История Геродот
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЕРВОМУ ТОМУ
Книга эта написана двадцать шесть лет тому назад, в Брюсселе, в первые месяцы изгнания. Она была начата 14 декабря 1851 года, на следующий день после приезда автора в Брюссель, и окончена 5 мая 1852 года, как будто случаю угодно было ознаменовать годовщину смерти первого Бонапарта осуждением второго. Случай был также причиной того, что под бременем трудов, забот и горестных утрат автор не мог опубликовать книгу вплоть до этого удивительного 1877 года. Может быть, не без тайного умысла случай приурочил рассказ о прошедших событиях к тому, что происходит сегодня? Надеемся, что нет.
Как уже было сказано, рассказ о государственном перевороте был написан рукой, еще не остывшей от борьбы с переворотом. Изгнанник тотчас же стал историком. Он унес преступление Второго декабря в своей негодующей памяти и не хотел, чтобы из нее изгладилась хотя бы малейшая подробность. Так возникла эта книга.
Рукопись 1851 года оставлена почти без изменений, в том виде, как она была написана, — с изобилием подробностей, живая, полная жестокой правды.
Автор превратился в следователя; свидетелями были все его товарищи по борьбе и изгнанию. К их показаниям он прибавил свои собственные. Теперь дело поступило на рассмотрение Истории. Она произнесет свой приговор.
Если дозволит бог, издание этой книги скоро завершится. Продолжение и окончание выйдут в свет 2 декабря. Как раз подходящая дата!
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
ЗАПАДНЯ
I
Беспечность
1 декабря 1851 года Шаррас пожал плечами и разрядил свои пистолеты. В самом деле, теперь уж стыдно было и думать о возможности государственного переворота. Предположение, что Луи Бонапарт может совершить насилие, нарушить законы, не выдерживало серьезной критики. Самым важным вопросом в то время являлось, конечно, избрание Девенка; ясно было, что правительство думает только об этом. Посягнуть на республику, на народ? У кого же мог возникнуть такой замысел? И кто бы пошел на такую нелепость? Чтобы разыграть трагедию, нужно иметь актера, а актера-то как раз и не было. Нарушить закон, распустить Собрание, отменить конституцию, задушить республику, повергнуть в прах нацию, осквернить знамя, обесчестить армию, растлить духовенство и суд, добиться своего, восторжествовать, начальствовать, управлять, изгонять, ссылать, отправлять на каторгу, разорять, убивать, царить, и все это с такими сообщниками, что с ними закон в конце концов станет похожим на постель публичной девки! Кто же совершит все эти чудовищные злодеяния? Гигант? Нет; пигмей! Да это просто смешно! Прежде говорили: «Какое преступление!» Теперь стали говорить: «Какой фарс!» Действительно, подумайте только! Большие злодеяния требуют размаха. Не всякая рука годится для грандиозных преступлений. Чтобы совершить Восемнадцатое брюмера, нужно иметь позади себя Арколе и впереди Аустерлиц. Не каждому дано быть великим разбойником. Люди говорили: «Что собой представляет этот сын Гортензии? В прошлом у него вместо Арколе Страсбург и вместо Аустерлица — Булонь; это француз, родившийся голландцем и принявший швейцарское подданство; это помесь Бонапарта с Верхюлем, он знаменит только той наивностью, с которой принимает позу императора; а вырви перо у его орла — и в руках у тебя, пожалуй, останется перо гусиное. Этот Бонапарт — фальшивая монета, в которой больше свинца, чем золота; она не имеет хождения в армии, и уж, конечно, таким Лженаполеоном не соблазнить французского солдата на мятежи, зверства, резню, преступления и измену. Если бы даже он рискнул на какое-нибудь подлое дело, все равно ничего бы не вышло. Ни один полк не тронулся бы с места. Да, впрочем, для чего ему пытаться? Правда, в нем есть что-то подозрительное, но почему же считать его таким уж негодяем? Столь наглое покушение было бы свыше его сил, у него для этого нет реальной возможности; так зачем же предполагать, что он способен на это нравственно? Ведь он поручился своей честью! Ведь он сказал: «Никто в Европе не сомневается в моем слове. Значит, нечего и опасаться». На это можно было возразить: «Преступления совершаются либо в большом, либо в малом масштабе; в первом случае преступник — Цезарь, во втором — Мандрен. Цезарь переходит через Рубикон, Мандрен шагает через сточную канаву». Но тут вмешивались люди благоразумные. «Мы не вправе, — говорили они, — делать такие оскорбительные предположения. Этот человек был в изгнании, он хлебнул горя; изгнание очищает, горе вразумляет».
Луи Бонапарт, со своей стороны, решительно протестовал. Фактов, говоривших в его пользу, было множество. Почему не хотят верить его чистосердечию? Ведь он связал себя серьезными обязательствами. В конце октября 1848 года, будучи кандидатом на пост президента, он посетил одного человека, жившего на улице Тур-д'Овернь в доме № 37, и сказал ему: «Я пришел объясниться с вами. На меня клевещут. Скажите, разве я похож на сумасшедшего? Говорят, что я хочу пойти по стопам Наполеона! Есть два человека, которых честолюбец может взять себе образцом, — Наполеон и Вашингтон. Один гениален, другой добродетелен. Говорить себе: я стану гениальным человеком, — бессмысленно; сказать себе: я стану человеком добродетельным, — похвально. Что зависит от нас? Чего мы можем достичь своею волей? Гениальности? Нет. Честности? Да. Стать гениальным — цель недостижимая; быть честным — вполне возможно. А что мог бы я повторить из деяний Наполеона? Только одно: преступление. Есть к чему стремиться! Зачем же считать меня безумцем? Теперь у нас республика, я не великий человек, я не стану подражать Наполеону, но я человек порядочный, я последую примеру Вашингтона. Мое имя, имя Бонапарта, останется на двух страницах истории Франции; одна будет говорить о преступлении и славе, другая — о верности и чести. И, возможно, вторая страница будет стоить первой. Почему? Потому что если Наполеон более гениален, то Вашингтон более нравственен. Один — преступный герой, другой — честный гражданин; я выбираю честного гражданина. В этом заключается мое честолюбие».
