Век амбиций. Богатство, истина и вера в новом Китае Ознос Эван
Почему я должен быть как все лишь потому\ что я родился в бедной семье?
Майкл (Чжан Чжимин)
У многочисленной армии можно отнять главнокомандующего, а у обыкновенного человека нельзя отнять его воли.
Конфуций
Evan Osnos
Age of Ambition
Chasing Fortune, Truth, and Faith in the New China
Перевод с английского Марии Солнцевой
Книга издана при содействии “ИФД-КапиталБ”.
Группа “ИФД КапиталБ” создана в 2003 году и является одним из крупнейших в России диверсифицированных холдингов. Инвестиции Группы представлены в нефтегазовой индустрии, секторе финансовых услуг, строительстве, химической промышленности, спорте, гостиничном бизнесе, массмедиа и высоких технологиях.
Книгу, которую Вы держите в руках, я могу смело порекомендовать всем, кто стремится понять современный Китай и его жителей и составить собственное мнение о том, может ли КНР претендовать на роль мирового лидера.
Много лет Эван Ознос работал в качестве пекинского корреспондента ведущих американских СМИ и был свидетелем политических, экономических и культурных потрясений, происходящих в стране. Эта книга вошла в число финалистов Пулитцеровской премии 2015 года в номинации “Лучшая документальная проза”.
Автор “Века амбиций” описывает конфликт индивидуальности и масс, общества и Коммунистической партии, изо всех сил пытающейся сохранить контроль. Автор задается вопросами: почему правительство, которое позволило людям зарабатывать, ограничивает свободу слова? Почему миллионы молодых китайских специалистов, свободно владеющих английским языком и интересующихся западной поп-культурой, настроены против вестернизации?
Эван Ознос описывает Китай во всем его оглушительном разнообразии. Он рисует портреты реальных людей, от простых граждан до художника Ай Вэйвэя и премьера Госсовета Вэнь Цзябао. Ценность этого взгляда как раз в том, что подобную информацию нельзя узнать из официальных источников или СМИ. Ко всему прочему, автор не дает заскучать ни на минуту, порой вызывая улыбку, а порой искренние слезы.
Ольга Плаксина
Председатель правления
Группы “ИФД-КапиталЪ”
Пролог
Когда в Китае распространяется очередное модное поветрие, газеты называют его “лихорадкой”. В первые годы после открытия Китая миру население переболело “лихорадкой западного делового костюма”, “лихорадкой Сартра” и “лихорадкой домашнего телефона”. Почти невозможно предсказать, когда и где вспыхнет очередная “эпидемия” и к чему это приведет.
Деревню Сяцзя с населением 1564 человека поразила “лихорадка полицейского сериала ‘Хантер’”, известного в Китае как “Мастер-детектив Хэн Тэ”. В 1991 году, когда сериал начали показывать по китайскому телевидению, жители Сяцзя еженедельно собирались посмотреть, как работает детектив Рик Хантер из полиции Лос-Анджелеса, и ждали, что тот хотя бы пару раз произнесет коронную фразу: “Для меня сойдет” (он выглядел очень религиозным человеком, поскольку на китайский язык его слова перевели так: “На все воля Божья”). “Лихорадка Хантера” на каждого влияла по-своему. Несколько лет спустя, когда милиционеры в Сяцзя попытались обыскать дом крестьянина, тот потребовал “вернуться с ордером”: эту фразу он слышал от Хэн Тэ.
Я переехал в Китай в 2005 году. Прежде я слышал рассуждения о шестой части человечества и тектонических сдвигах в политике и экономике. Вблизи же оказалось, что самые глубокие перемены касаются повседневности, внутренней жизни людей. Главным “поветрием” стала вера китайцев в возможность изменить свою жизнь. Одни в этом преуспели, другие нет. Но важно, что все они бросили вызов самой истории. Лу Синь, самый знаменитый из современных писателей Китая, писал: “Надежда – это не то, что уже есть, но и не то, чего не бывает. Она – как дорога: сейчас ее нет, а люди пройдут – и протопчут”[1].
Я провел в Китае восемь лет, наблюдая обычаи “века амбиций”. В первую очередь это было время изобилия: метаморфоз оказался в сотню раз сильнейшим и в десять раз быстрейшим, чем во время Промышленной революции, породившей современную Англию. Китайцы уже не голодают (средний горожанин потребляет в шесть раз больше мяса, чем в 1976 году), но люди жаждут новых впечатлений, идей и уважения. Китай – крупнейший в мире потребитель нефти, кинофильмов, пива и платины. Там строят больше высокоскоростных железных дорог и аэропортов, чем во всех остальных странах.
Некоторым экономический бум доставил состояние: число миллиардеров в Китае растет быстрее, чем где бы то ни было. Среди плутократов есть и прожженные мошенники, и высокие начальники, и промежуточные варианты. Однако большинству населения расцвет лишь позволил сделать неуверенные шаги в сторону от нищеты. Это самый заметный единовременный рост благосостояния в современную эпоху. В 1978 средний доход в Китае составлял эквивалент двухсот долларов. К 2014 году он достиг шести тысяч. Люди получили возможность жить дольше, быть здоровее и получать лучшее образование.
Смысл происходящего часто ускользал от меня. Приходилось обращаться к статистике. За годы моей работы в Китае протяженность линий пекинского метро увеличилась вчетверо, объем продаж мобильных телефонов – втрое, а объем пассажирских авиаперевозок удвоился. Но цифрами я был впечатлен меньше, чем не поддающейся измерению переменой: еще поколение назад туристы удивлялись однообразию страны. Для иностранцев Мао был “повелителем синих муравьев”, светским божеством страны спецовок и производственных бригад. Стереотипное представление о китайцах как о безликих и бесчувственных роботах частично сохранилось и сейчас: официальный Китай напоминал гостям, что это нация рабочих отрядов, коммун, самопожертвования.
Но в том Китае, который увидел я, национальная история, некогда монолитная, распалась на тысячи личных историй. Это время, когда амбиции деревенского правоведа могут подвергнуть испытанию отношения между двумя могущественными государствами. Это эпоха, когда крестьянская дочь может перейти от сборочного конвейера в зал заседаний совета директоров так быстро, что ей не хватит времени избавиться от деревенских манер и страхов. Это момент, когда личность становится движущей силой политической, экономической и частной жизни, а индивидуальность – качеством настолько важным для нового поколения, что сын шахтера может посчитать самым главным для себя – увидеть свое имя на книжной обложке.
От наступления “века амбиций” более всех выиграла Коммунистическая партия. В 2011 году она отпраздновала девяностолетний юбилей – хотя в конце холодной войны это казалось немыслимым. Лидеры Китая поклялись не повторить ошибок Советского Союза. В 2011 году, когда рушились арабские диктатуры, КПК устояла. Партия отказалась от священных книг, но сохранила святых: Маркса забыли, но портрет Мао на площади Тяньаньмэнь – оставили.
Партия уже не обещала равенство или отмену тяжелого труда – она сулила процветание, гордость и силу. Некоторое время люди довольствовались этим. Потом они стали желать большего и, наверное, ничего не возжаждали так сильно, как информации. Новые технологии внесли разлад в непрозрачную политическую культуру, тайны перестали быть тайнами, а люди, когда-то разобщенные, объединились. И чем больше партия пыталась ограничить распространение информации, тем настойчивее ее требовали рядовые китайцы.
Китай раздирают противоречия. Это крупнейший в мире рынок сбыта для “Луи Виттон” и второй (после США) – для “Роллс-Ройс” и “Феррари”. При этом страной правит марксистско-ленинская партия, вымарывающая слово “роскошь” на билбордах. Разрыв в показателях продолжительности жизни и доходов в богатейших городах Китая и его беднейших провинциях такой же, как между Нью-Йорком и Ганой. В Китае две самые дорогие в мире ИТ-компании и больше интернет-пользователей, чем в США, – и при этом правительство делает все для ограничения свободы выражения. Китай никогда не был настолько ярким, урбанизированным и процветающим, как теперь. И все же это единственная страна, где лауреата Нобелевской премии держат за решеткой.
Нынешний Китай иногда сравнивают с Японией 80-х годов: за сто квадратных метров в центре Токио тогда платили миллион долларов, а магнаты потягивали коктейли со льдом из самой Антарктиды. Однако к 1991 году в Японии наступила сильнейшая в истории современного капитализма дефляция. Впрочем, это лишь поверхностное сходство: когда “пузырь” лопнул, в Японии была зрелая экономика, а Китай остается бедной страной и средний китаец зарабатывает столько, сколько средний японец в 1970 году. С другой стороны, чеканящие шаг военные, перебежчики и диссиденты напоминают о временах Советского Союза и даже нацистской Германии. Однако Китай не угрожал “закопать” Америку, как Хрущев, и самые пламенные националисты здесь не желают расширения империи или этнических чисток.
Сильнее всего Китай напоминает мне Америку эпохи ее трансформации, названную Марком Твеном и Чарльзом Д. Уорнером “позолоченным веком”: тогда у каждого человека была своя собственная мечта. США после Гражданской войны начали выплавлять больше стали, чем Великобритания, Германия и Франция вместе взятые. В 50-х годах XIX века в Америке насчитывалось менее двух десятков миллионеров. К 1900 году их стало 40 тысяч. Некоторые из них были горды и самоуверенны, как Джеймс Гордон Беннет, купивший в Монте-Карло ресторан, где ему отказали в месте у окна. Рост Америки, как и Китая, сопровождался грандиозными аферами. “Наш способ ведения дел, – говорил железнодорожный магнат Чарльз Ф. Адамс-младший, внук и правнук президентов, – основан на обмане, хитрости и воровстве”. Фрэнсис Скотт Фицджеральд рассказал историю о Джеймсе Гэтце из Северной Дакоты, который бросился в новый мир в тщетной надежде найти любовь и богатство. Глядя на растущие китайские города, я думал о Нью-Йорке Гэтсби – так, “будто видишь его впервые, будто он впервые безрассудно обещает тебе все тайное и все прекрасное, что только есть в мире”[2].
Китай начала XXI века заключает в себе две вселенные: мировую сверхдержаву и самый могущественный на планете авторитарный режим. Иногда я проводил утро в компании нувориша, а вечер – вместе с диссидентом, находящимся под домашним арестом. Было соблазнительно счесть их олицетворением нового и старого Китая, персонификацией изолированных друг от друга сфер экономики и политики, но в конце концов я решил, что Китай все-таки един, а контраст обусловлен обстоятельствами.
Эта книга – о противоречиях авторитарного начала и движения к новому. Сорок лет назад китайский народ почти не имел доступа к богатству, истине и вере, которых его лишили политика и нищета. У людей не было возможности заняться бизнесом или воплотить свои желания, не было сил сопротивляться пропаганде и цензуре, не было морали, кроме партийной. Получив все это, они захотели большего. Китайцы самостоятельно стали решать, где им работать, путешествовать, на ком жениться. Партия сделала неуверенные шаги к признанию этих завоеваний. Но желание аппаратчиков определять не только то, как управлять государством, но и, например, сколько зубов проводник поезда должен обнажать при улыбке, явно противостоит буйству жизни. Чем дольше я жил в Китае, тем сильнее чувствовал, что народ опережает политическую систему. Партия спровоцировала величайший рост человеческого потенциала в истории – и породила, возможно, величайшую угрозу своему существованию.
Это документальная книга. Восемь лет в Китае я встречался с людьми устремленными, пробивающими себе дорогу из одной реальности в другую отнюдь не только экономически: это же касалось политики, идей, религии. Я познакомился со многими из них, когда писал для “Чикаго трибьюн”, а после для журнала “Нью-Йоркер”. Для американского корреспондента было большим искушением позавидовать тому, в чем Китай силен, и осудить все остальное. Но я старался показать китайцев такими, какими они сами себя видят.
