ВАЛИС Дик Филип
Расселу Галену – ты показал мне истинный путь
ВАЛИС (аббревиатура: Всеобъемлющая активная логическая интеллектуальная система, из американского фильма) – возмущение в поле реальности, в котором формируется спонтанный самоуправляемый негентропический вихрь, самопроизвольно переводящий свою среду в категоризированную информацию. Характеризуется наличием псевдосознания, цели, разума, роста и строгой дисциплины.
Большой Советский словарь, шестое издание, 1992 г.
1
Нервный срыв у Толстяка-Лошадника начался в тот день, когда ему позвонила Глория и спросила, нет ли у него нембутала. Он спросил, зачем ей нембутал, и она ответила, что хочет себя убить. В поисках нембутала она звонила всем знакомым и собрала почти пятьдесят таблеток – а ей требовалось штук на тридцать-сорок больше, чтобы уж наверняка.
Толстяк-Лошадник сразу решил, что так она просит помощи. Толстяк вообще многие годы пребывал в заблуждении, будто способен помочь людям. Его психиатр как-то дал ему два совета: завязать с наркотиками (чего он не сделал) и бросить попытки помочь людям (он по-прежнему пытался помочь людям).
Нембутала у него не было, как не было и никакого иного снотворного. Толстяк никогда не принимал снотворное; он принимал апперы[1]. И просто не мог дать Глории нембутал, чтобы та с собой покончила. Да и в любом случае так не поступил бы.
– У меня есть десять таблеток, – солгал он.
Потому что, скажи он правду, Глория повесила бы трубку.
– Я к тебе подъеду, – ответила Глория совершенно естественным голосом, тем же самым спокойным, рациональным тоном, каким просила нембутал.
Тогда Толстяк понял, что она не хочет помощи; она действительно хочет умереть. Глория совершенно свихнулась. Будь она в своем уме, поняла бы, что подобное намерение надо скрывать, иначе друг будет чувствовать себя виноватым. Только желая ее смерти, можно согласиться на такое. А желать ее смерти у него причин не было. Да и ни у кого не было – Глория была тихая и мягкая, только кислоткой чересчур увлекалась. Совершенно ясно, что за полгода, которые они не виделись, наркотики полностью выжгли ей мозги.
– Ты чем занималась? – спросил Толстяк.
– Меня держали в больнице в Сан-Франциско – я хотела покончить с собой, и моя мать меня заложила. Выписали только на прошлой неделе.
– Ты вылечилась? – спросил он.
– Да.
Тогда-то Толстяк и начал сходить с ума. В то время он этого не знал, но его втянули в отвратительную психологическую игру. Выхода не было. Глория Кнудсон уничтожила собственные мозги, а вместе с ними и своего друга. Возможно, подобными разговорами она уничтожила еще шесть или семь своих друзей, тех, кто ее любил; бесспорно, она уничтожила мать и отца. В безмятежно звучащем голосе Толстяк слышал нотки нигилизма, отзвук пустоты.
Тогда он еще не знал, что стремление сойти с ума – порой вполне адекватная реакция на реальность. Его заразила рациональная просьба Глории дать ей умереть. Получилось как в китайской игре-ловушке – чем сильнее тянешь, тем труднее вытащить палец.
– Ты сейчас где? – спросил Толстяк.
– В Модесто. У стариков.
Толстяк жил в округе Марин; стало быть, ей ехать несколько часов. Он вряд ли поехал бы в такую даль. Еще одно доказательство безумия: по три часа туда и обратно ради десятка таблеток нембутала. Рационально выполнить свое нерациональное решение Глория не могла. «Спасибо, Тим Лири[2], – подумал Толстяк. – Тебе и твоим радостям расширенного – благодаря наркотикам – сознания».
Он не знал, что под вопросом его собственная жизнь. Дело было в 1971-м. А в 1972-м в Ванкувере, в Канаде, одинокий, бедный и напуганный, Толстяк попытается покончить с собой. Сейчас он ни о чем подобном не догадывался. И хотел лишь одного – заманить Глорию в округ Марин и помочь ей. Благодарение Господу, мы способны забывать. В 1976-м, свихнувшись от горя, Толстяк-Лошадник перережет себе вену на запястье, примет сорок девять таблеток дигиталиса и запрется в гараже, в машине с работающим двигателем – и все равно ничего не выйдет. У тела есть силы, неподвластные разуму.
Вот разум Глории контролировал тело полностью; она была рационально безумна.
В большинстве случаев безумие можно установить по эксцентричным выходкам и театральным эффектам. Человек надевает на голову кастрюлю, оборачивается банным полотенцем, размалевывает тело фиолетовой краской и отправляется на прогулку. Глория же была спокойнее и невозмутимее обычного. Вежлива, цивилизованна. Живи она в Древнем Риме или Японии, никто бы ничего не заметил. Даже ее манера водить машину не изменилась – Глория исправно останавливалась на каждом светофоре и за время всей поездки за десятью таблетками нембутала ни разу не превысила скорости.
Я – Толстяк-Лошадник, однако пишу эти записки от третьего лица ради того, чтобы добиться столь необходимой объективности. Я не любил Глорию Кнудсон, но она мне нравилась. В Беркли они с мужем давали изысканные вечеринки, и мы с женой неизменно бывали в числе приглашенных. Глория часами готовила крохотные сэндвичи и к тому же подавала к столу самые разнообразные вина. Она со вкусом одевалась и всегда выглядела очень привлекательно – особенно мне нравились коротко стриженные соломенные кудряшки.
Как бы то ни было, у Толстяка-Лошадника не нашлось для нее нембутала, и спустя неделю Глория выбросилась из окна одиннадцатого этажа Шинанон-билдинг в Окленде, штат Калифорния, и разбилась в лепешку о мостовую бульвара Макартура, а Толстяк-Лошадник продолжил свое тайное, долгое падение в страдание и болезнь, в тот хаос, который, по словам астрофизиков, ожидает нашу Вселенную.
Толстяк в этом опередил и свое время, и саму Вселенную. Постепенно он забыл, что послужило толчком к его падению в энтропию; Господь милостиво закрывает для нас не только будущее, но и прошлое. После известия о самоубийстве Глории Толстяк в течение двух месяцев рыдал, смотрел телевизор и долбился наркотой; его мозги уже тогда поехали, но Толстяк еще не знал об этом. Безгранична милость Божия.
Собственно говоря, годом раньше Толстяк потерял жену, которая тоже свихнулась. Это было как чума, и никто не мог понять, только ли в наркотиках дело. Те годы – с шестидесятого по семидесятый – в Америке, а особенно в Северной Калифорнии, в районе Залива[3], были совсем паршивые. Как ни досадно, но это факт, и самые причудливые термины и замысловатые теории его не скроют.