С тех пор прошло три года. Луи Бонапарта долго подозревали, но длительные подозрения сбивают с толку и, не подтверждаясь, притупляются с течением времени. У Луи Бонапарта были двуличные министры, такие, как Мань или Руэр, но были и министры простодушные, как Леон Фоше и Одилон Барро; тот и другой утверждали, что он честен и искренен. Видели, как он бил себя в грудь перед воротами Гамской крепости; его молочная сестра, госпожа Гортензия Корню, писала Мерославскому: «Я честная республиканка, и я отвечаю за него»; его товарищ по Гамской крепости, Поже, человек прямодушный, говорил: «Луи Бонапарт не способен на измену». Ведь Луи Бонапарт написал книгу о пауперизме! В интимных кругах Елисейского дворца граф Потоцкий слыл республиканцем, а граф д'Орсе либералом; Потоцкому Луи Бонапарт заявлял: «Я сторонник демократии», а графу д'Орсе: «Я сторонник свободы». Маркиз дю Алле был против переворота, а маркиза дю Алле — за переворот. Луи Бонапарт говорил маркизу: «Не бойтесь ничего» (правда, он в то же время говорил маркизе: «Ни о чем не тревожьтесь»). Собрание, вначале проявлявшее некоторую тревогу, отбросило подозрения и успокоилось. Ведь можно было рассчитывать на генерала Неймайера, человека «надежного», — в случае надобности он мог двинуться на Париж из Лиона, где стояли его полки. Шангарнье восклицал: «Депутаты народа, вы можете совещаться спокойно». Луи Бонапарт сам произнес следующие знаменитые слова: «Я счел бы врагом моей родины всякого, кто захотел бы насильственно изменить то, что установлено законом». К тому же главная сила заключалась в армии: у армии были свои, любимые, прославленные победами командиры: Ламорисьер, Шангарнье, Кавеньяк, Лефло, Бедо, Шаррас; разве можно было себе представить, что армия, воевавшая в Африке, пойдет против генералов, командовавших в Африке? В пятницу, 28 ноября 1851 года, Луи Бонапарт сказал Мишелю де Буржу: «Если бы я даже замыслил злое дело, я бы не мог его совершить. Вчера, в четверг, у меня обедали пятеро полковников парижского гарнизона; мне вздумалось расспросить каждого в отдельности; все пятеро ответили, что армия не пойдет на насилие и не посягнет на неприкосновенность Собрания. Вы можете передать это вашим друзьям». «Он улыбался, — рассказывал успокоенный Мишель де Бурж, — и я тоже улыбнулся». После этого Мишель де Бурж говорил с трибуны: «Вот такой человек нам и нужен». Тогда же, в ноябре, президент подал жалобу в суд на некий сатирический журнал, обвиняя его в клевете; редактора приговорили к штрафу и тюремному заключению за карикатуру, изображавшую тир и Луи Бонапарта, целящегося в мишень — конституцию. Министр внутренних дел Ториньи объявил в совете в присутствии президента, что тот, кто облечен верховной властью, ни в коем случае не должен нарушать закон, иначе он будет… «Бесчестным человеком», — докончил за него президент. Все эти слова и факты были широко известны. Как реальная, так и нравственная невозможность переворота была очевидна для всех. Посягнуть на Национальное собрание? Арестовать депутатов народа? Что за нелепость! Как мы видели, Шаррас, все время бывший начеку, в конце концов отказался от всяких предосторожностей. Никому и в голову не приходила мысль о какой-нибудь опасности. Некоторые из нас, депутатов, еще питали подозрения и иногда покачивали головой, но таких считали глупцами.
II
Париж спит. Звонок
2 декабря 1851 года Версиньи, депутат от округа Верхней Соны, живший в Париже на улице Леони в доме № 4, спал. Спал он крепко, так как проработал до поздней ночи. Это был молодой человек тридцати двух лет, блондин с кротким выражением лица, очень способный и много занимавшийся социальными и экономическими науками. Он провел часть ночи над книгой Бастиа, которую читал с карандашом в руке; потом, оставив открытую книгу на столе, заснул. Вдруг его разбудил резкий звонок. Он сел на постели. Светало. Было около семи часов утра. Не понимая, кто бы мог так рано к нему прийти, и предположив, что просто ошиблись дверью, он снова лег и уже стал засыпать, когда второй звонок, еще более тревожный, окончательно разбудил его. Он встал и, не одеваясь, пошел открыть.
Вошли Мишель де Бурж и Теодор Бак. Мишель де Бурж жил по соседству с Версиньи на Миланской улице, в доме № 16.
Теодор Бак и Мишель были бледны и, казалось, сильно взволнованы.
— Версиньи, — сказал Мишель, — одевайтесь скорее. Только что арестован Бон.
— Как! — вскричал Версиньи. — Что же это, опять повторяется дело Могена?
— Нет, хуже, — отвечал Мишель. — Жена и дочь Бона были у меня полчаса тому назад. Они разбудили меня. Бон поднят с постели и арестован сегодня в шесть часов утра.
— Что это значит? — спросил Версиньи.
Снова раздался звонок.
— Сейчас, наверно, все разъяснится, — ответил Мишель де Бурж.
Версиньи пошел открыть. Это был депутат Пьер Лефран.
Он и в самом деле принес разгадку.
— Знаете ли вы, что происходит? — спросил он.
— Да, — ответил Мишель. — Бон арестован.
— Арестована республика, — сказал Пьер Лефран. — Читали вы плакаты?
— Нет.
Пьер Лефран рассказал, что всюду на стенах уже расклеены плакаты, что перед ними теснятся любопытные, что он тоже прочитал плакат, наклеенный на углу его улицы, и что переворот совершился.
— Переворот? — воскликнул Мишель. — Не переворот, а преступление!
Пьер Лефран прибавил, что три разных плаката на белой бумаге, декрет и две прокламации, расклеиваются рядом.
Декрет был отпечатан очень крупным шрифтом.
Пришел бывший член Учредительного собрания Лесак, живший по соседству, как и Мишель де Бурж (Сите Гайар, дом № 4). Он сообщил те же новости и рассказал, что этой ночью были произведены и другие аресты.
Нельзя было терять ни минуты.
Пошли предупредить Ивана, секретаря Собрания, назначенного левой, который жил на улице Бурсо.
Нужно было собраться, нужно было известить и немедленно созвать оставшихся на свободе депутатов-республиканцев. Версиньи сказал: «Я иду за Виктором Гюго».
Было восемь часов утра, я уже проснулся и работал в постели. Войдя в спальню, слуга сказал мне с каким-то испуганным видом:
— Пришел депутат, он хочет видеть вас, сударь.
— Кто это?
— Господин Версиньи.
— Проведите его сюда.
Версиньи вошел и рассказал мне обо всем. Я вскочил с постели.
Он сообщил мне, что встреча назначена у бывшего члена Учредительного собрания Лесака.