На китайскую историю XXI века нередко смотрят под углом соревнования между Востоком и Западом, между государственным капитализмом и свободным рынком. Но на передний план выступает другое: битва за право определять, что такое Китай. Чтобы понять эту страну, нужно не просто измерять яркость и теплоту, но и видеть источник всего этого – людей преображенного Китая.
Часть I
Богатство
Глава 1
Освобожденные
Шестнадцатое мая 1979 года. Маленький островок у побережья континентального Китая. При свете Луны двадцатишестилетний армейский капитан, пробравшись сквозь сосновый лес, направился к кромке воды. Он двигался настолько тихо, насколько мог: если его схватили бы, он погиб.
Линь Чжэнгуй был образцовым офицером, одним из самых известных молодых военных Тайваня. Уже три десятилетия остров сопротивлялся коммунистам, захватившим Китай, и капитан Линь был символом этого сопротивления: блестящим студентом, оставившим мирную жизнь ради армии. Это было столь необычным решением, что будущий президент Тайваня посчитал себя обязанным пожать Линю руку. Фотографию напечатали все газеты, и молодой человек стал лицом ‘‘священного контрнаступления” – проекта возвращения континентального Китая под контроль тайваньского правительства.
Капитан (рост – почти метр восемьдесят, хорошая выправка, широкий плоский нос и торчащие уши) получил назначение на самый важный участок фронта: островок Куэмой (в Китае известный как Цзиньмэнь) всего в полутора километрах от каменистого берега континентального Китая. Однако у капитана Линя имелся секрет – настолько опасный, что он не решился открыть его даже жене, которая осталась дома с их сыном и была беременна вторым ребенком. Линь ощутил, как меняется ход истории: после тридцати лет потрясений Китай стал привлекателен для тайваньцев, желавших воссоединения страны. Однако солдат, пытающихся дезертировать на материк, расстреливали на месте. Побеги стали редки. Но Линь слышал зов. Близилось время перемен. Капитан верил, что Китай – и он сам – будет процветать.
В темноте он нашел песчаную тропу вниз, на берег, с заминированного склона. Ветер качал изогнутые сосны. Вода, днем выглядевшая зеленым кристаллом, сейчас казалась бесконечной темной волнующейся массой. Волны встречали длинные металлические копья, установленные для защиты от десанта.
Перед тем как выйти из-под тени деревьев к кромке воды, капитан снял ботинки. Теперь он был готов – отказаться от сослуживцев, семьи, от своего имени.
Почти все, пытавшиеся пересечь пролив, направлялись в другую сторону – с континента на Тайвань. В 1979 году Китайская Народная Республика была очень негостеприимным местом.
В XIX–XX веках Китай (в XVIII веке располагавший третью мирового капитала, с городами столь же богатыми, как английские или голландские) был разорен иноземными вторжениями и гражданской войной. В 1949 году к власти пришли коммунисты, и партия провела земельную реформу, сведя семейные хозяйства в колхозы и перебив миллионы бывших землевладельцев и тех, кого сочли врагами. В 1958 году Мао, решивший за пятнадцать лет догнать и перегнать Великобританию, объявил о необходимости “большого скачка”. Некоторые советники объясняли ему, что это невозможно, но он игнорировал и унижал их: глава технического комитета, не выдержав оскорблений, выбросился из окна. Пропаганда трубила о фантастических (“спутниковых”) урожаях, но лозунги не помогали, начался голод, а жалобщиков могли пытать или даже убить. Людям не разрешали искать пропитания вне родных мест. Большой скачок обернулся голодом, погубившим 30–45 миллионов человек – больше, чем Первая мировая война. Ко времени побега Линя в КНР страна стала беднее даже Северной Кореи. Доход на душу населения равнялся трети показателя африканских государств, лежащих южнее Сахары.
К тому моменту семидесятипятилетний Дэн Сяопин возглавлял Китай менее полугода. Он был прямолинейным человеком, дважды отстраненным Мао от власти и дважды реабилитированным. Позднее партийные историки приписали успех страны лично ему, но Дэн понимал ограниченность своих знаний в вопросах экономики. Самым ловким его ходом стал союз с Чэнь Юнем, партийным патриархом, который настолько скептически относился к Западу, что готовился к реформам, читая ленинский “Империализм как высшая стадия капитализма”, и молодым лидером Чжао Цзыяном, чьи усилия по искоренению бедности породили крестьянскую поговорку: “Хочешь есть – ищи Цзыяна”.
Перемены пришли снизу. Жители деревни Сяоган из-за политических авантюр обнищали настолько, что забросили землю и приготовились попрошайничать. Восемнадцать смельчаков поделили заброшенные участки между собой и начали работать, продавая излишки на рынке и получая прибыль. Они условились держать все в тайне и защищать семьи друг друга в случае ареста.
В следующем году “заговорщики” заработали в двадцать раз больше, чем получали прежде. Когда эксперимент открылся, некоторые партийные функционеры обвинили их в “подрыве основ социализма”, но руководители поумнее позволили продолжать, и со временем примеру этих восемнадцати последовали восемьсот миллионов крестьян по всему континентальному Китаю. “Поветрие” самостоятельного хозяйствования распространилось так быстро, что крестьяне сравнили его с заразой в курятнике: “Когда у одной семьи заболевает курица, болезнь подхватывает вся деревня. Когда подхватывает одна деревня, болеет вся округа”.
Лидеры Китая постоянно конфликтовали между собой, но сочетание харизмы Дэна, нежелания Чэня торопиться и компетентности Чжао оказалось удивительно успешным. Построенная ими модель просуществовала десятилетия: в рамках “экономики птичьей клетки”, как назвал ее Чэнь Юнь, рынок мог процветать, но оставался под контролем. В годы своей революционной молодости нынешние патриархи наблюдали истребление землевладельцев, захват фабрик и организацию народных коммун. Теперь они сами отказывались от завоеваний революции, разрешая частное предпринимательство и открывая окно в мир, даже если, по выражению Дэна, при этом в дом попадают комары и мухи. У реформ не было аналогов. Стратегия, сформулированная Чэнем, заключалась в том, чтобы не терять контроль над ситуацией: “Переходить реку, нащупывая каждый камень”. (Эту фразу, конечно, приписали Дэну.)
В 1979 году партия объявила, что не будет клеймить позором “землевладельцев” и “кулаков”. Позднее Дэн стер последнее клеймо: “Пусть некоторые разбогатеют первыми и постепенно разбогатеют все”. Партия расширила рамки экономического эксперимента. Частные предприятия были вправе нанимать не более восьми работников (Маркс считал эксплуататорскими фирмы более чем с восемью работниками), однако малых предприятий стало так много, “словно армия появилась разом из ниоткуда”. “И это не заслуга центрального правительства”, – объяснил Дэн югославской делегации.
По всему Китаю крестьяне выходили из колхозов, прежде определявших их жизнь. Они называли себя сунбан, “освобожденными”: этот глагол чаще используется по отношению к узникам или животным. Люди заговорили о политике и демократии. Но терпение Дэн Сяопина было не беспредельным. В марте 1979 года, незадолго до побега капитана Линя, Дэн заявил: “Можем ли мы терпеть такого рода свободу слова, которая вопиющим образом нарушает нашу Конституцию?” Партия не примет “индивидуалистичную демократию”. Она предпочтет экономическую свободу при сохранении политического контроля.
Линь Чжэнгуй родился в 1952 году, через три года после того, как Китайская республика и КНР зашли в идеологический и политический тупик. Проиграв в 1949 году войну коммунистам, националисты эвакуировались на Тайвань, объявили там военное положение и стали готовиться к возвращению на континент. Жизнь на острове была суровой. Линь вырос в городе Илань на северо-востоке Тайваня. Его предки перебрались сюда давным-давно, но эвакуировавшиеся с материка националисты смотрели на них свысока.
Отец будущего капитана Линь Хуошу владел парикмахерской, а мать работала прачкой. Семья жила в хижине на окраине города. Отец рассказывал детям о древней китайской науке, об искусстве управления, о цивилизации, печатавшей книги за четыреста лет до Гутенберга. Он читал им вслух классику – “Троецарствие”, ‘‘Путешествие на Запад” – и заронил в сердце мечту о возрождении Китая. Своему четвертому сыну он дал имя Чжэнгуй, “справедливость”.
Ребенком Линь удивлялся, как получилось, что, несмотря на великую отечественную историю, семья едва может прокормить себя. Его старший брат не спрашивал мать, есть ли в доме еда. Это был неприличный вопрос: “Он просто подходил к очагу. Если очаг был теплым, значит, у нас был обед”. В противном случае семья оставалась голодной. Этот опыт выработал у Линя прагматическую жилку. Он стал воспринимать проблему человеческого достоинства преимущественно через призму истории и экономики.
В юношестве Линь увлекся рассказами об инженерном деле и деяниях древних администраторов вроде Ли Вина (III в. до и. э.) из провинции Сычуань, который обуздал свирепые наводнения, посвятив восемь лет постройке канала через горы. Тысячи рабочих раскалывали камни, нагревая их подожженной соломой и остужая водой. Результатом их трудов стала обширная и долговечная ирригационная система, превратившая один из беднейших регионов в местность столь плодородную, что сейчас ее называют “райской землей”.
В 1971 году Линь, самый способный в семье, получил долгожданное место в Национальном университете Тайваня и стал изучать ирригацию. Чтобы оплатить обучение, трое его братьев оставили школу и стали работать в парикмахерской. Линь поступил в колледж, когда кампус кипел от споров о будущем Тайваня и континентального Китая. Тайваньцев учили, что материковым Китаем заправляют “бандиты” и “демоны”. Правительство Тайваня использовало эту угрозу, чтобы оправдать военное положение на острове, и ущемляло права политических оппонентов и сочувствующих коммунистам.
Но к тому времени, как Линь поступил в университет, положение Тайваня стало ненадежным. Влияние же материкового Китая, напротив, росло. В июле 1971 года президент Никсон объявил о подготовке визита в Пекин. В октябре ООН проголосовала за передачу Тайванем Китайской Народной Республике места постоянного члена Совета Безопасности, признав КНР законным представителем китайского народа. В этой обстановке пыл Линя пришелся очень кстати. Первокурсники избрали его своим президентом, и вскоре он стал одним из самых заметных молодых активистов Тайваня. На студенческом съезде под лозунгом “Дадим отпор коммунистическим бандитам, пролезшим в ООН” Линь взял микрофон и призвал к повсеместному протесту. Это предложение оказалось настолько радикальным для эпохи военного положения, что у других не хватило духу его поддержать. В другой раз Линь поклялся объявить голодовку, однако декан отговорил его.
Когда Линь объявил, что переводится в военную академию, он объяснил репортерам: “Если мое решение стать военным способно внушить нашей молодежи чувство национальной гордости… то его воздействие неоценимо”. У Линя имелись и практические соображения: в военной академии он мог не только бесплатно учиться, но и получать стипендию.
Еще студентом Линь познакомился с девушкой по имени Чэнь Юньин – активисткой, изучавшей литературу в Государственном университете Чжэнчжи. Закончив учебу, они поженились, у них родился сын. После двух лет магистратуры по специальности “Деловое администрирование” Линя отправили командовать ротой на Куэмой, “маяк свободного мира”: то был ближайший к материку клочок земли, контролировавшийся Тайванем. Когда-то коммунисты и националисты обстреливали друг друга настолько интенсивно, что тайваньцы буквально перекопали островок: бункеры, подземные столовые… Госпиталь глубоко в скале выдержал бы и ядерный удар.
