за приготовление некоторых блюд, кратко и наставительно пожурил за другие, не достигшие совершенства. Наши путешественники, словно свалившись с облаков, поглядывали друг на друга, думая, что им снится забавный сон, до того все эти тонкости казались им непостижимыми.
– Ну-ну! Не так уж плохо, – проговорил добродушный каноник, отпуская своего искусника-кулинара, – я научу тебя кое-чему, если будешь стараться и с любовью исполнять свой долг.
«Можно вообразить, – подумала Консуэло, – что дело идет об отеческом наставлении или религиозном поучении».
За десертом, отпустив также и домоправительнице ее долю похвал и замечаний, каноник, наконец, забыл об этих важных вопросах и перешел к музыке, где показал себя своим юным гостям совсем в ином свете. У него было хорошее музыкальное образование, серьезные познания, верные понятия и просвещенный вкус. Он довольно хорошо играл на органе. Усевшись после ужина за клавесин, он сыграл несколько отрывков из произведений старинных немецких композиторов, исполняя их с большой чистотой и согласно добрым традициям прошлого. Не без интереса слушала Консуэло его игру. Найдя на клавесине толстую нотную тетрадь со старинными пьесами, она принялась ее перелистывать и, позабыв об усталости и о позднем времени, стала просить каноника сыграть в своей красивой, четкой и спокойной манере некоторые пьесы, особенно ей понравившиеся. Каноник был чрезвычайно польщен, что его слушают с таким удовольствием. Музыка, которую он знал, уже вышла из моды, и потому он не часто находил любителей, способных оценить то, что было ему по сердцу. Поэтому он почувствовал прилив необычайной нежности к Консуэло – тогда как Йозеф, измученный усталостью, заснул в большом, предательски удобном кресле.
– Браво! – воскликнул каноник в порыве увлечения. – Ты необычайно одарен, дитя мое, и умен не по годам. Тебя ожидает необыкновенная будущность. Впервые жалею я о безбрачии, налагаемом на меня моим саном.
Этот комплимент заставил Консуэло покраснеть и привел ее в трепет: она подумала, что каноник признал в ней женщину. Но вскоре она успокоилась, так как он наивно прибавил:
– Да, мне жаль, что у меня нет детей, ибо небо, быть может, послало бы мне такого сына, как ты, а это было бы счастьем моей жизни… будь его матерью хотя бы сама Бригитта! Но скажи мне, друг мой, какого ты мнения о Себастьяне Бахе? Его сочинения сводят с ума современных ученых. Ты тоже считаешь его таким поразительным гением? У меня там лежит толстая книга его произведений; я их собрал и дал переплести, так как все надо иметь в доме… А впрочем, может статься, они действительно хороши… Но разбирать их стоит большого труда, и, признаться, после первой же неудачной попытки я поленился снова приняться за них… Притом у меня остается мало времени для самого себя. Ведь я занимаюсь музыкой в редкие минуты, оторванные от более серьезных дел. Ты видел, как я занят управлением моего маленького хозяйства, но из этого не следует заключать, что я человек свободный и счастливый. Наоборот, я раб огромного, страшного, добровольно возложенного на себя труда. Я пишу книгу и работаю над нею вот уже тридцать лет, но другой и в шестьдесят не написал бы ее. Труд этот требует бесконечных исследований, бессонных ночей, непоколебимого терпения и самых глубоких размышлений. Зато, мне кажется, книга заставит о себе говорить.
– А она скоро будет кончена? – спросила Консуэло.
– Не так скоро, не так скоро… – ответил каноник, стараясь скрыть от самого себя, что он еще не приступал к работе. – Итак, мы говорили с тобой о музыке этого Баха… Она ужасно трудна и, кроме того, кажется мне очень странной.
– А я думаю, преодолей вы свое предвзятое мнение, вы убедились бы, что Бах – гений; он охватывает, объединяет и одухотворяет все достижения прошедшего и настоящего.