Власти предержащие стали такими же психопатами, как и те, за кем они охотились. Им хотелось избавиться от любого, кто не вписывается в истеблишмент. Толстяк заметил, что полицейские смотрят на него со свирепостью цепных псов. Когда чернокожую марксистку Анджелу Дэвис выпустили из тюрьмы округа Марин, полиция перекрыла весь административно-общественный центр города – мол, необходимо воспрепятствовать радикалам в нарушении порядка. Лифты отключили, на дверях понавесили фальшивые таблички с ложной информацией, а прокурор округа куда-то исчез.
Толстяк видел все это своими глазами. В тот день он отправился в центр вернуть книгу в библиотеку. Два копа у входа по листику перетрясли книгу и другие бумаги, которые нашлись у Толстяка. Он пришел в недоумение и оставался в этом состоянии весь день. В кафетерии вооруженный полицейский наблюдал за тем, как посетители едят. Толстяк вернулся домой на такси, поскольку побоялся ехать на своей машине, и решил, что окончательно спятил. Он и в самом деле спятил, однако то же самое можно было сказать и об остальных.
По профессии я писатель-фантаст и имею дело с фантазиями. Сама моя жизнь – фантазия. Но Глория Кнудсон все равно лежит в гробу в городе Модесто, штат Калифорния. В моем альбоме есть фотография венков на ее похоронах. Фотография цветная, поэтому хорошо видно, какие венки красивые. На заднем плане припаркован «Фольксваген». Можно разглядеть и то, как я крадусь к «Фольксвагену» прямо посреди заупокойной службы. Я больше не в состоянии выносить все это.
После службы я, бывший муж Глории Боб и несколько его – и ее – печальных друзей пообедали в модном ресторанчике неподалеку от кладбища. Официантка отвела нам место в углу, поскольку трое из нас смахивали на хиппи, несмотря на костюмы и галстуки. Нам было плевать.
Не помню, о чем шел разговор за столом. Накануне вечером мы с Бобом – я хотел сказать, Боб и Толстяк-Лошадник – ездили в Окленд посмотреть фильм «Паттон». Прямо перед началом заупокойной службы Толстяк впервые в жизни увидел родителей Глории. Как и их покойная дочь, они отличались чрезвычайной вежливостью. Несколько друзей Глории устроились в старомодной, в стиле ранчо, гостиной, вспоминая ту, что связала их между собой. Само собой, на миссис Кнудсон было слишком много косметики; женщины всегда чрезмерно красятся, когда кто-то умирает.
Толстяк гладил Председателя Мао – кота покойницы. Он вспомнил те несколько дней, что Глория провела у него, приехав за нембуталом. Когда ложь раскрылась, Глория встретила это известие спокойно, даже безразлично. Если собираешься умереть, мелочи перестают иметь значение.
– Я их взял, – сказал ей Толстяк; еще одна ложь.
Решили поехать на пляж, большой океанский пляж Пойнт-Рейс. Глория села за руль (Толстяку ни на мгновение не пришло в голову, что, поддавшись импульсу, она может угробить и его, и себя, и машину), и часом позже они уже расположились рядышком на песке, покуривая травку.
Больше всего на свете Толстяк хотел понять, почему Глория решила убить себя.
На Глории были стираные-перестираные джинсы и футболка со злобной физиономией Мика Джаггера. Поскольку песок был очень мягкий, она сняла туфли. Толстяк обратил внимание, что тщательно обработанные ногти на пальцах ног покрыты розовым лаком. Он подумал, что Глория умирает так же, как и жила.
– Они украли мой банковский счет, – сказала Глория.
Лишь спустя некоторое время, слушая уверенную, ясную речь подруги, Толстяк понял, что никакие «они» не существуют в природе. Глория развернула перед ним панораму тотального, неумолимого безумия, сконструированного с невероятной тщательностью. Она отшлифовала все детали с точностью дантиста. В ее словах нигде не слышалось несоответствия. Никаких пустот в повествовании. Толстяк не мог найти ни единой ошибки, если, конечно, не считать исходного допущения, что все ненавидят Глорию, преследуют, а сама она во всех смыслах никчемна.
Пока Глория говорила, она начала исчезать. Толстяк, как завороженный, наблюдал за этим процессом. Глория логично, рационально, слово за словом выталкивала себя прочь из бытия. Этакая рациональность на службе… ну, подумал он, на службе небытия. Разум Глории превратился в огромный умелый ластик. Осталась лишь оболочка, так сказать, необитаемое тело.
Она уже мертва, понял Толстяк-Лошадник в тот день на пляже.
После того как покурили, они прогуливались по пляжу, рассуждая о водорослях и высоте волн. Над головами кричали чайки, напоминающие тарелочки-фрисби. Тут и там кто-то сидел или лежал на песке, но по большей части пляж пустовал. Плакаты советовали остерегаться подводного берегового течения. Толстяк все не мог понять, почему Глория просто не войдет в прибой. Он никак не мог включиться в ее логику. Ей был необходим только нембутал – или она считала, что ей необходим нембутал.
– «Workingman’s Dead» – мой любимый альбом «Мертвецов»[4], – вдруг сказала Глория. – Хотя, по-моему, не стоило им оправдывать кокаин. Все-таки рок и дети слушают.
– Они не оправдывают. Просто песня о ком-то, кто принимает кокаин. К тому же это его убивает. Не впрямую, правда, – он попадает под поезд.
– Но из-за них я подсела на наркотики, – возразила Глория.
– Из-за «Мертвецов»?
– Из-за того, – сказала Глория, – что все от меня этого ждали. Мне осточертело делать то, чего ждут от меня другие.
– Не надо убивать себя, – сказал Толстяк. – Переезжай ко мне. Я живу совсем один, и ты мне нравишься. В самом деле. Давай хоть попробуем. Мы – я и мои друзья – перевезем твои шмотки. Можно придумать кучу занятий; будем ходить куда-нибудь… ну как сегодня на пляж. Разве тут не классно?
Глория ничего не ответила.
– Мне будет жутко хреново, – продолжал Толстяк, – до конца моих дней, если ты с собой покончишь.
Таким образом, как стало ясно Толстяку позже, он привел Глории наименее веские доводы продолжать жить. Это стало бы ее одолжением другим людям. Он не мог найти худшего аргумента, даже если бы искал его годами. Лучше бы уж сразу переехать ее «Фольксвагеном». Вот почему на горячие телефонные линии для самоубийц нельзя сажать кретинов. Толстяк понял это в Ванкувере, когда, готовый покончить с собой, позвонил в Кризисный центр Британской Колумбии и получил квалифицированный совет. Между этим событием и тем, что Толстяк сказал Глории в тот день, нет никакой связи.