В 1978 году, к приезду Линя, война велась скорее психологическая. Противники стреляли друг в друга по расписанию: материк – по нечетным дням, тайваньцы – по четным. На передовую вышли пропагандисты. Они пускали в ход огромные динамики, рассыпали с воздушных шаров листовки и бросали в воду стеклянные контейнеры величиной с грейпфрут с предметами, которые должны были смутить покой противника. Тайвань слал пинап-картинки и газеты, а также инструкции по изготовлению простого радиоприемника, нижнее белье, кассеты с поп-музыкой и щедрые посулы перебежчикам. Материк поставлял алкоголь, чай, дыни и памфлеты с фотографиями улыбающихся тайваньских дипломатов и ученых, уехавших на континент – “выбравших свет вместо тьмы”.
В декабре 1978 года президент Джимми Картер объявил: США признают пекинское правительство и разрывают дипломатические отношения с Тайванем. Эти известия похоронили надежду на то, что остров вернет себе контроль над материком. На Тайване, сообщала газета, “люди дергались, будто кошка, пытающаяся пересечь оживленную улицу, где с каждой минутой все больше машин”. В первый день 1979 года Пекин объявил о прекращении обстрелов Куэмоя и распространил обращение к народу Тайваня: “Светлое будущее… есть и у нас, и у вас. Воссоединение родины – священная миссия, которую история доверила нашему поколению”.
16 февраля Линя перевели еще ближе к материку – на командный пункт на открытой всем ветрам скале Ма, “переднем крае вселенной”. Хотя перевод туда считался престижным, Линь возмутился. Он угодил в ссылку, хотя мог бы преподавать в военной академии или сдать экзамен на руководящую должность. На островок любили приезжать политики, желавшие сфотографироваться с молодыми патриотами в мундирах. В апреле Линь получил увольнительную, чтобы увидеться с семьей и друзьями. Однажды вечером капитан заявил своему бывшему однокурснику Чжан Цзяшэну: Тайвань преуспеет лишь тогда, когда будет процветать материковый Китай.
Вернувшись на Ма, Линь оказался настолько близко к континенту, что мог разглядеть в бинокль лица солдат Народно-освободительной армии Китая (НОАК). Он задумался. Хотя тайваньские националисты и коммунисты в КНР были врагами, в них видели единый народ с общей историей. Как и во время Гражданской войны в Америке, некоторые семьи оказались разделенными. Например, один мужчина отправился по просьбе матери на материк за покупками незадолго до того, как коммунисты перерезали морское сообщение, – и целых сорок лет не мог вернуться домой.
В первые годы после разрыва некоторые солдаты пытались бежать на материк, но сильное круговое течение несло обессилевших перебежчиков назад. Чтобы удержать остальных, военные испортили большинство рыбацких лодок на острове, а владельцы немногих оставшихся должны были прятать их на ночь. Все, чем можно было воспользоваться как плавсредством (баскетбольные мячи, велосипедные камеры и так далее), следовало регистрировать, будто оружие, и солдаты время от времени устраивали обыски, вышибая двери и требуя доказать, что мячи и камеры учтены.
Той весной один солдат предпринял редкую уже попытку сбежать – и был пойман. Линя это не испугало. Он верил в успех своего плана, но хотел минимизировать последствия побега для своих командиров. В мае ему обещали перевод, и Линь решил ждать этого момента: офицеры станут перекладывать друг на друга вину и смогут избежать серьезных неприятностей. Кроме того, весна была сезоном туманов. Теплый воздух встречался с холодной водой, окутывая берег пеленой, которая вполне может скрыть человека.
С каждым днем течения усиливались, а к лету бороться с волнами стало бы невозможно. Линь понимал, что если он хочет добраться до материка, медлить нельзя.
Утром 16 мая капитан был на посту. Он попросил у писаря Ляо Чжэньчжу таблицу приливов: высшая точка приходилась на 18.00, а потом начинался отлив.
После заката Линь присутствовал на собрании в штабе батальона. Вернулся он на Ма к ужину. В 20.30 писарь Тхун Чхинъяо подошел к его столу, чтобы сказать: нужно забрать новобранца из штаба батальона. Час спустя, когда Тхун вернулся, Линя уже не было в столовой.
Не было его и в казарме. В 22.50 его отсутствие заметили и организовали поиски. К полуночи Линя искали сто тысяч человек: солдаты и гражданские, мужчины, женщины и дети. Перерыли крестьянские амбары и прощупали пруды бамбуковыми шестами. Потом обнаружились улики: след, ведущий от Ма через минное поле к берегу, кроссовки на песке, подписанные “Командир роты”. А из комнаты Линя пропали фляга, компас, аптечка, флаг роты и спасательный жилет.
К тому времени капитан был уже далеко. От командного пункта до серо-коричневых валунов на берегу было всего триста метров. Там Линь вошел в воду. Он вычислил, что сделать это нужно до отлива, то есть до 22.00.
За два дня до побега Линь инспектировал посты на берегу и приказал молодым новобранцам быть начеку. Он пошутил тогда: если ночью увидите пловцов, не проявляющих агрессии, не стреляйте – возможно, это водяные духи, вы их разозлите. На Тайване многие верили в приметы и духов, и мимолетного упоминания командира было достаточно, чтобы нервный подросток дважды подумал, прежде чем поднять тревогу.
Линь плыл быстро. Течение тянуло его, но вскоре он покинул мелководье и оказался между небом и морем. Ему нужно было достичь середины пролива: тогда прилив сам нес бы его остаток пути.
Он плыл вольным стилем, пока не устал, а потом лежал на спине, чтобы восстановить силы. Три часа спустя, почти окоченевший, он достиг суши. Это была восточная оконечность материкового Китая – островок площадью двадцать четыре гектара. Здесь не было ничего, кроме солдат и пушек. Линь знал, что берег заминирован. Вместо того чтобы выйти на берег, он вынул из полиэтиленового пакета одежду и фонарик. Замерзшие пальцы нащупали кнопку. Линь подал сигнал. На берегу стали собираться солдаты.
Листовки сулили перебежчикам радушный прием и золотые горы. Вместо этого Линь Чжэнгуя арестовали.
Глава 2
Зов
Всякое путешествие в Китай начинается с притяжения. Американский писатель Джон Херси, родившийся в семье миссионеров в Тяньцзине, назвал это “зовом”.
На первом курсе я посещал вводные занятия по современной китайской политике. Речь шла о революции и гражданской войне, о метаниях председателя Мао, о падении и восхождении Дэн Сяопина, который вернул Китай миру. Всего пять лет прошло со времени демократических манифестаций 1989 года, когда студенты, не многим старше меня, поставили палаточный городок на площади Тяньаньмэнь, в сердце власти компартии – маленькое государство в государстве, жившее импульсивным идеализмом. По телевизору казалось, что они будто разрываются между Востоком и Западом: они были лохматы, у них были магнитофоны и цитаты из Патрика Генри, однако пели они “Интернационал” и вставали на колени, чтобы обратиться с просьбой к людям во френчах, как у Мао. Один студент говорил репортеру: “Я не знаю точно, чего мы хотим, но мы хотим этого побольше”. Манифестации закончились бойней в ночь с 3 на 4 июня под рев громкоговорителей: “Здесь не Запад, здесь – Китай!” Политбюро впервые после революции использовало НОАК против народа. Партия гордилась тем, что справилась с угрозой, но, осознавая ущерб собственному имиджу, в последующие годы так тщательно стирала эти события из истории, что уцелели только их призрачные контуры.
Заинтересовавшись Китаем, я полетел в 1996 году в Пекин, чтобы полгода изучать там язык. Город меня ошеломил. Никакие съемки не могли передать, насколько ближе он был, по духу и географически, открытым всем ветрам монгольским степям, чем неоновым огням Гонконга. Пекин пах углем и чесноком, дешевым табаком и шерстью. В трескучем такси с закрытыми окнами и включенным на всю мощность обогревателем запах прилипал к нёбу. Пекин лежал между гор на Северо-Китайской равнине, и зимой ветер из земель Чингисхана хлестал по лицу.
Пекин показался мне шумным и малопривлекательным местом. Одним из самых приятных зданий в городе была гостиница “Цзянго”, которую ее архитектор с гордостью назвал идеальной копией “Холидей-инн” в Пало-Альто. Экономика Китая уступала итальянской. Чувствовалась близость деревни: чаще всего я ужинал в “синцзянском” мусульманском квартале, где жили уйгуры. У крошечных ресторанчиков из серого кирпича топтались пугливые овцы, во время обеда одна за другой исчезавшие на кухнях. Вечером, когда поток посетителей иссякал, официантки и повара забирались на столы и там спали.
Интернет пришел в Китай двумя годами ранее, однако на сто человек приходилось лишь пять телефонных линий.
Я привез из США модем и включил его в розетку в спальне. Он издал громкий хлопок и больше не включался.
Когда я впервые побывал на площади Тяньаньмэнь, я увидел по трем ее сторонам Мавзолей Мао, Дом народных собраний и сами Тяньаньмэнь – Врата Небесного спокойствия. Но не было, разумеется, и следа демонстраций, и ничего на площади не поменялось с 1977 года, когда останки Мао положили в стеклянный саркофаг. Для меня, иностранца, было большим искушением, осмотрев монументы в сталинском духе, счесть, что компартия обречена. Тем летом “Нью-Йорк таймс” напечатала статью “Долгий путь к неуместности”, где говорилось: “некогда вездесущей партии” уже “почти не видно”.
Одна сторона площади была посвящена будущему. Гигантское табло (16 метров в высоту и 9,6 метра в ширину) с электронными часами, которые отсчитывали секунды до того момента, как гласила надпись, когда “китайское правительство восстановит суверенитет над Гонконгом”. Менее чем через год Великобритания планировала вернуть Китаю Гонконг, приобретенный ею после победы в Первой опиумной войне (1842). Китайцы отчаянно отрицали историю завоеваний, когда они были “разделены, как дыня” между иностранными державами, и возвращение Гонконга должно было стать символом восстановления чести Китая. Перед часами фотографировались туристы и молодожены.
Возвращение Гонконга вызвало патриотический подъем. После почти двадцати лет реформ и вестернизации китайские писатели обрушились на Голливуд, “Макдоналдс” и американские ценности. Бестселлером в то лето стала книга “Китай может сказать ‘Нет’”. Авторы – группа молодых интеллектуалов – осуждали китайскую “одержимость Америкой”, которая, по их мнению, подавила национальное творческое начало диетой из виз, заграничной помощи и рекламы. В книге говорилось, что если Китай не станет сопротивляться “культурному удушению”, то будет “порабощен” и история национального унижения продолжится. Китайское правительство, опасающееся стихийно распространяющихся идей (пусть и полезных для него), изъяло книгу из продажи. Однако у нее появилось множество подражаний (“Почему Китай может сказать ‘Нет’”, “Китай все еще может сказать ‘Нет’” и “Китай всегда должен говорить ‘Нет’”). Первого октября, когда китайцы праздновали День образования КНР, передовица в “Жэньминь жибао” напоминала: “Патриотизм требует от нас любви к социалистическому строю”.
Два года спустя я вернулся в Китай, чтобы учиться в Пекинском педагогическом университете. Почти все, что я знал об этом учебном заведении, относилось к 1989 году. Учащиеся Пекинского педагогического были среди самых активных участников демонстраций на Тяньаньмэнь: бывало, на площадь выходило до 90 % студентов университета. Однако почти всех, кого я встретил тем летом, одолевала жажда потребления. Трудно представить, насколько все переменилось. В дни расцвета социализма вышел фильм “Никогда не забудем” о человеке, которого свело с ума желание заполучить новый шерстяной костюм. А теперь в Китае выходил журнал “Руководство по покупке эксклюзивных товаров”, публикующий материалы вроде “Кто получит дом после развода?” Статья о напитках называлась “Мужчины, выбирающие газировку” (они славны своим “самоуважением, у них есть идеалы и амбиции”, они “нетерпимы к посредственности”).