– Ну хорошо, – согласился каноник. – Если это так, то завтра мы втроем попробуем разобрать что-нибудь из его произведений. А теперь вам время спать, а мне – погрузиться в работу. Но завтрашний день вы проведете у меня, не правда ли, это решено?
– Целый день – пожалуй, много, сударь: нам надо спешить в Вену. Но все утро мы будем к вашим услугам.
Каноник запротестовал, стал настаивать, и Консуэло сделала вид, что сдается, решив несколько ускорить медлительные темпы великого Баха, с тем чтобы уйти не позднее одиннадцати или двенадцати часов дня.
Когда вопрос коснулся ночлега, горячий спор возник на лестнице между Бригиттой и главным камердинером. Усердный камердинер, стараясь угодить своему хозяину, приготовил для молодых музыкантов две хорошенькие келейки в недавно отделанном здании, занимаемом каноником и его свитой. Бригитта же, напротив, упорно настаивала на том, чтобы поместить их в заброшенных кельях старого монастыря, так как та часть здания была отделена от новой прочными дверями и крепкими затворами.
– Как! – кричала она своим пронзительным голосом на гулкой лестнице. – Вы собираетесь поместить этих бродяг бок о бок с нами? Да разве вы не видите по их лицам, по их пальто, по их ремеслу, что это цыгане, бродяги, маленькие разбойники, которые сбегут отсюда до света, утащив с собой нашу серебряную посуду! Да еще неизвестно, не убьют ли они нас самих.
– Убьют! Эти-то дети! – воскликнул, смеясь, камердинер. – Вы с ума сошли, Бригитта. Хоть вы и старая и дряхлая, а пожалуй, сами еще обратите их в бегство, стоит вам только показать им зубы.
– Сами вы старый и дряхлый, слышите! – кричала в ярости старуха. – Говорю вам, они не будут здесь ночевать, я этого не хочу! Да ведь с ними всю ночь не сомкнешь глаз!
– И совершенно напрасно: я глубоко уверен, что у этих детей не больше моего охоты беспокоить ваш почтенный сон. Но довольно! Господин каноник приказал мне хорошенько позаботиться о его гостях, и я не упрячу их в полную крыс лачугу, где гуляет ветер. Быть может, вы еще хотите уложить их там на голом полу?
– Я велела садовнику поставить для них две складные кровати. А вы считаете, что эта голь привыкла к пуховикам?
– Тем не менее эту ночь они будут спать на пуховиках, так как этого желает хозяин. А я, госпожа Бригитта, признаю его приказания. Предоставьте мне исполнять мои обязанности и помните, что ваш долг, так же как и мой, повиноваться, а не приказывать.
– Правильно, Йозеф! – проговорил, смеясь, каноник, слышавший через полуоткрытую дверь передней весь этот спор. – А вы, Бригитта, идите, приготовьте мне туфли и оставьте нас в покое. До свиданья, юные друзья мои. Ступайте за Йозефом и спите хорошенько. Да здравствует музыка! Да здравствует завтрашний прекрасный день!
Долго еще после того, как наши путешественники расположились в своих хорошеньких келейках, доносилось до них ворчание домоправительницы, словно зимний ветер завывал по коридорам. Когда же шум, сопровождавший торжественный отход ко сну каноника, совершенно затих, Бригитта подошла на цыпочках к дверям юных гостей и заперла их, быстро повернув ключ в каждом замке. Йозеф, никогда в жизни не покоившийся на такой чудесной постели, уже крепко спал. Консуэло также последовала его примеру, немало посмеявшись в душе над ужасом Бригитты. Это она-то, дрожавшая от страха почти все ночи во время своего путешествия, теперь, в свою очередь, заставляла дрожать других. Она могла бы применить к себе басню о зайце и лягушках, но я не берусь утверждать, что ей были известны басни Лафонтена. В те времена достоинство их оспаривалось величайшими умами мира: Вольтер осмеивал их, а Фридрих Великий, подражая, как обезьяна, своему философу, тоже относился к ним с глубочайшим презрением.
Глава LXXVIII
Ранним утром Консуэло, увидав восходящее солнце и услышав веселое щебетание множества птиц, уже пировавших в саду, попыталась выйти из своей комнаты, но арест не был еще снят: госпожа Бригитта продолжала держать своих пленников под замком. Консуэло пришло в голову, что это, пожалуй, хитрая выдумка каноника: желая наслаждаться весь день музыкой, он прежде всего счел нужным обеспечить себя музыкантами. Молодая девушка, чувствовавшая себя в мужском костюме ловкой и смелой, выглянула в окно и убедилась, что вылезти из него не так уж трудно, ибо по всей стене вилась по крепким шпалерам большая виноградная лоза. И вот, спустившись медленно и осторожно, чтобы не попортить чудесного монастырского винограда, она очутилась на земле и углубилась в сад, смеясь в душе над удивлением и разочарованием Бригитты, когда та обнаружит, что все ее предосторожности оказались напрасными.
Консуэло опять увидела, уже при новом освещении, прелестные цветы и роскошные плоды, которыми восхищалась накануне при лунном свете. Дыхание утра и косые лучи розового улыбающегося солнца придавали этим прекрасным творениям земли новое очарование. Атласно-бархатистый налет покрывал плоды, на всех ветвях кристальными бусинками висела роса, от посеребренных газонов шел легкий пар, словно страстное дыхание земли, стремящейся достигнуть неба и слиться с ним в нежном, любовном порыве. Но ничто в этот таинственный час рассвета не могло сравниться со свежестью и красотой цветов, когда они, еще влажные от ночной росы, приоткрылись как бы для того, чтобы обнаружить сокровища своей невинности, излить свои тончайшие ароматы. Только самый первый и чистый солнечный луч достоин был взглянуть на них, на мгновение обладать ими. Цветник каноника доставил бы истинное наслаждение любителю-садоводу, но в глазах Консуэло он был слишком симметричным, слишком аккуратным. И все же розы пятидесяти сортов, редкие и прелестные гибискусы, пурпуровый шалфей, разнообразные сорта герани, благоухающие датуры с глубокими опаловыми чашечками, наполненными амврозией богов, изящные ласточники (в их тонком яде насекомое, упиваясь негой, находит смерть), великолепные кактусы, выставляющие напоказ свои яркие венчики на бугристых, причудливо изогнутых стеблях, и еще тысячи редкостных, чудесных, никогда не виданных Консуэло растений, названия и родины которых она не знала, надолго приковали ее внимание.
Наблюдая их различные особенности и пытаясь уловить те чувства, которые, казалось, выражал облик каждого, она стала искать связь между музыкой и цветами, стараясь понять, как эти два увлечения совмещаются в душе каноника. Ей уже и раньше приходило в голову, что гармония звуков отвечает каким-то образом гармонии красок. А наивысшей гармонией ей казался аромат. В эту минуту, погруженная в смутные сладкие мечтания, Консуэло словно слышала голоса, исходившие из каждого прелестного венчика, голоса, рассказывавшие ей о тайнах поэзии на языке, дотоле ей неведомом. Роза говорила о страстной любви, лилия – о небесной непорочности, пышная магнолия – о чистых наслаждениях невинной гордости, а крошечная фиалка шептала о радостях простой, скромной жизни. Некоторые цветы громко и властно заявляли: «Я красива и царствую». Другие лепетали еле внятно, но таким нежным, в душу проникающим голосом: «Я мала и любима», и все вместе качались в такт с утренним ветерком, образуя воздушный хор, который постепенно замирал среди умиленных трав и листвы, жаждавших уловить таинственный смысл происходящего.