Остановившись, чтобы смахнуть маленький камешек со ступни, Глория сказала:
– Мне бы хотелось переночевать у тебя.
При этих словах перед мысленным взором Толстяка невольно промелькнули некие сексуальные видения.
– Я тащусь! – воскликнул Толстяк.
В те годы он частенько выражался в такой манере. Контркультура располагает целым словарем подобных выражений, граничащих с бессмыслицей. Толстяк любил нанизывать их одно на другое. Занялся он этим и сейчас, когда собственная похоть сыграла с ним шутку, заставив поверить, что он только что спас подруге жизнь. Способность Толстяка понимать происходящее, и так не стоившая выеденного яйца, окончательно достигла нулевой отметки. Как же, хороший человек наконец-то обрел душевное равновесие, и в этом заслуга именно его, Толстяка!
– Врубаюсь! – трещал он, идя с Глорией по пляжу. – Потрясно!
Они провели ту ночь вместе, полностью одетые. Между ними ничего не было, и на следующий день Глория уехала, якобы за вещами в родительский дом в Модесто. Несколько дней Толстяк ждал ее приезда, а потом однажды вечером зазвонил телефон. Звонил Боб, бывший муж Глории.
– Ты сейчас где? – поинтересовался Боб.
Вопрос привел Толстяка в замешательство – он был дома, рядом с телефоном, на кухне. Голос Боба звучал совершенно спокойно.
– Я здесь, – сказал Толстяк.
– Глория сегодня покончила с собой, – сообщил Боб.
У меня есть фотография Глории с Председателем Мао на руках. Она стоит на коленях и улыбается, ее глаза сияют. Председатель Мао норовит вырваться у нее из рук. Слева виден кусочек рождественской елки. На обороте аккуратным почерком миссис Кнудсон написано:
Как благодарна она была нам в ответ на нашу любовь.
Я так и не узнал, написала это миссис Кнудсон до смерти Глории или после. Кнудсоны прислали мне фотографию через месяц – прислали фотографию Толстяку-Лошаднику через месяц после похорон Глории. Толстяк письмом попросил их прислать ее фото. Сначала он обратился к Бобу, который довольно грубо поинтересовался, зачем ему фотография Глории. Толстяк не знал, что ответить. Когда Толстяк вынудил меня взяться за эти записки, он спросил, с чего, по моему мнению, Боб Лэнгли так взбесился от его просьбы.
Я не знаю. И мне наплевать. Может, Боб догадывался, что Глория и Толстяк провели ночь вместе, и ревновал? Толстяк часто говорил, что Боб Лэнгли шизофреник, и даже утверждал, что сам Боб сообщил ему об этом. У шизоида мыслительному процессу сопутствуют неадекватные эмоции, так называемое уплощение аффекта.
С другой стороны, Боб после заупокойной службы склонился и положил розу на гроб Глории. Как раз когда Толстяк крался к своему «Фольксвагену». Что более подходило к моменту? Толстяк, рыдающий в одиночестве в припаркованной машине, или бывший муж, склоняющийся над гробом с розой в руке, безмолвный, спокойный, но хоть что-то делающий? Весь вклад Толстяка в похороны свелся к букету, купленному впопыхах по дороге в Модесто. Он преподнес его миссис Кнудсон, которая отметила, что цветы очаровательны. Боб их выкинул.
После похорон, в модном ресторане, где официантка убрала их подальше от глаз, Толстяк спросил у Боба, что делала Глория в Шинаноне, тогда как она собиралась забрать вещи и вернуться в округ Марин, чтобы жить с ним – как он полагал.
– Поехать в Шинанон ее уговорила Кармина, – ответил Боб. Кармина – это миссис Кнудсон. – Из-за проблем с наркотой.
Тимоти, один из незнакомых Толстяку друзей Глории, заметил:
– Не шибко-то они ей помогли.
Вот что случилось, когда Глория вошла в Шинанон через парадный вход. С ней сразу начали играть в эти их игры. Кто-то из персонала специально прошел мимо Глории, когда та сидела в холле и ожидала приема, и громко отметил, как она уродлива. Следующий объявился, чтобы сообщить, что в ее волосах, похоже, ночевала крыса. Глория всегда была страшно мнительна по поводу своих кудрявых волос; она очень хотела, чтобы они были как и все остальные волосы в мире. Что мог бы сказать третий служащий Шинанона – вопрос спорный, так как к тому времени Глория уже поднялась на одиннадцатый этаж.
– Вот такие у них, значит, в Шинаноне методы? – поинтересовался Толстяк.
Боб сказал:
– Специальная техника, чтобы сломить индивидуальность. Фашистская терапия, которая делает личность полностью открытой и ставит ее в зависимость от группы. А затем они начинают строить новую индивидуальность, не ориентированную на наркотики.
– Они что, не знали, что она склонна к суициду? – спросил Тимоти.
– Конечно знали, – ответил Боб. – Глория звонила им. Они знали ее имя и почему она приехала.
– Ты не говорил с ними после ее смерти? – спросил Толстяк.
Боб ответил:
– Я позвонил и попросил к телефону кого-нибудь из начальства и сказал им, что они убили мою жену, а этот парень ответил, что неплохо бы мне приехать и поучить их, как обращаться с суицидальными типами. Он был ужасно огорчен. Мне даже стало его жалко.
Слушая эти слова, Толстяк решил, что у Боба самого явно не в порядке с головой. Бобу было жалко Шинанон. Он совсем ошизел. Все ошизели, включая Кармину Кнудсон. Во всей Северной Калифорнии не осталось ни одного нормального человека. Пора было куда-то сматываться.
Толстяк ел салат и прикидывал, куда слинять. Вон из страны. Полететь в Канаду, как те, кто бежит от призыва в армию? Толстяк лично знал десятерых, кто предпочел свалить в Канаду, чтобы не воевать во Вьетнаме. Глядишь, и нашлось бы в Ванкувере с полдюжины знакомых.
Ванкувер тогда считали одним из прекраснейших городов мира. Как и Сан-Франциско, это крупный порт. Там можно было бы начать жизнь сначала и забыть о прошлом.
Вдруг в голову Толстяку, пока он возился с салатом, пришла мысль: когда Боб позвонил, он сказал не «Глория покончила с собой», а «Глория сегодня покончила с собой», как будто совершенно не сомневался, что раньше или позже она с собой покончит. Может, из-за этого допущения все и случилось? Время Глории было ограниченно, как на экзамене по математике. Кто же на самом деле был безумен? Глория, или Толстяк (возможно, Толстяк), или ее бывший муж, или вообще все в районе Залива? Безумны не в переносном, а в прямом смысле? Скажем, один из первых симптомов психоза – это когда человек начинает чувствовать себя психом. Еще одна китайская ловушка. Нельзя думать о ней, не становясь ее частью.