Китайское правительство предложило народу сделку: процветание в обмен на лояльность. Мао боролся с буржуазными излишествами. Нынешние китайские лидеры поощряли стремление к хорошей жизни. В первую же зиму после демократических манифестаций рабочие в Пекине получили больше мяса, курток, одеял, шипучки и растворимого кофе. Город запестрел плакатами: “Займи деньги и воплоти свою мечту”.
Люди привыкали отдыхать. Всего два года прошло с тех пор, как рабочая неделя сократилась с шести до пяти дней. Потом правительство перекроило календарь, и появилось нечто доселе невообразимое: трехнедельный отпуск. Китайские ученые в ответ занялись ‘‘изучением досуга”, который ознаменовал “новый этап общественного развития”. Однажды в выходные я присоединился к своим сокурсникам-китайцам, собравшимся во Внутреннюю Монголию. Поезд был переполнен, а вентиляционная система накачивала в вагон дизельные выхлопы. Но никто не жаловался: определенное удовольствие заключалось уже в том, чтобы куда-нибудь ехать.
После колледжа я работал репортером в Чикаго, Нью-Йорке и на Ближнем Востоке. В 2005 году в “Чикаго трибьюн” меня спросили, не желаю ли я вернуться в Китай. Я забрал вещи из квартиры в Каире и душной июньской ночью приземлился в Пекине. Около 250 миллионов китайцев тратили в день менее доллара с четвертью. Игнорировать при описании нового Китая огромную долю его населения, почти равную населению США, – крупная ошибка, но увидеть ее можно, лишь осознав масштаб и темп перемен в стране. Я не узнал Пекин. Я стал искать в мусульманском квартале овец, но их убрали с улиц ради “городской эстетики”. Доходы населения росли со скоростью, прежде не виданной ни в одной большой стране. В мой прошлый приезд в Китай доход на душу населения равнялся трем тысячам долларов (показатель США в 1872 году). Соединенным Штатам понадобилось 55 лет, чтобы дойти до семи тысяч. Китай справился за десятилетие.
Теперь КНР каждые шесть часов экспортировала столько же товаров, сколько за весь 1978 год, то есть незадолго до того, как капитан Линь Чжэнгуй сбежал на материк. К Линю меня привела экономика. Я допытывался у ученых, что вызвало перемены в Китае, а Линь к тому времени стал видным экономистом. Ему исполнилось шестьдесят. Короткие седые волосы, густые брови, очки в тонкой оправе, спадавшие с носа… Я ничего не знал о его прошлом. Когда я назвал его имя другому экономисту, тот предположил, что судьба Линя расскажет мне о причинах китайского бума больше, чем все мои книги.
Когда я впервые спросил об этом Линя, он вежливо ответил: “Это давняя история”. Он редко рассказывал о побеге. Мне это было понятно, но любопытство мое росло. После нашей первой встречи я много раз навещал Линя. Мы обсуждали его последние работы, и в какой-то момент он решился ответить на вопросы о своем прошлом. Я выправил нужные документы и посетил Тайвань. Линь, по его словам, хотел просто “испариться”.
Чтобы найти прежний, знакомый мне Китай, я отправился в деревню. Это был Китай из книг и живописи тушью. Месяц я провел в провинции Сычуань, путешествуя пешком и автостопом. Я ночевал в казавшихся полузаброшенными селениях, откуда зов большого города выманил всех, кроме тех, кто был слишком стар или мал, чтобы подчиниться ему.
Деревенские старожилы шутили, что когда они умрут, рядом не окажется человека достаточно сильного, чтобы нести гроб.
Было время, когда китайские города казались островами в море нищих деревень. Теперь Китай еженедельно застраивал территорию, по площади сопоставимую с Римом, и в юн году оказался страной городов, а не деревень. Я испытывал особое чувство, въезжая в город-протей с милями неразмеченного пустого асфальта и домами, в которых пока не живут. Когда друг-китаец спросил меня, какой из американских городов следует посетить во время следующей поездки в США, а я назвал Нью-Йорк, он ответил настолько тактично, насколько мог: “Всякий раз, когда я там бывал, он выглядел одинаково”. Я никогда не отказывался от приглашения в Пекин: места и люди испарялись прежде, чем появлялся шанс увидеть их снова.
Когда я искал, где поселиться, я видел рекламу “Мерлин шампейн таун”, “Винис уотер таухаусис” и “Мунривер ризорт кондо”. В итоге я выбрал “Глобал трейд мэншн” – остров среди строительного океана. Неизвестные проектировщики установили там звуконепроницаемые окна: постояльцам в обозримом будущем предстояло быть окруженными шумом. Я жил на 27-м этаже и по утрам перед работой изучал китайский у окна, наблюдая за небольшой армией в оранжевых касках и никогда не останавливавшимся подъемным краном. Ночью являлась новая смена, так что отблески от сварочных аппаратов мерцали в окнах непрерывно. “Глобал трейд мэншн” казался вполне подходящим местом для уяснения того, что именно подразумевает компартия под “социализмом с китайской спецификой”.
Спустя девять лет после того, как “Таймс” объявила об уходе КПК со сцены, партия стала богаче и влиятельнее, чем когда-либо. Она насчитывала восемьдесят миллионов членов (каждый двадцатый взрослый китаец), а организованная оппозиция полностью отсутствовала. Это позволяло партии создавать ячейки в самых вестернизированных технологических компаниях и хеджевых фондах. Китай представлял собой высокоразвитую диктатуру – но без диктатора. Правительство было ответственно перед партией. Партия назначала генеральных директоров, католических епископов, редакторов журналов. Она рекомендовала судьям, как решать дела особой важности. Партия направляла военную верхушку. На низших уровнях партия использовала методы западных закрытых клубов: талантливая молодая журналистка, с которой я познакомился в Пекине, сказала, что вступила в партию в колледже, потому что это удваивало число доступных вариантов карьеры, а также потому, что один из любимых профессоров уговорил ее помочь выполнить партийную “квоту по девушкам”.
Когда я приехал в Китай, партия как раз занялась “образовательной кампанией по сохранению передового характера КПК”. По партийным меркам это было большим прогрессом. Никаких публичных обвинений, никакой привычной для 60-70-х годов конфронтации. Партия теперь попросту поощряла людей праздновать “красный юбилей” (годовщину их вступления в партию). Каждого коммуниста попросили написать отзыв о себе объемом две тысячи слов. Рынок почувствовал в этом шанс, и вскоре появились сайты, предлагающие образцы характеристик. Они начинались с необходимых извинений, вроде: “Я не уделял достаточно внимания развитию научного взгляда на мир”. Журналистка, вступившая в партию в колледже, попыталась рассказать о себе по-своему, но на ежемесячном собрании ее характеристику раскритиковали за отсутствие одобренных фраз, так что девушке пришлось вернуться к стандарту.
За семь лет моего отсутствия язык изменился. Словом “товарищ”, тунчжи, стали называть друг друга геи и лесбиянки. Однажды в банке я стоял в очереди. Пожилой человек, с нетерпением глядя вперед, призвал: “Тунчжи, давай поторопимся”, и два тинейджера согнулись от смеха. А слово, обозначающее официанток и продавщиц – сяоцзе, теперь употреблялось по большей части для обозначения проституток. И эти сяоцзе по всей стране стали пользоваться популярностью среди командированных.
Но сильнее всего меня поразили “амбиции”, е синь, дословно “дикое сердце”. В китайском языке выражение “дикое сердце” всегда указывало на варварскую необузданность и несбыточные мечты – как гласит старая поговорка, такова жаба, мечтающая проглотить лебедя. Более двух тысяч лет назад авторы трактата “Хуайнаньцзы” советовали правителям не давать важные должности людям амбициозным, а острые орудия – глупцам. Но вдруг все переменилось. Словосочетание “дикое сердце” зазвучало в ток-шоу. Полки магазинов ломились от книг вроде “Великие “дикие сердца’: взлеты и падения героических бизнесменов-первопроходцев” или “Как в двадцать лет иметь “дикое сердце’”.
Когда летняя жара пошла на убыль, я отправился на встречу с человеком, о котором уже много слышал. Чэнь Гуанчэн был младшим из пяти братьев в крестьянской семье в Дуншигу, деревне с населением в полтысячи человек. Перенесенная в детстве болезнь сделала его слепым, и до семнадцати лет он не получал образования. Домашние читали ему книги. Чэнь слушал радио. Его вдохновлял пример отца: тот до взрослого возраста был неграмотным, а потом пошел в школу и в конце концов стал учителем.
Чэнь обучился массажу и иглоукалыванию, что было почти единственным доступным в Китае занятием для слепых. Однако его занимала юриспруденция, и он записался на курсы аудита. Отец подарил ему книгу “Юридическая защита для инвалидов”, и Чэнь просил родителей и братьев читать ему вслух. Он обнаружил, что его семья не получает положенных ей по закону налоговых льгот. Чэнь отправился в Пекин со своей жалобой и, к всеобщему изумлению, добился требуемого. Спустя некоторое время он женился на женщине, которая звонила в эфир радиошоу. Ее родители, как и большинство китайцев, не одобрили брак со слепцом, но она все равно вышла за Чэня.
В Дуншигу, где выращивали ячмень, соевые бобы и арахис, массажист со знанием юриспруденции оказался востребованным, и соседи стали обращаться к нему за помощью. Однажды он не позволил местным властям получить землю, чтобы сдавать ее потом крестьянам в аренду по большей цене. В другой раз он закрыл бумажную фабрику, загрязняющую местную реку. Когда к нему приехал журналист, Чэнь сказал, что “самое важное для обычных людей – знать, что у них есть право” пожаловаться. Он был необычным явлением в мире китайской политики – не только из-за своей биографии, но и потому, что был активистом нового типа, менее понятным, чем обычные диссиденты.
В 2005 году, когда я услышал о Чэне, он собирал сведения о женщинах, которых принудили к аборту и стерилизации за нарушение закона “одна семья – один ребенок”. Когда те отказывались или бежали, местные власти брали в заложники их родителей, братьев и сестер. После того как Чэнь помог пострадавшим составить иск, его посадили под домашний арест.
Я отправился самолетом в Шаньдун, а оттуда на нескольких такси доехал до Дуншигу. В сонный полдень я добрался до узкого проселка. Я вышел из машины и пошел пешком. Чэнь жил в одноэтажном деревенском доме с оплетенными лозой каменными стенами и плакучей ивой у ворот. Во дворе висели выцветшие праздничные плакаты. Я почти приблизился к дому, когда путь мне преградили двое мужчин. Один был костлявый и с обветренными щеками, второй – коренастый и улыбчивый.
– Его нет дома, – сообщил мне коренастый. Он улыбнулся и подошел так близко, что я смог унюхать, что он ел за ланчем.
– Я думаю, он дома. Он меня ждет.
Коренастый ответил, что даже если Чэнь и дома, то гостей он точно не ждет. Начали подходить другие, по двое и трое. Один взял меня за руку и повел обратно к такси. Появилась милицейская машина, и офицеры попросили у меня документы. Они сказали, что мне нельзя здесь находиться, и предложили: либо я еду в участок “отдохнуть”, либо убираюсь восвояси.
Коренастый больше не улыбался. Он требовал ответа, как я узнал о слепце из Дуншигу. “Из интернета”, – объяснил я. И по недоуменному выражению его лица понял, что с тем же успехом мог бы сказать: меня привели сюда феи. Коренастый открыл дверцу такси и толкнул меня внутрь.
Я рухнул в машину, и мы в сопровождении милиции выехали из деревни. Таксисту было любопытно, из-за чего сыр-бор. Я объяснил, что Чэнь собирал данные о злоупотреблениях в ходе осуществления политики “одна семья – один ребенок”, и водитель сказал, что знает место неподалеку, где люди жалуются на то же самое. Он отвез меня в городок Нигоу и высадил у магазинов на главной улице. На первом этаже был магазин удобрений, над ним – зарешеченное окно. Когда я вышел из такси, к окну шагнула женщина.