— Скорее предупредите других депутатов, — сказал я ему.
Он ушел.
III
Что произошло ночью
До роковых июньских дней 1848 года площадь Инвалидов была разделена на восемь больших лужаек, окруженных низкой деревянной оградой; с двух сторон их замыкали группы деревьев; посредине, перпендикулярно порталу Дома инвалидов, проходила улица. Ее пересекали три другие улицы, параллельные Сене. На широких газонах играли дети. В центре восьми лужаек возвышался пьедестал, на котором во времена Империи стоял вывезенный из Венеции бронзовый лев Святого Марка, при Реставрации — белая мраморная статуя Людовика XVIII, а при Луи-Филиппе — гипсовый бюст Лафайета. Казарм поблизости не было, и 22 июня 1848 года колонна повстанцев чуть не дошла до дворца Учредительного собрания; после этого генерал Кавеньяк приказал построить в трехстах шагах от дворца Законодательного собрания, там, где прежде были лужайки, длинные ряды бараков. В этих бараках, рассчитанных на три или четыре тысячи человек, были размещены войска, специально предназначенные для охраны Национального собрания.
1 декабря 1851 года в бараках на площади Инвалидов помещались 6-й и 42-й линейные полки; 6-м полком командовал полковник Гардеренс де Буас, прославившийся еще до переворота, а 42-м — полковник Эспинас, прославившийся после этого события.
Ночной караул Национального собрания в обычное время состоял из одного батальона пехоты и тридцати артиллеристов под начальством капитана. Кроме того, военное министерство присылало нескольких кавалеристов, несших службу связи. Направо от парадного двора, в маленьком квадратном дворике, так называемом артиллерийском, стояли две гаубицы и шесть пушек с зарядными ящиками. Командир батальона, он же военный комендант дворца, непосредственно подчинялся квесторам. С наступлением темноты все ворота, решетчатые и сплошные, запирались на засовы, расставлялись часовые, отдавались приказы, и дворец становился неприступным, как крепость. Пароль был тот же, что и для всего парижского гарнизона.
Специальная инструкция, составленная квесторами, запрещала доступ на территорию Национального собрания каким бы то ни было вооруженным силам, кроме дежурного караула.
В ночь с 1 на 2 декабря дворец Законодательного собрания охранялся батальоном 42-го полка.
Заседание 1 декабря, на котором мирно обсуждался муниципальный закон, затянулось до позднего часа и закончилось голосованием на трибуне. В тот момент, когда Баз, один из квесторов, поднимался на трибуну, чтобы подать свой голос, к нему подошел какой-то депутат с так называемых «елисейских скамей» и шепнул ему: «Сегодня ночью вас увезут». Такие предупреждения мы слышали каждый день, и в конце концов, как уже сказано, перестали обращать на них внимание. Все же сразу после заседания квесторы вызвали полицейского комиссара, состоявшего при Собрании. При этом присутствовал председатель Собрания Дюпен. На вопросы квесторов комиссар ответил, что по донесениям его агентов всюду, как он выразился, «было полное затишье» и что этой ночью, уж конечно, бояться нечего. Однако квесторы продолжали свои расспросы, а председатель сказал: «Э, да что там!» и ушел.
В тот же день, 1 декабря, около трех часов пополудни, когда тесть генерала Лефло переходил бульвар у кафе Тортони, кто-то, поравнявшись с ним, шепнул ему на ухо следующие многозначительные слова: «От одиннадцати до двенадцати». Это не произвело большого впечатления в квестуре, некоторые даже посмеивались, — так теперь было принято. Однако генерал Лефло не ложился до указанного времени и ушел из канцелярии квестуры только около часа ночи.
Стенографические отчеты Собрания передавались четырем рассыльным редакции «Монитера». На их обязанности лежало относить рукописи стенограмм в типографию и приносить гранки во дворец Собрания, где их правил Ипполит Прево. Ипполит Прево, в качестве начальника стенографической службы живший во дворце Законодательного собрания, в то же время вел в «Монитере» музыкальный отдел. 1 декабря он был в Комической Опере на премьере и вернулся домой только после полуночи. Четвертый рассыльный «Монитера» ждал его с последними гранками стенографического отчета. Прево выправил гранки, и рассыльный ушел. Был второй час ночи, повсюду царил глубокий покой; за исключением охраны, все во дворце спали.
Около этого времени произошло нечто странное. Капитан, адъютант батальона, охранявшего Собрание, явился к батальонному командиру и доложил ему: «Меня требует полковник». Согласно военному уставу, он добавил: «Разрешите идти?» Командир удивился. «Идите, — сказал он недовольным тоном, — хотя полковнику не следовало бы вызывать дежурного офицера». Один из солдат охраны слышал, как командир, расхаживая взад и вперед, несколько раз повторил: «На кой черт он ему понадобился?» Солдат не понял смысла этих слов.
Через полчаса адъютант вернулся. «Ну, — спросил командир, — чего хотел от вас полковник?» — «Ничего, — ответил адъютант, — он дал мне приказания на завтра». Спустя некоторое время, около четырех часов утра, адъютант опять явился к командиру и доложил: «Меня вызывает полковник». — «Опять? — воскликнул командир. — Это просто странно! Ну что ж, идите».
В обязанности адъютанта батальона входило между прочим отдавать приказы по караулу, а следовательно, и отменять их.
Когда адъютант ушел, встревоженный командир батальона решил, что его долг предупредить военного коменданта дворца. Он поднялся в квартиру коменданта, подполковника Ниоля; Ниоль спал, слуги разошлись по своим комнатам в мансарде; командир батальона, не знавший дворца и незнакомый с его обитателями, в темноте пробирался по коридорам и позвонил у двери, которая, казалось ему, вела в квартиру военного коменданта. Никто не вышел, дверь не открылась, и командир батальона ушел, так ни с кем и не поговорив.
Адъютант тоже вернулся во дворец, но командир батальона больше его не видел. Адъютант остался у решетчатых ворот, выходивших на Бургундскую площадь; закутавшись в свой плащ, он стал расхаживать по двору, словно поджидая кого-то.
В тот момент, когда на больших часах собора пробило пять, солдаты частей, размещенных в бараках на площади Инвалидов, были неожиданно подняты на ноги. Вполголоса был отдан приказ взять оружие, соблюдая тишину. Вскоре после этого два полка, 6-й и 42-й, направились ко дворцу Законодательного собрания. У солдат за плечами были ранцы.