Размышляя о безумии, Толстяк-Лошадник шаг за шагом в него соскальзывал.
Хотелось бы мне ему помочь…
2
Хотя я ничем не смог помочь Толстяку-Лошаднику, ему удалось избежать смерти. Первая предпосылка к его спасению явилась в образе восемнадцатилетней школьницы, жившей неподалеку от Толстяка на той же улице. Второй стал Господь Бог. Причем школьница справилась лучше.
Я не уверен, что Бог вообще что-то для него сделал; собственно говоря, Бог только усугубил его состояние. В этом мы с Толстяком-Лошадником никак не могли согласиться. Толстяк был уверен, что Бог полностью излечил его. Но это невозможно. В древнекитайской Книге Перемен – И-Цзин – есть строчка, гласящая: «Всегда болен, но никогда не умирает». Как раз о моем приятеле.
Стефани вошла в жизнь Толстяка-Лошадника как дилерша. После смерти Глории он так сильно подсел, что вынужден был покупать наркоту, где только предоставлялась возможность. Правда, покупка наркотиков у старшеклассников – не слишком умное занятие. Тут уже речь идет не о собственно наркоте, а о законе и морали. Только начни покупать наркотики у детей, и ты сразу на заметке. Думаю, понятно почему. Но мне было известно – а властям нет – вот что: Толстяка-Лошадника на самом деле не слишком интересовали наркотики, которые предлагала на продажу Стефани. Она подторговывала гашем и травкой, а не амфетаминами. Она не одобряла стимуляторы. Стефани никогда не торговала тем, чего не одобряла. Она никогда не торговала психоделиками, как на нее ни давили. Порой Стефани могла предложить кокаин. Никто не понимал ее логику, и все же некая форма логики у нее имелась. В привычном смысле слова Стефани вообще не мыслила. Однако она принимала какие-то решения, и, уж когда приняла, никто не мог сдвинуть ее с места. Толстяку она нравилась.
В этом вся суть – Толстяку нравилась Стефани, а не ее наркотики, но, чтобы поддерживать с ней отношения, он вынужден был покупать их. А значит, ему пришлось перейти на гашиш. Для Стефани гашиш был началом и концом жизни. Во всяком случае, жизни, которую стоит жить.
Хоть Бог и явился Толстяку не в лучшее его время, Он, по крайней мере, не делал ничего противозаконного, как Стефани. Толстяк не сомневался, что Стефани закончит тюрьмой; он полагал, что ее могут сцапать в любую минуту. А все друзья Толстяка ожидали, что в любой момент арестуют его. Нас это тревожило, как и его медленное сползание в депрессию, психоз и изоляцию.
Толстяк беспокоился о Стефани. Стефани беспокоили цены на гашиш. Хуже, ее беспокоили цены на кокаин. Мы часто представляли, как она подскакивает на постели среди ночи и восклицает: «Снежок[5] поднялся до сотни баксов за грамм!» Цены на наркоту волновали ее, как обычных женщин цена на кофе.
До шестидесятых Стефани просто не могла бы существовать. Наркота вызвала ее к жизни, извлекла из небытия. Стефани была коэффициентом наркоты, частью уравнения. И в то же время именно через нее Толстяк в конце концов пришел к Богу. Не через наркотики; с наркотиками это не имеет ничего общего. Путь к Богу через наркоту – это ложь, которую пытаются толкнуть нам беспринципные мошенники. Стефани привела Толстяка-Лошадника к Богу при помощи маленького глиняного горшка, который она вылепила на своем ножном гончарном круге, том самом круге, что Толстяк помог ей купить к восемнадцатилетию.
Улетая в Канаду, Толстяк забрал горшок с собой – тот лежал в единственном чемодане Толстяка, завернутый в трусы, носки и рубашки.
Выглядел горшок совершенно заурядно – широкий, светло-коричневый, немного голубой глазури по ободку. Стефани была не слишком искусным гончаром.
Неудивительно, что один из ее первых горшков достался Толстяку. У них сложились действительно близкие отношения. Когда Толстяку становилось совсем худо, Стефани успокаивала его при помощи своей трубочки с гашем.
Горшок, однако, обладал одним необычным свойством. В нем дремал Бог. Он дремал в горшке очень долго, так долго, что едва не опоздал. В некоторых религиях бытует теория, что Бог вмешивается в происходящее в одиннадцатом часу. Может, это и так, не могу сказать. В случае Толстяка-Лошадника Бог ждал до без трех минут двенадцати, и даже тогда того, что Он сделал, едва ли было достаточно, фактически Он вмешался слишком поздно.
Нельзя винить в этом Стефани; получив гончарный круг, она сразу же вылепила горшок, покрыла его глазурью и обожгла. Она сделала все, что в ее силах, чтобы помочь своему другу Толстяку, который, как ранее Глория, начинал умирать. Стефани помогла своему другу тем же способом, которым и тот пытался помочь своему, только у нее получилось лучше. В этом и состояла разница между Толстяком и Стефани. В момент кризиса она знала, что нужно делать. Толстяк не знал. Поэтому сегодня Толстяк жив, а Глория – нет. Друг Толстяка оказался лучше, чем друг Глории. Может, он и хотел, чтобы все случилось по-другому, но выбор был не за ним. Не мы помогаем другим людям, и не по своей воле; это делает Вселенная. Вселенная принимает определенные решения, и на основе ее решений одни люди живут, а другие умирают. Этот закон суров, но все живые существа вынуждены подчиняться ему. Толстяк получил Бога, а Глория Кнудсон – смерть. Не слишком справедливо, и Толстяк первым сказал об этом. Поверим ему.
После встречи с Богом Толстяк развил в себе совершенно ненормальную любовь к Нему. Это совсем не то, что обычно имеют в виду, когда говорят о ком-нибудь: «Он любит Бога». В случае Толстяка то была настоящая жажда. Еще более странно – Толстяк уверял нас, что Бог причинил ему боль, и при этом он по-прежнему жаждал Бога, как пьяница жаждет спиртного. Бог, говорил нам Толстяк, выстрелил лучом розового света ему прямо в глаза. Толстяк временно ослеп, и у него несколько дней раскалывалась голова. Очень легко, говорил он, описать луч розового света; точь-в-точь как после того, как у вас перед носом разрядят фотовспышку. Толстяку буквально везде мерещился этот розовый свет. Иногда он мельком показывался на экране телевизора. Толстяк жил ради этого света, ради одного его особенного оттенка.