Я спросил, что она там делает. “Мы не можем уйти. Мы несвободны”. Женщина спокойно объяснила, что местные чиновники, отвечающие за контроль над рождаемостью, держат ее здесь, потому что невестка не согласилась ни на насильственную стерилизацию, ни на уплату штрафа (примерно равного ее годовому доходу) за слишком большое количество детей.
– Давно вы здесь?
– Три недели.
– И много вас?
– Пятнадцать.
Странная обстановка для интервью. Я стоял под окном, она смотрела сквозь решетку. Я огляделся. Люди спешили по своим делам. С одной стороны была парикмахерская, с другой – ларек с фруктами.
Отдел по контролю над рождаемостью находился через улицу. Человек за столом – начальник статистического отдела Вань Чжэньдун – сказал, что не знает ни о каком изоляторе, и прибавил, что люди, жалующиеся, будто они под арестом, чаще всего не желают платить штраф за то, что у них слишком много детей. “Политику [ограничения рождаемости], – заявил Вань, – приняло 99,9 % местного населения”.
Вернувшись в Пекин, я решил позвонить слепому Чэнь Гуанчэну. Линия молчала. Я не мог дозвониться до него месяцами. Юрист по имени Тэн Бяо не удивился моему рассказу о Нигоу. Люди называли эти импровизированные тюрьмы “черными”. Узнать, сколько их и где именно они находятся, крайне непросто. “Людям очень тяжело донести информацию до юристов или СМИ, – объяснил Тэн. – Местные власти изо всех сил стараются, чтобы никто про это не узнал”.
Интернет являлся загадкой для Дуншигу, но не для Пекина. Власти оценили потенциал Сети: страна опоздала к Промышленной революции, и теперь китайское правительство надеялось, что информационная революция поможет догнать Запад. Но вскоре энтузиазм угас. В 2001 году Цзян Цзэминь объявил интернет “политическим, идеологическим и культурным полем боя”. Когда я вернулся из провинции Шаньдун, Министерство общественной безопасности расширило перечень информации, официально запрещенной к распространению в Сети. Правительство, стремившееся категоризировать действительность, для начала запретило распространение информации девяти типов, например “слухов” и вообще всего, что способно “подорвать доверие” к государству. Теперь же список расширили до одиннадцати пунктов, включив в него “подстрекательство к незаконным собраниям” и “информацию о деятельности незаконных организаций граждан”.
Однако объем доступной информации непрерывно увеличивался. В начале 2005 года в Китае насчитывалось всего полмиллиона блогеров. К концу года их стало вчетверо больше, и правительство обязало ИТ-компании ввести систему “самодисциплины”, чтобы контролировать то, как люди пользуются Сетью. Шаг за шагом партия возводила Великий файервол – цифровую стену, скрывающую от китайских пользователей газетные статьи о лидерах КНР и доклады правозащитных групп. В конце концов партия распорядилась изгнать из Китая западные соцсети вроде “Твиттера” и “Фейсбука”. В отличие от Великой стены, цифровой вал постоянно эволюционировал, чтобы противостоять новым угрозам или порождать ощущение открытости. Нередко я узнавал, что нечто уже запрещено, пытаясь набрать адрес – и получая страницу с кодом ошибки вроде HTTP 404, “Страница не найдена”.
Партия преисполнилась решимости покарать тех, кто покушался на ее монополию в сфере информации. В 2004 году хунаньский журналист Ши Тао посетил планерку, где редактор передал инструкции насчет того, какие темы нельзя затрагивать во время годовщины протестов на Тяньаньмэнь. Тем же вечером Ши открыл свой электронный почтовый ящик (huonyan [email protected]) и переслал эти инструкции редактору Democracy Forum, сайта в Нью-Йорке. Два дня спустя пекинское управление госбезопасности обратилось к руководству Yahoo! China с запросом о владельце аккаунта, его адресах и содержании писем. Интернет-компания согласилась, и 23 ноября 2004 года Ши Тао арестовали. Его обвинили в “разглашении государственной тайны”. После суда, который длился два часа, Ши приговорили к десяти годам заключения.
Расправа с Ши стала демонстрацией силы: правительство старалось удержать контроль над обстоятельствами. Когда правозащитники раскритиковали Yahoo! за передачу властям КНР информации, соучредитель компании Джерри Ян возразил: “Если хотите заниматься бизнесом, приходится уступать”. Это не осталось незамеченным. На заседании подкомитета Конгресса, посвященном китайскому сегменту интернета, республиканец Крис Смит поинтересовался: “Если бы полвека назад тайная полиция захотела узнать, где прячется Анна Франк, стоило ли ради соблюдения местных законов делиться с нацистами этой информацией?” Однако руководство Yahoo! стояло на своем, и, когда мать Ши Тао подала в суд за причинение ее сыну вреда, компания ходатайствовала об отклонении иска.
Давление на компанию все росло. Осенью 2007 года республиканец Том Лантос (он пережил Холокост) вызвал Яна и глав других интернет-компаний на заседание сенатского Комитета по международным отношениям и заявил: “Вы – моральные пигмеи”. Мать Ши Тао выступила со слезными показаниями, и Ян трижды поклонился ей: “Я лично хочу извиниться перед вами”. Руководство Yahoo! уладило разногласия с семьей, однако Ши остался за решеткой. Китайцы усвоили: интернет никогда не станет пространством свободы.
Жить в “Глобал трейд мэншн” оказалось слишком спокойно и дорого, а мне нужно было практиковаться в китайском языке. Когда я предложил домовладельцу забрать страховой депозит в качестве квартплаты за последний месяц, он растерялся и постарался быстрее закончить разговор. Потом я понял, что предложил ему “менструацию” вместо “платы за месяц”.
Обширные городские районы были перестроены перед Олимпиадой 2008 года. Родившаяся в Пекине писательница Чжа Цзяньин, вернувшись в столицу после учебы в США, процитировала слова своего друга, описавшего город как пространство, где невозможно найти место для птичьей клетки. Последние районы старого Пекина представляли собой главным образом узкие улочки с одноэтажными, крытыми черепицей домами из серого кирпича и дерева. Заведенный здесь порядок сохранялся около семи веков. Такие кварталы были заложены еще при династии Юань. Их стали называть хутунами. Этот монгольский термин в китайском языке обозначает узкую улицу или аллею. Монголы использовали слово хутун для измерения расстояний. Еще в 1980 году в городе было шесть тысяч хутунов. Сейчас все они, кроме нескольких сотен, уже снесены, и на их месте выросли офисные здания и жилые комплексы. А из сорока четырех дворцов сохранился лишь один.
Я навел справки и нашел одноэтажный дом – № 45 по Цаочан-бэйсян. Большинство людей в старых домах пользовались общим туалетом за углом от моей входной двери. Но этот дом оснастили туалетами и сделали в нем четыре современные комнаты, окружающие небольшой сад с финиковым деревом и хурмой. Когда я назвал адрес Старому Чжану, шоферу “Чикаго трибьюн”, он неодобрительно покачал головой: “Вы двигаетесь в неправильном направлении. Вам нужно подниматься от земли к небу”.
Стены были пористыми, потолок в дождь протекал, а когда зима одержала верх над отоплением, я стал носить дома лыжную шапку. Под полом было налажено движение мышей, жуков и гекконов. Иногда свернутым в трубку журналом я убивал скорпиона. Зато у меня была возможность жить с открытыми окнами. Через улочку мой сосед для развлечения держал на крыше голубятню. Он привязывал к ногам птиц деревянные трубочки, и они свистели, когда голуби летали широкими кругами у нас над головами.
Окно над моим столом выходило на Барабанную башню (Гулоу) – высокий деревянный павильон, построенный в 1272 году. Сотни лет Барабанная башня, вместе с соседней Колокольной, подсказывала пекинцам, когда ложиться и когда вставать. Это были самые высокие строения в округе. В Барабанной башне находилось двадцать четыре кожаных барабана, достаточно больших для того, чтобы их бой слышали в самых далеких уголках столицы.
Императоры были одержимы желанием контролировать смену времен года и суток. Весной правитель объявлял, когда придворные могли сменить меха на шелк, а осенью указывал время, чтобы сгребать листву. Контроль над временем оказался настолько связанным с императорской властью, что в 1900 году, когда иностранные войска вошли в Пекин, солдаты забрались на Барабанную башню и вспороли барабаны штыками. Тогда китайцы переименовали ее в “Башню осознания унижения”.
Глава 3
Крещение цивилизацией
Командиры капитана Линя не знали, что делать. Они поняли, что он попытался бежать, но если бы он преуспел, динамики на том берегу, по их мнению, должны были кричать об этом. Возможно, он утонул. А вдруг он все это время был агентом коммунистов? В любом случае исчезновение одного из известнейших офицеров было позором. Армия объявила Линя сначала пропавшим без вести, затем погибшим и вручила его жене страховку, эквивалентную тридцати тысячам долларов. Чэнь с трехлетним сыном на руках была снова беременна, и Линь, чтобы защитить жену, ничего ей не рассказывал. На семейном алтаре родители Линя поставили табличку с его именем.
Линя допрашивали три месяца. Когда он убедил власти КНР в том, что он не шпион, его освободили. В стране, где большинство населения пострадало от Культурной революции, Линь воспринял наследие Мао с пылом неофита и, “чтобы научиться”, совершил паломничество в Яньань, где в годы войны находился военный штаб компартии.
Кроме того, Линь поехал в Сычуань, чтобы собственными глазами увидеть дамбу, построенную его героем Ли Бином. В этом канале видели символ того, как низко пал Китай за прошедшие со времени его постройки две тысячи лет. Линь, напротив, разглядел в нем символ надежды: “Если мы сделаем что-то [грандиозное], мы сможем изменить судьбу людей, изменить судьбу нации на тысячу лет”.
Восторг Линя омрачало то, что он бросил семью: “Я люблю жену. Люблю детей. Я люблю свою семью. Я чувствую за них ответственность. Впрочем, как образованный человек, я чувствую ответственность также за культуру и процветание Китая. Если я уверен в том, что прав, я должен быть верен себе”.
О том, чтобы связаться с женой, не могло быть и речи. Правительство Тайваня, несомненно, следило за ней. Линь написал кузену, учившемуся в Токио: “Вы теперь единственный родственник, с которым я могу связаться. Но вы должны быть осторожны. Не оставляйте националистам улик, которые можно использовать против вас. У меня есть сообщение, но вы должны передать его устно и не оставлять следов”. Линь попросил родственника купить подарки для Чэнь и детей и подписать их “Фанфан” – своим семейным прозвищем. Линь признался: “Хотя мужчина должен иметь великие устремления и ставить долг выше эмоций и привязанности к семье, я все сильнее скучаю по дому”. Он волновался о родителях, о сыне, о новорожденной дочери: “Сяо Луну сейчас три года, в этом возрасте ему особенно нужен отец, а у него только мать. Сяо Линь никогда не видела отца… Словами не передать, как я виноват перед ними”. Линь был все еще обижен на правительство Тайваня, которое давало ему задания, связанные скорее с пропагандой, чем с карьерой: “Националисты просто использовали меня, но не помогали развиваться”. Он поделился впечатлениями о первых месяцах экономического бума, инициированного Дэном:
Почти всем сейчас хватает пищи и одежды… Прогресс идет быстро. Люди энергичны и уверены в себе. Я искренне верю, что Китай ждет светлое будущее. Когда-нибудь мы сможем гордиться тем, что мы – китайцы, высоко держать голову и дышать полной грудью.
Но когда прошло ощущение новизны, жизнь перебежчика оказалась трудной. Хуан Чжичэн, тайваньский пилот, посадивший в 1981 году свой самолет на материке, вспоминал: “Сначала все говорят – нихао [привет], нихао, – а потом бросают на произвол судьбы”.