В тот же час повсюду, одновременно во всех концах Парижа, пехота во главе со своими полковниками бесшумно выходила из казарм. Адъютанты и ординарцы Луи Бонапарта, разосланные по всем казармам, наблюдали за сбором. Кавалерия выступила только через три четверти часа после пехоты: боялись, как бы стук копыт по мостовой не разбудил спящий Париж раньше времени.
Де Персиньи, доставивший из Елисейского дворца в бараки на площади Инвалидов приказ о выступлении, шел во главе 42-го полка рядом с полковником Эспинасом. В армии рассказывали (ведь теперь привыкли к поступкам, порочащим честь, и о них говорят с каким-то мрачным безразличием), что, перед тем как вывести свой полк, один полковник — его можно было бы назвать по имени — колебался; тогда офицер, посланный из Елисейского дворца, вынув из кармана запечатанный конверт, сказал ему: «Полковник, я согласен с вами в том, что мы идем на большой риск. Мне поручено передать вам в этом конверте сто тысяч франков банковыми билетами на случай чего-нибудь непредвиденного». Конверт был принят, и полк выступил.
Вечером 2 декабря этот полковник говорил одной женщине: «Я заработал сегодня утром сто тысяч франков и генеральские эполеты». Женщина прогнала его.
Ксавье Дюррье, рассказавший нам эту историю, впоследствии разыскал эту женщину. Она подтвердила приведенный нами факт. О да! Она прогнала этого негодяя! Солдат, изменивший своему знамени, осмелился прийти к ней! Чтобы она приняла такого человека? Нет! До этого она еще не дошла! И, по словам Ксавье Дюррье, она добавила: «Я ведь только публичная женщина!»
Какие-то таинства совершались и в полицейской префектуре. Запоздалые жители Сите, возвращаясь домой глубокой ночью, видели множество фиакров, стоявших разрозненными группами в разных местах, неподалеку от Иерусалимской улицы.
Накануне, в одиннадцать часов вечера, под предлогом прибытия эмигрантов из Генуи и Лондона в префектуре были сосредоточены отряд сыскной полиции и восемьсот полицейских. В три часа ночи вызвали сорок восемь комиссаров и чиновников полиции Парижа и пригородов, в то время находившихся на своих квартирах. Через час все они явились. Их отвели в отдельную комнату, по возможности изолировав друг от друга.
В пять часов из кабинета префекта раздался звонок; префект Мопа вызывал одного за другим полицейских комиссаров к себе в кабинет. Он открыл им задуманный план и определил каждому его участие в преступлении. Никто не отказался, многие благодарили. Нужно было захватить на квартирах семьдесят восемь влиятельных в своих районах демократов; в Елисейском дворце боялись, что они могут повести народ на баррикады. Кроме того, решили — и это было еще более дерзким нарушением прав — арестовать на дому шестнадцать депутатов. Для этого дела среди полицейских комиссаров выбрали тех, которые легче других могли бы стать бандитами. Депутатов распределили между ними. Каждый получил своего. Куртилю достался Шаррас, Дегранжу — Надо, Гюбо-старшему — Тьер, а Гюбо-младшему — генерал Бедо. Генерала Шангарнье отдали Лера, а генерала Кавеньяка — Колену. Дурланс получил депутата Валантена, Бенуа — депутата Мио, Аллар — депутата Шола. Арест Роже (от Севера) поручили Барле; арест генерала Ламорисьера — комиссару Бланше. Комиссар Гронфье получил депутата Греппо, а комиссар Бурдо — депутата Лагранжа. Распределили также и квесторов: База — Приморену, а генерала Лефло — комиссару Бертольо.
Ордера на арест с именами депутатов были написаны тут же, в кабинете префекта. Не были проставлены только фамилии комиссаров. Их вписали при отправлении.
Каждого комиссара, кроме военных частей, отданных в его распоряжение, сопровождали два отряда — отряд полицейских и отряд сыскных агентов в штатском. Как доложил Бонапарту префект Мопа, для ареста генерала Шангарнье в помощь комиссару Лера дали капитана республиканской гвардии Бодине.
Около половины шестого подозвали стоявшие наготове фиакры, и комиссары разъехались выполнять поручения.
В это время в другом районе Парижа, на улице Вьейрю-дю-Тампль, в старинном особняке Субиз, где помещается бывшая Королевская, а ныне Национальная типография, осуществлялась другая часть заговора.
Около часу ночи прохожий, направлявшийся по улице Вьей-Одриет к улице Вьей-рю-дю-Тампль, заметил, что в угловом доме несколько больших окон ярко освещены. То были окна Национальной типографии. Он свернул направо на улицу Вьей-рю-дю-Тампль и через минуту поравнялся с фасадом в форме подковы, где находились главные ворота типографии; они были на запоре; двое часовых стояли на страже у боковой калитки. Через эту полуотворенную калитку прохожий заглянул во двор типографии и увидел, что он полон солдат. Солдаты не разговаривали между собой, царила тишина, но видно было, как в темноте поблескивали штыки. Удивленный прохожий подошел поближе. Один из часовых грубо оттолкнул его и крикнул: «Проходи!»
Так же, как в префектуре задержали полицейских, в Национальной типографии для ночной работы задержали наборщиков. В то самое время, когда Ипполит Прево возвращался во дворец Законодательного собрания, директор Национальной типографии возвращался в типографию; он тоже шел из Комической Оперы, где смотрел новую пьесу, автором которой был его брат, де Сен-Жорж. Едва войдя, директор, на имя которого еще днем пришел приказ из Елисейского дворца, сунул в карман пару пистолетов и спустился в вестибюль, откуда через невысокое крыльцо можно выйти во двор. Немного погодя ворота, ведущие на улицу, отворились, въехал фиакр, из него вышел человек с большим портфелем. Управляющий пошел навстречу этому человеку и спросил: «Это вы, господин де Бевиль?» — «Да, я», — ответил тот.
Фиакр поставили в каретный сарай, лошадей отвели в конюшню, а кучера заперли в полуподвальном помещении; ему дали вина и сунули в руку кошелек. Бутылки с вином и луидоры — вот основа такой политики. Кучер выпил вино и заснул. Дверь полуподвального помещения заперли на засов.
Не успели закрыть главные ворота типографии, как их снова пришлось открывать, чтобы пропустить вооруженных людей, вошедших в полном молчании. Ворота за ними заперли. Это была 4-я рота 1-го батальона подвижной жандармерии под командой капитана Ларош д'Уази. Как будет видно из дальнейшего, сообщники Луи Бонапарта для всех ответственных операций старались использовать подвижную жандармерию и республиканскую гвардию, то есть войска, почти целиком состоявшие из бывшей муниципальной гвардии, затаившей злобу на февральскую революцию.