И вдруг эту идеальную гармонию, это восхитительное созерцание нарушили пронзительные, ужасные, мучительные человеческие крики, доносившиеся из-за купы деревьев, скрывавших монастырскую ограду. Вслед за криками, замершими в сельской тиши, послышался грохот кареты, затем карета, по-видимому, остановилась, и кто-то принялся колотить в чугунные решетчатые ворота, находившиеся в этой стороне сада. Но либо в доме все еще спали, либо никто не хотел ответить, только приезжие долго стучали впустую, а пронзительные крики женщины, прерывавшиеся энергичной бранью мужчины, взывавшего о помощи, разбивались о бесчувственные каменные стены, вызывая в них не больше отклика, чем в сердцах живущих за ними людей. Все окна фасада были так хорошо законопачены, дабы охранять сон каноника, что ни единый звук не мог проникнуть сквозь сплошные дубовые ставни, обитые кожей на конском волосе. Слуги, занятые во внутреннем дворе позади дома, не слышали криков, а собак в усадьбе не имелось: каноник не любил этих назойливых стражей, которые под предлогом защиты от воров нарушают покой хозяев. Консуэло попробовала было проникнуть в дом, чтобы дать знать о прибытии путешественников, находившихся, видимо, в бедственном положении, но все было так крепко заперто, что она отказалась от этой мысли и в волнении бросилась к решетчатым воротам, из-за которых доносился шум.
Дорожная карета, нагруженная доверху багажом и побелевшая от пыли после долгого пути, стояла перед главной аллеей сада. Форейторы слезли с лошадей и старались расшатать негостеприимные ворота, а стоны и жалобы все неслись из кареты.
– Откройте, если вы христиане! – закричали подбежавшей Консуэло. – Тут умирает дама!
– Откройте! – закричала, высовываясь из окна кареты, женщина, чье лицо было незнакомо Консуэло, но чье венецианское произношение поразило ее. – Госпожа моя умрет, если ей сейчас же не дадут приюта. Откройте, если вы не звери!
Консуэло, не думая о последствиях своего порыва, бросилась открывать ворота, но на них висел огромный замок, ключ от которого, вероятно, находился в кармане тетушки Бригитты. Звонок тоже не действовал, остановленный секретной пружиной. В этой спокойной и честной стране такие предосторожности принимались не против воров, а против шума и беспокойства, причиняемых слишком поздними или слишком ранними посетителями. Несмотря на страстное желание помочь, Консуэло была бессильна что-либо сделать и с горечью выслушивала брань горничной, которая, обращаясь к своей хозяйке, нетерпеливо выкрикивала по-венециански:
– Дурень! Неуклюжий мальчишка! Открыть ворота не умеет!
Немецкие форейторы, более терпеливые и спокойные, старались помочь Консуэло, но так же безуспешно. Тут больная дама, высунувшись из окна кареты, громко крикнула на ломаном немецком языке:
– А! Черт тебя подери! Да беги же за кем-нибудь, чтоб открыли, мерзкая скотина!
Столь энергичное обращение дамы успокоило Консуэло относительно возможности ее близкой кончины. «Если она и близка к смерти, то только к смерти насильственной», – подумала девушка и обратилась к путешественнице по-венециански, ибо то, что дама, как и ее горничная, были венецианками, не подлежало никакому сомнению:
– Я не из этого дома, меня здесь приютили только на ночь. Постараюсь разбудить хозяев, но этого так скоро и просто не сделаешь. Неужели, сударыня, вы в такой опасности, что не можете немного обождать?
– Я рожаю, дурень! – заорала путешественница. – Мне некогда ждать! Беги, кричи, ломай все, но приведи людей и помоги мне войти в этот дом. Тебе хорошо заплатят…
Она снова принялась вопить, а у Консуэло задрожали колени: это лицо, этот голос были ей знакомы.
– Как зовут вашу хозяйку? – спросила она у горничной.
– А тебе что до этого? Беги же, негодный! – проговорила потерявшая голову служанка. – Если будешь медлить, ничего от нас не получишь!