Линь хотел учиться на экономиста и подал документы в Китайский народный университет в Пекине, но ему отказали. Для Линя побег навсегда стал поводом для подозрений: как говорили в то время, его “происхождение неясно”. Экономический факультет Пекинского университета рискнул принять Линя. Управляющий делами Дун Вэньцзюнь решил, что “на экономическом факультете разведданных все равно не соберешь”.
Линь сказал однокурсникам, что прибыл из Сингапура. Он попросил НОАК не использовать в пропагандистских целях его историю. Он видел брошюры о перебежчиках, которые прибивало к берегу Куэмоя, и Линю не хотелось попасть в них. Он отказался от имени Линь Чжэнгуй. Теперь он звался Линь Ифу, “стойкий человек в долгом пути”.
Однажды я сказал Линю: на Тайване гадают, не выдал ли он коммунистам военные секреты. Он устало рассмеялся: “Чушь! У меня с собой не было ничего, кроме того, что на мне”. Он отметил, что ко времени его побега Китай ожидал воссоединения и секреты, доступные младшему офицеру, мало что значили: “Я до сих пор думаю, что мои тайваньские друзья испытывают такое же сильное желание помочь Китаю. Я уважаю это стремление. Я считаю, что могу таким образом сделать вклад в историю Китая. Это был мой личный выбор”.
Смелые слова: личный выбор китайцами никогда особенно не ценился. Ричард Нисбетт, психолог из Мичиганского университета, изучающий культурные отличия, указывал на то, что в Древнем Китае плодородные равнины и реки отлично подходили для выращивания риса, что требовало ирригации и поощряло кооперацию. Для сравнения: древние греки, жившие между горами и морем, занимались скотоводством, торговлей и рыболовством и были в большей степени независимыми. Здесь Нисбетт усматривал корни идей личной свободы, индивидуальности и объективного знания у греков.
Для китайского искусства, политики и общественной мысли характерен взгляд на индивида как подчиненного целому. Сюнь-цзы в III в. до и. э. писал: на человека, который “по своей природе зол”, нужно воздействовать нормами ритуала и чувством долга, подобно тому, как для выпрямления кривого куска дерева нужно применить пар и силу. Одну из известнейших китайских картин, свиток XI века “Путники среди гор и потоков” работы Фань Куаня, иногда называют китайской Моной Лизой. Однако Фань Куань, в отличие от Леонардо да Винчи, изобразил лишь крошечную фигурку в окружении туманных гор. Согласно законам императорского Китая, суд определял не только мотив, но и ущерб общественному порядку, и убийца нес более суровое наказание, если он поднял руку на человека высокопоставленного. Наказанию подвергался не только сам преступник, но и его родственники, соседи и лидеры его общины.
Лян Цичао, один из главных китайских реформаторов начала XX века, указывал на значение индивида в развитии государства, однако отказался от этого мнения после посещения Чайнатауна в Сан-Франциско в 1903 году: он счел, что конкуренция между кланами и семьями не позволяла китайцам процветать. “Если мы сейчас переймем демократическую систему управления, – писал он, – это будет равносильно всеобщему самоубийству”.
Лян мечтал о китайском Кромвеле, который “будет править сильной рукой и огнем и молотом будет ковать и закалять народ двадцать, тридцать, даже пятьдесят лет. А после этого мы дадим народу книги Руссо и расскажем о деяниях Вашингтона”. Сунь Ятсен (революционер, ставший президентом после краха империи в 1911 году) говорил, что Китай был слаб, потому что народ представлял собой “кучу песка”: “Мы ни в коем случае не должны давать индивиду больше свободы; давайте вместо этого обеспечим свободу нации”. Он призывал людей воспринимать государство как большой автомобиль, а лидеров – как шоферов и механиков, которым нужна свобода действий.
В Китае всегда находились поэты, писатели и революционеры, которых Жереми Бармэ и Линда Джейвин называли “незабинтованными ногами” истории, но Мао был склонен подчинить личность организации. Партия должна преодолеть “местнические”, “сектантские” тенденции. Она организовала людей в бригады и колхозы. Без письма из своего даньвэя (“единица”) вы не могли жениться или развестись, купить билет на самолет или поселиться в гостинице и даже посетить другой данъвэй. Большую часть времени человек жил, работал, совершал покупки и обучался в пределах даньвэя. Для искоренения “субъективизма и индивидуализма” Мао прибег к пропаганде и образованию. Он назвал это “реформой мышления”. Люди предпочитали выражение синъао – “очищение ума”. (Сотрудник ЦРУ, узнавший об этом, придумал в 1950 году термин “промывание мозгов”.)
Партия стала превозносить жертвенность. Газеты рассказали о военном автомобилисте по имени Лэй Фэн, около полутора метров ростом, который называл себя винтиком революционной машины. Он стал героем передвижной фотовыставки (“Погрузка навоза в помощь народной коммуне Ляонин”, “Лэй Фэн штопает носки” и так далее). В 1963 году, после того как армия объявила, что молодой солдат погиб в результате несчастного случая (его придавил телефонный столб), Мао посоветовал всем “учиться у товарища Лэй Фэна”. Десятилетиями музеи демонстрировали копии его сандалий, зубной щетки и прочего, будто мощи святого.
Принуждение к единомыслию было очень сильно. Врач, во время Культурной революции сосланный в западную пустыню, где его жена покончила с собой, позднее объяснял:
Чтобы выжить в Китае, ты должен все скрывать от других. Иначе это обернут против тебя… Поэтому я пришел к мысли, что глубину души лучше оставлять нечеткой; скрывать личное за маской общественного, подобной туману и облакам на китайских пейзажах; стать таким, как отварной рис, безвкусный, впитывающий вкус приправ и не имеющий своего собственного.
В 80-х годах лидеры Китая предупреждали: нация должна переходить реку, “нащупывая каждый камень”. В действительности многие люди, захваченные потоком преобразований, поняли, что у них нет иного выбора, кроме как нырнуть в него и упорно плыть, имея смутное представление о том, что на другом берегу
Китай продолжал испытывать недоверие к индивидуальности; даже после начала реформ редакторы авторитетного словаря “Море слов” (Цыхай, 1980) определяли индивидуализм как “суть буржуазного мировоззрения; поведение, нацеленное на приобретение благ для себя за счет других”. И ничто не было для компартии столь же отвратительно, как тэтчеровский язык рыночного фундаментализма. Впрочем, Китай взял на вооружение некоторые из основных его элементов: сокращение госслужб, неприязнь к профсоюзам, подчеркнутую национальную и военную гордость.
Китай пришел в движение. Люди начали переезжать с места на место, включившись в крупнейшую в истории миграцию. Невероятный экономический рост обусловило сочетание многочисленной дешевой рабочей силы и инвестиций в промышленность и инфраструктуру. Вместе это высвободило накопившуюся за годы лишений экономическую энергию китайцев. Партийный лидер Чжао Цзы-ян собрал вокруг себя экономистов, стремившихся повторить прорыв Южной Кореи и Японии. Им приходилось соблюдать осторожность. У Цзинлянь, сотрудник государственного “мозгового треста”, начал как правоверный социалист, убеждавший свою школу прекратить изучение английского языка и западной экономики. Во время Культурной революции его жену, директора детсада, сочли “идущей по капиталистическому пути”, потому что ее отец был генералом при националистах; хунвэйбины обрили ей половину головы. Самого У объявили “контрреволюционером” и отправили на “трудовое перевоспитание”. “Мое мировоззрение полностью изменилось”, – рассказал он мне. К 80-м годам У стал ведущим экспертом по свободному рынку (в терминологии того времени – по “товарной экономике”).
В 1980 году в Китае появились особые экономические зоны (ОЭЗ): с помощью налоговых льгот власти пытались привлечь западные инвестиции, технологии и покупателей. В ОЭЗ требовались работники. С 50-х годов партия подразделяла семьи на два типа: сельские и городские. Это разделение определяло, где человек рождался, учился, работал и – умирал. За редкими исключениями только Министерство общественной безопасности могло переменить прописку (хукоу). Но новые машины и удобрения снизили потребность в сельскохозяйственных рабочих, и в 1985 году правительство разрешило крестьянам временно жить и работать в городах. За следующие восемь лет количество переселенцев из сельской местности достигло ста миллионов. В 1992 году Дэн Сяопин объявил процветание первостепенной задачей. “Развитие, – сказал он после посещения фабрики по производству холодильников, за семь лет увеличившей выпуск продукции в шестнадцать раз, – вот единственная истина”. В 1993–2005 годах госпредприятия сократили более 73 миллионов рабочих, отправив людей на поиски заработка. Китайские лидеры намеренно снижали цену национальной валюты, что сделало экспорт дешевым. В 1999 году экспорт Китая составлял меньше трети американского. Через десять лет страна стала крупнейшим в мире экспортером.
Повседневная жизнь становилась свободнее. Во времена Мао считалось аморальным иметь вторую работу: досуг принадлежал государству. К 90-м годам сразу в нескольких местах работало уже столько людей, что это привело к невиданному подъему бизнеса по изготовлению визитных карточек. Государственные СМИ, некогда призывавшие китайцев быть “винтиками”, теперь признавали новое пространство конкуренции. “Полагайся на себя. Проложи собственную дорогу и борись”, – советовала газета “Хэбэй цзинцзи жибао”. Люди зарабатывали на всем, на чем могли. В бедных провинциях коммивояжеры-скупщики крови обещали помочь уплатить налоги и взносы за образование. Цзин Цзюнь, антрополог, обучавшийся в Гарварде, обнаружил, что люди продавали кровь так часто, что нередко превышали допустимую норму: “Сборщики подвешивали людей вверх ногами, чтобы шла кровь”. (Бизнес “на крови” привел к катастрофе. К середине 90-х годов сборщики крови вызвали сильнейшую в Китае вспышку СПИДа. Около 55 тысяч человек оказались заражены.)
На языке индивидуальности заговорили кино, мода и музыка. Режиссер Цзя Чжанкэ рассказал мне, что в 80-х годах, когда он рос в шахтерском крае Шаньси, он мог проехать на автобусе четыре часа, чтобы купить кассету слезливых поп-баллад тайваньской звезды Дэн Лицзюнь. Она была настолько популярна, что подчиненные капитана Линя на Куэмое проигрывали ее песни через динамики, чтобы привлечь перебежчиков. Солдаты на материке шутили, что “служат старому Дэну весь день, а юной Дэн – всю ночь”.
Прежде мы пели: “Мы – наследники коммунизма” и “Мы – рабочие, с нами сила”. Там всегда было “мы”. А в песне Дэн “Луна – мое сердце” пелось про “меня”. Мое сердце. Конечно, нам нравилось!
Бизнесмены усиливали этот посыл. Корпорация “Чайна мобайл” продавала пакеты услуг, предназначенные для людей до 25 лет, со слоганом: “Моя территория, мои решения”. Даже в сельских областях, где перемены шли медленней, люди заговорили о себе иначе. Норвежский синолог Метте Хальсков Хансен, четыре года наблюдавшая за происходящим в провинциальной школе, обнаружила, что учителя готовили своих подопечных к миру, в котором, чтобы выжить, необходимы “самостоятельность, самореклама и собственный путь к успеху”. В 2008 году Хансен присутствовала на собрании, где ученики повторяли: “С тех пор как Бог создал все вещи, на земле не было такого, как я. Мои глаза и уши, мой ум и душа, все – выдающееся. Никто не говорит и не ведет себя так, как я, никто не делал так раньше и не будет после. Я – величайшее чудо природы!” Желание уехать (“уйти в мир”) захлестнуло крестьян. Причем не всегда эта мысль приходила в голову и без того преуспевающих и уверенных в себе мужчин и женщин. Нередко это желание посещало людей неустроенных – беспокойных, жаждущих, несчастных.