Капитан Ларош д'Уази предъявил письмо от военного министра, в котором было сказано, что он и его рота поступают в распоряжение директора Национальной типографии. В полном молчании солдаты зарядили ружья, повсюду были расставлены часовые: в помещениях, в коридорах, у дверей, у окон; у ворот, ведущих на улицу, поставили двоих. Капитан спросил, какой приказ отдать солдатам: «Проще простого, — ответил человек, приехавший в фиакре, — стрелять в каждого, кто попытается выйти или открыть окно».
Человек, который назывался де Бевиль и был адъютантом Бонапарта, прошел вместе с управляющим в большой уединенный кабинет, расположенный во втором этаже и выходящий в сад; там он вручил директору привезенные им документы: декрет о роспуске Собрания, воззвание к армии, воззвание к народу, декрет о созыве избирателей; кроме того, прокламацию префекта Мопа и его письмо полицейским комиссарам. Первые четыре документа президент писал собственноручно. Кое-где были помарки.
Наборщики ожидали. Возле каждого из них поставили двух жандармов и строжайше запретили разговаривать, затем роздали текст для набора, разрезанный на мелкие полоски так, чтобы никто из наборщиков не мог прочесть целиком ни одной фразы. Директор объявил, что все должно быть напечатано в течение часа. Разрозненные полоски были затем переданы полковнику Бевилю, который соединил их и выправил корректуру. Печатание производилось с такими же предосторожностями, возле каждого печатного станка стояли по два солдата. Как ни торопились, работа все же заняла два часа; жандармы следили за рабочими, Бевиль следил за Сен-Жоржем.
Когда все было кончено, произошло нечто подозрительное, весьма похожее на измену измене. Предатели предавали друг друга. В таких преступлениях это случается нередко. Бевиль и Сен-Жорж, два доверенных лица, в руках которых находилась тайна задуманного переворота, — иными словами, голова президента, — тайна, которую любой ценой нужно было сохранить до назначенного срока, чтобы не сорвать все дело, вздумали тут же посвятить в эту тайну двести человек солдат: «им хотелось проверить, какое это произведет впечатление», — как впоследствии несколько наивно объяснял бывший полковник Бевиль. Они прочли свежеотпечатанные тайные документы выстроенным во дворе солдатам подвижной жандармерии. Бывшие муниципальные гвардейцы ответили приветственными криками. Спрашивается, что стали бы делать эти двое, пытавшиеся проверить, удастся ли переворот, если бы в ответ на чтение раздались свистки? Может быть, Бонапарт очнулся бы от своих грез в Венсенском замке?
Кучера выпустили, фиакр запрягли, и в четыре часа утра адъютант и директор Национальной типографии, отныне два преступника, с кипами декретов прибыли в полицейскую префектуру. Тут они впервые были отмечены позорным клеймом: префект Мопа пожал им руки.
Толпа специально нанятых расклейщиков разошлась по всем направлениям, унося декреты и прокламации.
В этот же час войска окружили дворец Национального собрания. Один из его подъездов, бывший подъезд Бурбонского дворца, выходит на Университетскую улицу; здесь начинается аллея, ведущая к дому председателя Собрания. Этот подъезд, так называемый Председательский, по обычаю охранялся часовым. С некоторого времени батальонный адъютант, которого ночью дважды вызывал к себе полковник Эспинас, неподвижно и молча стоял около этого часового. 42-й полк появился на Университетской улице через пять минут после того, как выступил из бараков у Дома инвалидов; за ним на некотором расстоянии следовал 6-й линейный полк, который прошел по Бургундской улице. Полк, как говорит очевидец, двигался словно по комнате тяжело больного. Солдаты подкрались к Председательскому подъезду. Это была настоящая засада, устроенная с целью захватить врасплох закон.
Часовой, видя приближающиеся войска, взял ружье наперевес; в тот момент, когда он хотел крикнуть: «Кто идет?», адъютант батальона схватил его за руку и, как офицер, имеющий право отменять приказы, велел ему пропустить 42-й полк; тут же он приказал оторопевшему привратнику открыть ворота. Ворота повернулись на своих петлях; солдаты рассыпались по аллее; Персиньи вошел и сказал: «Дело сделано».
Войска заняли здание Национального собрания.
На шум шагов прибежал командир батальона Менье.
— Майор, — крикнул ему полковник Эспинас, — я пришел сменить ваш батальон.
Командир батальона побледнел, на минуту потупил глаза, затем вдруг быстро поднес руку к плечам и сорвал с себя погоны. Он выхватил шпагу, сломал ее о колено, бросил обломки на мостовую и, весь дрожа, в отчаянии крикнул изменившимся голосом:
— Полковник, вы позорите свой полк!
— Ладно, ладно! — сказал Эспинас.
Председательский подъезд остался открытым, но все другие ворота и двери были по-прежнему на запоре. Сменили все посты и всех часовых, батальон охраны был отослан в бараки Дома инвалидов, солдаты составили ружья в козлы в аллее и на парадном дворе; 42-й полк, по-прежнему соблюдая тишину, занял подъезды, ворота, внутренние двери, двор, залы, галереи, коридоры, проходы; во дворце никто не просыпался.
Вскоре прибыли две небольшие кареты, известные под названием «сорок су», и два фиакра в сопровождении двух отрядов — республиканской гвардии и Венсенских стрелков, а также несколько отрядов полицейских. Из карет вышли комиссары Бертольо и Приморен.
Когда кареты приблизились, у решетки ворот, выходящих на Бургундскую площадь, появился еще не старый, но лысый человек. С виду это был светский щеголь, возвращающийся из оперы; он и в самом деле шел оттуда, правда, по пути завернув в притон: он успел побывать в Елисейском дворце. То был господин де Морни. С минуту он смотрел на солдат, составлявших ружья в козлы, потом подошел к Председательскому подъезду. Там он обменялся несколькими словами с Персиньи. Четверть часа спустя в сопровождении двухсот пятидесяти венсенских стрелков он занял министерство внутренних дел, захватил врасплох, в постели, ошеломленного де Ториньи и без всяких объяснений вручил ему отставку, подписанную Бонапартом. За несколько дней до этого простодушный де Ториньи, наивные слова которого мы уже приводили, сказал своим собеседникам, когда мимо проходил Морни: «Как эти монтаньяры клевещут на президента! Ведь нарушить присягу и совершить государственный переворот мог бы только негодяй!» Разбуженный внезапно, среди ночи, снятый с поста министра совершенно так же, как были сняты часовые у дворца Национального собрания, этот простак, оторопев и протирая глаза, пробормотал: «Вот тебе раз! Так, значит, президент все-таки…» — «Ну, конечно!» — ответил Морни и расхохотался.
Пишущий эти строки лично знал Морни. Морни и Валевский занимали в этой так называемой царствующей семье особое положение: один был бастардом королевского дома, другой — императорского. Что за человек был Морни? Ответим на этот вопрос. Заносчивый весельчак, ловкий интриган, любитель пожить в свое удовольствие, друг Ромье и прислужник Гизо, с манерами светского человека и моралью азартного игрока; самодовольный, остроумный, он даже отличался некоторым свободомыслием и ничего не имел против полезных преступлений; умел приятно улыбаться, несмотря на скверные зубы, любил развлечения, жизнь вел рассеянную, но целеустремленную; некрасивый, всегда в отличном расположении духа, жестокий, изысканно одетый, готовый на все, он мало беспокоился об участи брата, сидевшего под замком, но не прочь был рискнуть головой за брата, метившего в императоры; у него была та же мать, что и у Луи Бонапарта, и так же, как у Луи Бонапарта, неизвестный отец; он мог бы называться Богарне, мог бы называться Флао, но стал называться Морни; литература в его руках вырождалась в водевиль, а политика превращалась в трагедию. Веселый душегуб, легкомысленный, насколько это возможно для убийцы; персонаж, достойный пера Мариво, но при условии, что его портрет закончит Тацит; бессовестный, безупречно элегантный и любезный, он при случае мог вести себя как настоящий герцог; вот каков был этот злодей.
Еще не было шести часов утра. Войска начали стягиваться на площадь Согласия, где Леруа Сент-Арно верхом производил им смотр.
Полицейские комиссары Бертольо и Приморен приказали построить две роты в боевом порядке у подножия главной лестницы квестуры, но сами не стали подниматься по ней. В сопровождении полицейских агентов, которые знали все потайные закоулки Бурбонского дворца, они пошли по коридорам.
Квартира генерала Лефло находилась в павильоне, где во времена герцога Бурбонского жил де Фешер. У генерала Лефло гостили его сестра и зять, которые приехали к нему в Париж и ночевали в комнате, выходившей в один из коридоров дворца. Комиссар Бертольо стал стучать в эту дверь, пока ему не открыли, и вместе со своими агентами ворвался в комнату, где спала женщина. Зять генерала вскочил с постели и крикнул квестору, находившемуся в соседней комнате:
— Адольф, взламывают двери, во дворце солдаты, вставай!
Генерал открыл глаза; у своей кровати он увидел комиссара Бертольо.
Он сел на постели.
— Генерал, — сказал комиссар, — я пришел исполнить свой долг.
— Понимаю, — ответил генерал Лефло, — вы изменник!
Комиссар, бормоча что-то о «заговоре против безопасности государства», развернул ордер на арест. Генерал, не сказав ни слова, отбросил эту гнусную бумажонку.
Потом он встал, надел мундир, бывший на нем в боях под Константиной и Медеей, воображая, как честный воин, что для солдат, которых он ожидал сейчас встретить, еще существуют генералы, сражавшиеся в Африке. Но теперь оставались только генералы, умевшие нападать из-за угла. Жена обняла его; сын, семилетний мальчик, в одной рубашонке, плача, упрашивал полицейского комиссара:
— Господин Бонапарт, простите папу!
Генерал, обнимая жену, шепнул ей на ухо: «Во дворе есть пушки, постарайся, чтобы дали залп!»
Комиссар и агенты увели его. Он презирал полицейских и не желал разговаривать с ними, но когда он очутился во дворе, увидел солдат, узнал полковника Эспинаса, его сердце бретонского воина не выдержало.
— Полковник Эспинас, — сказал он, — вы подлец, и я надеюсь дожить до того дня, когда смогу сорвать погоны с вашего мундира!
Бывший полковник Эспинас опустил голову и пробормотал:
— Я вас не знаю.
Один из командиров батальона стал размахивать шпагой и крикнул:
— Довольно с нас генералов-адвокатов!
Несколько солдат направили штыки на безоружного пленника, трое полицейских втолкнули его в фиакр, а какой-то сублейтенант, подойдя к экипажу и глядя в лицо этому человеку — своему депутату, если бы он был гражданином, и своему генералу, если бы он был солдатом, — бросил ему мерзкое слово: «Каналья!»
Тем временем комиссар Приморен пошел обходным путем, чтобы вернее захватить другого квестора, База.
Одна из дверей квартиры База выходила в коридор, ведущий в зал заседаний. В эту дверь и постучал Приморен. Служанка одевалась.
— Кто там? — спросила она.
— Полицейский комиссар, — ответил Приморен.
Служанка, думая, что это полицейский комиссар, состоящий при Собрании, открыла дверь.
В этот момент Баз, который только что проснулся, услышал шум и, надевая халат, крикнул:
— Не открывайте!
Не успел он одеться, как в его комнату ворвались человек в штатском и трое полицейских в форме. Человек в штатском, распахнув свой сюртук и показав трехцветный пояс, обратился к Базу:
— Видите это?
— Вы негодяй, — ответил квестор.
Полицейские схватили База.
— Вы не посмеете тронуть меня! — оказал он, — вы — полицейский комиссар, государственный чиновник, вы знаете, что вы делаете, вы покушаетесь на национальное представительство, вы нарушаете закон, вы преступник!
Началась рукопашная схватка, борьба одного против четверых; госпожа Баз и обе ее дочурки кричали, полицейские кулаками отталкивали служанку. «Вы разбойники!» — кричал Баз. Они унесли его на руках; он отбивался, полуголый, халат на нем был изорван в клочья, все тело в синяках, кисть руки в ссадинах и в крови.
На лестнице, в первом этаже, во дворе — всюду были солдаты с ружьями у ноги, с примкнутыми штыками. Квестор обратился к ним:
— Ваших депутатов арестуют! Вам доверили оружие не для того, чтобы нарушать закон! — У одного из сержантов был совсем новенький крест. — Не за это ли вам дали крест?
Сержант ответил:
— Мы знаем только одного начальника.
— Я заметил ваш номер, — продолжал Баз, — вы опозорили свой полк.
Солдаты слушали его с унылым безучастием, словно еще не очнувшись от сна. Комиссар Приморен говорил им: «Не отвечайте! Это вас не касается!» Квестора пронесли через двор в кордегардию у Черной двери — так называется маленькая дверь под аркой у кассы Собрания; она выходит на Бургундскую улицу против Лилльской.
База заперли в кордегардии под охраной трех полицейских, а у дверей на небольшом крыльце поставили часовых. Несколько солдат без оружия и мундиров ходили взад и вперед возле караулки. Квестор пытался обратиться к ним, взывая к их воинской чести. «Не отвечайте», — говорили солдатам полицейские.
Две дочурки господина База в ужасе следили за ним глазами; когда они потеряли его из виду, младшая зарыдала. «Сестрица, — сказала старшая, которой было только семь лет, — давай помолимся». И обе девочки, сложив руки, опустились на колени.
Комиссар Приморен со сворой полицейских ворвался в кабинет квестора. Он все перерыл. Первые документы, которые он заметил на столе, были знаменитые декреты, приготовленные на случай, если Собрание примет предложение квесторов. Они отперли и обшарили все ящики стола. Это бесцеремонное хозяйничанье в бумагах База, которое полицейский комиссар назвал «домашним обыском», продолжалось больше часа.
Тем временем Базу принесли его платье, он оделся. Когда «домашний обыск» окончился, квестора вывели из кордегардии. Во дворе стоял фиакр. Баз сел в него, с ним вместе сели трое полицейских. Чтобы попасть к Председательскому подъезду, фиакр должен был проехать через парадный двор, затем через артиллерийский. Светало. Баз посмотрел, на месте ли еще пушки. Он увидел ряд повозок с зарядными ящиками, в полном порядке, с поднятыми дышлами; шести пушек и двух гаубиц не было на месте.
В аллее, ведущей к Председательскому подъезду, фиакр на мгновение остановился. На тротуарах по обеим сторонам аллеи в два ряда выстроились солдаты, опираясь правой рукой на ружье с примкнутым штыком. Под одним из деревьев стояли три человека: полковник Эспинас, которого Баз видел прежде и тотчас узнал, какой-то подполковник с черно-оранжевой лентой на шее и командир уланского эскадрона. С саблями в руках, они о чем-то совещались. Стекла фиакра были подняты. Баз хотел опустить их, чтобы обратиться к этим людям, полицейские схватили его за руки. Подошел комиссар Приморен, намереваясь сесть в двухместную карету, в которой он приехал.
— Господин Баз, — сказал он с той любезностью каторжника, которой участники переворота охотно сдабривали свое преступление, — вам неудобно с этими тремя людьми в фиакре, вам тесно, садитесь со мной.
— Оставьте меня, — отозвался арестованный, — с этими тремя мне тесно, а о вас я могу запачкаться.
По обеим сторонам фиакра построился конвой из пехоты. Полковник Эспинас крикнул кучеру:
— Поезжайте через набережную Орсе шагом до тех пор, пока не встретите кавалерийский конвой: когда охрану передадут кавалерии, пехотинцы вернутся.
Тронулись в путь.
Когда фиакр сворачивал на набережную Орсе, навстречу ему быстрым аллюром несся пикет 7-го уланского полка; это и был конвой. Всадники окружили фиакр, и все помчались галопом.
В пути не было никаких происшествий. Кое-где, заслыша стук копыт, обыватели открывали окна, высовывали головы; пленник, которому, наконец, удалось опустить стекло, слышал растерянные голоса: «Что это такое?»
Фиакр остановился.
— Где мы? — спросил Баз.
— В Мазасе, — ответил полицейский.
Квестора повели в канцелярию. Входя, он увидел, как оттуда уводили Бона и Надо. Посреди комнаты стоял стол, за него сел комиссар Приморен, который ехал вслед за фиакром в своей карете. Пока комиссар писал, Баз увидел на столе бумагу, очевидно список арестованных, где в следующем порядке были написаны фамилии: Ламорисьер, Шаррас, Кавеньяк, Шангарнье, Лефло, Тьер, Бедо, Роже (от Севера), Шамболь. Очевидно, в этом порядке народные депутаты были доставлены в тюрьму.
Когда Приморен кончил писать, Баз заявил:
— Теперь вы обязаны принять мой протест и присоединить его к вашему протоколу.
— Это не протокол, — возразил комиссар, — это просто приказ о приеме в тюрьму.
— Я хочу написать свой протест сейчас же, — настаивал Баз.
— Вы успеете сделать это в своей камере, — ответил с улыбкой человек, стоявший у стола.
Баз повернулся к нему.
— Кто вы? — спросил он.
— Я начальник тюрьмы, — ответил человек.
— В таком случае, — продолжал Баз, — мне вас жаль, так как вам известно, какое преступление вы совершаете.
Тот побледнел и пробормотал что-то невнятное. Комиссар поднялся; Баз быстро сел на его место за стол и сказал Приморену:
— Вы официальное лицо, я требую, чтобы вы присоединили мой протест к протоколу.
— Ну что ж, пожалуй, — сказал комиссар. Баз написал следующий протест:
«Я, нижеподписавшийся, Жан-Дидье Баз, народный депутат и квестор Национального собрания, насильственно увезенный из своей квартиры во дворце Национального собрания и доставленный в эту тюрьму с применением вооруженной силы, сопротивляться которой я не имел возможности, объявляю протест от имени Национального собрания и от своего имени против нарушения неприкосновенности национального представительства, совершенного в отношении меня и моих коллег.
Мазас, 2 декабря 1851 года, восемь часов утра.
Баз».
Пока все это происходило в Мазасе, во дворе Национального собрания солдаты смеялись и пили. Они варили кофе в котелках и зажгли во дворе огромные костры; пламя, раздуваемое ветром, временами касалось стен Собрания. Один из высших служащих квестуры, офицер Национальной гвардии Рамон де Лакруазет, отважился сказать им: «Вы подожжете дворец». Какой-то солдат ударил его кулаком.
Из четырех пушек, захваченных в артиллерийском дворе, была составлена батарея, обращенная теперь против Собрания. Две пушки поставили на Бургундской площади, жерла их направили на ограду, две другие с моста Согласия целились в главный подъезд.
На полях этой поучительной истории нужно отметить один факт: 42-й линейный полк — тот самый, который арестовал Луи Бонапарта в Булони. В 1840 году этот полк своим оружием поддержал закон против заговорщиков; в 1851 году он своим оружием поддержал заговорщика против закона. Прекрасные примеры пассивного повиновения.