Однако он никак не мог по-настоящему его найти. Никто не в силах воссоздать этот оттенок цвета, кроме Бога. Иными словами, обычный свет не содержит такого оттенка. Однажды Толстяк даже тщательно изучил таблицу видимого спектра. Нужный цвет отсутствовал. Толстяк видел цвет, который не видел больше никто; этот цвет находится вне спектра.
Что идет после света, если говорить о частотах? Тепло? Радиоволны? Мне бы следовало знать, но я не знаю. Толстяк сказал (не знаю, насколько это правда), что в солнечном спектре то, что он видел, было чуть выше семисот миллимикрон; в терминах фраунгоферовых линий сразу за «В» в сторону «А».
Думайте что хотите. Я полагаю, это симптом его сумасшествия. Люди, находящиеся в стадии нервного срыва, часто проводят самые разнообразные исследования с целью найти объяснение своим действиям. Исследования эти, конечно же, заканчиваются провалом.
Подобные исследования провальны, покуда имеем к ним отношение мы, но, как ни печально, иногда снабжают фальшивой логикой разрушающийся разум – у Глории, например, появились те самые «они». Однажды я поглядел линии Фраунгофера, и там вообще не оказалось никакого «А». Я смог найти только «В». Спектр идет от «G» к «В», от ультрафиолета к инфракрасному. Вот так. Больше ничего нет. То, что видел Толстяк – или думает, что видел, – не было видимым светом.
Когда он вернулся из Канады – после того, как обрел Бога, – мы много времени проводили вместе, и в одну из наших ночных прогулок (обычное дело, мы постоянно искали приключений), когда я парковал машину, у меня на левой руке неожиданно появилось пятнышко розового цвета. Я знал, что это, хотя и видел такую штуку впервые – кто-то направил на нас луч лазера.
– Это лазер, – сообщил я Толстяку, который тоже его видел: луч гулял повсюду, цепляя телефонные будки и пробегая по цементным стенам гаража.
В дальнем конце улицы стояли два подростка с каким-то квадратным предметом в руках.
– Они сами сделали чертову штуковину, – сказал я.
Мальчишки подошли к нам – улыбки до ушей – и сообщили, что собрали эту штуку из конструктора. Мы выразили свое восхищение, и они отправились дальше – пугать других.
– Это тот розовый цвет? – спросил я Толстяка.
Он ничего не ответил, но у меня создалось впечатление, что Толстяк что-то скрывает. Я чувствовал, что видел именно тот самый цвет. Почему Толстяк не сказал мне об этом? Не знаю. Возможно, такое заявление разрушило бы более стройную теорию. Психически неуравновешенные типы не используют принцип Оккама: теория для объяснения данной совокупности фактов должна быть максимально простой. Им подай что повычурней.
По словам Толстяка, суть того, что произошло, когда розовый луч обрушился на него и ослепил, вот в чем: он мгновенно познал то, что никогда не было ему известно. А именно: Толстяк узнал, что у его пятилетнего сына имеется скрытый врожденный дефект, и понял, в чем состоит этот дефект, вплоть до мельчайших анатомических деталей. Фактически вплоть до рекомендаций, которые Толстяк должен был дать врачам.
Я захотел присутствовать при том, как Толстяк будет давать рекомендации. Как объяснит свое знание медицинских тонкостей. Мозг его сохранил информацию, которую вбил в него луч розового цвета, но каким образом Толстяк преподнесет ее?
Позже Толстяк разработал теорию, согласно которой Вселенная создана из информации. Он начал вести дневник; более того, оказывается, он втайне вел дневник уже довольно давно: хитрость ненормального. Первая встреча с Богом описана на страницах дневника его собственной – Толстяка, не Бога – рукой.
Термин «дневник» принадлежит мне, а не Толстяку. Он назвал свои записки «Экзегеза», или «Толкования»; сей теологический термин обозначает некие тексты, объясняющие или истолковывающие определенные фрагменты Библии. Толстяк верил, что информация, которой в него выстрелили и которую потом периодически вбивали в его голову, имеет божественное происхождение, а следовательно, должна рассматриваться как форма Священного Писания. Даже в случае недиагностированного заболевания его сына – правосторонняя паховая грыжа, вызвавшая гидроцеле (водянку яичка) и сопровождающаяся опущением в мошонку.
Эту новость Толстяк и сообщил доктору. Диагноз оказался верным, что подтвердилось, когда бывшая жена Толстяка привела Кристофера на осмотр. Операцию назначили на следующий день, так сказать, не откладывая в долгий ящик. Хирург жизнерадостно сообщил Толстяку и его бывшей жене, что жизнь их сына все эти годы висела на волоске. Мальчик в любой момент мог умереть от сдавливания собственных внутренностей. Большая удача, сказал хирург, что они обнаружили дефект. Итак, снова «они», правда, в данном случае «они» действительно существовали.
Операция прошла успешно, и вечные капризы и жалобы Кристофера прекратились – он с рождения страдал от боли. А Толстяк с бывшей женой отдали сына под присмотр другого врача, у которого с глазами все в порядке.
Один из параграфов дневника Толстяка произвел на меня достаточное впечатление, чтобы привести его здесь. Он посвящен не правосторонней паховой грыже, а вещам более общим: крепнущему убеждению Толстяка, что Вселенная представляет собой информацию. Толстяк начал верить в это, потому что Вселенная – его Вселенная – на самом деле очень быстро превращалась в информацию. Как только Бог начал говорить с ним, Он уже больше не останавливался. Не думаю, что о таком упоминается в Библии.
37. Мыслительный процесс Разума воспринимается нами как систематизация и перегруппировка – изменения – в физической Вселенной; но фактически это информация и информационные процессы, которые мы материализовываем. Мы не только воспринимаем мысли как объекты, но скорее как перемещение, или, точнее, размещение объектов: то, как они связаны между собой. Однако мы не можем понять модель этого размещения; мы не можем извлечь из него информацию, следовательно, это и есть сама информация. Изменение Разумом связей между объектами, по сути, является языком, но языком, отличающимся от обычного (поскольку он адресован сам себе, а не кому- или чему-либо вне).
Толстяк рассуждал на эту тему снова и снова – и в своем дневнике, и в устных дискуссиях с друзьями. Он не сомневался, что Вселенная говорит с ним.