Когда Гун Хайнань решила уехать, ее мать и отец растерялись. Гун была единственной дочерью, а они ничего не знали о большом городе. Но она шла напролом, “и им пришлось согласиться”.
Гун родилась у подножья горы в деревне Вадуаньган в Хунани, родной провинции Мао. Ее родители во времена Культурной революции стали парой, потому что оказались политически близки: их семьи считались “зажиточными”. Их свела деревенская сваха. Семья Гун выращивала арахис, хлопок, куриц и свиней. Она была старшей из двух детей, маленькой и болезненной. У нее были худые плечи и тонкие губы, а лицо казалось вечно взволнованным. Эти черты в деревне не котировались: юноши предпочитали девушек с пухлыми щеками и губами в форме розового бутона. “Если я кому-нибудь нравилась, то так об этом и не узнала”, – сказала мне Гун много позднее, в Пекине.
Еще в детстве Гун отличала кипучая энергия. Когда соседи в виде эксперимента стали открывать крошечные предприятия, Гун упрашивала родителей сделать то же самое. Те смеялись: “У нас трое соседей, а за спиной – гора. Кто будет здесь покупать?” Тогда Гун сделала младшему брату Хайбиню деловое предложение: они будут покупать фруктовый лед и торговать им вразнос. Они таскали по разбитым деревенским дорогам тринадцатикилограммовый холодильный ящик из пенопласта, и брат Гун к вечеру первого же дня покинул бизнес. “Конечно, я могла избить его до полусмерти, и он бы остался”, – сказала Гун. Вместо этого она нарисовала схему, указав дома, в которых баловали детей, и выбрала оптимальный маршрут. Вскоре она продавала два ящика мороженого в день. “Что бы ты ни делал, – заключила Гун, – мыслить нужно стратегически”.
Было что-то новое в этом поколении – в юношах и девушках, родившихся в 70-х годах. Это слышалось в их речи, в той легкости, с которой они произносили “я”, когда их родители предпочитали множественное число: “наша бригада”, “наша семья”. Старики прозвали их “поколением “я” (у и дай).
Когда Гун исполнилось шестнадцать лет, результаты экзаменов позволили ей поступить в престижную местную школу, что стало переломным моментом для крестьянской семьи. Незадолго до начала учебного года она торопилась в город на тракторе-такси, чтобы пополнить запас мороженого, и трактор съехал в канаву. Гун была на переднем сиденье. Правая нога оказалась сломана, нос был почти оторван. Она поправилась, но после выхода из больницы с гипсом на бедре узнала, что в сельской школе нет условий для ученика, не способного ходить. Руководство школы попросило ее уйти.
Мать Гун, Цзян Сяоюань, не желала ничего об этом слышать. Она поселилась в общежитии и носила дочь на спине – вверх и вниз по лестницам в классы и в туалет (Гун приучила себя посещать его не чаще двух раз в день). Пока Гун сидела на уроке, мать торговала фруктами на улице. Я сомневался в правдивости этой истории, пока не встретился с Цзян Сяоюань. “Здание оказалось очень высоким, а ее класс был на четвертом этаже”, – нахмурилась она. Она никогда всерьез не думала об альтернативе. “Школа была единственным выходом, – объяснила Цзян. – Мы не хотели, чтобы Гун работала в поле, как мы”.
Счета от врачей загнали родителей Гун в долги. В 1994 году началось великое переселение рабочих. В 1978 году почти 80 % населения КНР работало в деревнях, к 1994 году этот показатель упал ниже 50 %. Гун ушла из школы и отправилась на побережье, на фабрику.
Миграционные потоки росли, и правительство пыталось их контролировать. Например, крестьян призывали искать работу вблизи дома. “Оставляйте землю, но не деревню! Идите на фабрики, но не в города!” Новых мигрантов официально называли “текучим народонаселением” (этот термин включает те же иероглифы, которые присутствуют в словах, обозначающих хулиганов и уличных собак). Вину в росте преступности возлагали на людей, прозванных “тройным отсутствием” – на мигрантов без собственного жилья, работы и надежного дохода. Города пытались закрыться от приезжих. В Пекине власти преследовали некоторые категории людей, включая “попрошаек, уличных музыкантов, предсказателей и других людей, имеющих занятия, связанные с феодальными суевериями”. Если их ловили, то высылали домой. Пекин предлагал “грин-карты”, дающие доступ к школам и жилью, но стандарты были настолько высоки, что им отвечал лишь 1 % мигрантов. Шанхай выпустил “Гид по Шанхаю: для братьев и сестер, приезжающих работать”. Первая глава называлась: “Не приезжайте в Шанхай, все не обдумав”.
И все же люди ехали. К 2007 году 135 миллионов сельских мигрантов жило в городах, а “текучее народонаселение” власти теперь именовали “внешним”. Госсовет обязал городские администрации улучшить защиту от травм на производстве и обеспечить мигрантам страховку, чтобы дать им, как выражалась партийная пресса, “крещение цивилизацией”.
Гун нашла работу в городе Чжухай – на конвейере по сборке телевизоров “Панасоник”. Она две тысячи раз в день соединяла два провода и посылала деньги семье. Если она заканчивала раньше, бригадир поднимал норму выработки. На заводе выходила многотиражка, и через несколько месяцев работы Гун написала очень удачную статью “Я люблю ‘Панасоник’, я люблю свой дом”. Ее сделали редактором. Это положение устраивало Гун, пока ее не навестила бывшая одноклассница. Она провела с Гун выходные, рассказывая о старых друзьях, добравшихся до колледжа и переехавших в интересные места. На фабрике она казалась себе успешной: ведь Гун работала головой, а не руками. Однако услышав о том, что она упустила, девушка очень расстроилась.
Гун прокляла свое решение бросить школу: “Это было глупо и наивно”. Китайская экономика развивалась, а сама она топталась у подножия пирамиды. Фабрикам, изготавливающим телевизоры и одежду, нужны были безропотные трудяги, которые не задумывались о безопасности, обучении или карьерном росте. Мигранты вроде Гун зарабатывали вдвое меньше коренных жителей провинции Гуандун, и этот разрыв ширился. Если бы Гун осталась там, ее ждали бы второсортная медицинская помощь и образование. Она платила бы в пять-шесть раз больше за учебу ребенка, чем человек с местной пропиской. Более трех четвертей женщин, умерших родами в провинции Гуандун, были мигрантами без доступа к дородовому уходу.
В бизнесе по производству электроники начальники конвейеров предпочитали женщин, потому что те были внимательней. Единственными мужчинами на фабрике были охранники, грузчики и повара. “Если бы мне захотелось создать семью, пришлось бы выбирать из них”, – сказала Гун. Она понимала опасность возвращения в деревню. Шел 1995 год, и разрыв в доходах городского и сельского населения в Китае был больше, чем где бы то ни было, кроме Зимбабве и ЮАР. Гун должна была оказаться в городе. Для этого она сначала вернулась в школу.
“В деревне все были против, – рассказала Гун. – Они говорили: “Тебе двадцать один год. Выходи замуж!’” В деревенской иерархии ниже молодой женщины стояла только ожидающая слишком многого молодая женщина. Но родители поддержали Гун, и школа позволила ей вернуться в одиннадцатый класс. Она получила высшую оценку и поступила в Пекинский университет. Мао, приехавший в столицу в возрасте двадцати четырех лет, однажды сказал: “Пекин – это тигель, попав в который, невозможно не измениться”.
Перед поступлением она сменила имя на Хайянь – в честь птицы из “Песни о Буревестнике” Максима Горького. Это стихотворение было одним из любимых у Ленина. Гун революция не волновала, однако ей нравился образ птицы, которая “реет смело и свободно над седым от пены морем”.
В Пекинском университете Гун изучала китайскую литературу, а после отправилась в Шанхай, в Университет Фу-дань, за степенью магистра по журналистике. На второй год она получила профессиональное признание. Но ей не хватало любви.
Веками деревенские сваты и родители подбирали пары с одинаковым социальным и экономическим положением – “воротами одной высоты”. Участие в этой процедуре жениха и невесты было минимальным.
Конфуций много рассуждал о справедливости и долге, однако чувства, цин, в “Лунь юй” упоминаются лишь однажды. Любовные истории не пользовались в Китае популярностью до XX века. Если европейские персонажи иногда обретали счастье, китайские любовники обычно покорялись судьбе: родительскому запрету, болезни, трагическому недоразумению. Литературные произведения подразделялись на категории, чтобы читатель сразу знал, чего ожидать: любви трагической, горькой, несчастной, обманутой или чистой. Шестой жанр – счастливая любовь – был не так популярен. (Восприятие любви как проблемы сохраняется. В 90-х годах Фред Ротбаум и Цань Юкпхиу, изучив тексты восьмидесяти популярных песен, подсчитали, что страдания и “плохие предчувствия” упоминаются гораздо чаще.)
В Китае любовные отношения имели политический аспект. В 1919 году студенты устраивали демонстрацию в поддержку Госпожи Демократии и Госпожи Науки; также они требовали “свободы любви” и запрета браков по сговору. С тех пор любовь стали связывать с автономией личности. Мао запретил институт наложниц, браки по сговору, предоставил женщинам право на развод, однако система почти не оставила места для романтики. Свидания, не приводящие к браку, считались “хулиганством”, а секс осуждался при Мао настолько, что врачам встречались пары, ссорящиеся из-за незнания половой механики. Когда журнал “Популярные фильмы” напечатал картинку Золушки, целующей принца, читатели потребовали убрать ее. “Массы рабочих, крестьян и солдат обвиняют вас в бесстыдстве”, – сообщил один из них.
Хотя в 50-х годах браки по сговору запретили, руководители фабрик и партийцы не брезговали сводничеством. Молодой интеллектуал Янь Юнсян, сосланный в 1970 году в деревню Сяцзя на северо-востоке Китая, нашел там бездну несчастной любви. Женщины почти ничего не знали о будущих мужьях, а невест, покидающих отчий дом, оплакивали. Лишь в 80-х годах пожилые стали терять контроль над браками. Янь стал антропологом и продолжал посещать деревню Сяцзя. Однажды он побывал на свадьбе, где невеста выходила замуж по любви. Она призналась Яню, что слишком счастлива, чтобы плакать. Она втерла перец в носовой платок: ровесники ее родителей ждали слез.
При социализме любой в Сяцзя желал быть лаоши, простаком, и для холостяка хуже не было, чем показаться фэнлю, “ветротекучим”. А потом лаогии вдруг стали не в моде, и все захотели быть фэнлю, как строптивый герой ди Каприо в “Титанике”.
В большинстве стран мира институт брака клонится к упадку. Например, доля женатых взрослых американцев снизилась до 51 % – это низший когда-либо зарегистрированный показатель. В китайской культуре роль брака и деторождения столь велика, что даже учитывая рост числа разводов, 98 % женщин выходили замуж (один из самых высоких в мире показателей). (В Китае нет института гражданского брака, нет законов против дискриминации. И гомосексуалам там приходится очень нелегко.)
Внезапная свобода вызвала трудности. В Китае мало баров и церквей, нет студенческих матчей по софтболу. Людям пришлось импровизировать. В промышленных городах открылись “клубы дружбы” для работников конвейера. Пекинское транспортное радио (103,9) выделило полчаса по воскресеньям, чтобы таксисты могли рассказать о себе, а военный телеканал CCTV-/ организовал для бойцов шоу свиданий. Но это лишь укрепляло барьеры. Очень многих вопросы любви, выбора и денег продолжают буквально сводить с ума.