IV
Другие ночные события
В ту же ночь во всех районах Парижа происходили разбойничьи нападения; неизвестные лица во главе вооруженных отрядов и сами вооруженные топорами, молотками, клещами, ломами, кастетами, скрытыми под одеждой шпагами, пистолетами, рукоятки которых виднелись в складках платья, молча окружали какой-нибудь дом, преграждали к нему доступ, оцепляли улицу, открывали отмычками ворота, связывали привратника, занимали лестницу и, взломав дверь, врывались в комнату спящего человека; и когда он, внезапно проснувшись, спрашивал этих бандитов: «Кто вы такие?», их вожак отвечал: «Полицейский комиссар». Так поступили с Ламорисьером — его схватил за шиворот Бланше, пригрозив заткнуть ему рот кляпом; с Греппо, на которого грубо напал, свалив его с ног, Грофье, явившийся в сопровождении шести человек с потайными фонарями и дубинами; с Кавеньяком, которого арестовал Колен, — этот слащавый бандит был возмущен тем, что Кавеньяк отчаянно ругался; с Тьером, которого увел Гюбо-старший: впоследствии он уверял, будто бы Тьер «дрожал и плакал» — ложь, приплетенная к преступлению; с Валантеном, которого схватили в постели люди Дурланса, подняли за ноги и за руки и отнесли в запертый на замок полицейский фургон; так же забрали Мио, которого ждали мучения в африканских казематах, и Роже (от Севера), с бесстрашной и остроумной иронией предложившего бандитам выпить хереса. Шаррас и Шангарнье были захвачены врасплох. Они жили на улице Сент-Оноре почти друг против друга — Шангарнье в доме № 3, Шаррас в доме № 14. С 9 сентября Шангарнье отпустил пятнадцать человек, вооруженных до зубов, которые охраняли его по ночам. Шаррас 1 декабря, как мы уже говорили, разрядил свои пистолеты. Когда за ним пришли, эти разряженные пистолеты лежали у него на столе. Полицейский комиссар бросился к ним. «Дурак, — сказал ему Шаррас, — если бы они были заряжены, ты уже был бы мертв». Отметим следующую деталь: эти пистолеты подарил Шаррасу после взятия Маскары генерал Рено — тот самый Рено, который, перейдя на сторону переворота, разъезжал верхом по улицам как раз в то время, когда заговорщики арестовали Шарраса. Если бы пистолеты не были разряжены и если бы арест поручили генералу Рено, то Рено был бы убит из своих собственных пистолетов — Шаррас не стал бы раздумывать. Мы уже назвали имена этих негодяев из полиции, но повторить их не бесполезно. Шарраса арестовал Куртиль; Шангарнье — Лера, Надо — Дегранж. Люди, арестованные у себя дома, были депутатами народа, они были неприкосновенны — таким образом, уголовное преступление, насилие над личностью дополнялось государственным преступлением, нарушением конституции.
Это злодеяние совершалось с величайшей наглостью. Полицейские веселились. Некоторые из этих мерзавцев издевались над арестованными. В Мазасе они насмехались над Тьером. Надо сурово оборвал их. Гюбо-младший разбудил генерала Бедо:
— Генерал, вы арестованы.
— Я пользуюсь правом неприкосновенности.
— Но не в тех случаях, когда вас застают на месте преступления.
— Значит, — сказал Бедо, — мое преступление в том, что я спал. — Его схватили за шиворот, потащили в фиакр.
Встретившись в Мазасе, Надо пожал руку Греппо, а Лагранж Ламорисьеру. Это рассмешило полицейских. Некто Тирьон, полковник с крестом командора Почетного Легиона на шее, следил за приемом в тюрьму арестованных генералов и депутатов. «Ну-ка, вы, посмотрите мне прямо в глаза», — сказал ему Шаррас. Тирьон ушел.
Таким образом, не считая других арестов, произведенных позже, в ночь на 2 декабря были заключены в тюрьму шестнадцать депутатов и семьдесят восемь частных лиц. Оба главных исполнителя преступления доложили об этом Луи Бонапарту. «Упрятаны», — написал Морни. «Зацапаны», — написал Мопа. Один изъяснялся на салонном жаргоне, другой на жаргоне каторжников, — разница только в выражении.
V
Мрак преступления
Версиньи ушел. Я стал поспешно одеваться — вдруг ко мне вошел человек, которому я вполне доверял. Это был безработный столяр-краснодеревщик, честный малый, сильно нуждавшийся, по фамилии Жерар; он получил кое-какое образование; я приютил его в одной из комнат моего дома. Жерар только что был на улице, он весь дрожал.
— Ну, — спросил я его, — что говорит народ?
Жерар ответил:
— Пока неясно. Дело обделано так, что ничего не понять. Рабочие читают плакаты, не говорят ни слова и идут на работу. Высказывается один из ста, да и тот говорит: «Ну ладно». Вот как они себе это представляют. Закон от тридцать первого мая отменен. — Это хорошо. — Всеобщая подача голосов восстановлена. — Хорошо. — Выгнали реакционное большинство. — Чудесно. — Тьер арестован. — Великолепно. — Шангарнье в кутузке. — Браво! — Перед каждым плакатом стоят клакеры. Ратапуаль объясняет государственный переворот Жаку-Простаку. Жак-Простак идет на удочку. Словом, я убежден, что народ согласится.
— Ну что ж, — сказал я.
— А как поступите вы, господин Виктор Гюго? — спросил Жерар.
Я вынул из шкафа перевязь депутата и показал ему.
Он понял.
Мы пожали друг другу руки.
Когда он выходил, вошел Карини.
Полковник Карини — человек отважный. Он командовал кавалерией при Мерославском во время восстания в Сицилии. На нескольких взволнованных и страстных страницах он рассказал об этом героическом восстании. Карини — один из тех итальянцев, которые любят Францию так же, как мы, французы, любим Италию. В нашу эпоху у каждого человека со смелой душой две родины — древний Рим и современный Париж.
— Слава богу, — сказал Карини, — вы еще на свободе.
И он добавил:
— Удар нанесен с неимоверной силой. Собрание окружено. Я сейчас оттуда. Площадь Революции, набережные, Тюильри, бульвары покрыты войсками. Солдаты в походном снаряжении. Батареи запряжены. Если начнется битва — это будет ужасно.
Я ответил:
— Битва начнется. — И прибавил, смеясь: — Вы доказали, что полковники умеют писать, как поэты, теперь очередь поэтов доказать, что они умеют сражаться, как полковники.
Я вошел в спальню жены; она ничего не знала и спокойно читала газету, лежа в постели.
Я рассовал себе в карманы пятьсот франков золотом, поставил на кровать жены шкатулку, где было девятьсот франков — все, что у меня оставалось, — и рассказал ей о том, что происходило.
Она побледнела и спросила:
— Что ты хочешь делать?