Вот еще одна запись в его дневнике:
36. Мы должны были бы слышать эту информацию, скорее даже повествование, как некий нейтральный голос внутри нас. Но что-то пошло не так. Все сущее есть язык и ничего, кроме языка, который мы по какой-то необъяснимой причине не способны ни прочесть в окружающем, ни услышать внутри себя. Поэтому я говорю: мы превратились в идиотов. Что-то произошло с нашим рассудком, с нашей способностью понимать. Мои умозаключения таковы: расположение частей Разума в определенном порядке есть язык. Мы часть Разума, следовательно – мы тоже язык. Почему в таком случае мы не сознаем этого? Мы не знаем даже, кто мы есть, не говоря уже о внешней реальности, частью которой являемся. Слово «идиот» происходит от слова «частный». Каждый из нас стал частником и не разделяет больше общего мышления Разума, кроме как на подсознательном уровне. Таким образом, управление нашей реальной жизнью извне и ее цель остаются за пределами нашего сознания.
Лично у меня появляется искушение ответить на это: «Говори за себя».
В течение долгого периода времени («Безбрежная пустыня Вечности», как он сам назвал это) Толстяк разработал множество оригинальных теорий для объяснения своих контактов с Богом и полученной при этом информации.
Одна из теорий особенно заинтересовала меня – она отличалась от остальных. Теория подводила итог некоей ментальной капитуляции, которую претерпевал Толстяк. Теория гласила, что в реальности он вообще ничего не испытывает. Участки его мозга избирательно стимулируются узкими энергетическими лучами, испускаемыми из источника, расположенного очень далеко, возможно, за миллионы миль. Избирательная стимуляция участков мозга генерирует в его сознании впечатления, что он на самом деле видит и слышит слова, картины, фигуры людей, отпечатанные страницы книг; короче – Бога и Божье Послание, или, как любил называть это Толстяк, – Логос. Однако, гласила эта оригинальная теория, на самом деле он только представляет себе, что переживает все эти вещи. Они напоминали голограммы.
Особенно меня поразило, как Толстяк в своем безумии замысловатым образом смог отделить себя от своих галлюцинаций. При помощи рассудка он сумел вывести себя из безумной игры, продолжая при этом наслаждаться ее звуками и картинками.
В сущности, Толстяк больше не заявлял, будто то, что он переживает, имеет место в действительности. Означало ли это, что Толстяк пошел на поправку? Едва ли. Теперь он придерживался мнения, что «они» – или Бог, или кто-то – испускают очень узкий, насыщенный информацией энергетический луч дальнего действия, сфокусированный на его голове. Так что улучшения в его состоянии я не отметил, хотя изменения были налицо. Теперь Толстяк мог с чистой совестью не брать в расчет свои галлюцинации, что означало, что он признает их за таковые. Но как и у Глории, у Толстяка появились «они». На мой взгляд, пиррова победа. Меня осенило, что жизнь Толстяка – длинный и скучный перечень таких побед. Примером может служить способ, каким он пытался спасти Глорию.
«Экзегеза», над которой месяц за месяцем корпел Толстяк, тоже казалась мне пирровой победой, если вообще может идти речь о какой-то победе – в данном случае загнанный в угол разум пытался объяснить необъяснимое. Наверное, здесь и кроется причина душевной болезни: происходят необъяснимые события, ваша жизнь превращается во вместилище ложных флуктуаций того, что прежде было реальностью. Более того – словно и этого мало, – вы, подобно Толстяку, бесконечно размышляете об этих флуктуациях, пытаясь логически упорядочить их, тогда как единственный возможный в них смысл тот, что вы навязываете им в своем желании привести все к узнаваемым формам и процессам. В начале болезни вы в первую очередь лишаетесь того, что близко и знакомо вам. То, что приходит взамен, – уже плохие новости, поскольку вы не в состоянии не только понять их, но и рассказать о них другим людям. Сумасшедший испытывает что-то, но что это и откуда взялось, ему неведомо.
Посреди разрушений ментального ландшафта, которые можно проследить до исходной точки – смерти Глории Кнудсон, Толстяк вообразил, что Бог излечил его. Как только начинаешь замечать пирровы победы, они сыплются, словно из рога изобилия.
Это напоминает мне об одной знакомой девушке. Она умирала от рака. Я навестил ее в больнице и не узнал; девушка сидела на кровати, похожая на лысого старика. От химиотерапии она раздулась, как огромная виноградина, из-за рака и лечения практически ослепла, почти совсем оглохла и с ней постоянно случались припадки.
Я наклонился к ней, чтобы справиться о самочувствии, и девушка ответила – когда смогла понять мой вопрос:
– Я чувствую, как Господь излечивает меня.
Она была склонна к религиозности и собиралась постричься в монахини. На металлической подставке рядом с кроватью она положила – или кто-то положил – четки. По моему мнению, плакат с надписью «Пошел ты, Господи!» был бы куда уместнее.
И все же, если честно, я вынужден был признать, что Бог – или кто-то, именующий себя Богом (различие чисто семантическое), – выстрелил в голову Толстяка ценной информацией, благодаря которой была спасена жизнь его сына Кристофера. Одних Бог излечивает, других лишает жизни. Толстяк оспаривает тот факт, что Бог кого бы то ни было убил. Толстяк говорит, что Бог никогда никому не причиняет зла. Болезни, боль и незаслуженные страдания исходят не от Бога, а откуда-то еще. На что я возражаю: «Как могло появиться это “где-то еще”? Существуют два бога? Или часть Вселенной неподконтрольна Богу?»
Толстяк часто цитировал Платона. В Платоновой космологии nos, или Разум, по мнению некоторых специалистов, подчиняет себе ananke, или слепую силу обстоятельств – или слепой случай. Nos пришел в мир и, к своему удивлению, обнаружил там царство случайности, иными словами. Хаос, который nos и начал приводить к определенному порядку (хотя у Платона нигде не сказано, как это делается). Согласно теории Толстяка, рак моей знакомой представлял собой беспорядок, пока не приведенный в упорядоченное состояние. Nos, или Бог, еще просто не добрался до нее, на что я сказал: «Что ж, когда он добрался, было уже поздно».
Толстяк не опроверг этого – по крайней мере, на словах. Возможно, он увильнул от ответа, чтобы написать об этом. Каждую ночь до четырех утра он царапал что-то в своем дневнике. Полагаю, где-то среди слоев мусора там лежат все тайны Вселенной.
Очень мы любили спровоцировать Толстяка на теологический диспут. Он всегда страшно злился, принимая наши доводы всерьез – да и саму тему. Но теперь совсем ошалел. Мы начинали с невинного замечания вроде: «Знаешь, Бог сегодня дал мне билет на метро». Толстяк тут же ввязывался в драку. Мы вовсю развлекались, доводя его до белого каления; мучая его таким образом, мы получали огромное удовольствие. Особенно приятно было, расходясь по домам, осознавать, что Толстяк тотчас запишет все в свой дневник. Само собой, в дневнике он разбивал наши доводы в пух и прах.
Вовсе не было нужды задавать Толстяку праздные вопросы вроде: «Способен ли Бог создать такую широкую канаву, которую сам не в состоянии перепрыгнуть?» Хватало вопросов вполне реальных.
Наш приятель Кевин всегда начинал одинаково. «Как насчет моей кошки?» – спрашивал он. Несколько лет назад Кевин вышел вечерком прогуляться со своей кошкой. Кевин, болван, не взял кошку на поводок, та выскочила на дорогу и тут же угодила прямехонько под переднее колесо первой же машины. Когда он притащил то, что осталось от кошки, домой, она была еще жива, пускала кровавые пузыри и смотрела на Кевина глазами, полными ужаса.
Кевин любил говорить:
– Когда настанет Судный день и я предстану перед Великим Судией, я скажу: «Погодите-ка минутку», – а потом вытащу из-за пазухи свою мертвую кошку. «Как вы объясните это?» – спрошу я его.
К тому времени, любил говаривать Кевин, кошка окоченеет как сковородка, и он возьмет ее за ручку – ее хвост – и будет ждать удовлетворительного ответа.
Толстяк сказал:
– Ни один ответ не удовлетворит тебя.
– Ни один твой ответ, – хмыкнул Кевин. – Ладно, Бог спас жизнь твоего сына, но почему Он не задержал мою кошку на пяток секунд? На три секунды? Что Ему стоило? Ну конечно, что Ему до какой-то там кошки?
– Послушай, Кевин, – вмешался однажды я, – тебе стоило бы взять кошку на поводок.
– Не в этом дело, – заметил Толстяк. – У него пунктик. Тревожный симптом. Для Кевина кошка – символ всего, что он не понимает в этом мире.
– Я прекрасно все понимаю, – заявил Кевин с горечью. – Я просто думаю, что все это чушь собачья. Бог или беспомощен, или туп, или Ему насрать. Или все вместе. Он злобный, тупой и слабый. Надо бы мне завести свою экзегезу.
– Но с тобой вдь Бог не говорит, – сказал я.
– Знаешь, кто говорит с Лошадником? – прошипел Кевин. – Кто на самом деле говорит с Лошадником среди ночи? Обитатели планеты Тупиц. Толстяк, как ты там называл Премудрость Господню? Святое – что?
– Агиа София, – ласково ответил Лошадник.
– Как ты говоришь? – озлобился Кевин. – Агиа Тупица? Святая Тупица?
– Агиа Морон. – Лошадник всегда сдавался. – Moron[6] – это греческое слово, как и Агиа. Я это обнаружил, когда искал, что такое оксюморон[7].
– Не считая того, что суффикс «он» – это окончание среднего рода, – заметил я.
Можете представить, куда нас обычно заводили теологические дискуссии. Три некомпетентные особи, не согласные друг с другом.
А еще был наш друг Дэвид – католик, и девушка, умирающая от рака, – Шерри. Наступила ремиссия, и ее выписали из больницы. Слух и зрение у нее становились все хуже, а в остальном Шерри чувствовала себя неплохо.
Толстяк, само собой, использовал этот аргумент в пользу Бога и Его исцеляющей любви, равно как и Дэвид, и, конечно, Шерри. Кевин считал ремиссию чудом лучевой и химиотерапии и везением. Шерри в любой момент могла снова заболеть. Кевин мрачно предрекал, что в следующий раз никакой ремиссии не наступит. Иной раз нам казалось, что он даже желает этого, поскольку такой исход подтвердил бы его взгляд на Вселенную.
Основой словесных экзерциций Кевина было утверждение, что Вселенная состоит из страдания и ненависти и что она в конце концов прикончит каждого. Он смотрел на Вселенную, как многие смотрят на неоплаченный счет: когда-то да придется платить. Вселенная дает вам жизнь, позволяет порезвиться какое-то время, а потом забирает обратно. Кевин все время ждал, что это произойдет с ним, со мной, с Дэвидом и особенно с Шерри.
Что касается Толстяка-Лошадника, Кевин считал, что задолженность слишком велика. Вселенная уже вовсю затягивает его обратно. Кевин был уверен, что Толстяк мертв не потенциально, а фактически.
У Толстяка хватало здравого смысла не обсуждать смерть Глории Кнудсон в присутствии Кевина. Тот наверняка приплюсовал бы Глорию к своей дохлой кошке. Собрался бы на Страшном суде и ее вытащить из-за пазухи.
Дэвид, будучи католиком, любил сводить все неприятности к проблеме свободы воли. Это раздражало даже меня. Однажды я поинтересовался у Дэвида, заболела ли Шерри раком по собственной свободной воле. Я знал, что Дэвид следит за достижениями психологии и наверняка заявит мне, будто Шерри подсознательно стремилась к болезни и потому отключила иммунную систему. В то время подобные теории были очень популярны. Само собой, Дэвид тут же попался на крючок.
– Тогда почему же она выздоровела? – поинтересовался я. – Она что, подсознательно хотела выздороветь?
Дэвид растерялся. Если болезнь Шерри – следствие работы ее мозга, приходилось признать, что и ремиссия имеет вполне мирское, а вовсе не сверхъестественное происхождение. Бог тут вовсе ни при чем.
– К. С. Льюис[8] сказал бы… – начал Дэвид.
Толстяк немедленно впал в ярость. Его страшно бесило, когда Дэвид прибегал для защиты своей ортодоксальной зашоренности к К. С. Льюису.
– А может, Шерри пересилила Бога? – предположил я. – Бог хотел, чтобы она заболела, а она переборола Его?
Обычным аргументом Дэвида было утверждение, что Шерри заработала рак невротическим путем, поскольку все у нее шло наперекосяк, а Бог вмешался и спас ее. Я же все поставил с ног на голову.
– Нет, – заявил Толстяк. – Все происходило иначе. Как когда Бог излечил меня.
К счастью, Кевина в этот момент не было. Он не считал, что Толстяк-Лошадник излечен (да и никто не считал), и уж точно это сделал не Бог. Рассуждения Кевина основаны на той самой логике, которую развенчивает Фрейд, – автокомпенсационная структура, основанная на двойном предположении. Фрейд рассматривает такую структуру как разоблачение рационализма. Вроде как кого-то обвиняют в краже лошади, а он отвечает: «Я не ворую лошадей, да и лошадь эта никудышная». Если задуматься, можно увидеть стоящий за такими словами мыслительный процесс. Второе заявление не усиливает первое – так только кажется на первый взгляд.
Говоря в терминах наших бесконечных теологических споров, основанных на предполагаемом общении Толстяка с Богом, автокомпенсационная структура, исходящая из двойного предположения, должна была бы выглядеть следующим образом:
1) Бога нет;
2) и в любом случае Он тупица.
Внимательное изучение циничных разглагольствований Кевина совершенно разоблачает такую структуру. Дэвид постоянно цитировал К. С. Льюиса; Кевин сам себе противоречил в рьяном желании развенчать Бога; Толстяк невнятно пытался пересказать информацию, вбитую в его голову при помощи луча розового света; Шерри, которая ужасно страдала, сипло твердила какую-то набожную чушь. Я же менял взгляды в зависимости от того, с кем в данный момент беседовал.
Никто из нас толком не понимал, в чем дело, зато у всех оказалось полно свободного времени. Эпоха наркотиков закончилась, и у нас должна была появиться новая страсть. Благодаря Толстяку этой страстью стала теология.
Любимое старинное речение Толстяка гласит:
- Могу ли думать, что великий Яхве спит,
- Как Шемош и другие сказочные боги?
- Ах! Нет. Услышал мысли он мои и записал их…
Толстяк не любит цитировать окончание:
- Вот что мой разум мучит
- И тысячью когтей впивается мне в грудь,
- В безумие пытаясь ввергнуть…
Это из арии Генделя. Мы с Толстяком любили слушать «Серафимовский» гигант с записью Ричарда Льюиса. Все глубже и глубже…
Однажды я сказал Толстяку, что другая ария на пластинке точно передает состояние его разума.
– Что еще за ария? – поинтересовался Толстяк.
– «Полное затмение», – ответил я.
- Затменье полное! Ни солнца, ни луны,
- Средь бела дня сплошная чернота.
- О свет небесный! Жизнерадостных лучей
- Не видно, чтоб порадовать мой взор.
- Зачем же Ты нарушил Твой закон
- И сделал солнце, и луну, и звезды
- Сокрытыми от взора моего?!
На это Толстяк заявил:
– В моем случае все как раз наоборот. Я освещен божественным светом, который изливается на меня из другого мира. Я вижу то, чего не видят другие люди.
В чем-то он был прав.
3
Вот какой вопрос нам все время приходилось решать в десятилетие наркоты: как сказать кому-то, что ему выжгло мозги? Сейчас такой же вопрос встал перед нами, друзьями Толстяка-Лошадника, погрузившегося в свой теологический мир.
В случае с Толстяком можно было бы запросто связать одно с другим: наркотики, которые он принимал в шестидесятых, в семидесятых сдвинули-таки ему мозги. Если бы я мог заставить себя поверить в это, я так бы и сделал. Я люблю решения, которые отвечают сразу на несколько вопросов.
Все дело в том, что я так не считаю. Толстяк не увлекался психоделиками. Он вообще принимал их всего ничего. Однажды, в шестьдесят четвертом, когда достать сандоксовский ЛСД-25 было легче легкого, особенно в Беркли, Толстяк принял приличную дозу и отправился путешествовать во времени. То ли в прошлое, то ли в будущее, то ли вообще за изнанку. Так или иначе, он заговорил на латыни и пребывал в полной уверенности, что настал Dies Irae – День гнева. Он слышал, как приближается Господь, полный ярости.
Восемь часов кряду Толстяк молился и стенал на латыни. Позже он клялся, что в течение всего путешествия во времени он не только думал и говорил по-латыни, он еще нашел книгу с латинскими изречениями и мог читать ее так же легко, как любую английскую.
В конце концов, может, происхождение его помешательства на почве Бога действительно лежит именно здесь? В 1964-м его мозгу понравилось кислотное путешествие, и он – мозг – записал его, чтобы прокрутить позже.
С другой стороны, такие рассуждения возвращают нас в 1964 год. Насколько мне известно, способность читать, думать и говорить на латыни вовсе не характерна для кислотного прихода. Толстяк не знает латыни. Сейчас он не может связать по-латыни двух слов. Не мог он их связать и до того, как раскумарился хорошей дозой ЛСД-25.
Позже, когда начался его религиозный опыт, Толстяк думал на языке, которого не понимал (в шестьдесят четвертом он прекрасно понимал собственную латынь). Ему удалось записать несколько случайно запомненных слов. Для Толстяка они вовсе не ассоциировались ни с никаким языком, и он не сразу решился показать кому-нибудь то, что зафиксировал на бумаге. Жена Толстяка – его следующая жена, Бет – прошла в колледже годичный курс греческого и опознала писанину Толстяка как греческий койне. Или, по крайней мере, какой-то греческий – или аттический, или койне.
Греческое слово «койне» переводится просто как «общий». Ко времени Нового Завета койне стал самым ходовым языком Ближнего Востока, заменив арамейский, который, в свою очередь, пришел на смену аккадскому. (Я это знаю, потому что я профессиональный писатель и мне просто положено обладать знаниями о языках.) Манускрипты Нового Завета дошли до нас именно на греческом койне, хотя, возможно, источник, которым пользовались синоптики – апостолы Матфей, Марк и Лука, – был написан на арамейском, который, в свою очередь, является формой иврита.
Иисус говорил на арамейском. Получается, что когда Толстяк-Лошадник начал думать на греческом койне, он думал на языке, который использовали закадычные дружки святой Лука и святой Павел (по крайней мере, для письма).
Письменный койне выглядит забавно, потому что между словами нет пробелов. Это может привести к немалому разнобою с переводами, поскольку переводчик будет отделять слова друг от друга так, как ему нравится. Возьмем английский пример:
GOD IS NO WHERE
GOD IS NOW HERE[9]
Собственно, мне об этом рассказала Бет, которая не воспринимала религиозный опыт Толстяка всерьез, пока не увидела написанное им на койне. Она знала, что Толстяк не имеет ни малейшего понятия о койне. Толстяк утверждал, что… ну, он много чего утверждал. Я не должен начинать каждое предложение со слов: «Толстяк утверждал, что».
За годы – годы! – работы над своей экзегезой Толстяк, должно быть, создал не меньше теорий, чем звезд во Вселенной. Каждый день возникала новая – более изощренная, более волнующая и более долбанутая. Главной темой, однако, во всех оставался Бог.
Толстяк отваживался отойти от веры в Бога примерно так же, как собака, которая у меня когда-то была, отваживалась покинуть лужайку перед домом. Он – вернее, они оба делали первый шажок, еще один, потом, возможно, третий, а затем поджимали хвост и опрометью мчались обратно, на привычную территорию.
Толстяку было хуже, чем собаке, он не мог найти обратной дороги.
Надо бы узаконить вот что: если нашел Бога – не упускай Его. Что до Толстяка, тот, обретя Бога (если, конечно, и в самом деле обрел), совершенно обленился. Бог стал для него постоянно убывающим источником радости, вроде упаковки амфетамина, где таблеток остается все меньше и меньше.