Результатом воплощения в жизнь доктрины “одна семья – один ребенок” стало непредвиденное давление на институт брака. Беспрецедентная официальная кампания в поддержку безопасного секса привела не только к небольшой сексуальной революции, но и к ожесточенной конкуренции. В 80-х годах, когда в Китае появилось УЗИ, от девочек избавлялись, чтобы родить мальчика. В результате к 2020 году в Китае двадцать четыре миллиона мужчин достигнут брачного возраста, однако пару они себе не найдут – и останутся “сухими ветвями” фамильного древа. Китайская пресса запугивала женщин: если они в тридцать лет не выйдут замуж, то превратятся в “залежалый товар”.
“На китайском брачном рынке, – объяснила мне Гун, – конкурируют мужчины, женщины и женщины с высшим образованием”. Получив магистерскую степень, она поняла, что мужчины боятся женщин образованнее их самих. И в Шанхае также: “Я никого не знала там. У моих родителей начальное образование. Я не смогла бы заинтересоваться людьми их круга”.
Мужчины редко брали жен с другой хукоу. Это раздражало Гун: “Закон разрешает “любовь и добровольный брак’, однако у нас нет свободы выбора”. В 2003 году в Китае насчитывалось 68 миллионов интернет-пользователей (5 % населения). Их число ежегодно росло на 30 %. Той осенью портал Sohu.com сообщил, что самое популярное из поисковых запросов имя теперь не “Мао Цзэдун”, а “Му Цзы Мэй” – это ник секс-блогера. Когда “Му Цзы Мэй” вывесила аудиозапись одной из своих любовных встреч, любопытствующие обрушили сервер. (Она пояснила: “Я самовыражаюсь через секс”.)
Гун Хайянь заплатила пятьсот юаней (около шестидесяти долларов) сайту знакомств, выбрала двенадцать мужчин и послала им сообщение. Когда она не получила ответов и пожаловалась компании, ей ответили: “Посмотрите на себя! Вы уродливы, а пытаетесь познакомиться с такими мужчинами. Ничего удивительного, что вам не отвечают!” Гун занялась одним из этих холостяков и выяснила, что он даже не регистрировался на сайте: фотография, данные и контакты были взяты с других веб-страниц. Китай научился подделывать рубашки-поло, а теперь пытался фальсифицировать свидания! “Я была в ярости, – вспоминает Гун. – Я не собиралась становиться предпринимателем, но захотела создать сайт для людей в том же положении, что и я сама”.
Она набросала эскиз главной страницы, подобрала “движок”. Свое дело Гун назвала так: Love21.cn. Чтобы продавать рекламу, она наняла своего брата Хайбиня: после того как он бросил школу, он посещал компьютерные курсы. Гун зарегистрировала на сайте своих друзей, и за ними потянулись клиенты. Разработчик программного обеспечения согласился инвестировать пятнадцать тысяч долларов. (Позднее он познакомился на этом сайте с будущей женой.) Гун вкладывала прибыль в развитие и обнаружила, что запросов больше, чем она могла себе представить. Из отдаленных провинций, где еще не было сканеров, люди начали присылать фото по почте. Клиенты регистрировались со скоростью две тысячи человек в день.
Гун не была похожа на других интернет-предпринимателей, с которыми я познакомился в Китае. Во-первых, в Китае все высшие должности в сфере информационных технологий занимали мужчины. Во-вторых, в отличие от тех, кто оценил потенциал китайского сектора интернета, Гун не говорила свободно по-английски. У нее даже не было ученой степени в области информатики. Она все еще походила на крестьянку. Гун говорила очень громко – но не перед большой аудиторией: тогда ее голос дрожал. Рост Гун составлял 1,53 метра, у нее были узкие плечи, и, когда она рассказывала о бизнесе, казалось, что она говорит о себе: “Мы не такие, как вы, иностранцы, легко заводящие друзей в баре или едущие путешествовать и заговаривающие с незнакомцами. Мой сайт не для встреч ради развлечения. У наших ясная цель – брак”.
В свободное время она писала. Интернет становился форумом для обмена идеями. Гун (“Маленькая госпожа Дракон”) вела колонку и заработала репутацию чуткого советчика. Ей писали отчаявшиеся холостяки, озабоченные родители и нервничающие невесты. Многие из этих людей стали ее клиентами.
Часто ее советы шли вразрез с древними ценностями. Если свекровь видит в вас “сосуд для деторождения”, а муж отказывается помогать, то Гун советует молодой жене забыть о таком муже, “набраться смелости и бросить эту семью”. В случае с недавно разбогатевшей парой, в которой муж начал ходить налево, Гун одобрила поведение жены, не ставшей “мямлящей жалкой тварью”, и посоветовала ей заставить подписать контракт: новая измена стоила бы ему состояния. Гун видела в стремлении найти любовь признак самостоятельности. С небес, писала она, “вам не бросят пирог с мясом”.
Глава 4
Голодный разум
Вскоре после того как Гун Хайянь занялась бизнесом, ей попалось объявление: “Ищу жену. Требования: рост – 1,62 м, внешность выше среднего, высшее образование”. Объявление оставил Го Цзяньчжэн – постдок, изучавший дрозофил. Ему нравилась атлетика, и он приложил к анкете фотографию, где демонстрировал трицепсы на фоне лабораторного стола. “Полный набор”, – потом поделилась со мной Гун. Но поначалу, прочитав требования, она поняла, что не соответствует ни одному из них. И все же женщина решила написать Го: “Ваше объявление составлено не очень складно. Даже если найдется женщина, соответствующая этим требованиям, она подумает, что вы слишком разборчивы”.
Го почувствовал себя неловко. “Я прежде не писал ничего подобного и не понимаю, что делать”, – ответил он. Гун вызвалась помочь. “После редактирования, – рассказала она мне, – я смогла найти четырех девушек, отвечающих его критериям, включая меня саму”.
Го оказалось тридцать три года. Он был застенчив. Когда они встретились, в его телефоне значилось всего восемь номеров. Он не был романтиком (его первым подарком Гун стали новые очки вместо сломанных) и не был богат: Го скопил менее четырех тысяч долларов. Но Гун попросила его пройти тест IQ и очень удивилась, когда Го превзошел ее результат на пять баллов. Кроме того, ее тронула забота Го об одиноком отце. Во время второго свидания Го сделал ей предложение. Это случилось в метро.
Она приехала в Министерство гражданской администрации на багажнике его велосипеда. Молодожены заплатили десять юаней за свидетельство о браке. Церемония заняла десять минут. Вместо обручального кольца Го купил жене лэптоп. За сто долларов в месяц они сняли угол. Ванну пришлось делить с пожилым соседом.
К 2006 году на сайте знакомств Гун числился миллион зарегистрированных пользователей. На следующий год на сайт обратили внимание венчурные капиталисты. Гун назначила плату (около тридцати центов) за объявления. На седьмой год у сайта было 56 миллионов пользователей и он занимал первое место в Китае по времени, которое люди проводят в сети, и по числу посещений. Это был самый крупный китайский сайт знакомств. Гун переменила название love21.cn на более солидное “Цзяюань” (“Прекрасная судьба”) и придумала слоган: “Сайт серьезных знакомств”.
Утром Гун проскользнула в конференц-зал для встречи с новыми сотрудниками. Это было сразу перед празднованием китайского Нового года. Одинокие мужчины и женщины по всей стране должны были вернуться домой, чтобы навестить родных и подвергнуться неизбежному допросу о брачных перспективах. Выдерживали его не все. На “Цзя-юань” после Нового года обрушивался вал, сравнимый с зимним ажиотажем в фитнес-клубах Америки.
Публичные выступления, даже перед небольшой группой, заставляли Гун нервничать, и она запаслась конспектом. Прежде чем она начала говорить, сотрудники выслушали вступление исполнительного директора Фан Цинъюаня: “Не надейтесь встретить здесь фаворитизм или кумовство. Работайте усердно, и ваши достижения скажут сами за себя. Не тратьте время на целование задниц”.
Гун села во главе стола и сообщила своим новым сотрудникам, что они попали в “бизнес счастья”. Она не улыбалась. Говоря о своем “бизнесе счастья”, она почти никогда не улыбалась. Речь шла о соотношении цены и качества, об информационной асимметрии. Гун была в своем “офисном костюме”: очки, “конский хвост”, никакого макияжа, розовая олимпийка “Адидас” с обтрепанной левой манжетой. Сидевшие перед ней молодые люди готовились присоединиться к штату из почти пятисот сотрудников. Клиенты, говорила им Гун, почти неотличимы от вас самих: мигранты, одинокие, отгороженные от любви “тремя высокими горами”: отсутствием денег, свободного времени и связей. Цель проста: дать людям возможность выбора.
Китайцы лишь привыкали к возможности выбирать. Местная пресса считала Гун “свахой № 1”, хотя ее бизнес отвергал саму эту идею. Гун, несмотря на название своей компании, “Прекрасная судьба”, была убеждена, что судьба не играет никакой роли: “Китайцы еще верят в судьбу. Они говорят: ‘Я приноровлюсь ко всему’. Им больше не нужно этого делать! Они могут следовать своему желанию. Мы даем людям свободу любить”.
Люди наверстывали упущенное после долгих лет лишения права повлиять на одно из важнейших решений в своей жизни. Я читал объявление Линь Ю, выпускницы университета, в котором она перечисляла требования к будущему мужу:
Прежде не женат. Степень магистра или выше. Не из Ухани. Не сельский житель. Не зацикленный на детях. Некурящий. Непьющий. Не игрок. Рост – выше 172 см. Готовый встречаться минимум год до свадьбы. Спортивный. С родителями, которые до сих пор вместе. Годовой доход больше 50 тысяч юаней. Возраст 26–32 года. Гарантирующий четыре ужина дома еженедельно. Хотя бы две бывшие девушки, но не более четырех. Не Дева и не Козерог.
Между сетевыми знакомствами в Америке и в Китае есть существенное отличие. В Америке выбор потенциальных партнеров увеличивался, в Китае же (с населением 1,3 миллиарда человек) он уменьшался. “Я однажды видел двадцатитрехлетнюю женщину, которая искала партнера в Пекине, где было 400 тысяч зарегистрированных пользователей-мужчин, – рассказал Лу Тао, главный инженер компании Гун. – Она ограничивала поиск группой крови, ростом, зодиакальным знаком и чем угодно еще, пока не сократила выбор до 83 кандидатов”. (А один банкир установил фильтр по росту и получил список долговязых моделей.)
Когда я зарегистрировался на сайте “Цзяюань” (чтобы лучше понять, как устроен бизнес Гун), мне пришлось ответить на 35 вопросов, предполагавших несколько вариантов ответа. Компартия десятилетиями насаждала конформизм, однако эта анкета не оставляла сомнений, что в наши дни от человека требуется умение описать себя как можно точнее. После роста, веса, дохода и других важных параметров меня попросили описать собственные волосы: цвет (черные, светлые, русые, каштановые, рыжие, седые, окрашенные) и вид (длинные прямые, длинные вьющиеся, средней длины, короткие, очень короткие, лысина и т. д.). Среди девяти вариантов формы лица упоминались овальное, как “утиное яйцо”, и вытянутое, как “семечко подсолнечника”. (Я решил было, что лицо типа “нация” – это для патриотов, но понял, что имеются в виду впалые щеки, напоминающие иероглиф “нация”: .)
Меня попросили указать мою “наиболее привлекательную черту” и предоставили семнадцать вариантов, в том числе смех, брови и ноги. В разделе “Вероисповедание” мне предложили шестнадцать вариантов; для разнообразия я отметил “шаманизм”. Отвечая на вопрос о “навыках”, я просмотрел двадцать четыре варианта ответов, включающие домашний ремонт и деловые переговоры. Затем у меня поинтересовались взглядами на место отдыха, книги, брачный контракт, курение, домашних животных, личное пространство, домашние обязанности, а также потенциальной пенсией. Потом попросили выбрать одно из описаний: